Роман, в двух частях

С английского.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Марион Кинсбёри

Когда мистер Лионель Траффорд, вступив в парламент в качестве представителя местечка Уэднесбёри, явился в рядах ярых радикалов, это почти разбило сердце его дяди, старого маркиза Кинсбери. Среди современных ему ториев маркиз был обер-тори, как и его приятели герцог Ньюкэстль, считавший, что человеку следует дозволять распоряжаться своей собственностью по усмотрению, и маркиз Лондондерри, который, когда до него доходил слух о каком-нибудь отступничестве в этом роде от семейных политических традиций, с негодованием упоминал о семейных капиталах, растраченных при отстаивании места в парламенте, составляющего собственность семейства. Уэднесбёри никогда не принадлежало маркизу, но племянник, до некоторой степени, составлял его собственность. Племянник, в силу вещей, был его наследник, будущий маркиз, и старый март, с этой минуты, никогда в политическом смысле, не поднял головы. Он уже был стариком, когда все это произошло, и по счастью для него не дожил до того, чтобы видеть худшие вещи, которые затем последовали.

Представитель местечка Уэднесбёри сделался маркизом и владельцем значительного семейного достояния, но не изменял своим политическим воззрениям. Он был маркиз-радикал, сторонник всех популярных мер, не стыдившийся своих преимуществ и продолжавший громко требовать дальнейших парламентских реформ, хотя в сборнике Дода постоянно встречалась отметка, гласившая, что марту Кинсбёри приписывается сильное влияние в местечке Эджуэр. Влияние было так сильно, что как он сам, так и дядя его, сажали туда, кого им заблагорассудится. Дядя не пожелал посадить его из-за его отступнических теорий, но он отмстил за себя, предоставив это место красноречивому портному, который, по правде говоря, не делал особенной чести его выбору.

Во случилось так, что тень его дяди была отомщена, если можно предположить, что подобные чувства оказывают влияние на вечный покой умершего маркиза. Подрастал молодой лорд Гэмпстед, сын и наследник маркиза-радикала, обещавший многое в умственном отношении, удовлетворявший всем требованиям со стороны внешности, но направлять мысли которого оказывалось чрезвычайно трудным.

Его не могли держать в Гарро или в Оксфорде, так как он не только не принимал, но открыто опровергал христианское учение; он был юноша религиозный, но твердо решился не верить в Откровение. В двадцать один год он объявил, что он республиканец, давая тем самым понять, что он вообще не одобряет наследственных почестей. Он причинял ровно столько же огорчений настоящему маркизу, как этот покойному. Портной удержал за собой свое место, так как лорд Гэмпстед даже не пожелал удостоить быть представителем местечка, составлявшего как бы собственность его семьи. Он объяснил отцу, что вообще относится с сомнением к парламенту, одна из фракций которого наследственная, но не сомневается в том, что в настоящее время он, для этого дела, слишком молод. Это несомненно должно было удовлетворить тень отшедшего маркиза.

Но это было не все, далеко не все. Лорд Гэмпстед свел тесную дружбу с одним молодым человеком, пятью годами старше его, который был не более как простой клерк в почтамте. Против Джорджа Родена лично, как человека и товарища, нельзя было сказать ничего. Конечно, иные люди думают, что наследнику маркиза следовало бы искать себе близкого приятеля в несколько более высоких общественных сферах, полагая, что он лучше послужит своим будущим интересам, водя знакомство с равными себе, так как в дружбе равенство имеет свои хорошие стороны. Маркиз-отец, несмотря на свой радикализм, несомненно был этого мнения. Но ему можно было бы найти оправдание в богатых дарованиях Родена — хотя бы даже было справедливо, как предполагали, что именно крайним убеждениям Родена лорд Гэмпстед в значительной степени был обязан своими собственными крайними мнениями — все это можно было бы простить, если бы за этим опять не скрывалось нечто худшее. В Гендон-Голле, прелестном подгородном имении маркиза, клерк из почтамта был представлен молодой леди Франсес Траффорд, и они полюбили друг друга.

Радикализм маркиза способен был видоизменяться под влиянием особых соображений в отношении в родной семье. Наш маркиз, не смотря на свои явные политические убеждения, имел и свои сокровенные чувства. В его глазах, хотя он и был либералом, его собственная кровь была не такая как у всех. Хотя оно, пожалуй, было бы недурно, чтобы масса людей по возможности уравнялась, тем не менее, соображаясь с настоящим и действительным положением вещей, ему было ясно, что маркиз Кинсбёри вознесен на пьедестал. Может быть, следовало сожалеть о настоящем положении вещей. В минуты великодушного настроения он в этом не сомневался. Зачем существует земледелец, какой-нибудь работник с фермы, которому его ничтожество не позволяет разинуть рот, и маркиз, голос которого звучит очень громко и уверенно в палате лордов, причем и в палате общин имеется голос, находящийся от него в зависимости? Он очень часто говорит это в присутствии сына, не подозревая тогда, какие могли быть последствия его собственных поучений. В сердце его, когда он возвещал эти истины, закрадывалась некоторая гордость, — хотя, вообще говоря, и было дурно, что существуют маркизы и работники с фермы, Стоящие так далеко друг от друга, в силу несправедливости судьбы. Ему приятно было сознавать, что судьба сделала его маркизом, а кого-то другого работником с фермы. Он знал, что значит быть маркизом в полном смысле слова. Он желал бы, чтобы его дети также это поняли. Но поучения его врезались глубже, чем он ожидал, и это имело самые печальные последствия.

Маркиз был женат первым браком на особе совершенно не аристократического происхождения, отец которой занимал очень влиятельное положение в палате общин.

Он никогда не был министром, потому что упорно держался мысли, что лучше послужит родине, будучи независимым.

Он был богат и занимал солидное положение в обществе. Женившись на единственной дочери этого джентльмена, маркиз Кинсбёри дал волю своим либеральным симпатиям, причем нельзя было сказать, чтобы брак его был неравный.

Жена его была замечательная красавица, женщина, богато одаренная в умственном отношении, совершенно проникнутая воззрениями своего отца, но чуждая женского педантства. Будь она в живых, лэди Франсес, вероятно, не увлеклась бы клерком из почтамта; тем не менее, будь она в живых, она бы угадала в этом клерке достойного джентльмена.

Но она умерла, когда сыну ее было около шестнадцати лет, а дочери едва исполнилось пятнадцать. Два года спустя, наш маркиз нашел себе другую жену — на этот раз аристократку. Может быть, живость и резвость его политических убеждений несколько притупились, благодаря постепенному превращению в обыкновенного пера, совершенно естественному в его годы. Человеку, который ораторствовал в двадцать пять лет, надоедает ораторствовать в пятьдесят, если его ораторство не имело никаких особенных последствий. Он с удовольствием думал, женившись на лэди Кларе Монтрезор, что обстоятельства, при последних выборах, сложились так, что для него не представляется необходимости и впоследствии предоставлять роль представителя местечка, находившегося у него в руках, портному. Портной явился пьяный в заседание, и маркиз надеялся, что не пройдет и шести месяцев как лорд Гэмпстед настолько образумится, что будет в состоянии занять место в палате общин.

Затем очень быстро, один за другим, явились на свет три белокурых мальчика, лорд Фредерик, лорд Огустус и лорд Грегори. Ни малейшего сомнения не могло быть в том, что их следует воспитывать в понятиях, приличествующих отпрыскам аристократического дома. Мать их была, в полном смысле слова, дочь герцога. Но, увы, ни одному из них, по-видимому, не суждено было сделаться маркизом Кинсбёри. Не смотря на свое вполне аристократическое происхождение, они были младшие сыновья. Это было тайное горе; но когда их сестра, лэди Франсес, откровенно объявила их матери, что дала слово простому клерку, это горе не могло быть встречено молча.

Когда лорд Гэмпстед попросил позволения представить своего приятеля, казалось, не было основательной причины отказать ему. Как он ни погрузился в дебри унизительных воззрений, нельзя было допустить, чтобы даже он оказал поддержку такой ужасной вещи. Да к тому же разве в сдержанности и достоинстве самой леди Франсес не заключалось лучшего ручательства? Эта мысль маркизе даже и в голову не приходила. Когда она узнала о предстоящем посещении клерка, она, понятно, была возмущена. Все идеи, поступки, привычки лорда Гэмпстеда возмущали ее. Она была женщина, исполненная аристократической вежливости, и всегда была любезна с приятелями своего пасынка, — но любезность эта была холодная. Сердце ее их всецело отвергало — как отвергало и его и, говоря по правде, также лэди Франсес. Лэди Франсес унаследовала все достоинство своей матери, все ее спокойное обращение; но взгляды ее были даже прогрессивнее взглядов матери; напр., ей также казалось, что свет должен постепенно научиться обходиться без расстояний отделяющих герцогов от работников с фермы. Это возмущало ее мачеху.

Роден никогда прежде не бывал в Гендон-Голле, хота лорд Гэмпстед в Лондоне представил его сестре. В сущности говоря, клерк воздерживался от посещений, выражая, в разговорах с другом, свои недоумения относительно некоторых диссонансов. «Маркиз — такая же нелепость в моих глазах, как и в твоих, — сказал он лорду Гэмпстеду, — но пока маркизы существуют, их следует ублажать, а тем более их супруг. Слишком изнеженная кожа — несчастие, но если кожа не выносит свежего воздуха, следует допускать вуали для защиты ее. Целью должно быть воспитать кожу, а не наказывать ее сразу! Несчастную маркизу-сибаритку не следует лишать ее розовых лепестков. А я, во всяком случае, не розовый лепесток». А потому он и держался вдали.

Но спор между друзьями продолжался, и победа, наконец, осталась за благородным наследником. Джордж Роден не был розовый лепесток, но в Гендон-Голле в нем увидели растение с прекрасными, благоуханными цветами. Не будь известно, что он клерк из почтамта, составь себе маркиза мнение о нем просто по его внешности — он показался бы ей не хуже любого розового лепестка. Это был высокий, красивый, сильно сложенный молодой человек, с короткими светлыми волосами, симпатичными серыми глазами, орлиным носом и небольшим ртом. В его осанке, фигуре и лице не замечалось ничего свойственного более почтамтским клеркам, чем аристократии вообще. Но он был клерк и сам признавался, что ничего не знает о своей семье, не помнит никаких родных, кроме матери.

Случилось так, что Гендон-Голл превратился в исключительное местопребывание лорда Гэмпстеда, который не пожелал ни иметь собственной квартиры в Лондоне, ни жить в семье, когда она занимала свой палаццо в улице Парк-Лан. Иногда он уезжал за границу, иногда появлялся на неделю или на две в Траффорд-Парке, большом поместье в Йоркшире. Но всего охотнее он жил в Гендон-Голле, своей полугородской полусельской резиденции в окрестностях Лондона, и сюда-то часто наведывался Джордж Роден после своего первого визита, сгладившего всякую неловкость. Иногда он там заставал маркиза с дочерью — редко маркизу. Затем наступила минута, когда лэди Франсес смело объявила мачехе, что дала слово почтамтскому клерку. Случилось это в июне, во время парламентской сессии, когда цветы в Гендоне были во всем блеске. Маркиза приехала туда дня на два; Роден в это же утро уехал на службу, не намереваясь возвращаться. Было сказано несколько слов, возбудивших неудовольствие, и он не намерен был вернуться. Через час после его отъезда леди Франсес сказала всю правду.

Брату ее, в это время, было двадцать два года. Она была годом моложе. Клерк был, приблизительно, лет на шесть старше молодой девушки. Будь он старший сын маркиза, графа, виконта, будь он хотя бы будущий барон, с ним можно было бы помириться. Он был красноречивый молодой человек, не лишенный некоторой скромности, именно такой, какой легко мог пленить желанную, хотя бы самую аристократическую тещу. Маленькие лорды научились с ним играть, он был свой человек в доме. Даже слуги как будто забыли, что он не более как клерк, и что он каждое утро уезжает в город по железной дороге, чтобы заработать десять шиллингов, просидев шесть часов за конторкой. Даже маркиза почти приучила себя относиться к нему симпатично — как к одному из тех привесков, которые иногда встречаются в аристократических семействах, в виде гувернантки, капеллана или домашнего секретаря, которых выдвинули случай или заслуги и которые, этим путем, превращаются в доверенных друзей. Тут-то до ушей ее случайно долетело имя «Франсес» без обычного «лэди», и с языка ее сорвалось надменно-гневное слово. Роден уложил свой чемодан, а лэди Франсес рассказала свою повесть.

Имя лорда Гэмпстеда было Джон. Он был достопочтенный Джон Траффорд, граф Гэмпстед. Для света вообще он был лорд Гэмпстед, для приятелей — Гэмпстед; для мачехи особенно — Гэмпстед, как был бы ее родной, старший сын в минуту своего рождения, родись он на такое счастье. Для отца он сделался Гэмпстедом за последнее время. В прежние годы существовал как бы тайный, семейный уговор, что, вопреки условным приличиям, он в их кругу должен оставаться Джоном. Маркиз недавно намекнул, что с годами это становится глупо; но сын приписывал перемену влиянию мачехи. Тем не менее он оставался Джоном для сестры и для нескольких близких друзей, в числе которых был и Роден.

— Он не сказал мне ни слова, — возразила сестра, когда брат уличал ее в пристрастии к их молодому гостю.

— Но скажет?

— Никакая девушка никогда не выразит мнения на этот счет, Джон.

— А если б сказал?

— Ни у какой девушки не найдется готового ответа на такой вопрос.

— Я знаю, что он скажет.

— В таком случае, если ты намерен выразить какия-нибудь желания, тебе бы следовало переговорить с ним.

Все это вполне разъяснило вопрос в глазах ее брата. Такая девушка, как его сестра, не так бы приняла замечание брата относительно предстоящего объяснения в любви со стороны почтамтского клерка, если бы она не приучила себя относиться к этой возможности без отвращения.

— Было ли бы это тебе неприятно, Джон? — спросил Роден, когда приятель подверг его допросу.

— Встретились бы затруднения.

— Большие затруднения, даже с твоей стороны?

— Я этого не говорил.

— Они явились бы сами собой. Последний фетиш, от которого человек может отказаться, это неприкосновенность женщин его семьи.

— Боже сохрани, чтобы я сколько-нибудь поступился неприкосновенностью моей сестры.

