Годы детства и работа в Дакотском ярусе меловой системы

Не помню, в каком возрасте я начал собирать ископаемых, но природу я любил всегда.

Первые пятнадцать лет моей жизни прошли в Отсего (в штате Нью-Йорк); в милой старой Гартвикской школе. Мой отец, доктор Леви Штернберг, заведывал ею четырнадцать лет; мой горячо любимый дед, Георг В. Миллер, тридцать лет преподавал там.

Красивая долина Сускеханны, где расположена школа, лежит в восьми километрах ниже Куперстоуна, места, где родился Вальтер Скотт Америки — Джемс Фенимор Купер. Мое детство прошло среди тех уголков природы, которые он сделал знаменитыми; я и мои товарищи играли в той обстановке, в какой жили его герои.

Лучшим моим удовольствием в те детские годы было бродить с двоюродной сестренкой по лесам. Под огромными старыми деревьями-орешниками, кленами, соснами — строили мы шалаши, заплетая ивняком срубленные мною колья. Лесные великаны слушали наши детские планы, мои мальчишеские речи. На вершине холмика за рекой, в середине большого мохового болота, был так называемый Моховой пруд, который нас очень интересовал. Мы с любопытством рылись в толщах мха, добираясь до затонувшего в них бревна, ловили слепых головастиков и с жутким наслаждением ели наш полдник в холодных, густо заросших омелой чащах, которые окружали воду; тяжелые ветви сплетались, словно мощные руки, так затемняя свет, что даже в полдень солнцу едва-едва удавалось проникнуть в их тень.

А цветы, как я любил их! Я приносил матери первый подснежник, высунувший головку из-под талого снега, побеги толокнянки и нежную листву грушицы. Позднее я собирал для нее желтую буквицу и кувшинки. А когда осенние заморозки окрашивали листву пурпуром и золотом, я окружал ее всем чудесным богатством красок осени.

Даже в те юные годы я постоянно выбивал раковины, которые часто попадались в местном известняке. Я любовался ими, но думал, что это текучая вода с чудесным мастерством обточила камни в форме раковин. Самая богатая находка была сделана мною на чердаке, в доме одного из моих дядюшек, в Эймсе (в штате Нью-Йорк): старая колыбель, полная раковин и кристаллов кварца. Их собрал его брат. По словам дяди, он, к счастью, умер в молодости: не успел вызвать гнев и осуждение семьи тем, что убивал время, блуждая по холмам и собирая камни. Все большие камни, которые он натаскал в усадьбу, были выброшены, а мелочь в старой колыбели надолго забыта. Мне разрешили взять столько, сколько я смог уложить в тележку, когда дядя повез меня обратно к отцу. Я никогда не забуду радости, с которой я разбирал этот материал, отбирая образцы, которые мне казались самыми красивыми и необыкновенными. Я на все наклеил ярлычки: «от дяди Джемса». Через несколько лет, когда семья моя двинулась на Запад, я передал мои коллекции на сохранение тетке. Она очень удивилась, найдя бакулиты[5] с надписью: «червяки дяди Джемса».

Когда мне минуло десять лет, со мной случилось несчастье, от последствий которого я никогда не мог вполне оправиться. Я помню, что я бешено мчался в погоню за мальчиком старше меня по хлебным скирдам и стогам соломы в отцовской риге. Внизу оглушительно шумела старинная молотилка, одна из первых машин этого рода, а за стеной две лошади на топчаке неустанно шли по наклонной плоскости вверх и вверх, никогда не достигая вершины.

Мальчик вскочил на подмостки под крышей риги, спрятался за ворохом овса, а «Чарлик», как называла меня мать, кинулся за ним, провалился в дыру над лестницей, прикрытую рассыпанной соломой, и упал с высоты семи метров. Мой враг проворно соскочил вниз и на руках отнес меня к матери: я потерял сознание при падении.

Домашний врач подумал, что я только растянул связки, и забинтовал поврежденную ногу. Но на самом деле малая берцовая кость левой ноги была вывихнута. Болезнь моя затянулась: я долго бродил среди родных холмов на костылях.

Нога моя никогда больше не была совсем здоровой, и это причинило мне немало неприятностей. В 1872 году я служил на ранчо[6] в Канзасе. В ноябре сильная буря с градом прошла над всей серединой штата. Мне нужно было напоить скот, который разбрелся на пространстве в несколько тысяч гектаров по Ильмовой речке. Я отправился по тропкам, проложенным скотом, к обычным местам водопоя, чтобы пробить лед. Из полыньи выплеснулась вода, мое платье промокло и промерзло; в результате в ноге начался острый ревматизм. Я просидел целую зиму в кожаном кресле у печки, а мать ухаживала за мной, не отходя ни днем ни ночью.