— Понятно; но с этим связано идолопоклонство! Отчего бы и дочери аристократа не выйти замуж, если она может найти аристократа же по своему вкусу. В самой любви нет никакого оскорбления, но идолопоклоннику наносится страшная рана самой личностью претендента. Понятия изменяются не так быстро, чтобы даже ты был свободен от этого чувства. Триста лет тому назад, если бы претендента нельзя было спровадить заграницу или на тот свет, то по крайней мере девушку бы заперли. Через триста лет девушка и мужчина будут стоять на одном уровне, опираясь только на личные достоинства. В настоящее переходное время человеку в твоих условиях очень трудно совершенно освободиться от старых пут.

— Я пытаюсь.

— Самым энергическим образом. Но, голубчик, не смешивай этого личного дела с политическими воззрениями и отвлеченными идеями. Я намерен спросить у сестры твоей отдаст ли она мне свое сердце, и, насколько это от нее зависит, свою руку. Если ты недоволен, нам, вероятно, придется расстаться… на время. Как бы теории строги ни были, любовь их все пересилит.

Лорд Гэмпстед в эту минуту не стал уверять его в своем расположении; но когда оказалось, что сестра его дала слово, он стал на сторону своего приятеля.

И так в семейном кругу маркиза Кинсбёри было много забот. Семейство уехало за границу до конца июля, для здоровья детей. Так гласила «Morning Post». Тщетно спрашивали встревоженные друзья, что такое сталось с этими белокурыми юными геркулесами? Зачем явилась необходимость везти их в саксонские Альпы, когда прелести и удобства Траффорд-парка были гораздо ближе и гораздо выше? Лэди Франсес поехала с ними, и лишь до некоторых интимных знакомых из фэшенебельного света дошел слабый отголосок истины. Когда подобные отголоски прокрадываются в светские сферы, они распространяются далеко.

II. Лорд Гэмпстед

Лорд Гэмпстед, — хотя и не желал вступить в парламент или записаться в какой-нибудь из лондонских клубов, или ходить по улицам в цилиндре, или исполнять какие бы то ни было общественные обязанности, лежащие на молодом аристократе, — тем не менее по своему веселился и мотал. В денежных вопросах он не зависел от щедрости отца — очень склонного к щедрости — так как унаследовал значительную часть состояния своего деда с материнской стороны. Про него почти можно было сказать, что деньги для него не имеют значения. Не то, чтоб он редко думал или говорил о деньгах. Он был к этому очень склонен, утверждая, что деньги — самый могучий фактор в правдах и неправдах мира сего. Но он был так счастливо обставлен, что мог не давать деньгам места в своих личных соображениях, так как никогда не бывал вынужден отказать себе в чем-нибудь за неимением денег, а также не подвергался, благодаря избытку их, искушению делать затраты, по его мнению, излишние. Заплатить десять или двадцать шиллингов за бутылку вина, потому что какой-нибудь приятель уверяет, что оно отличное, или триста фунтов за лошадь, когда лошадь в сто фунтов совершенно удовлетворяла его требованиям, казалось ему нелепостью. Мимо его ворот проходил в город омнибус, в котором он частенько ездил, уверяя, что предпочитает омнибус с обществом одиночеству в своем экипаже. Он иногда досадовал на себя за то, что заказывает платье модному портному, утверждая, что принимает на себя бесполезные расходы из-за того только, чтоб не дать себе труда обратиться в другое место. В этом, впрочем, можно было заподозрить некоторое притворство, так как он несомненно сознавал, что красив, и вероятно подозревал, что искусный портной ничему не мешает.

В числе его забав были две, особенно дорогие. Он держал яхту, на которой привык делать рейсы летом и осенью, и имел небольшой охотничий домик в Нортонгэмпшире. На яхте он проводил большую часть своего времени, в одиночестве или с приятелями, до которых нам нет дела; на «Фритредере» — так звали яхту — все было в полной исправности. Хотя он не платил десяти шиллингов за бутылку вина, он давал хорошую цену за паруса и канаты, и нанял опытного шкипера, способного уберечь и его самого и яхту. Охота его была поставлена почти на такую же пору — с тою разницей, что во время своих водяных экскурсий он любил спокойствие, а на охоте увлекался бешеной скачкой. В Горс-Голле, так звали его коттедж, его окружали всевозможные удобства, почти роскошь. Дом действительно походил на коттедж; он когда-то был старой фермой и только за последнее время получил свое настоящее назначение. Не было ни величественной залы, ни мраморных лестниц, ни разукрашенного салона. Вы входили через коридорчик, не заслуживавший более громкого названия, из него направо была столовая, налево более просторная комната, которую во все времена называли гостиной, ради представительности. За нею была комната поменьше, в которой хозяин держал свои книги. В конце коридорчика была крутая лестница, ведущая в верхний этаж, где находилось пять спален, так что молодой лорд мог дать одновременно у себя приют только четырем посетителям. За спальнями была кухня и комнаты для прислуги. Наш молодой демократ держал с полдюжины лошадей, все — по признанию соседей — хороших скакунов, хотя молва гласила, что за каждую заплачено не более ста фунтов. У лорда Гэмпстеда была мания утверждать, что дешевые вещи ничем не хуже дорогих. Были люди, думавшие, что он не меньше дорожил своими лошадьми, чем дорожат ими другие. Роден часто бывал в Горс-Голле, но здесь он никогда не видал леди Франсес. Молодой лорд имел своеобразные идеи насчет охоты спорта вообще. О нем говорили, и справедливо, что в целой Англии нет молодого человека, более страстно любящего охоту на лисиц, говорили, что за неимением лисицы, он готов гнаться за оленем, а за неимением оленя, за чем попало. Если уже не было никакой добычи, он просто несся домой, по полям, с приятелем, а не то так и один. Тем не менее, он питал горячую вражду во всем другим видам спорта.

О скачках он утверждал, что они превратились в простой способ наживать деньги, наименее выгодный из всех способов и наиболее бесчестный. Его никогда не видали на скаковом поле. Но враги его утверждали, что несмотря на свое пристрастие к верховой езде, он не судья в аллюре лошади, и пари держать боится, чтобы не проиграть.

Против охоты с ружьем он восставал еще энергичнее. Если среди его сограждан держались традиции, обычаи, законы, ему ненавистные, это были традиции, обычаи и законы, относящиеся в обереганию и сохранению дичи. Оберегание лисицы, говорит он, основано на совершенно иных началах. Лисица не оберегается законом, а раз сохраненная служит утехой всем, кому угодно участвовать в забаве. Один человек в один день перестреляет пятьдесят фазанов, уничтоживших пищу полдюжины человеческих существ. Одна лисица, в течение целого дня, служила забавой двум стам охотникам, и бывала — а по большей части не бывала — убита во время представления. Лисица, во время своей полезной жизни, не поедала хлебных посевов, редко уничтожала гусей, исключительно придерживаясь крыс и тому подобной дряни. В какую неизмеримо малую сумму обошлась лисица стране на каждого охотника, который гнался за нею? А во что обошлись все эти фазаны, которых один жадный стрелок затолкал в свой громадный ягдташ в течении одного дня? На Гэмпстеда, главным образом, действовала общедоступность одной забавы и совершенная исключительность другой. В отъезжее поле мог выехать, в забавах его принимать участие и сын фермера, если у него был свой пони, или мальчишка из мясной лавки; и если бы последнему удалось обогнать остальных и удержаться на своем месте, в то время, как безукоризненно одетый спортсмен с запасной лошадью отстал, то победа осталась бы за мальчишкой из мясной, причем он не навлек бы на себя ничьего неудовольствия. Самые законы, руководящие охотой на крупного зверя, если подобные законы существуют, по существу своему вполне демократичны. Они, говорил лорд Гэмпстед, не издаются парламентом, но просто вырабатываются в виду общих потребностей. Просто в угоду общественному мнению, земли всех частных владельцев открыты для мчащихся за зверем охотников. В угоду общественному мнению оберегаются лисицы. В силу общественного мнения, зверя выгоняет из логовища та или другая свора гончих. Законодательство не вступается в дело, чтобы извратить этот своеобразный кодекс дополнительными постановлениями в пользу забав богачей. Если причинялся вред, обычное право было в услугам потерпевшего.

В охоте с ружьем наоборот. Бедные люди лишены всякой возможности участвовать в ней, потому что закон имеет в виду исключительно интересы богачей. Четыре или пять человек, дня в два, настреляют целые гекатомбы птиц и зверей, причем единственным оправданием им служил факт, что они бьют пищу для снабжения ею рынков страны. Это не возбуждает приятного волнения; делай себе просто выстрел за выстрелом с быстротой, которая совершенно исключает соревнование, необходимое для наслаждения подобными забавами. Затем наш аристократический республиканец цитировал Карлейля и знаменитую эпитафию охотника, бича куропаток. В мире настоящих спортсменов однако, утверждали, что Гэмпстед не попадет в скирду сена — промахнется.

К рыбной ловле он относился почти также строго, основывая свою критику на скуке и жестокости, с какими сопряжено это занятие. Он допускал, что первое — дело вкуса. Если человек может довольствоваться одной рыбой, средним числом, на каждые три дня рыбной ловли, это его дело. Ему, лорду Гэмпстеду, оставалось только думать, что человек этот сам должен иметь такую же холодную кровь как рыба, которую ему так редко удается поймать. В жестокости же, ему казалось, сомнения быть не могло. Когда он слышал, что епископы и дамы тешат себя, таская несчастную рыбу за жабры в продолжение часа с лишком, он с сожалением вспоминал о благочестии прежних служителей церкви и о нежности чувств прежних представительниц прекрасного пола. Когда он говорил в этом тоне, ему конечно, кололи глаза жестокостью охоты на лисиц. Разве злосчастные, преследуемые четвероногие, в то время как их травила стая гончих, не выносили таких же тяжких и продолжительных мук, как те, которым подвергалась рыба? В ответ на это лорд Гэмпстед становился красноречивым и убедительным. Насколько мы можем судить, основываясь на законах природы, условия обоих животных, во время самого процесса, совершенно различны. Семга с крючком в горле несомненно находится в положении, не предусмотренном природой. Лисица, пускающая в ход все свои способности, чтобы уйти от врага, предается именно тому занятию, для которого предназначала ее природа. Было бы точно также справедливо сравнивать человека, посаженного на кол, с человеком удрученным житейскими заботами. Удрученный заботами человек может споткнуться, упасть, погибнуть. Сравнивать его страдания с невероятными терзаниями несчастного, которому проткнули внутренности железным прутом, предоставив ему томиться и умирать с голоду. Любители рыбной ловли находили этот аргумент более остроумным, чем основательным. Но у него был в запасе другой, более надежный. Он допускал, в данную минуту, что лисица не наслаждается охотой, даже, что гончие причиняют ей терзания, и она не испытывает особого восторга от успеха собственных маневров. Лорд Гэмпстед «решался утверждать, — он говорил это тем докторальным тоном, каким обыкновенно доказывал нелепость наследственных почестей, — что когда причиняется страдание, вопрос о жестокости или нежестокости имеет цену относительную». Кто усомнится в том, что ради максимума добра минимум страдания может быть причинен без оскорбления человечества? В охоте с гончими, одна лисица заканчивала свою блистательную карьеру, быть может, преждевременно, для потехи двухсот спортсменов.

— Ах, так ведь только ли потехи! — вступался какой-нибудь гуманист, одинаково враждебно относившийся к рыбной ловле и охоте. Но тут молодой лорд вставал в негодовании и спрашивал своего оппонента, неужели, по его мнению, то, что он называет потехой, забавой, не так же благодетельно, существенно, необходимо для людей, как даже такие материальные блага, как хлеб и мясо? Разве поэзия ниже таблицы умножения? Без сомнения, человек может жить без охоты на лисиц. Но он также может жить без масла, без вина или других предметов так называемой необходимости, например, без горностаевых пелеринок, которых первоначальная носительница, Богом в свою шкурку облеченная, была обречена на медленную, голодную смерть среди снегов, из-за того, чтобы одна дама могла разукраситься плодами терзаний дюжины маленьких пушных страдальцев.

Но молодежь, хотя и смеялась над ним, все же любила его. Он был весел и добродушен. Кроме того, он был щедр. Он имел привычку смеяться над самим собой и своими странностями, и привычка эта значительно смягчала их. Что молодой граф, будущий маркиз, наследник такого дома, как дом Траффордов, проповедует политическую доктрину, которая невежественным слушателям кажется коммунизмом, это, конечно, ужасно; но ужас сглаживался, когда он заявлял, что, без всякого сомнения, под старость, подобно прочим радикалам, превратится в тория. В этом как будто сказывался скрытый намек на отца. Кроме того, было ясно, что его «коммунистические» принципы не мешают ему знать цену земле. Он не пренебрегал своими интересами, как и следует землевладельцу, и, конечно, охотился с гончими не хуже любого современного молодого человека.

Должно признаться, что когда ему в первый раз пришло в голову, что сестра его готова влюбиться в Джорджа Родена, он был недоволен. Не ожидал он, чтобы именно эта брешь была произведена в ограде, защищавшей «святую святых» его родной семьи. Когда Роден говорил с ним об этой «святой святых» как о «фетише», он не нашел в себе силы противоречить ему. Он желал это сделать, во-первых, в интересах собственной последовательности, а также с целью, если возможно, отстоять «святую святых». Божественное право королей было, в его глазах, фетишем. Особое уважение, каким окружали герцогов и им подобных — тоже. Мантия судьи и облачение епископа — также фетиши. Всякая внешняя почесть, не заслуженная действия или словами того, чему она воздавалась, но вызванная рождением, богатством или деяниями другого, — фетиш. Продолжая далее свои рассуждения, он не мог допустить того же по отношению к сестре, или, вернее, сознавал, что ему придется это допустить, если не удастся подыскать аргумента в защиту его святыни.

Сестра была для него святыней; но причина этому должна была скрываться в их близком родстве, в ее кротости, в ее личных дарованиях, в том, что он, как брат, обязан быть ее рыцарем, пока она не изберет себе другого, а не в том, что она — дочь, внучка и правнучка герцогов и маркизов, не в том, что она — леди Франсес Траффорд. Будь он сам почтамтским клерком, разве его лучший друг не был бы для нее подходящим поклонником? Несомненно, бывают диссонансы, очень обыкновенные в этом мире, при которых самая мысль о возможности любви не должна представляться женщине, — диссонансы в характерах, в привычках, в чувствах, в воспитании, в душевном, личном благородстве. Он не мог утверждать, чтобы подобные диссонансы стояли между его сестрой и его другом.

Если его дорогая сестра должна была когда-нибудь отдать свое сердце избранному, отчего ж не Джорджу Родену, как и всякому другому?

А между тем, он был, если не раздосадован, то во всяком случае недоволен. Тут что-то противоречило его вкусам, его взглядам, а может быть, и его предрассудкам. Он пытался честно исследовать свою душу по этому вопросу и боялся, что еще был жертвой предрассудков своего класса. Его гордость была уязвлена при мысли, что сестра его ставит себя на одну доску с почтамтским клерком. Хотя он часто старался, и очень успешно, растолковать ей, как мало она, в сущности, выиграла от своего аристократического происхождения, он тем не менее сознавал, что ей дано нечто, что должно было бы сделать перспективу подобного брака неприятной для нее. Человек не может освободиться от предрассудка тем, что сознает или думает, что это предрассудок. Он признавался самому себе, что молодые люди, если они будут продолжать упорствовать в своем желании, станут мужем и женою; но он не мог заставить себя не сожалеть об этом.

Между ним и отцом его произошел по этому поводу разговор перед отъездом маркиза с семьей за границу, и этот разговор, хотя не примирил его с этим браком, смягчил его неудовольствие. Отец сердился на него, взваливая на него всю ответственность за эту неприятную историю, а он всегда склонен был раздражаться на критическое отношение кого-либо из домашних к его личных принципам. А потому, защищая себя, он вынужден был защищать и сестру. Маркиза не было в Гендоне во время первого объяснения, но он тогда же узнал о нем от жены. Его радикальные стремления нисколько не примиряли его с подобным предложением. Он никогда не прилагал своих теорий к своим личным делам. Став пэром-радикалом в палате лордов и послав портного-радикала в палату общин, он более чем удовлетворил собственные политические воззрения. Для самого себя и для своего камердинера, для всех окружающих, он всегда был маркизом Кинсбёри. Точно также в глубине его души маркиза была маркизой, и лэди Франсес — лэди Франсес. Он никогда, подобно сыну, не проходил через процесс анализирования своих убеждений.

— Гэмпстед, — сказал он, — неужели то, что мать твоя мне сказала — правда? — Разговор происходил в городском доме в Парк-Лэне, куда маркиз вызвал сына.

— Это на счет Франсес и Джорджа Родена?

— Конечно.

— Я так и думал, сэр. Когда вы послали за мной, мне сейчас показалось, что это из-за них. Конечно, правда.

— Что правда? Ты говоришь, точно ты совершенно одобряешь это.

— Так мой голос не выражает моих чувств, так как я этого не одобряю.

— Ты, я надеюсь, сознаешь, что это совершенно невозможно.

— Не скажу.

— Не скажешь?

— Не могу сказать, чтобы я считал это невозможным или даже невероятным. Зная обоих, как я их знаю, я сознаю, что вероятность за них.

— Что они женятся?

— Таково их намерение. Я не запомню ни у него, ни у нее намерений, которые бы, рано или поздно, не осуществились.

— Так в данном случае ты увидишь это чудо. Как могло это у них случиться? — Лорд Гэмпстед пожал плечами. — Кое-кто крепко виноват.

— То есть — я?

— Кое-кто крепко виноват.

— Вы, конечно, подразумеваете меня. Я в этом деле совершенно неповинен. Представив Джорджа Родена вам, моей матери и Франсес, я познакомил вас с высокообразованным и чрезвычайно приличным молодым человеком.

— Боже милосердый!

— Я сделал для своего приятеля то, что, я думаю, всякий молодой человек делает для своего. Мне было бы стыдно знаться с кем-нибудь, кого отец мой не мог бы посадить за свой стол. Никто заранее не соображает, что молодой человек и молодая девушка должны влюбиться друг в друга.

— А видишь, что это случилось.

— Без сомнения, это было чрезвычайно естественно, хотя я этого не предвидел. Я уже сказал вам, мне это очень прискорбно. Это послужит поводом ко многим огорчениям, будет и горе.

— Горе! я думаю. Мне приходится уезжать среди сессии.

— Ей, бедняжке, будет всех тяжелее.

— Ей очень круто приходится, — сказал маркиз таким тоном, точно на этот счет он окончательно решился.

— Но никто, насколько я понимаю, не сделал ничего дурного, — продолжал лорд Гэмпстед. — Когда сойдутся двое молодых людей, у которых одни вкусы, одни взгляды, одно воспитание, одни мысли…

— Ну, ты, известно, уговоришь собаку дать отрубить себе задние лапы, — сказал маркиз, выбегая из комнаты. Он имел привычку в тесном семейном кругу употреблять выражения, которые нашел бы неприличными для себя как маркиза Кинсбёри в обществе обыкновенных смертных.

III. Маркиза

Хотя сборы маркиза были очень коротки, Гэмпстед еще несколько раз виделся с семьей перед ее отъездом.

— Конечно, скажу. Я совершенно с вами согласен, — говорил сын отцу, который поручил ему объяснить молодому человеку всю невозможность подобного брака. — Я думаю, что это было бы несчастие для обоих, которого следует избежать, — если они в состоянии победить свои настоящие чувства.

— Чувства!

— Но замешаны же тут чувства, сэр?

— Конечно, он ищет положения… и денег.

— Нисколько. Этого, пожалуй, мог бы искать какой-нибудь молодой аристократ, который желал бы жениться в своем кругу и в то же самое время улучшит свое состояние. В его условиях это было бы довольно справедливо. Он бы давал и брал. Со стороны Джорджа это было бы нечестно; подобное обвинение, относительно его, было бы несправедливо. Положение, как вы его называете, он счел бы бременем. Что же касается денег, он не знает, есть ли у Франсес шиллинг или нет.

— Ни одного шиллинга, если я его ей не дам.

— Он об этом и не думает.

— Так он должен быть очень непредусмотрительный молодой человек; ему совсем не следует жениться.

— Я этого не допускаю — но хотя бы и так?

— А между тем мы думаем.

— Я думаю, сэр, что это очень прискорбно. Я это говорил с самого начала. Я выскажу ему все, что думаю. Франсес будет с вами и вы, конечно, выразите ей ваше мнение.

Маркиз далеко не был доволен сыном, но не посмел продолжать спор. Во всех подобных спорах он сознавал, что сын «убеждает собаку дать отрубить себе задние лапы». Его собственные мысли были ему достаточно ясны, как, например, настоящая мысль, что его дочь, лэди Франсес Траффорд, нарушит всякое приличие, выйдя замуж за Джорджа Родена, почтамтского клерка. Но он был немногоречив и, претерпевая поражение в споре, думал, что его противник злоупотребляет своим выгодным положением. Поэтому он часто думал, а иногда и говорил, что те, кто забрасывал его словами, способны убедить собаку дать отрубить себе задние лапы.

Маркиза также выразила Гэмпстеду свое мнение. Она была особа более энергичная, чем ее муж — более энергичная в том отношении, что никогда не позволяла разбить себя ни в какой стычке. Если слова или выражение лица в данную минуту не могли сослужить ей службы, она исчезала. Она умела очень красноречиво молчать и заставить противника умолкнуть своей манерой выйти из комнаты. Это была высокая, красивая женщина с величавой осанкой. «Vera incessu patuit Dea».[1] Она слыхала если не самые эти слова, то перевод их, прониклась ими и носила их в сердце в качестве тайного девиза. Быть аристократкой с головы до ног, по наружности и понятиям, было целью ее жизни. Она твердо была уверена, что в этом заключается ее высшая обязанность. Богу угодно было сделать ее маркизой — неужели ей воспротивиться воле Божией? Единственным ее несчастием было, что Богу не угодно было сделать ее матерью будущего маркиза. Лицо ее, совершенно бесстрастное, не смотря на свою красоту, нисколько не обнаруживало ни ее скорбей, ни ее радостей; голос также безусловно подчинялся ее воле. Никто, не исключая ее мужа, никогда не воображал, чтобы она живо чувствовала этот единственный удар судьбы. Хотя политические взгляды Гэмпстеда были в глазах ее ужасны, недостойны верноподданного, кощунственны, она обращалась с ним с утонченной вежливостью. Если он выражал какое-нибудь желание насчет домашнего комфорта, она заботилась об удовлетворении его. Она старалась делать вид, что принимает участие в его любимой забаве, охоте с гончими. Она выказывала к нему большое уважение — для него крайне тягостное — как в человеку, занимающему первое место после маркиза. Ему, республиканцу и кощунственному бунтовщику — таково было ее мнение о нем — ему принадлежало первое место после маркиза. Она охотно научила бы своих мальчиков уважать его, как будущего главу семейства, если б он не привык играть с ними, вытаскивать их из кроваток, подбрасывать их в одних ночных рубашках, — если б они не слишком его любили, чтоб уважать. Тщетно старалась мать приучить их называть его Гэмпстед.

Лэди Франсес никогда особенно ей не мешала, но, может быть, мачеха была суровее к лэди Франсес, чем к пасынку, роль которого, в качестве положительной преграды ее честолюбию, она прекрасно сознавала. Лэди Франсес не имела права на большую дань уважения, чем та, какая воздавалась ее родным детям. Первородство не дало ей никаких прав. Она была дочь маркиза, но мать ее была только дочерью коммонера. Может быть, в чувствах маркизы к брату и сестре говорила совесть. Так как лорд Гэмпстед положительно мешал ей, ей приходило на мысль, что она не должна из-за этого относиться к нему враждебно. Лэди Франсес ей не мешала — а потому ее можно было не любить и критиковать, не удручая своей совести; кроме того, хотя Гэмпстед был ужасен своим республиканством, своей тайной изменой, своим кощунством, тем не менее его несколько оправдывало то, что он мужчина. Несомненно, все это было ужасно в нем, но более простительно, чем было бы в женщине. Лэди Франсес никогда не объявляла, что она республиканка, неверующая, а тем менее бунтовщица — чего, впрочем, не делал и лорд Гэмпстед. В присутствии мачехи она обыкновенно не касалась политических и религиозных вопросов. Но почему-то думали, что она сочувствует брату, и знали, что аристократические интересы далеко не столько близки ее сердцу, как бы следовало. Маркиза и лэди Франсес никогда не ссорились, но между ними не было и той дружбы, какая может существовать между мачехой тридцати восьми лет и падчерицей двадцати одного года. Лэди Франсес была высокая и стройная, с спокойным, но выразительным лицом, смуглая, с голубыми глазами и почти черными волосами. По наружности она была совершенным контрастом своей мачехи; походка, движения ее отличались живостью и грацией, без всякой заботы о последней. В ней было достоинство, но она ни минуты не думала о нем. Сами маленькие лорды, ее братья, не больше помышляли о выдержке, разбрасывая всюду свои книги и игрушки. Но маркиза никогда не оправила шарфа, не застегнула перчатки, не подумав, что ее долг застегнуть перчатку и оправить шарф, как подобает маркизе Кинсбёри.

Мачеха не желала леди Франсес зла, — ей хотелось только прилично выдать ее замуж и сбыть ее с рук. Любой глупый граф или пылкий виконт годился бы, под условием, чтобы аристократическая кровь и деньги были налицо. Лэди Франсес считали опасной и надеялись, что с помощью приличного брака удастся избавиться от опасности. Но не с помощью такого брака, как этот!

Когда маркиза впервые случайно услышала имя «Франсес», а затем последовало признание, она выразила свои чувства одним взглядом. Таков мог быть взгляд Артура, когда он впервые услыхал, что его королева — преступна; таковы должны были быть чувства Цезаря, когда и Брут нанес ему удар. Хотя и знали, что лэди Франсес совершенно равнодушна к собственному величию, тем не менее — этого, во всяком случае, никто не ожидал.

— Не серьёзно же мы это думаем! — наконец, сказала маркиза.

— Очень серьёзно, мама.

Тут маркиза, придерживая платье одной рукой и высоко подняв другую, с мучительной мольбой, обращенной к богам, руководящим судьбами герцогских домов, медленно вышла из комнаты. Ей необходимо было собраться с мыслями, прежде чем сказать слово.

В течение некоторого времени после этого, она обменивалась с преступницей очень немногими словами. Мертвое молчание было всего приличнее; когда девочка перепачкает свое самое нарядное платье, ее разбранят и поставят в угол; но когда она солжет, ее окончательно сразят ужасным молчанием. Выражать красноречивое негодование без слов под силу хладнокровным людям.

Так, в первую минуту, отнеслась к леди Франсес ее мачеха. Ее, однако, сейчас же повезли в Лондон, подвергли более громогласному гневу отца и приказали готовиться к отъезду в Саксонские Альпы. Сначала, правда, ей не сообщили, куда ее собственно везут. Ее везли заграницу, причем находили уместным относиться к ней, как полицейский относится к арестанту, находя, что ему менее всех надо знать, где собственно находится его тюрьма. Это быстро обнаружилось, так как у маркиза был замок в Саксонии; но это была случайность.

Маркиза мало касалась этого вопроса, если она не обсуждала его в интимных разговорах с мужем; но перед своим отъездом она сочла нужным высказаться лорду Гэмпстеду.

— Гэмпстед, — сказала она, — ужасный удар разразился над нами.

— Я сам удивился. Не знаю, следует ли называть это ударом.

— Не называть ударом! Ты, конечно, хочешь сказать, что из этого ничего не выйдет.

— Я хотел сказать, что, хотя я считаю это предложение не совсем уместным…

— Неуместным!

— Да, я, конечно, нахожу его неуместным; но в нем, нет ничего, чтобы меня особенно поражало.

— Ничего, что бы тебя поражало!

— Брак, сам по себе, вещь хорошая.

— Гэмпстед, не говори со мной в этом тоне.

— Но мне так кажется. Если молодому человеку хорошо жениться, то и молодой девушке должно быть хорошо выйти замуж. Одно обусловливает другое.

— Ты говоришь это просто, чтобы мучить меня.

— Я могу только выражать свои мысли. Согласен, что это было бы неудобно. Она, до некоторой степени, восстановила бы против себя своих друзей.