Воспаление прошло, но коленный сустав не сгибался. Чтобы не остаться калекой на всю жизнь, я три месяца пролежал в госпитале в форте Рилей. Военный хирург так хорошо сделал свое дело, что я мог уйти без костылей и палки. Нога, правда, навсегда осталась несгибающейся, но это не помешало мне пройти тысячи километров в унылых равнинах Запада, в местностях, богатых ископаемыми.

В 1865 году, когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец принял предложение стать во главе Айовского лютеранского колледжа в Альбионе, в провинции Маршаль, и холмистая страна, в которой прошло мое детство, сменилась равнинами и ручьями Среднего Запада.

Через два года мой брат-близнец и я перебрались на ранчо старшего брата в Эльсворте, в Канзасе, в четырех километрах от форта Харкер, который теперь известен под именем Канополиса. В то время этот поселок был конечной станцией Канзасской ветки Тихоокеанской железной дороги; почти ежедневно товарные поезда выгружали целые обозы степных телег, запряженных волами, ослами или мулами; они отправлялись по старым путям на Беттерфильд или Санта-Фе, в предгорья Смоуки-гилл, через долину Арканзаса в Денвер или на юго-запад.

Весной большие стада буйволов шли к северу, в поисках нежной молодой травы; они возвращались на юг осенью. Однажды в ясный день мы с братом отправились в первый раз на охоту. Мы ехали в легкой рессорной повозке, запряженной парой индейских пони; скоро постройки остались позади и мы выбрались в открытую степь близ старого форта Заро, брошенного поста Объединенной компании на пути к Санта-Фе. В то время там жил пастух, маленькое стадо которого паслось в окрестностях.

Надо было подыскать пастбище и воду для нашей стоянки. Осматривая местность, мы добрались до реки Арканзас и заметили лощинку, заросшую травой и ивняком, где виднелись тропинки, протоптанные буйволами. Я залег на одной из них и взял ружье на прицел; только что я взвел курок, как огромное животное бросилось из зарослей прямо ко мне. Я выстрелил. Темная масса тяжело рухнула на землю.

Потрясая ружьем, я побежал к ней с криком: «Я убил буйвола!» — и увидел, что застрелил тексасскую корову. Мысль о гневе ее владельца нас не на шутку испугала; мы поспешили снова сесть в повозку и, погоняя пони, помчались прочь. Однако, пораздумав, мы решили, что корова, наверное, отбилась от своего стада и пришла вместе с буйволами и была такой же нашей законной добычей, как и сами буйволы.

Перед заходом солнца мы добрались до той части равнины, где буйволы еще не проходили; богатый травяной покров, одевающий землю, сулил хороший корм нашим усталым пони. В овраге мы с удовольствием увидели старого буйвола-самца, который ушел от стада, чтобы умереть в одиночестве. Забыв об оставленном позади коровьем трупе, мы открыли огонь из наших спенсеровских карабинов и продолжали дырявить свинцовыми пулями бедное старое тело, пока не прекратились судороги. Но даже когда буйвол затих навсегда, мы подкрались к нему и бросали в него камнями, чтобы удостовериться в его смерти. Мясо оказалось такое жесткое, что его нельзя было есть. Но для нас, мальчиков, событием великой важности было то, что мы убили огромное животное, которое, быть может, еще недавно было вожаком стада.

По этому поводу я расскажу о случае, происшедшем со мной на охоте через несколько лет, когда я жил на ранчо в восточной части Эльсворта. Я увидел могучего самца-буйвола, который бежал вдоль гряды холмов, по узкой полосе земли, заключенной между огороженными проволокой участками. За второй изгородью находился участок строевого леса. Боясь потерять животное из виду, если оно уйдет в чащу, я погнался за ним со всей возможной быстротой.

Буйвол коснулся проволоки головой, и она взлетела кверху, как пружина, но немедленно опустилась позади него. Чтобы следовать за животным, мне надо было или перерезать проволоку или проехать через ворота далеко к югу. Я поскакал, работая плеткой и пришпоривая лошадь, но когда добрался до ворот, то увидел, что буйвол от меня уходит и что он уже на полпути к убежищу. Я успел все-таки послать ему пулю в зад, когда он прорывался через изгородь с другой стороны; он исчез в густой заросли.

Я был так возбужден, что крикнул на пони, спрыгнул на землю и, стоя у изгороди, прижимал проволоку книзу, звал пони и понукал перешагнуть. Но им овладел внезапный приступ упорства, он не шел, — пятился. Чтобы его ударить, мне пришлось отпустить проволоку, а когда я снова прижал ее к земле — пони отступил, и все началось сызнова. Мы повторяли эту штуку до тех пор, пока я не выбился из сил и не отказался от борьбы.

Я взглянул с отчаянием в ту сторону, где исчез буйвол, и мне сделалось стыдно: к удивлению моему, он стоял под вязом в десяти шагах от меня; пышный куст дикого винограда закрывал его до самых глаз; он в немом изумлении следил за моей борьбой с пони. Как только я овладел собой, справившись с взбудораженными нервами, я выстрелил в него, и он упал.

В последний раз я видел стадо буйволов в Канзасе в 1877 году. Антилопы попадались частенько еще в 1884 г., даже много лет спустя я встретил антилоп, затерявшихся между скотом близ Монумент-Рокс в провинции Гёв.

В те давние годы мы в лагере редко оставались без мяса антилоп. У меня и теперь еще слюнки текут при мысли о превосходном филе антилопы, которое мы вымачивали в соленой воде, валяли в сухарях и поджаривали в кипящем сале. В те дни можно еще было подвесить заднюю ногу под повозкой, и в самый жаркий летний день она не портилась. Мясо на ветру подсыхало снаружи плотной корочкой, а мясных мух тогда не было, поэтому червей в нем не заводилось. Поселенцы сами заносили с собой в новые места своих врагов и сохраняли их, а друзей своих — хорьков, барсуков, диких кошек и койотов, а также орлов, ястребов и змей — уничтожали за то, что те убивали порой цыпленка или курицу вместо привычной порции сусликов и кроликов.

В те давние годы Кайова, Чийенны, Арапаго и другие индейские племена делали постоянные набеги на пионеров-поселенцев, которые пришли на Запад, чтобы овладеть страной.

В июле 1867 года, опасаясь нападения индейцев, генерал Смит поставил к нам на ранчо охрану: десять цветнокожих солдат с таким же сержантом. Все поселенцы собрались в укреплении, которое представляло собой сооружение в шесть метров длины и четыре ширины, построенное из врытых в землю бревен и крытое распиленными бревнами, хворостом и землей. Во время тревоги женщины и дети спали на нарах с одной стороны, а мужчины — с другой.

Ночь на 3 июля была такая душная, что я решил спать на воздухе под крытым соломой навесом. Едва забрезжила заря, меня разбудил выстрел из винчестера. Я вскочил и услышал, что сержант сзывает своих людей, которые были рассыпаны в небольших ямках вокруг укрепления, и выстраивает их.

Когда они построились, он велел им стрелять через реку, по направлению к группе тополей, за которыми укрылась группа индейцев. Солдаты начали сыпать пулями, которые с визгом летели по всем направлениям, только не по прямой линии в сторону неприятеля, лежавшего, как предполагалось, на земле.

Когда совсем рассвело, мы с братом осмотрели берег и нашли место, где семь храбрецов проехали по песку в направлении тополевой заросли, как сказал сержант. В высокой влажной траве за песком ясно виден был след их пони.

Слышался топот большого конного отряда, к которому с беспокойством прислушивались все собравшиеся в укреплении; тем более, что сержант расстрелял все патроны. Но бряцание сабель и приветливое щелканье шпор скоро успокоили тревогу: из тумана вынырнул кавалерийский отряд под начальством офицера.

Сурово разбранив сержанта за растрату патронов, офицер послал разведчика Дикого Билля отыскать следы индейцев и осмотреть местность. Мы ясно видели следы, однако доклад оказался так успокоителен, что отряд вернулся в форт.

Впоследствии командующий отрядом сказал мне, что они готовились к большой вылазке в ночь на 4 июля. Билль не донес о следах индейцев, потому что не хотел именно в этот день быть усланным в далекую долгую разведку.

В той глухой и неустроенной стороне приходилось тогда остерегаться не одних только индейцев, как я узнал на собственном опыте.

Я был семнадцатилетним мальчиком, и на моей обязанности лежало возить с фермы в форт Харкер на продажу молоко, масло, яйца и овощи. Я сам правил лошадью. Чтобы доставить молоко и прочие продукты в форт к первому солдатскому завтраку — к пяти часам, — мне приходилось уезжать, не поевши самому. Однажды мне нужно было получить с офицеров по многим счетам. Но я устал как-то больше обыкновенного, а должники мои все еще спали, когда я приехал к ним. Я спрятал счета во внутренний карман куртки и поехал обратно.