— Совершенно!

— Не совершенно — но до некоторой степени. Известный класс людей — едва ли тот, знакомством которого следует особенно дорожить — пожалуй, готов будет порвать с ней. Как бы глупы ни были ее друзья, мы обязаны щадить… даже их глупость.

— Ее друзья не глупы — ее приличные друзья.

— Совершенно с вами согласен; но в числе их столько неприличных.

— Гэмпстед!

— Боюсь, что я не совсем ясно выражаюсь. Но все равно. Это было бы неудобно. Это было бы неприятно отцу, с желаниями которого следует соображаться.

— Полагаю, что так.

— Совершенно с вами согласен. Следует соображаться с желаниями отца, хотя бы дочь была совершеннолетняя, так что по закону имела бы право распоряжаться собой по собственному усмотрению. Кроме того, встретились бы и денежные затруднения.

— Она не получила бы ни одного шиллинга.

— Я счел бы своим долгом уладить это, если бы встретилась действительная необходимость. — В этих словах сказывался наследник, уже владевший многим, и к которому должно было целиком перейти все семейное достояние. — Тем не менее, если я смогу помешать этому, не ссорясь ни с ним, ни с нею, не сказав ни одного резкого слова, — я это сделаю.

— Это будет твоя прямая обязанность.

— Прямая обязанность всякого человека — поступать как следует. Затруднение в том, чтобы видеть путь. — После этого маркиза молчала. Своим разговором она выиграла очень немного, почти ничего. Замышляемое им противодействие в сущности было немногим лучше согласия, а причины, по которым он соглашался с нею, столько же оскорбляли ее чувства, как если бы он приводил их в защиту противного мнения. Даже маркиз не был достаточно поражен ужасом при мысли, что его дочь снизошла до объяснения с почтамтским клерком!

Накануне их отъезда Гэмпстеду удалось остаться на несколько минут наедине с сестрою.

— Что за нелепость это бегство, — сказала она, смеясь.

— Ты должна была этого ожидать.

— Оно от этого не менее нелепо. Конечно, я поеду. В данную минуту мне не остается другого выбора; как не оставалось бы, если бы они грозились запереть меня, пока я не нашла бы, кого-нибудь кто принял бы на себя мою защиту. Но я так же свободно могу располагать собой, как папа.

— У него есть деньги.

— Это не дает ему права бить тираном.

— Нет, дает, по отношению к незамужней дочери, у которой денег нет. Нам остается только повиноваться тем, от кого мы в зависимости.

— Я хочу сказать, что отъезд этот ни к чему не поведет. Не воображаешь же ты, Джон, что я откажусь от него раз решившись дать ему слово! Дать его было очень трудно — но отказаться от него было бы в десять раз труднее. Я окончательно решилась — и совершенно довольна.

— Но они-то недовольны.

— Что касается отца моего, мне очень жаль. Что же касается мама, мы с ней так не сходимся в мыслях, что я заранее знаю, что все, что бы я ни сделала, ей не понравится. Тут ничего не сделаешь. Хорошо ли это или дурно, но меня не переделаешь на ее лад. Она слишком поздно явилась на свет. Ты не пойдешь против меня, Джон?

— Пожалуй, что пойду.

— Джон!

— Вернее было бы сказать, что уже пошел. Я не считаю твоего слова благоразумным.

— Но дело сделано, — сказала она.

— И может быть переделано.

— Нет, разве он этого захочет.

— Я скажу ему, что это не должно состояться для вашего обоюдного счастия.

— Он тебе не поверит.

На это лорд Гэмпстед пожал плечами, и тем разговор кончился.

Был почти конец июня, и маркизу было очень досадно, что его увозят от всех прелестей политической жизни Лондона. Он уступил, под первым впечатлением ужаса, но с тех пор начал создавать, что, удаляясь из парламента, он приносит в жертву слишком многое. В настоящую минуту власть была в руках консерваторов; но во время существования последнего либерального кабинета он настолько согласился дать себя связать официальными путами, что сделался хранителем малой государственной печати на последние шесть месяцев существования этого кабинета, а потому сознавал собственное значение с точки зрения партии. Но, дав слово жене, он теперь не мог отступить, и дулся. Накануне отъезда он должен был обедать с некоторыми представителями своей партии. Сердце его жены было слишком полно великим семейным вопросом для каких бы то ни было развлечений; она намерена была остаться дома и присмотреть за укладкой последних вещей маленьких лордов.

— Я право не вижу, отчего бы вам не ехать без меня, — сказал маркиз, высовывая голову из дверей уборной.

— Невозможно, — сказала маркиза.

— Вовсе этого не вижу.

— А если он явится, чтобы увезти ее, что бы я стала делать?

Тут маркиз всунул голову в дверь и продолжал одеваться. А что он и сам будет делать, если этот человек явится и его дочь объявит, что готова бежать с ним?

Когда маркиз уехал на свой званый обед, маркиза села за стол с лэди Франсес. Они были одни, если не считать двух лакеев, прислуживавших им, и не говорили почти ни слова. Маркизе казалось, что грозное молчание приличествует обстоятельствам. Лэди Франсес только энергичнее, чем когда-либо, решила, что такое положение не должно очень длиться. Она теперь поедет за границу, но даст понять отцу, что она не в силах выносить той жизни, какую ей предлагают. Если находят, что она оговорила себя, пусть удалят ее.

Дамы расстались тотчас по окончании печальной трапезы; маркиза пошла наверх, к детям. Не было на свете более заботливой, более любящей, можно сказать, более влюбленной матери. Каждая мелкая потребность детей — и у маленьких лордов есть потребности — составляла предмет ее забот. Смотреть, как их мыли, укладывали и поднимали, было, может быть, величайшим удовольствием ее жизни. На ее глаза они были перлы аристократической красоты; и действительно, это были красивые, здоровые мальчики, с стройными членами, мощными аппетитами, никогда не бывавшие не в духе, пока им позволяли шалить и шуметь, или спать. Старший, лорд Фредерик, уже добрался до двухсложных слов, от которых ему подчас тяжко приходилось. Лорд Огустус владел большими буквами из слоновой кости, которые сумел превратить в игрушки. Лорд Грегори еще не познал никаких мучений образования. В доме жил старый пастор, который считался их наставником, но главная обязанность которого заключалась в приискании сюжетов для разговора с маркизом, когда у него не было другого собеседника. Имелись также гувернантка-француженка и горничная-швейцарка. Но так как они обе скорей учились говорить по-английски, чем дети по-французски, они не послужили заранее намеченной цели. Маркиза решила, что ее дети должны говорить на трех или четырех языках так же свободно, как на родном, и должны изучить их без терзаний, обыкновенно сопряженных с учением. В этом она пока еще не успела.

Она уселась на несколько минут посреди ящиков и чемоданов, между которыми играли дети перед отходом ко сну. Никогда не бывало такой счастливой матери, если б только, если б!..

— Мамаша, — сказал лорд Фредерик, — где Джэк? — Под «Джеком» следовало понимать лорда Гэмпстеда.

— Фред, разве я не говорила, что ты не должен называть его Джэком?

— Он говорит, он — Джэк, — объявил лорд Огустус, бросаясь к матери в колени с такою силой, что она могла бы упасть, не будь она сильна и приучена к подобным нападениям.

— Это оттого, что он добр и любит с вами играть. Вы должны называть его Гэмпстед.

— Мама, разве он некрещеный? — спросил старший.

— Конечно, крещеный, милый мой, — грустно сказала мать, думая о том, как мало пользы принес этот обряд неверующему молодому человеку. Она присутствовала, пока их укладывали спать, размышляя все время о том, какое ужасное препятствие ее счастию заключалось в этом первом несчастном браке ее мужа. Подумать только, что она — мачеха девушки, которая жаждет броситься в объятия почтамтского клерка, что «некрещеный», безбожник, вовсе не похожий на англичанина, республиканец наследник, стоит на дороге ее дорогого мальчика! Тысячу раз говорила она себе, что дьявол говорил с нею, когда она осмеливалась желать, чтоб… чтоб лорд Гэмпстед не существовал! Она очень часто заглушала это желание в сердце своем, говоря себе, что оно исходит от дьявола. Она делала слабое усилие полюбить молодого человека, — результатом его была принужденная вежливость. Ей несвойственно было любить кого-нибудь, кроме родных детей. Теперь она думала, как хорош был бы ее Фредерик в качестве лорда Гэмпстеда, как это было бы, да и будет, неизмеримо лучше для всех Траффордов, для всей английской аристократии, для целой страны! Но думая это, она знала, что она делает грех, и пыталась победить грех. Разве эти ее думы не были равносильны желанию, чтоб сын ее мужа умер?

IV. Леди Франсес

Есть что-то до того печальное в положении девушки, про которую знают, что она влюблена, и которой приходится подвергнуться процессу «пристыжения» со стороны друзей, что удивляешься, как вообще какая-либо молодая девушка может это вынести. Большинство молодых девушек этого вынести не в силах, и — или отрекаются от своей любви, или уверяют, что отреклись. Про молодого человека, который наделал долгов, провалился на экзамене, даже объявил о своей помолвке с молодой девушкой, у которой нет гроша за душой, — что гораздо хуже — просто скажут, что он последовал общему примеру, и сделал то, чего следовало от него ожидать. Мать никогда не смотрит на него с тем упорным гневом, посредством которого надеется победить постоянство дочери. Отец посердится, погорячится, заплатит долги, подготовит почву для новой компании, и только пожмет плечами по поводу предположенного брака, на который смотрит просто как на нечто немыслимое. Девушка же считается опозорившей себя. Хотя от нее ожидают, или во всяком случае надеются, что она в урочное время выйдет замуж, тем не менее увлечение мужчиной, — в котором, казалось бы, следовало видеть первый шаг в браку, — грех. Оно так и есть, даже в кругу заурядных Джонсонов и Броунов. Если мы достаточно коротки с Броунами, чтобы знать о любви Джэн Броун, мы поймем обращение отца и взгляд матери. Даже домашняя прислуга знает, что она дала волю своим чувствам, и относится к ней как-то особенно. Братьям стыдно за нее. Тогда как она, влюбись ее брать в Джемиму Джонс, одобряет его, сочувствует ему, поощряет его.

Существуют героини, которые все это переживают, остаются верны до конца. Существует много псевдогероинь, которые начинают с того же, но не выдерживают характера. Псевдогероиня обыкновенно сдается, когда молодой Смит — не особенно молодой вдобавок — поступает в компаньоны в гг. Смиту и Уокеру и встречается на пути ее, во время поисков за женою. Преследование, во всяком случае, так часто оказывается действительным, что отцы и матери считают долгом прибегнуть к нему. Нечего и говорить, как высоко над сферой каких-нибудь Броунов парили мысли маркизы Кинсбёри. Но она сознавала, что обязана прибегнуть к мерам, к которым и они бы прибегли, и решила, что маркиз последует ее примеру. Ужасное зло, непоправимое зло уже было сделано. Многие, увы, узнают, что лэди Франсес опозорила себя. Маркиза не в силах была скрыть этого от своей родной сестры, лэди Персифлаж, и лэди Персифлаж, без сомнения, поделится тайной с другими. Ее горничная все знает. Сам маркиз — самый нескромный из людей. Гэмпстед не найдет нужным скрытничать. Роден, конечно, расхвастает всем в почтамте. Почтальоны, посещавшие дом в Парк-Лэне, вероятно, обсуждали вопрос с лакеями у ворот. Нечего было надеяться на сохранение тайны. Все молодые маркизы и холостые графы узнают, что лэди Франсес Траффорд влюбилась в «почтальона». Но с помощью времени, забот и строгих предосторожностей, быть может, удастся предотвратить окончательную катастрофу — брак. Тогда, если маркиз не поскупится, какой-нибудь молодой граф или, по меньшей мере, барон, пожалуй, согласится забыть почтальона и сорвать аристократический цветок, правда запятнанный, но скрашенный позолотой. Ее милашкам придется пострадать. Всякая прибавка к приданому послужит им в ущерб. Но все же лучше это, чем иметь зятем почтамтского клерка.

Таковы были планы, с которыми маркиза собиралась везти падчерицу в их саксонскую резиденцию. Маркиз склонялся в ту же сторону. «Совершенно согласен, что их следует разлучить — совершенно, — говорил он. — Допустить этого невозможно. Ни одного шиллинга… если она не будет вести себя прилично. Конечно, она получит свое состояние, но не для того, чтобы сделать из него такое употребление».

Сам он в тайне замышлял устроить их всех в замке и тогда, если возможно, поспешить назад в Лондон до совершенного окончания сезона. Жена сильно убеждала его безусловно хранить тайну, вероятно позабыл, что сама все рассказала лэди Персифлаж. Маркиз вполне с нею согласился. Тайна необходима. Что до него касается, то вероятно ли, чтобы он заговорил о таком тяжелом и таком близком его сердцу вопросе! Тем не менее он все рассказал мистеру Гринвуду, джентльмену, игравшему в его доме роль наставника, частного секретаря и капеллана.

У лэди Франсес были свои мысли относительно предстоявшего отъезда и жизни за границей. Они собираются преследовать ее, пока она не изменить своего намерения. Она собиралась приставать к ним, пока они не изменять своего. Она слишком себя знала, чтобы питать какие-нибудь опасения на счет собственной стойкости. Она создавала, что маркизе не удастся ни убеждениями, ни даже преследованиями заставить ее отказаться от человека, которому она дала слово. В душе она презирала маршу. К отцу она питала глубокое доверие, — зная, что у него любящее сердце, думая, что он продолжает враждебно относиться к тем аристократическим догматам, которые для маркизы — религия, и вероятно сознавая, что в самой его слабости она почерпнет силу. Если б мачеха стала действительно жестокой, тогда отец возьмет ее сторону против жены. Тяжелое время неизбежно, — так месяцев шесть, и тогда настанет минута, когда она будет иметь возможность сказать: «Я испытала себя, знаю чего хочу, намерена возвратиться домой и вступать в брак». Она позаботится, чтобы ее заявление на этот счет не было неожиданным ударом. Шесть месяцев будут употреблены на подготовку к нему. Маркиза может стойко проповедовать свои идеи в течение шести месяцев, лэди Франсес не менее стойко будет проповедовать свои.