Выехав из форта, я улегся, по своему обыкновению, на сиденьи повозки и заснул, представляя верной моей лошадке везти меня домой, как ей заблагорассудится. Не помню, что случилось после, но когда я добрался до ранчо, братья нашли меня сидящим в повозке: я стонал и махал руками, а из свежей раны на лбу текла кровь. Меня подстрелили во сне и обобрали все деньги, которые при мне оказались; их всего-то было пять долларов.

К счастью, наш ближайший сосед, Д. В. Лонг, был отставным госпитальным служителем, а хирург форта, д-р В. Ф. Фрейер, за которым тотчас же послали, как раз собирался ехать в город, так что его упряжка быстроногих вороных пони стояла наготове. Он явился к нам невероятно быстро. Я уже не дышал, но доктор Фрейер и его помощник несколько часов поддерживали у меня искусственное дыхание. Послали и за моим старшим братом, военным хирургом. Когда я очнулся через две недели, то увидел его на полу на матраце около моей постели.

Я мог бы рассказать здесь и о бродягах, которые словно в железном кулаке зажали город Эльсворт. Пока они не перебили друг друга или не ушли дальше на Запад вслед за железной дорогой, по улицам каждое утро проезжала телега, чтобы подобрать тела тех, кого за ночь убили в салунах[7] и выбросили на мостовую.

Переселившись в новую страну, я скоро заметил, что окрестные холмы, увенчанные красным песчаником, содержат местами, на отдельных участках от нескольких метров до полутора километров в поперечнике, отпечатки листьев, похожих на листья ныне существующих древесных пород. Такие скопления отпечатков были разбросаны на обширном пространстве.

Скалы состояли из красного, белого и бурого песчаника с прослойками различно окрашенных глин. Кроме того, там и сям попадались разбросанные по всей породе обширные скопления очень твердого кремнеподобного песчаника. Куски его обычно лежали на более мягкой породе, размытой со всех сторон. В целом, при взгляде сбоку, все это напоминало огромные грибы (рис. 1).

Рис. 1. Грибообразная конкреция, известная под названием Столовой скалы, близ ранчо Штернберга, в Тексасе.

Эти породы, несогласно залегающие на верхнекаменноугольных отложениях, принадлежат к Дакотскому ярусу меловой системы. Эти осадочные породы[8] отложил в течение мелового периода — заключительного периода «века пресмыкающихся» — великий океан, береговая линия которого вступает в Канзас при устьи Арканзаса и продолжается в северо-западном направлении, проходя близ Беатрисы и Небраски, касаясь Айовы и уходя в Гренландию.

Я был в то время увлечен мыслями, вызванными учением Дарвина, который предлагает обращаться к природе за ответами на вопросы, касающиеся происхождения растений и животных на земном шаре.

Часто я в воображении своем отступал в прошлое на многие годы, рисовал себе средний Канзас, который теперь находится на высоте около 600 метров над уровнем моря, в виде группы островов, разбросанных в полутропическом море. Ни морозы, ни вредные насекомые, которых существовало еще очень мало, не портили листвы огромных лесов, растущих по его берегам. Опадающие листья мягко ложились на песок, и набегающий прилив покрывал их, заносил тонким илом, делал отпечатки и слепки, словно созданные из мягкого воска рукой искусного художника.

Представьте себе нынешние безлесные равнины одетыми могучими лесами. Там поднималось величественной колонной красное дерево, здесь магнолия раскрывала ароматные венчики, дальше раскидывало свою крону фиговое дерево. Ни одна человеческая рука не срывала чудных плодов. В безлюдной чаще киннамон[9] разливал свое благоухание рядом с сассафрасом[10], липа и береза, дикая вишня и душистый тополь сливали воедино свои запахи. Пятидольчатая лоза сассапарели[11] обвивала древесные стволы, а в тени рос красиво изрезанный папоротник. Но дивная картина этого прекрасного леса раскрывается только перед тем, кто собирает остатки этих лесов и силой воображения вдыхает в них жизнь: ведь если верить ученым — с тех пор как деревья этих канзасских лесов вздымали могучие стволы свои к солнцу, прошло пять миллионов лет.

Когда я задумывался о том, что буду делать в жизни, то всегда решал, что ценой каких бы то ни было лишений, опасностей и тягот я сделаю своей задачей собирание фактов о земной коре, чтобы помочь людям побольше узнать о «начале и развитии жизни на земном шаре». Мне было в то время семнадцать лет.

Отец мой не мог представить себе практического осуществления моего плана. Он сказал мне, что вся эта затея, конечно, доставила бы мне приятное времяпрепровождение, если бы я был сыном человека богатого; но если я хочу зарабатывать средства к жизни, то должен заняться каким-либо полезным трудом. Я должен, однако, сказать здесь, что хотя мне частенько приходилось круто и борьба за существование бывала тяжела, но я всегда был денежно обеспечен лучше в качестве собирателя материала для коллекций, чем в те периоды, когда я расточал драгоценнейшие дни моей жизни, пытаясь нажить деньги фермерством или иными способами, которые позволяли мне сидеть дома и избегать трудностей и опасностей кочевой лагерной жизни.

С мешком коллекционера за плечами и киркой в руках я бродил по холмам провинции Эльсворт. Если удавалось набрести на место, богатое ископаемыми листьями, я дрожал от радости; я шел домой со своей добычей, не чувствуя земли, словно по воздуху. Если же ночь заставала меня с пустым мешком, я еле тащил обратно усталые ноги.

Среди богатых ископаемыми мест, найденных мною, было одно, которое я назвал «лощина сассафраса» из-за бесчисленных листьев этого дерева, которые я там отыскал. Это место лежит близ речки Томпсон, в узком овраге, на выходе песчаника, над источником. Там известный палеоботаник д-р Лео Лекере собирал ископаемых в 1872 году и среди других образцов добыл прекрасный большой лист, который он назвал в честь мою «Protophyllum Sternbergii»[12].

Я живо припоминаю открытие другого места. Однажды ночью мне приснилось, что я нахожусь на реке, там, где Смоуки-гилл врезается в ее северный берег, километрах в четырех к юго-востоку от форта Харкер. Отвесный обрыв цветной глины подходит к самому потоку, а ниже обрыва расположено устье неглубокого оврага, который берет начало в степи, в километре от реки.

Во сне я шел вверх по этому оврагу и внезапно обратил внимание на большой конусообразный холм, отделенный к югу от ската поперечным оврагом. На противоположном откосе лежало множество обломков камня, отколовшихся от вышележащих выступов. В пустотах, которые оставили в камне сгнившие листья, скоплялась влага; замерзая, она обладала, повидимому, достаточной силой, чтобы расколоть камень на части и обнаружить отпечатки листьев.

Другие каменные глыбы растрескались из-за того, что в пространства, занятые некогда черешками и жилками листьев, проникли корни растений. Корешки, проникая в тонкие канальцы, оставленные жилками и черешками сгнивших листьев, напором своего роста раскрыли двери пленникам, миллионы лет запертым в сердце скалы.

Я пошел в этот овраг, и все оказалось точь в точь так, как мне приснилось.

Два самых больших листа, известных для Дакотского яруса, найдены в этом месте. Один большой трехлопастный лист с черешком, проходящим через похожий на ухо выступ при его основании, д-р Лекере назвал «аспидофил трехлопастный» (Aspidophyllum trilobatum)[13]; другой, такой же большой (около 30 см в поперечнике) и такой же трехлопастный, но вырезанный крупными зубцами, он назвал «сассафрас рассеченный» (Sassafras dissectum) (рис. 2).

Рис. 2. Ископаемые листья сассафраса рассеченного (по Лекере).

Я думаю, что из всех охотников за ископаемыми только я один собирал в этой местности. Вероятно, глаза мои подметили отпечатки в то время как я охотился на антилопу или искал затерявшуюся корову. Но я был слишком занят своим делом, чтобы обратить на них внимание. Потом воспоминание о них завладело мной во сне, единственном за всю мою жизнь, который сбылся. Я рассказал весь этот случай, чтобы показать, как глубоко был я тогда поглощен и заинтересован ископаемыми.

Первый мой сбор, или, вернее, сливки с него, я послал профессору Спенсеру Ф. Берду в Смитсоновский институт. В ответ я получил следующее письмо:

Смитсоновский институт Вашингтон, 8 июня 1870 г.
Дорогой сэр! Мы получили своевременно ваше письмо от 28 мая, сообщающее о высылке ископаемых растений, собранных вами и вашим братом, и с большим интересом будем ожидать их получения. По возможности немедленно после их прибытия мы передадим их для компетентного научного исследования и сообщим вам о результатах. С совершенным почтением СПЕНСЕР Ф. БЕРД штатный помощник секретаря.