Когда Роден предложил ей сердце, она приняла его только после серьёзного раздумья. Урон, который она еще в ранние годы, слышала от матери, проник в самую глубину ее души, — гораздо глубже, чем предполагала наставница. Наставница эта никогда не имела намерения внушать, что гордиться знатностью — заблуждение. Никто усиленнее ее не размышлял о том, что знатность особенно побуждает к исполнению высоких обязанностей. «Noblesse oblige»[2]. Слова эти были начертаны в ее сердце и сказывались в ее действиях, во всю ее жизнь. Но она старалась растолковать детям, что они не должны слишком усердно требовать себе привилегий, какие дает происхождение. И без того на них посыплется слишком много этих привилегий — слишком много для их собственного блага. Пусть они никогда с жадностью не хватаются за те блага, которые случай дал им в гораздо большем количестве, чем по справедливости следовало. Пусть помнят, что, в сущности, нет никакой заслуги родиться сыном или дочерью маркиза. Пусть не забывают, насколько выше быть полезным человеком или достойной женщиной. Таковы были уроки матери; но они запали глубже, чем она ожидала. Этому способствовали прежние политические убеждения отца — вторичное избрание пьяницы-портного — насмешки друзей, достаточно высокопоставленных и достаточно интимных, чтобы сметь насмехаться, вкоренившееся с детства убеждение, что хорошо быть радикалом и, сверх всего этого, презрение к исключительно аристократическим манерам мачехи. Этим путем лорд Гэмпстед дошел до своего настоящего образа мыслей, так же, как и леди Франсес.

Ее убеждения были так же радикальны как и его, хотя вылились в другую форму. У девушки, в ранней молодости, все взгляды на жизнь имеют какое-нибудь отношение к любви и последствиям ее. Когда молодой человек склоняется к либерализму или консерватизму, он вовсе не руководствуется соображениями о том, как взглянет на вопрос какая-нибудь еще скрывающаяся в тумане молодая особа. Но девушка, если она вообще останавливается на подобных мыслях, мечтает о них и как о мыслях человека, которого она надеется когда-нибудь полюбить. Перейди она, протестантка, в католицизм и поступи в монастырь, она чувствует, что, отказываясь от надежды на любовь, она приносит величайшую жертву, какую только может принести религии, которой открывает свое сердце. Если она предается музыке, живописи, изучению языков, она думает о впечатлении, какое ее таланты могут произвести на какого-нибудь идеального мужчину. Все это, совершенно бессознательно, представлялось уму леди Франсес по мере того, как месяц за месяцем и год за годом в ней складывались ее радикальные убеждения. Она не думала ни о чьей любви — вообще мало думала о любви — но среди ее размышлений о слабостях и тщеславии аристократии, ей постоянно представлялся вопрос: что сталось бы с нею, если бы с ней встретился один из тех людей, хотя и пролетариев, но кого в мечтах своих она считала благороднее герцогов, и если бы этот человек стал просить ее руки? Она говорила себе, что если б такой человек явился, она оценит его по достоинству, будь он герцог или бедняк. При таком душевном настроении она, конечно, склонна была ласково отнестись к предложению приятеля брата. Чего в нем недоставало такого, что девушка могла требовать? В этих выражениях, задала она себе этот вопрос. По манерам человек этот был джентльмен. В этом она не сомневалась. Бедняк он или нет, в нем не было ничего, что оскорбляло бы вкус самой благорожденной дамы. В том, что он лучше образован, чем любой из окружавших ее высокообразованных молодых людей, она была совершенно уверена. У него всегда находилось больше материала для разговора, чем у других. О его происхождении и родстве она не знала ничего, но почти гордилась своим незнанием, в силу своего правила, что человека следует ценить только по тому, что он сам представляет, а отнюдь не по тому, что он может заимствовать от других. Его наружностью, которой она придавала большое значение, она очень гордилась. Он, без сомнения, был красивый молодой человек с легкой походкой, с движениями, полными природного изящества, но нисколько не заученными, с высоко поднятой головой, с живыми глазами, красивыми руками и ногами. Ни ум, ни политические убеждения не открыли бы человеку доступа в ее сердце, если б наружность его была неприятная; к тому же с минуты их первой встречи он никогда ее не боялся, — дерзая, когда не соглашался с нею, трунить над ней и даже распекать ее. В сердце девушки нет более сильной преграды для любви, чем сознание, что человек ее боится. Она не сразу отвечала ему, и много думала о предстоявших ей опасностях. Она знала, что не может отречься от своего происхождения. Она признавалась самой себе, что хорошо ли это или дурно, а дочь маркиза не то что другая девушка. Она имела серьезные обязанности по отношению к отцу, к братьям, отчасти даже к мачехе. Но был ли задуманный ею поступок такого рода, что его можно было считать злом для семьи? Она видела, что в обычаях света произошли мало-помалу большие перемены в течение последнего столетия. Аристократия не стояла так высоко, как прежде — и следовательно люди неаристократического происхождении не стояли так низко. Дочь королевы вышла за ее подданного. Разные лорды Джоны и лорды Томасы каждый божий день вступали в то или другое предприятие. Было не мало примеров, что девушки-аристократки поступали именно так, как собиралась поступить она. Чем почтамтский клерк ниже всякого другого?

Затем представился серьезный вопрос, должна ли она говорить отцу? Девушки вообще советуются с матерью, а претендента посылают к отцу. У нее не было матери. Она прекрасно сознавала, что не пожелает оставить свое счастие в руках настоящей маркизы. Заговори она с отцом, она знала, что вопрос будет сразу решен против нее. Отец ее был слишком под властью жены, чтобы ему позволили иметь в подобном деле собственное мнение. А потому она решила действовать на собственный страх. Она примет предложение, а затем воспользуется первым удобным случаем, чтобы сообщить мачехе, что она сделала. Так и случилось. Рано утром она дала ответь Джорджу Родену и в тот же день, ранним же утром, собралась с духом и все рассказала маркизе.

Дом, куда ее повезли, был большой, немецкий замок, очень удобно устроенный, которому горы служили фоном, а Эльба протекала почти у самого подножии окружавших его террас. Маркиз потратил на него не мало денег и на его резиденцию все прохожие бросали завистливые взгляды. Замок этот был куплен, под влиянием минутной фантазии, за красоту, но до настоящего случая в нем никогда не жили более недели. При других обстоятельствах лэди Франсес была бы здесь совершенно счастлива, и часто выражала желание прожить несколько времени в Кенигсграфе. Но теперь, хотя она старалась смотреть на их пребывание здесь, как на одно из заурядных событий их жизни, она не могла отделаться от мысли о тюрьме. Маркиза решила не давать ей отделаться от этой мысли. На первых порах и она и маркиз не говорили ни слова о невозможном обожателе. Так было условлено между ними. Но они вообще ничего не говорили. Во всех движениях замечалась суровость, угрюмое безмолвие царило в замке, нарушало его только присутствие мальчиков. Пытались даже как можно чаще разлучать ее, с братьями, и это раздражало ее более всех других оскорблений, которые ей причинялись. Недели через две было объявлено, что маркиз возвращается в Лондон. Он получил несколько писем от «своих»; присутствие его там было совершенно необходимо. При этом, лэди Франсес не было сказано ни слова о том, сколько, приблизительно, продолжится их собственное пребывание в замке.

— Папа, — сказала она, — вы возвращаетесь в Лондон?

— Да, моя милая. Присутствие мое в городе необходимо.

— Сколько времени пробудем мы здесь?

— Сколько времени?

— Да, папа. Я очень люблю Кенигсграф. Я всегда считала его самым красивым местом, какое я только знаю. Но мне неприятна перспектива жить здесь, не зная, когда я уеду.

— Лучше бы ты спросила мама, моя милая.

— Мама никогда не говорит со мной. Мне бесполезно было бы ее спрашивать. Папа, вы должны сказать мне что-нибудь, прежде, чем уедете.

— Что сказать тебе?

— Или позволить мне сказать вам кое-что.

— Что ты хочешь сказать мне, Франсес? — спросил он сердитым тоном, с суровым видом, но ни тон его не был достаточно сердят, ни лицо достаточно сурово; ему нисколько не удалось напугать дочь. В сущности ему не хотелось, чтобы о почтамтском клерке зашла речь прежде, чем он не убежит; он был бы очень рад напугать ее настолько, чтобы заставить замолчать, если б это было возможно.

— Папа, мне хотелось бы, чтобы вы знали, что никакой пользы не будет от того, что меня здесь запирают.

— Никто тебя не запирает.

— Я говорю о Саксонии. Конечно, я пробуду здесь несколько времени, но не можете же вы ожидать, чтобы я осталась здесь навсегда.

— Кто говорит о «навсегда»?

— Вижу, что меня привезли сюда, чтоб… разлучить меня с мистером Роденом.

— Я предпочел бы не говорить об этом молодом человеке.

— Но, папа, если он будет моим мужем…

— Он не будет твоим мужем.

— Это будет, папа, сколько бы времени меня здесь ни держали. Это-то я и хочу дать вам понять. Раз давши слово — и не одно слово — я конечно от него не откажусь. Я предполагаю, что вы увезли меня сюда с целью попытаться отучить меня от этой мысли.

— Об этом и толковать нечего; дело невозможное!

— Нет, папа. Если он захочет… и я захочу… никто помешать нам не может. — Говора это, она смотрела ему прямо в лицо.

— Неужели ты хочешь сказать, что не обязана послушанием родителям?

— Вам, папа, я конечно обязана послушанием… до некоторой степени. Я полагаю, что настанет же когда-нибудь время, когда дочь сама может судить о том, что касается ее счастия.

— И опозорит всю свою семью?

— Не думаю, чтобы я опозорила свою. Я стремлюсь доказать вам, одно — что вы не обеспечите себе моего послушания, держа меня здесь. Мне кажется, я скорей была бы покорна дома. В усиленном надзоре заключается понятие, которое едва ли можно согласить с послушанием. Не думаю, чтобы вы меня заперли на ключ.

— Ты же имеешь никакого права говорить со мной в этом тоне.

— Мне хочется объяснить, что наше пребывание здесь ни к чему повести не может. Когда вы уедете, мы с мама только будем мучить друг друга. Она не захочет говорить со мной, будет смотреть на меня, точно я несчастное, погибшее существо. Я вовсе не считаю себя погибшим существом, но я нисколько не буду лучше здесь, чем была бы дома, в Англии.

— Когда ты заговоришь, ты не лучше твоего брата, — сказал маркиз, уходя от нее.

После его отъезда жизнь в Кенигсграфе сделалась чрезвычайно мрачна. Ни одна из дам никогда не упоминала имени мистера Джорджа Родена. Конечно, существовала почта, и сначала почта была доступна лэди Франсес; но скоро настало время, когда она была лишена и этого утешения. С такой дуэньей, как маркиза, нельзя было предполагать, чтобы ей было предоставлено право вести бесконтрольную переписку.

V. Мистрисс Роден

Джордж Роден, почтамтский клерк, жил с матерью в Галловее, милях в трех от места своего служения. Здесь они занимали маленький домик, который наняли, когда средства их были еще скромнее, чем теперь; молодой человек тогда еще не проложил себе дорогу в свой официальный рай, почтамт. Попал он туда лет пять назад, и за это время доходы его возросли до 170 фунтов. Так как у матери его были свои средства, почти вдвое превышавшие эту сумму, и так как ее личные расходы были незначительны, они имели возможность жить в довольстве. О мистрисс Роден никто ничего определенного не знал, но среди соседей ее распространилась молва, что ее окружает какая-то тайна; преобладало убеждение, что она, во всяком случае, женщина хорошего круга. Немногие в Голловее были знакомы с нею или ее сыном. Но было несколько личностей, которые удостоивали наблюдать за ними и толковать о них. Было дознано, что мистрисс Роден обыкновенно ходит в церковь в воскресенье утром, а сын ее никогда; что какая-то приятельница аккуратно посещает ее раз в неделю; в летописи Голловея было занесено, что приятельница эта всегда приезжает в понедельник, в три часа.

Проницательным наблюдателям сделалось известно, что визит отдавался в течение недели, но не всегда в определенной день, из чего возникали различные догадки относительно средств, местопребывания и характера посетительницы. Мистрисс Роден всегда ездила на извозчике. Гостья, — скоро узнали, что ее зовут мистрисс Винсент, — приезжала в коляске, которую одно время считали ее собственной. Кучер был так безукоризненно одет, что производил впечатление собственного кучера; но одна из наблюдавших, проницательнее других, в один злосчастный день увидала, как он сходил с козел у трактира, и сразу угадала, что панталоны свойственны наемному вознице. Тем не менее, было очевидно, что мистрисс Винсент богаче мистрисс Роден, так как она имела средства нанимать будто бы господский экипаж; предполагали также, что она привыкла сидеть дома по утрам, вероятно с целью принимать визиты, так как мистрисс Роден ездила в ней, как придется, по четвергам, по пятницам, по субботам. Намекали также, что мистрисс Винсент недружелюбно относится к молодому клерку, так как всем было хорошо известно, что его никогда не бывало дома, когда она приезжала; существовало также предположение, что он никогда не сопровождал мать, когда она отдавала визит. Правда, один раз его видели выходящим с матерью из экипажа у дверей их дома, но существовало сильное подозрение, что она заезжала за ним в почтамт. Правда, его служебные занятия могли бы послужить этому самым естественным объяснением; но обитательницы Голловея прекрасно знали, что почт-директор, в своем человеколюбии, давал по субботам полдня праздника своим обыкновенно удрученным работой подчиненным, и они были уверены, что такой добрый сын, как Джордж Роден, хоть изредка сопровождал бы свою мать, если бы этому не мешала особая причина. Из этого возникали дальнейшие догадки. У посетительницы подметили взгляд, может быть, с уст ее сорвалось опрометчивое слово, вызвавшее убеждение, что она религиозна. Она, вероятно, невзлюбила Джорджа Родена за его антирелигиозность, или во всяком случае за не посещение церкви, религиозных митингов или методистской капеллы. В Голловее считали делом решенным, что мистрисс Винсент не желает мириться с безбожием молодого клерка. Думали, что даже между двумя дамами произошла стычка «по поводу религии», что, вероятно, не имело основания, так как было практически известно, что две горничные, служившие мистрисс Роден, никогда ничего не говорили о своей госпоже.

В Голловее порешили, что мистрисс Роден и мистрисс Винсент двоюродные сестры. По сходству и летам они могли бы быть родными сестрами; но старушка мистрисс Демиджон, жившая в № 10 улицы Парадиз-Роу, объявила, что если бы Джордж был родной племянник, тетка его неустанно бы работала над его обращением. В таком случае, несмотря на неодобрение, существовала бы короткость. Но сыну двоюродной сестры можно позволить губить себя по усмотрению. Предполагали, что мистрисс Винсент — старшая из кузин, так года на три, на четыре старше, и вследствие этого пользуется некоторым авторитетом, хотя и небольшим. Она была полнее мистрисс Роден, менее тщательно скрывала седины, вызванные годами, явно обнаруживала фасоном своих шляп и шалей, что презирает суету мира сего. Это не мешало ей быть всегда прекрасно одетой, что очень хорошо заметила мистрисс Демиджон. Мистрисс Винсент не могла тратить на свой туалет менее ста фунтов в год, тогда как мистрисс Роден, как всякий мог видеть, не тратила и половины этой суммы. Но кому неизвестно, что женщина может отвлекаться от суеты в роскошных, шелковых платьях и вращаться в свете в шерстяных или даже бумажных? Мистрисс Демиджон была глубоко убеждена, что мистрисс Винсент — женщина строгая, а что мистрисс Роден — нежная и кроткая. Существовало также предположение, что обе дамы — вдовы; ни мужа, ни признаков его существования не замечалось.

Относительно всех этих вопросов читатель может считать предположения мистрисс Демиджон и Голловей почти верными. Тот, кто пожелает посвятить достаточную долю внимания и много времени на разгадывание загадок, может достичь блестящих результатов. Мистрисс Демиджон почти добралась до истины. Интересовавшие ее дамы были троюродные сестры. Мистрисс Винсент была вдова, была религиозна, была сурова, жила в большом довольстве и окончательно разошлась с своим дальним родственником, Джорджем Роденом. Мистрисс Роден хотя и ходила в церковь, не так усердно соблюдала религиозные обряды, как того желала бы ее кузина. Из этого возникло объяснение, которое мистрисс Роден перенесла спокойно, хотя оно не оказало на нее никакого действия. Тем не менее они нежно любили друг друга, и еженедельные посещения занимали большое место в жизни каждой из них. Был крупный факт, насчет которого мистрисс Демиджон и Голловей ошибались, — мистрисс Роден не была вдова.

Только после отъезда семьи Кинсбёри из Лондона Джордж сообщил матери о своей помолвке. Она давно знала, что он дружен с лордом Гэмпстедом, знала также, что он гостил в Гендон-Голле у Кинсбёри. Мать и сын имели привычку совершенно откровенно беседовать об этой семье, хотя она часто предостерегала его, говоря, что в подобных сношениях с людьми, которые вращаются совершенно в другой сфере, скрывается опасность. В ответ на это сын всегда заявлял, что он опасности не видит. Он не бегал за лордом Гэмпстедом. Обстоятельства сблизили их. Они встретились в небольшом политическом кружке, и мало-помалу подружились. Лорд в нем искал, а не он в лорде. По его понятиям, так и следовало. Этого требовало различие происхождения, состояния, общественных условий. Узнавши, кто такой молодой человек, с которым он встретился, Джордж несколько отдалился, предоставив дружбе возникнуть с другой стороны. Но когда между ними окончательно установились дружеские отношения, он не видел причины, отчего бы им не относиться друг к другу просто и тепло. Что же до опасности, чего было опасаться? Это не понравится маркизе? Весьма вероятно. Маркиза играет не особенно большую роль в жизни Гэмпстеда, и ровно никакой в его жизни. Маркизу это не понравится? Может быть, и нет. Но нельзя требовать, чтобы при выборе друга молодой человек безусловно соображался с симпатиями отца, — еще менее обязан с ними соображаться избранный им друг. Но маркиз, — доказывал Джордж матери, — так же не похож на других маркизов, как сын его на их сыновей. В семье этой есть стремление к радикализму, чего ясным доказательством служит знаменитый портной, который до сих пор представляет местечко Эджуэр. Мистрисс Роден, хотя и жила в постоянном уединении, почти не видя общества, если не считать мистрисс Винсент его представительницей, знала однако, что мысли и политические убеждения маркиза сильно изменились с тех пор, как он женился на своей настоящей жене.

— Поверь, Джордж, — сказала она, — что равенство так же дорого в дружбе, как и в любви.

— Несомненно, мама, — отвечал он, — но прежде чем руководствоваться этим правилом, следует определить слово «равенство»: что уравнивает двух мужчин, или мужчину и женщину?

— Внешний условия больше всего другого, — смело отвечала она.

— А мне казалось бы, что тут большую роль играют внутренние, душевные условия.

Она взглянула на него и покачала головой мило, кротко, с любовью, но все же с твердым намерением выразить противоречие.

— Я всегда допускал, — продолжал он, — что человек низкого происхождения…

— Я ничего не говорила о низком происхождении! — Это был вопрос, относительно которого между матерью и сыном не существовало полной откровенности, но мать всегда пыталась успокоить сына на этот счет.

— Что человек относительно низкого происхождения, — продолжал он, не прерывая своей фразы, — не должен позволять себе того, что может себе позволить истый аристократ; это несомненно. Хотя молодой принц может стоять выше по природным дарованиям, чем молодой сапожник, и всего лучше обнаружат свой аристократизм, ухаживая за сапожником, тем не менее сапожник должен ждать, чтоб за ним ухаживали. Свет создал такой порядок вещей, при котором сапожник не может поступить иначе, не обнаруживая дерзости и нахальства, с помощью которых он ничего не достигает.

— И при которых он стал бы очень плохо тачать свои сапоги.

— Несомненно. Этого ни как нельзя избегнуть, так как более благородные занятия, к которым призовет его оценивший его принц, заставят его бросить свои сапоги.

— Неужели лорд Гэмпстед заставит тебя бросить почтамт?

— Вовсе нет. Он не принц, да и я не сапожник. Хотя нас разделяет большое расстояние, оно не так велико, чтобы наше знакомство требовало подобной перемены. Но я говорил… не знаю хорошенько, что я говорил…

— Ты старался определить, что такое «равенство». Но человек всегда запутывается, когда вдается в определения, — сказала мать.

— Хотя оно отчасти зависит от внешних условий, внутренние играют тут большую роль. Вот, собственно, что я хотел сказать. Мужчина и женщина могут отлично ужиться, питать друг к другу такую постоянную любовь, хотя бы один был аристократ и богач, а другая была бедна и взята из ничтожества. Но совершенное животное и разумное человеческое существо едва ли могут ужиться и любить друг друга.

— Это правда, — сказала она. — Боюсь, что это правда.

— Надеюсь, что это правда.

— Подобные опыты часто делаются обыкновенно к большой невыгоде того, кто выше.

Все это, однако, говорилось, прежде, чем Джордж Роден заикнулся о лэди Франсес, и относилось только к дружбе, возникавшей между ее сыном и молодым лордом.

Молодой лорд, при равных случаях, посещал домик в Голловее и был чрезвычайно любезен с матерью своего друга. У лорда Гэмпстеда была манера быть любезным, которая никогда ему не изменяла, как только он пожелает прибегнуть в ней. И он почти постоянно прибегал к ней, исключая тех случаев, когда отпор, данный его личным взглядам, вынуждал его быть вежливо-неприятным. Говоря об охоте с ружьем, о рыбной ловле и других занятиях, которых не одобрял, он прибегал к аргументам, по-видимому, да и в сущности полным добродушия, но которые, однако, имели свойство раздражать противника. Этим способом он успел сделаться совершенно ненавистным мачехе, с которой ни в чем не сходился. Во всех других случаях обращение его всегда, было ровное, с каким-то симпатичным оттенком интимности. В силу этих свойств он попал в большую милость к мистрисс Роден.

Кому неизвестно, как нормальный молодой человек ведет себя при утренних визитах? Он приехал, потому что хочет быть вежливым. Он не явился бы, если б не желал быть популярным. Он охотно был бы любезен, если б это было возможно. Ясно, что он убежден, что обязан одолеть известное количество совершенно неинтересных разговоров, а затем выбраться из комнаты с возможно меньшей неловкостью. Ему и в голову не приходит, чтобы можно было найти разумное удовольствие в беседе с какой-нибудь, мистрисс Джонс. А между тем мистрисс Джонс, вероятно, хороший образчик того общества, в котором каждый желает вращаться. Общество для него обыкновенно состоит из нескольких частой, из которых каждая — мучение, хотя все вместе считаются удовольствием. В похвалу лорду Гэмпстеду следует сказать, что он умел свободно и любезно разговаривать с любой мистрисс Джонс, пока сидел у нее. Он держал себя совершенно непринужденно и беседовал точно век знал эту даму. Ничто так не нравится женщинам, и этим путем лорду Гэмпстеду в значительной мере удалось если не победить, то во всяком случае заглушить сознание опасности, о которой говорила мистрисс Роден.

Но все это относится к эпохе, когда в Голловее ничего не знали о лэди Франсес. Мать и сын очень мало толковали об этой семье. Джордж Роден желал составить себе благоприятное мнение о самом маркизе, но едва ли успел в этом. Относительно мачехи Гэмпстеда он даже не питал этого желания. Она с первой минуты показалась ему женщиной, вполне пропитанной аристократическими предрассудками, которая считала себя облеченной известными привилегиями, ставившими ее неизмеримо выше прочих человеческих существ. Сам Гэмпстед даже не делал вида, что уважает ее. О ней Роден почти ничего не говорил матери, просто упомянув о ней как о маркизе, которая совсем и не родня Гэмпстеду. О лэди Франсес он только сказал, что в этой семье есть девушка, одаренная такой душой, что из всех девушек своего круга она наверное самая милая и благородная. Тут мать его внутренно содрогнулась, подумав, что здесь также может скрываться опасность, но она побоялась коснуться этого даже в разговоре с сыном.

— Как сошло твое посещение? — спросила мистрисс Роден, когда сын уже пробыл дома несколько часов. Разговор происходил после того последнего пребывания в Гендон-Голле, когда лэди Франсес обещала быть его женой.

— Ничего себе, говоря вообще.

— Вижу, что тебя что-то огорчило.

— Нет, ничего. Я был несколько озадачен.

— Что они тебе сказали? — спросила она.

— Почти ничего, кроме любезностей, — только в последнюю минуту сорвалось одно слово.

— Знаю, что тебя что-то оскорбило, — сказала мать.

— Лэди Кинсбёри дала мне понять, что терпеть меня не может. Очень странно, что можно питать такие чувства в человеку, почти не обменявшись с ним ни единым словом.

— Говорила я тебе, Джордж, что ездить туда опасно!

— В этом еще не было бы опасности, если б дело этим ограничивалось.

— Что ж тут еще скрывается?

— В этом не было бы опасности, если бы лэди Кинсбёри была только мачехой Гэмпстеда.

— А что ж она еще?

— Она также мачеха лэди Франсес. О, мама!

— Джордж, что случилось? — опросила она.

— Я просил лэди Франсес быть моей женой.

— Твоей женой?

— И она дала слово.

— О, Джордж!

— Право так, мама. Теперь ты поймешь, что лэди Кинсбёри действительно может быть опасна. Когда я подумаю, какая свобода может быть предоставлена ей мучить падчерицу, я едва могу простить себе свой поступок.

— А маркиз? — спросила мать.

— О его чувствах я пока еще ничего не знаю. Я не имел случая говорить с ним после этого маленького происшествия. У меня вырвалось необдуманное слово, которое милэди услышала и за которое сделала мне замечание. Тогда я уехал.

— Какое слово?

— Обыкновенное приветствие, слово, которое употребительно между близкими друзьями, но которое, будучи сказано мною, выдало всю тайну. Я забыл титул «лэди», обязательный для человека в моих условиях при обращении к девушке в ее условиях. Могу себе представить, с каким ужасом на меня будет смотреть теперь лэди Кинсбёри.

— Но, что скажет маркиз?

— И для него также я буду предметом негодования, крайнего негодования. Мысль о соприкосновении с таким низким существом сразу излечит его от всех его легоньких радикальных поползновений.

— А Гэмпстед?

— Гэмпстеда, кажется, ничто, не может излечить от его убеждений; но даже он не особенно доволен.

— Он с тобой поссорился?

— Нет, этого не было. Он слишком благороден, чтобы ссориться по такому поводу. Он даже слишком благороден, чтобы оскорбиться чем-нибудь подобным. Но он не хочет допустить, чтобы это привело к добру. А ты, мама?

— О, Джордж, сомневаюсь, сомневаюсь.

— Ты не хочешь даже поздравить меня?

— Что мне сказать? — Я боюсь, больше чем надеюсь.

— Когда я скажу тебе, что она вся проникнута благородством, что у нее благородное сердце, благородная красота, что она — самое прелестное существо, какое Бог когда-либо создал для счастия человека, неужели ты и тогда не поздравишь меня?

— Желала бы я, чтобы происхождение ее было другое, — сказала мать.

— Я не желал бы в ней никакой перемены, — решил сын. — ее происхождение — самое меньшее из ее достоинств, но мне не хотелось бы в ней ничего изменить.

VI. Парадиз-Роу

Недели через две после возвращения Джорджа Родена в Голловэй, — две недели проведенные его матерью в размышлениях о хорошей, но опасной любви сына, — лорд Гэмпстед явился с визитом в № 11 улицы Парадиз-Роу. Мистрисс Роден жила в № 11, а мистрисс Демиджон в № 10, напротив. В Голловее уже были толки о лорде Гэмпстеде, но пока ничего еще не было известно. Он, правда, несколько раз бывал в доме мистрисс Роден, но всегда являлся так скромно, что его заметили просто, как человека, которого в Холловее никто не знал. Было известно, что он друг Джорджа, так как в первый раз его видели с Джорджем в субботу. Он также заходил в воскресенье и ушел с Джорджем. Мистрисс Демиджон заключила, что он сослуживец Родена, и выразила мнение, что «нечего внимания обращать», желая этим дать понять, что Голловей не обязан интересоваться незнакомцем. Понятно, что товарищи дружны между собой. Два раза лорд Гэмпстед приезжал в омнибусе из Излингтона; при этом случае было замечено, что так как он приехал не в субботу, то что-нибудь да не так. Клерк, которого по субботам отпускают раньше обыкновенного, должен сидеть за работой в понедельник и вторник. Мистрисс Дуффер, которую в Парадиз-Роу ставили несравненно ниже мистрисс Демиджон, заикнулась было, что молодой человек, пожалуй, не почтамтский клерк: это, однако, было встречено с насмешкой. Где ж почтамтскому клерку находить себе приятелей, как не среди себе подобных? «Может быть, он ухаживает за вдовой», — догадалась мистрисс Дуффер. Но с этим также не согласились. Мистрисс Демиджон объявила, что почтамтские клерки слишком практичны, чтоб жениться на вдовах, у которых всего-то двести или триста фунтов в год, и которые, вдобавок, годятся им в матери.