В те далекие дни ископаемые не приносили дохода, но я дороже денег ценил обещание письма, что мои образцы будут изучены сведующими и авторитетными лицами: тогда я смогу удостовериться в ценности своих находок.

Образцы были пересланы д-ру Джону Стронгу Ньюберри, профессору Колумбийского университета и правительственному геологу штата Огайо. Он не нашел возможным в то время напечатать свое заключение; но много лет спустя, в 1898 году, я получил от д-ра Артура Голлика экземпляр «Древней флоры Северной Америки», посмертное издание труда д-ра Ньюберри. Я тотчас же принялся рассматривать великолепные рисунки, и узнал среди других образцов, изображенных на таблицах, многие из моих ранних находок: самые первые из собранных мною образцов уже имели научную ценность.

В 1872 году я узнал, что знаменитый ботаник Лекере гостит у лейтенанта Бентина в форте Харкер. По счастью, у меня сохранились наброски, срисованные с первых образцов, отосланных мною в Смитсоновский институт. Я отправился с ними в форт, где попал как раз на прием, устроенный в честь знаменитого гостя.

Я был представлен почтенному ботанику его родным сыном, который говорил с ним по-французски; Лекере был уже почти глух. Когда я показал ему наброски, он отвел меня в сторону, и я рассказал ему в уголке комнаты всю историю моих открытий. Когда он рассматривал рисунки, у него блестели глаза. «Это совершенно новый вид, — говорил он, — и это также, и вот это. А вот этот описан и срисован, но с гораздо худшего образца».

Не припомню, сколько времени мы разговаривали. Знаю только, что золотые мгновенья всегда пролетают слишком быстро. Но с того часа до его кончины в 1880 году переписка между нами не прерывалась.

После этого я все свои коллекции посылал для описания ему. Более четырехсот образцов растений, похожих на виды, ныне существующие в лесах по берегам Мексиканского залива, несколько прекрасных лоз, немного папоротников, даже плод фигового дерева и лепесток цветка магнолии, единственный лепесток, найденный до сих пор в плотном песчанике Дакотского яруса, были мне наградой за упорный труд. Аромат прелестного цветка словно доносится к нам через миллионы лет, прошедших с тех пор, как он цвел.

Д-р Артур Голлик в своей статье «Ископаемый лепесток и плод из меловых отложений (Дакотского яруса) Канзаса» пишет: «В составе коллекции остатков ископаемых растений из меловых отложений Дакотского яруса Канзаса, недавно приобретенной Ньюйоркским ботаническим садом у Чарльза Г. Штернберга из Лауренса в Канзасе, имеются два чрезвычайно интересных экземпляра: один представляет собой крупный лепесток, другой — мясистый плод. Лепестки вообще попадаются чрезвычайно редко, и мне неизвестно воспроизведение чего-либо подобного, упомянутому экземпляру, ни по размеру, ни по степени сохранности».

По поводу плода фигового дерева д-р Голлик замечает: «Плод несомненно является плодом фигового дерева, и хотя из Дакотского яруса описано уже около двадцати трех видов Ficus[14], но все описания произведены на основании отпечатков листьев. Ископаемый плод совершенно схож со многими сухими экземплярами гербариев. Он, очевидно, должен был обладать значительной плотностью, чтобы сохранить свою первоначальную форму в той мере, в какой он ее сохранил под давлением, которому он несомненно подвергся.»

В 1888 году я переслал более 3000 отпечатков листьев из дакотского песчаника д-ру Лекере; он выбрал из них больше 350 типичных образцов для Национального музея; многие из них были еще совершенно не изучены. Сотни других, определенных им, были позднее приобретены Р. Д. Лако из Питстона в Пенсильвании и принесены в дар музею.

Знаменитый ботаник так ослабел в последние годы жизни, что друзья передвигали перед его угасающими глазами лотки с этой коллекцией.

На мой взгляд в Америке не найдется примера жизни, более бескорыстно отданной науке, чем жизнь Лекере; он, по всей вероятности, был ученейшим и добросовестнейшим ботаником своего времени. Однажды он написал мне, что получает от Геологического Комитета Соединенных штатов по пяти долларов в день, да при этом должен еще сам оплачивать труд рисовальщика. Он с неослабевающей энергией и увлечением работал над выполнением своей монументальной книги «Флора Дакотского яруса», но по иронии судьбы ему не суждено было увидеть любимый труд в печати. Книга издана правительством через пять лет после смерти ученого…

Лекере скончался восьмидесяти трех лет.

«Я родился в сердце величественных гор Швейцарии, — сказал он мне однажды. — Все друзья мои так или иначе принадлежат науке. Я жил среди природы — скал, деревьев, цветов. Они знают меня, я знаю их. Все остальное для меня мертво».

Непрерывная переписка с Лекере была для меня большим счастьем. Его письма, которые я чрезвычайно ценю, сделали больше, может быть, чем что-либо другое для поддержания во мне решения во что бы то ни стало сделаться охотником за ископаемыми и прибавить свою долю к сокровищнице человеческого знания.

В 1897 году, не имея средств отправиться за позвоночными ископаемыми в западный Канзас, я провел три месяца на Дакотском ярусе, хотя и знал, что уже снабдил большинство музеев мира образцами его флоры и что интерес к листьям и спрос на них невелик.

Я собрал, однако, более 3000 листьев и оплатил доставку их большой скоростью к себе домой, в Лауренс. Потом я перетащил их на свою маленькую ферму в шести километрах к юго-востоку от города и приспособил свою палатку в качестве мастерской: я поставил в ней печь и настлал пол. Я проработал в ней с ноября до мая, стоя на ногах, в среднем, по четырнадцати часов в сутки, лицом к входу в палатку, где было светлей, а затылком к печке. Вечером я работал при керосиновой лампе.

Маленьким молоточком с заостренным концом я подчищал пустую породу с краев конкреций[15], содержавших отпечатки; Христиан Вебер из Нью-Йорка гравировал их на дереве (рис. 3, с, d, e и f ). Потом я полировал породу наждаком и тонкой иглой выскабливал камень с прожилок листьев, добиваясь того, чтобы отпечаток казался подлинным листом, получал выпуклость, являлся во всей своей красе. Один из моих соседей, рассматривая уже препарированные экземпляры, заметил однажды: «Вам пришлось потратить немало времени, чтобы вырезать все эти штучки. Они выглядят совсем как настоящие листья».

Рис. 3. а — цельная конкреция; b — разбитая конкреция с листом внутри; с, d, e, f — различные формы листьев ископаемых растений.

Когда нельзя уже было продолжать работу, так как при самой тщательной обработке я рисковал бы повредить образцы, я раскладывал их на лотки, чтобы занумеровать и определить. Я знал, что некоторые авторитетные ученые требовали образцы в уплату за свой труд по их определению. Но я ведь зарабатывал себе средства к жизни работой, и меня такие условия не удовлетворяли. Поэтому после смерти Лекере я сам занялся определением образцов, хотя признаться не без колебаний и смущения: ведь я же никогда не работал под руководством ученого ботаника. Тем более был я удовлетворен, когда, продав в Нью-Йоркский ботанический сад двести пятьдесят образцов, я получил от д-ра Артура Голлика в ответ на мой запрос, верны ли мои определения, сообщение, что после беглого просмотра он не видит оснований вносить какие-либо изменения. Такой отзыв знаменитого знатока ботаники ископаемых, понятное дело, очень меня подбодрил.

Возвращаюсь к моей большой коллекции из Дакотского яруса. Я провел девять месяцев в неустанной работе над ней; пусть не удивятся мои читатели, узнав, что я был в восторге, когда профессор Макбрайд из Айовского университета купил ее, не торгуясь, за триста пятьдесят долларов, которые я за нее спросил. Мое удовольствие увеличилось, когда я получил приводимое ниже письмо, которое для меня и теперь и тогда было дороже приложенного к нему чека.

Государственный университет Айовы Ботанический факультет г. Айова, 1 мая 1898 г.
Дорогой м-р Штернберг! Все ящики благополучно доставлены сюда. У нас нет еще места, чтобы расположить нужным образом все образцы, но мы вскрыли три первые ящика и пришли в восторг от красоты материала. Надеюсь в будущем году получить витрины для палеоботанических коллекций; тогда я размещу в них эти прекрасные листья и назову вас, как коллектора. Я думаю, что Национальный музей будет вам постоянно давать заказы. Надеюсь, вы проведете приятно и плодотворно лето. Если когда-либо я смогу быть вам чем-либо полезен, я к вашим услугам. Искренне ваш ТОМАС К. МАКБРАЙД.