— Но отчего он приехал во вторник, — спросила мистрисс Дуффер, — и отчего он приехал один?

— Ах вы, милая старушка! — воскликнула Клара Демиджон, племянница старой мистрисс Демиджон, думая, что появление красивых молодых людей в Парадиз-Роу — дело естественное.

Все это, однако, ничего не значило в сравнении с тем, что произошло в Парадиз-Роу при случае, о котором теперь пойдет речь.

— Тетушка Джемима, — воскликнула Клара Демиджон, выглядывая в окошко, — этот молодой человек опять приехал в № 11, верхом, а сзади грум.

— Грум! — воскликнула мистрисс Демиджон, быстро вскакивая с места, несмотря на свои ревматизмы, и подбегая к окну.

— Смотрите сами… в высоких сапогах и рейтузах.

— Это должен быть другой, — сказала мистрисс Демиджон, после паузы, во время которой она пристально смотрела на пустое седло на спине лошади, которую грум медленно проваживал взад и вперед по улице.

— Это тот самый, что приходил с молодым Роденом в ту субботу, — сказала Клара, — только он сегодня не пешком, и красивее чем когда-либо.

— И лошадей, и грума можно нанять, — сказала мистрисс Демиджон, — но он никогда бы не дотянул до конца месяца, если б так кутил.

— Это не наемные, — сказала Клара.

— Почему ты знаешь?

— По цвету сапог грума, по тому, как он дотронулся до шляпы, потому что перчатки у него чистые. Да, этот господин совсем не почтамтский клерк, тетушка Джемима.

— Неужели он ухаживает за вдовой, — сказала мистрисс Демиджон. После этого Клара выбежала из комнаты, оставив тетку пригвожденной у окна. Такого зрелища, какое представляли этот грум и эти две лошади, двигавшиеся взад и вперед по улице, никогда прежде не видывали в Парадиз-Роу. Клара надела шляпу и полетела через улицу к мистрисс Дуффер, которая жила в № 16, через дом от мистрисс Роден. Но она опоздала, новость уже не была новостью.

— Я знала, что он не почтамтский клерк, — сказала мистрисс Дуффер, которая видела как лорд Гэмпстед ехал по улице, — но кто он, что он, откуда, и понять не могу. Но никогда больше, если придется говорит с вашей тетушкой, я не поступлюсь моим мнением. Она, вероятно, продолжает утверждать, что он почтамтский клерк.

— Она думает, что он мог нанять и лошадей, и грума.

— Господи, нанять! Да видали ли вы когда-нибудь, чтоб человек так красиво сошел с лошади? Что касается до найма, то это вздор. Он каждый Божий день сходил с этой лошади.

И так, Парадиз-Роу был поражен этим последним появлением приятеля Джорджа Родена.

Эта поездка в Галловей верхом была оригинальной выдумкой. Никто другой не затеял бы ее, ни лорд, ни клерк, ни на наемной лошади, ни на своей. Июльское солнце сильно припекало, все дороги из Гендон-Голла преимущественно состояли из мощеных улиц. Но лорд Гэмпстед всегда поступал не так, как другие. Было слишком далеко идти пешком под лучами полуденного солнца, а потому он поехал верхом. У мистрисс Роден не найдется слуги, который мог бы подержать его лошадь, а потому он привез одного из своих. Он не понимал, почему человек верхом скорей должен привлечь на себя внимание в Галловее, чем в Гайд-Парке. Если б он мог угадать, какой аффект он сам и его лошадь произведут в Парадиз-Роу, он приехал бы иным способом.

Мистрисс Роден сначала приняла его с значительным смущением, которое он, вероятно, заметил, хотя в разговорах с нею этого не обнаружил.

— Очень жарко, — сказал он, — слишком жарко для поездки верхом; я убедился в этом, как только выехал. Вероятно, Джордж теперь отказался от пешего хождения.

— Он, кажется, продолжает возвращаться домой пешком.

— Да, если б он заявил намерение это делать, он стал бы это делать хотя бы с ним каждый день был солнечный удар.

— Надеюсь, что он не так упрям, милорд.

— Самый упрямый человек, какого я когда-либо встречал! Хоть бы мир грозил разрушиться, он скорее допустил бы это чем согласился бы изменить свое намерение. Это хорошо, конечно, когда человек держится своего намерения, но он может и пересолить в этом.

— А он, за последнее время, чем-нибудь особенно выразил свое упрямство?

— Нет, ничем особенно. Я не видал его в течение последней недели. Мне бы хотелось, чтоб он как-нибудь на днях приехал ко мне обедать в Гендон. Я там совершенно один. — Из этого мистрисс Роден узнала, что лорд Гэмпстед вовсе не намерен ссориться с ее сыном, а также, что леди Франсес уже более не живет в Гендоне.

— Я могу доставить его домой, — продолжал молодой лорд, — если он так устроится, чтобы приехать в один конец по железной дороге или в омнибусе.

— Я передам ему ваше поручение, милорд.

— Скажите ему, что я уезжаю 21-го. Яхта моя в Каусе, и я туда отправлюсь в этот день, утром. Не знаю, сколько времени я пробуду в отсутствии, вероятно, месяц. Вивиан будет со мной и мы намерены наслаждаться жизнью у берегов Норвегии и Исландии, пока он, как истый идиот, будет стрелять глухарей. Мне хотелось бы повидаться с Джорджем перед отъездом. Я сказал, что совсем один, но Вивиан будет у меня. Джордж прежде с ним встречался, а так как они тогда не перерезали друг другу горла, то, вероятно, и теперь этого не сделают.

— Я все это передам ему, — сказала мистрисс Роден.

Произошла минутная пауза, после которой лорд Гэмпстед продолжал другим голосом:

— Говорил он вам что-нибудь после возвращения из Гендона, — насчет моих?

— Кое-что он мне сказал.

— Я был в этом уверен. Я бы не спросил, если б не был совершенно уверен. Я знаю, что он не скроет от вас ничего в этом роде. Ну-с?

— Что ж мне сказать, лорд Гэмпстед?

— Что он вам сказал, мистрисс Роден?

— Он говорил мне о вашей сестре.

— Но, что он сказал?

— Что любит ее.

— И что она его любит?

— Что он на это надеется.

— Он, я уверен, сказал больше этого. Они дали друг другу слово.

— Кажется.

— Что вы об этом думаете, мистрисс Роден?

— Что я могу об этом думать, лорд Гэмпстед. Я почти не смею и думать об этом, вообще.

— Благоразумно ли это?

— Мне кажется, так, где замешана любовь, редко справляются с благоразумием.

— Но людям приходится с ним справляться. Я почти не знаю, что и думать об этом. По-моему, оно неблагоразумно. А между тем, нет на свете человека, которого бы я так уважал как вашего сына.

— Вы очень добры, милорд.

— Доброта тут не при чем, — как не при чем она в его симпатии ко мне. Но я могу сходиться с кем вздумаю, не причиняя вреда другим. Леди Кинсбёри считает меня идиотом, потому что я не живу исключительно в обществе графов и графинь; но отказываясь следовать ее советам, я не особенно ее оскорбляю. Она может с улыбкой толковать с приятельницами обо мне и моих увлечениях. Ее не будет терзать сознание позора. Также и отец мой. Ему кажется, что я plus royaliste que le roi;[3] le roi — это он; но в этой мысли для него не заключается никакой горечи. Эти элегантные молодые люди, мои братья, самые милые ребятишки на свете, пяти, шести и семи лет, будут иметь возможность ласково подсмеиваться над старшим братом, когда подрастут, чего не преминуть делать в обществе других ваших праздных молодых франтов. Им даже не будет досадно, что брат их и Джордж Роден неразлучны. Может быть, они сами почерпнут какую-нибудь ношу из знакомства с ним, стряхнут с себя несколько крупиц глупости, свойственной их общественному положению. Рассматривая вопрос со всех сторон, в этом отношении, я не только испытываю удовлетворение, но некоторую гордость. Я поступаю так, как имею право поступить. Вводя в свою семью противоречащее влияние, я вводил бы влияние доброе и полезное. Понимаете ли вы меня, мистрисс Роден?

— Мне кажется — очень ясно. Я была бы не умна, если б не понимала.

— Но вопрос изменяется, когда дело идет о сестре человека. Я думаю о счастии других.

— Она, вероятно, будет думать о собственном.

— Не исключительно, надеюсь.

— Нет; в этом я уверена. Но девушка, когда она любит…

— Да, все это справедливо. Но девушка в условиях Франсес обязана не… не жертвовать теми, с кем связали ее слава и фортуна. С вами я могу говорить откровенно, мистрисс Роден, так как вам известны мои личные взгляды на многое.

— У Джорджа нет сестры, нет никакой молодой родственницы; но если бы она существовала и вы полюбили ее, неужели вы бы на ней не женились, чтоб не пожертвовать вашими… связями?

— Слово это оскорбило вас?

— Нисколько. Оно совершенно подходящее. Я понимаю, о какой жертве вы говорите. Чувства леди Кинсбёри были бы принесены в жертву, если б ее дочь, даже ее падчерица стала женой моего сына. Она полагает, что происхождение ее дочери выше происхождения моего сына.

— Слово «происхождение» имеет столько различных значений.

— Все слова ваши я приму так, как вы этого желаете, лорд Гэмпстед, и не оскорблюсь. Мой сын, в его настоящих условиях, не партия для вашей сестры. И лорд, и леди Кинсбёри сочли бы, что тут была… жертва. Легко может быть, что маленькие лорды со временем не говорили бы в клубе о своем зяте, почтамтском клерке, как говорили бы о каком-нибудь графе или герцоге, с которым могли бы породниться. Оставим это в стороне, признаем, что жертва была бы. Но она будет и в том случае, если б вы женились на девушке не из вашего круга. Жертва была бы даже больше, так как она простиралась бы на какого-нибудь будущего маркиза Кинсбёри. Показали ли бы вы такое самопожертвование, какого требуете от сестры?

Лорд Гэмпстед с минуту задумался, а затем ответил:

— Не думаю, чтобы эти два случая были совершенно сходны.

— В чем же разница?

— Есть что-то более нежное, более скромное, требующее большей осторожности в поведении девушки, чем мужчины.

— Совершенно верно, лорд Гэмпстед. Там, где дело коснется поведения, девушка обязана подчиняться более строгим законам. Это можно объяснить, сказав, что девушка, отдавшаяся незаконной любви, погибла на веки, тогда как для мужчины возвращение себе уважения света крайне легко, даже если б он, по этому поводу, лишился хотя малой доли итого уважения. Тот же закон применим ко всем действиям девушки. Но в данном случае, — если б она вышла за человека, которого любит, — сестра ваша не сделала бы ничего такого, что должно было бы лишить ее уважения хороших людей или общества порядочных женщин. Я не говорю, чтоб этот брак был равный. Я не настаиваю на этом. Хотя сердце моего сына для меня дороже всего в мире, я понимаю, что может быт лучше, чтобы его сердце пострадало. Но когда вы говорите о жертве, которая требуется от него и сестры вашей, с тем, чтоб другие были освобождены от меньших жертв, мне кажется, вам следовало бы задаться вопросом: чего долг потребовал бы от вас самих? Не думаю, чтобы она пожертвовала благородной кровью Траффордов более, чем пожертвовали бы вы через подобный брак. — При этих словах она слегка наклонилась вперед и заглянула ему прямо в лицо. Он почувствовал, что она необыкновенно красива, что это очень умная женщина, на которую приятно смотреть и которую приятно слушать. Она защищала своего сына — он это сознавал. Но она не удостоила прибегнуть ни к каким низким аргументам.

— Речь не обо мне, — медленно сказал он.

— Неужели вы не можете себе представит, что дело идет о вас? Во всяком случае вы, вероятно, согласитесь, что мой аргумент справедлив.

— Право не знаю. Мне об этом надо подумать. Такой брак с моей стороны не оскорбил бы моей мачехи так, как оскорбил бы ее брак моей сестры.

— Оскорбил! Вы так говорите, лорд Гэмпстед, точно матушка ваша подумала бы, что сестра ваша опозорила себя как женщина!

— Я говорю о ее чувствах, не о своих. Не то было бы, если б я женился в той же сфере.

— Неужели? К таком случае я думаю, что мне, пожалуй, лучше посоветовать Джорджу не ездит в Гендон-Голл.

— Сестры моей там нет. Они все в Германии.

— Ему лучше не ездить туда, где о вашей сестре будут думать.

— Ни то что в мире не хотел бы я ссориться с вашим сыном.

— Лучше вам с ним разойтись. Не думайте, чтобы я защищала его. — Он именно это и думал, да она ничего другого и не делала. — Я уже сказала ему мое мнение, что ему не одолеть предрассудков, и что лучше было бы отказаться, чем прибавлять горя себе, а может быт, и ей. Все, что я говорил, не имело характера защиты, а только показывало, почему я думаю, что этот брак был бы неудобен. Не то чтоб мы или ваша сестра были слишком низки для подобного союза, но вы, с вашей стороны, пока еще не достаточно хороши или высоки душой.

— В этом я с вами спорить не стану, мистрисс Роден. Но вы передадите ему мое поручение?

— Да; я передам ему ваше поручение.

Тут лорд Гэмпстед, проведя добрый час у нее в доме, простился и уехал.

— Ровно час, — скакала Клара Демиджон, которая все еще смотрела в окно квартиры мистрисс Дуффер. — О чем могли они толковать?

— Мне кажется, он ухаживает за вдовой, — сказала мистрисс Дуффер, которая так была поражена, что не могла остановиться ни на какой новой мысли.