Эта маленькая сумма дала мне возможность поехать вместе с сыном моим Георгом на мел Канзаса, где мы отыскали великолепный экземпляр мозазавра[16], который теперь хранится в университетском музее в Айове. И если бы не своевременная помощь, которую Айовский университет оказал мне, когда я всего более нуждался в поддержке, Айова вряд ли получила бы это сокровище. Многомесячная терпеливая работа над листьями убедила ученых, что и над мозазавром я поработаю добросовестно.

В заключение этого отчета о работе моей в Дакотском ярусе мне хотелось бы сказать несколько слов о способах, какими образуются конкреции вокруг отпечатков листьев. Я внимательно занимался изучением этого вопроса в течение долгих лет моих исследований и изысканий. Рисунки показывают конкрецию, прежде чем она была вскрыта, и вскрытый образец, прежде чем он был отчищен, как на других изображениях той же таблицы (рис. 3 a и b ).

Материнская, или коренная, порода, из которой взяты эти конкреции, совершенно мягкая и под влиянием выветривания легко распадается в желтоватый песок. В этом желтоватом мягком песчанике заключены бесчисленные отпечатки и слепки листьев, но из-за мягкости коренной породы невозможно добыть их, и все они погибли бы при разрушении коренной породы, если бы не происходило естественного процесса, описываемого ниже.

Когда с деревьев, которые росли по берегу Мелового океана, падали листья, набегающий прилив заносил их песком. Некоторые падали вниз черешком и свертывались V-образно; другие ложились плоско или под разными углами. Песок, накопляясь год за годом, в конце концов уплотнялся. Под влиянием атмосферных явлений он в то же время подвергался процессу выветривания. Тем временем железистые соединения растительной ткани растворялись водой и проникали в окружающую породу. При дальнейшем выветривании породы отпечатки листьев затвердевали, благодаря осаждению железа, выщелоченного из песчаниковых масс водой, содержащей в растворе кислоты.

Так как мягкая порода, окружающая эти оплотневшие куски, продолжала все более и более разрушаться, то конкреции начали выступать на поверхность. Сначала они имели вид бугорков, слегка выдающихся над окружающей породой, а затем обнажались совершенно и держались на породе, на подставках не толще обыкновенного карандаша, в виде плотных конкреций, имеющих форму заключенных в них листьев.

Первая же буря с дождем или градом сбивала их с этих подставок. Освободившись, они уменьшались в размере и постепенно твердели все больше так, что часто оболочка конкреции на глубину 2 см состоит из почти чистого бурого железняка.

Только благодаря этому процессу образования плотной железистой оболочки сохранились прекрасные отпечатки листьев, которые иначе распались бы на куски при разрушении выветривающейся коренной породы.

Отложения, в которых я собирал свои образцы, я прозвал «бетулитовыми», из-за обилия в них березовых листьев[17], многие разновидности которых там были найдены. Их открыл покойный судья Е. П. Вест, собиравший коллекции для Канзасского университета; профессор Лекере даже назвал один из видов в честь него «бетулитом Веста» (Betulites Vestii). Вест составил для университета отличную коллекцию листьев из Дакотского яруса; многие из них принадлежали к неизвестным еще в науке видам. Эти отложения тянутся больше чем на километр в длину по вершинам самых высоких холмов провинции Эльсворт.

Не буду говорить о тысячах ископаемых листьев, которые я собрал в песчанике центрального Канзаса. Я не оставил у себя ни одного образца, хотя и очень любил их; часто мне бывало тяжело отдавать их. Но целью моей жизни было двигать вперед человеческое знание, а ведь это не было бы сделано, если бы я сохранял лучшие образцы для собственного удовольствия. Нужно было, чтобы они уходили из моих рук, и они уходили. Часто я получал за них меньше, чем они стоили труда и расходов. Но они попадали в руки тех, кто мог дать миру важные сведения о них и сохранить их в больших музеях на общую пользу.

Одного только я требовал, одно считал своим неотъемлемым правом, хотя с грустью должен сказать, что не все его за мной признавали: я всегда требовал, чтобы мое имя — имя коллектора (собирателя) — стояло на всем материале, который я добыл из различных земных пород.

Я мог бы продавать свой материал посредникам или торговцам. Один из крупнейших торговцев этими предметами в Америке уверял меня, что я делаю большую ошибку, продавая свой материал непосредственно музеям, а не через него. Если бы я последовал его совету, тысячи ископаемых, которые я нашел и собрал, обошлись бы музеям раза в полтора дороже, а я получал бы за свой труд деньги по оценке торговцев и никогда не был бы известен среди тех, кто посвятил свою жизнь успешному развитию палеонтологии.