— Никогда бы не приехал он за этим верхом. Не пленится она молодым человеком, который тратит свои деньги на подобные вещи. Она предпочла бы скопидома. Но это его собственные лошади, его собственный грум, и он столько же ухаживает за вдовой как и за мной, — добавила Клара, смеясь.

— Желала бы я, чтоб он ухаживал за вами, милая.

— Может быть, не хуже его еще найдутся, мистрисс Дуффер. Я не Бог весть какую цену придаю лошадям и грумам. Тому, кто заведется ими, не по средствам иметь и жену. — Затем, проводив лорда Гэмпстеда глазами, пока он не скрылся из виду, она вернулась к тетке.

Но мистрисс Демиджон не теряла времени, пока Клара с мистрисс Дуффер зевали да делали пустые предположения. Как только она осталась одна, старуха достала шляпу и шаль, украдкой выбралась на улицу, направилась к концу ее на встречу груму, который в эту минуту проваливал лошадей. Здесь она не рисковала попасться на глава племяннице или соседям, и молча ждала, никем незамеченная, пока он вернется к тому месту, где она стояла.

— Молодой человек, — сказала она самым заискивающим голосом, когда грум поравнялся с ней.

— Что угодно, сударыня?

— Неправда ли, вы охотно бы выпили стаканчик пива, так долго ходивши взад и вперед?

— Нет, именно теперь-то и не выпил бы. — Он знал, кому служит и от кого может принимать пиво.

— Я с удовольствием бы заплатила за кружку, — сказала мистрисс Демиджон, вертя в руках мелкую монету так, чтобы он мог видеть ее.

— Благодарю вас, сударыня; я свое пиво пью в положенное время. Теперь я дежурю.

— Это, вероятно, лошади вашего господина?

— Чьи же больше, сударыня? Милорд ни на чьих лошадях ни ездит, как только на своих.

Вот успех-то! И монета в экономии! Милорд!

— Конечно, нет, — сказала мистрисс Демиджон. — Да и что за охота?

— Истинно так, сударыня.

— Лорд… Лорд… Кто он такой?

Грум задумался. Слуга обыкновенно желает, сколько в его силах, воздать должное своему господину. Человек этот вовсе не имел желания доставить удовольствие любопытной старухе, но он счел унизительным для своего господина и для самого себя как бы отрекаться от их общего имени. «Ампстед!» — сказал он, очень благодушно смотря на старуху, а затем двинулся далее, не прибавив более ни слова.

— Я давно знала, что они не то, что мы грешные, — сказала мистрисс Демиджон, едва племянница вошла.

— Вы не разузнали, кто он такой, тетушка?

— Ты, вероятно, была у мистрисс Дуффер. Вы с ней неделю бы советовались, и тогда бы ничего не узнали. — Только поздно вечером раскрыла она свою тайну. — Он пэр! Он — лорд Ампстед!

— Пэр!

— Говорю тебе, он лорд Ампстед, — сказала мистрисс Демиджон.

— Не верю, чтоб существовал такой лорд, — сказала Клара, отправляясь спать.

VII. Почтамт

Когда Джордж Роден возвратился домой в этот вечер, они с матерью очень подробно обсудили вопрос. Она горячо убеждала его, если не отказаться от своей любви, то, по крайней мере понять, какую невозможность представляет его брак с леди Франсес. Она была с ним очень нежна, выказала много чувства, сострадания и сочувствия; но упорно повторяла, что от такой помолвки не быть добру. Но он не захотел за йоту отступить от своего намерения, не хотел даже признать, чтобы чьи либо желания могли отвратить его от его цели, пока леди Франсес ему верна.

— Ты говоришь так, точно дочери рабы, — сказал он.

— Рабы и есть. Женщины должны быть рабами: они рабы условий света. Едва ли может молодая девушка противиться семье своей в вопросе о браке. Она может быть достаточно упряма, чтоб победить возражения, но случится это потому, что самые возражения не достаточно сильны. В данном случае возражения будут очень сильны.

— Увидим, мама, — сказал он. Мать, которая хорошо его знала, поняла, что продолжение разговора ни к чему бы не повело.

— Да, — сказал он, — я поеду в Гендон может быть в воскресенье. Этот мистер Вивиан славный малый, а так как Гэмпстед не желает со мной ссориться, я конечно с ним не поссорюсь.

Роден вообще был любим у себя в департаменте, и сумел сделать свои занятия приятными и интересными; но у него были свои маленькие невзгоды, как у большинства людей на всех карьерах. Его неприятности возникали главным образом из неблаговоспитанности собрата-клерка, который сидел с ним в одной комнате, у одного стола. В этой комнате их было пять человек, пожилой джентльмен и четверо молодых людей. Пожилой джентльмен был смирный, вежливый, глуповатый старик, который никогда никому не причинял неприятностей и мирился с легкомыслием молодежи, лишь бы проявления его не были слишком шумны или противны дисциплине. Когда это случалось, это вызывало у него одно только замечание: «Мистер Крокер, этого я не потерплю». Далее этого он никогда не шел, ни в смысле жалоб за своих подчиненных высшим властям, ни в личных ссорах с молодыми людьми. Даже с мистером Крокером, который несомненно был несносен, ему удалось сохранить подобие дружеских отношений. Фамилия его была Джирнингэм; первым, по летам, после мистера Джирнингэна, был мистер Крокер, от неуместных острот которого часто страдал наш Джордж Роден. Это иногда заходило так далеко, что Роден предвидел необходимость объяснить мистеру Крокеру, что между ними установилась вражда, или, что они «не разговаривают» иначе, как по делам службы. Но в подобном действии была бы решительность, которой Крокер едва ли стоил, и Роден воздержался, откладывая со дня на день, но продолжая сознавать, что надо что-нибудь предпринять, чтобы остановить вульгарные и неприятные ему выходки.

Двое других молодых людей, мистер Боббин и мастер Гератэ, которые сидели за отдельным столом и были младшими клерками в этом отделении, были довольно милые и веселые люди. Оба они были очень молоды и пока не приносили еще особо пользы правительству королевы. Они поздно являлись на службу и к четырем часам торопились уйти. В департаменте иногда разражалась буря, порождаемая невидимым, но могущественным и недовольным Эолом, во время которой Боббину и Гератэ угрожали, что их вышвырнут в безграничное пространство. Писались бумаги, налагались взыскания, давали понять, что тот или другой должен будет возвратиться в свое неутешное семейство при первом же случае. Даже в настоящую минуту возник вопрос, не возвратить ли на родину Герата, который с год тому назад приехал из Ирландии. Правда, он блистательно выдержал экзамен для поступления в гражданскую службу; но Эол ненавидел молодых ученых, которые являлись к нему с полными баллами, и объявил, что хотя Герата несомненно — лингвист, философ и математик, но гроша медного не стоил как почтамтский клерк. Но он, так же как и Боббин, пользовался покровительством мистера Джирнингэма и расположением Джорджа Родена.

Товарищам-клеркам сделалось известно, что Роден дружен с лордом Гэмпстедом. Это обстоятельство отчасти было ему полезно, отчасти наоборот. Его товарищи не могли не ощущать как бы отражения его почестей в собственной близости с приятелем старшего сына маркиза, и желали быть в хороших отношениях с человеком, который вращался в таких высоких сферах. Это было естественно; но не менее естественно было, чтобы зависть обнаруживалась в насмешках и чтобы клерка попрекали лордом. Крокер, когда впервые обнаружилось, что Роден проводит большую часть своего времени в обществе молодого лорда, горячо желал сойтись с счастливым юношей, который сидел против него; но Роден не особенно дорожил обществом Крокера, а потому Крокер и посвятил себя насмешкам и остротам. Мистер Джирнингэм, который от всей души уважал маркизов и чувствовал нечто в роде истинного трепета перед всем, что соприкасалось с парами, непритворно уважал своего счастливого подчиненного с минуты, когда узнал об этой дружбе. Он действительно стал лучшего мнения о клерке, потому что клерк сумел сделаться товарищем лорда. Для себя он ничего не желал. Он был слишком стар и жизнь его слишком определилась, чтобы ему желать новых связей. От природы он был добросовестен, кроток и непритязателен. Но Роден возвысился в его мнении, а Крокер упал, когда он удостоверился, что Роден и лорд Гэмпстед короткие приятели, и что Крокер осмеливался насмехаться над этой дружбой.

Младшие клерки были оба на стороне Родена. Они не особенно любили Крокера, хотя в Крокере был известный шик, из-за которого они иногда льстили ему. Крокер был храбр, дерзок и самоуверен. Они еще недостаточно созрели, чтобы иметь возможность презирать Крокера. Крокер подавлял их своим величием. Но если б нечто вроде настоящей войны возникло между Крокером и Роденом, не могло быть никакого сомнения, что они перешли бы за сторону приятеля лорда Гэмпстеда. Таково было настроение этого отделения почтамта, когда Крокер вошел туда в то самое утро, когда лорд Гэмпстед посетил Парадиз-Роу.

Крокер несколько опоздал. Он часто несколько опаздывал — факт, за который мистеру Джирнингэму следовало бы обратить более строгое внимание, чем он обращал. Может быть, мистер Джирнингэм отчасти побаивался Крокера. Крокер настолько изучил характер мистера Джирнингэма, что понял, что принципал его человек мягкий, пожалуй даже робкий. Вследствие этого изучения, он привык думать, что всегда одолеет мистера Джирнингэма громогласием и нахальством. До сих пор это несомненно ему удавалось, но в департаменте были люди, которые думали, что может настать день, когда мистер Джирнингэм восстанет во гневе своем.

— Мистер Крокер, вы запоздали, — сказал мистер Джирнингэм.

— Запоздал, мистер Джирнингэм. Не люблю я пустых отговорок. Гератэ сказал бы, что часы его неверны. Боббин — что он съел что-нибудь, что ему повредило. Роден — что его задержал его друг, лорд Гэмпстед. — Роден на это не ответил даже взглядом. — Что до меня, я признаюсь, что не явился вовремя. Двадцать минут украл у отечества, но так как отечество ценит такое количество моего времени только в семь пенсов и полпенни, то едва ли стоит об этом много разговаривать.

— Вы слишком часто опаздываете.

— Когда итог достигнет десяти фунтов, я пошлю почт-директору марок на эту сумму. — Он уже стоял у своего стола, против Родена, которому отвесил низкий поклон.

— Мистер Джордж Роден, — сказал он, — надеюсь, что милорд совершенно здоров.

— Единственный лорд, с которым я знаком, совершенно здоров: но я не знаю, зачем вы о нем беспокоитесь.

— Считаю приличным для человека, который получает жалование от королевы, выказывать подобающую заботливость об аристократии, окружающей ее престол. Я питаю величайшее уважение к маркизу Кинсбёри. И вы также, не правда ли, мистер Джирнингэм?

— Несомненно. Но если б вы принялись за работу вместо того, чтоб так много болтать, это было бы лучше для всех нас.

— Я уже принялся за работу. Неужели вы думаете, что я не могу одновременно работать и разговаривать? Боббин, мой милый, как вы думаете, если б вы открыли это окно, оно не повредило бы вашему цвету лица? — Боббин открыл окно. — «Падди»[4], где был вчера вечером? — Падди был мистер Гератэ.

— Обедал у сестры моей тещи.

— Как — у О'Келли, великого законодателя и народного вождя, которого его родина так любит и парламент так ненавидит! По-моему, никаких родственников народных вождей не следовало бы допускать на службу. Как по-вашему, мистер Джирнингэм?

— По-моему, мистер Гератэ, лишь бы он был только немного позаботливее, будет очень полезен на службе, — сказал мистер Джирнингэм.

— Надеюсь, что Эол того же мнения. Он как будто питал некоторые сомнения насчет бедного Падди. — Это был неприятный предмет, и все почувствовали, что лучше пройти его молчанием. С этой минуты очередные занятия продолжались с незначительными перерывами до завтрака, когда обычный прислужник явился с обычными бараньими котлетами. — Желал бы я знать, подают ли лорду Гэмпстеду бараньи котлеты на завтрак? — спросил Крокер.

— Отчего же нет? — наивно отозвался мистер Джирнингэм.

— Должны существовать какие-нибудь золоченые телячьи котлеты, которыми угощаются представители высшей аристократии. Роден, вы вероятно видали милорда за завтраком?

— Конечно видал, — сердито сказал Роден. Он сознавал, что ему досадно, и сердился на себя за собственную досаду.

— Они золотые или только золоченые? — спросил Крокер.

— Вы, кажется, желаете говорить неприятности? — сказал Роден.

— Совершенно напротив. Я желал бы быть приятным; только вы, за последнее время, так высоко воспарили, что обыкновенный разговор не имеет для вас никакой прелести. Есть ли какая-нибудь основательная причина, по которой не следует упоминать о завтраке лорда Гэмпстеда?

— Конечно есть, — сказал Роден.

— Так, право, я не вижу. Если б вы стали толковать о моей бараньей котлете, я бы не обиделся.

— Мне кажется, человек никогда не должен толковать о том, что другой ест, если он не знает этого другого. — Изрек это Боббин, с самыми лучшими намерениями, желая вступиться за Родена, как умел.

— Мудрейший Боб, — сказал Крокер, — вы, по-видимому, не знаете, что один молодой человек, т. е. Роден, есть особенно короткий приятель другого человека, т. е. графа Гэмпстеда. А потому правило, так ясно вами выраженное, нарушено не было. Pour en revenir à nos moutons[5], как говорят французы, что ж милорд кушает на завтрак?

— Вы решились всем надоесть, — сказал Роден.

— Призываю вас в свидетели, мистер Джирнингэм, неужели я сказал что-нибудь неприличное?

— Если вы призываете меня в свидетели, мне кажется, что «да», — сказал мистер Джирнингэм.

— Вам это, во всяком случае, так удалось, — продолжал Роден, — что я должен вас просить держать язык на привязи насчет лорда Гэмпстеда. Не от меня вы узнали о моем знакомстве с ним. Шутка эта плоская, а при повторении сделается вульгарной.

— Вульгарной! — воскликнул Крокер, отодвигая тарелку и вставая.

— Я хочу сказать: недостойной джентльмена. Я не желаю употреблять резких выражений, но не позволю и приставать ко мне.

— Аллах, — сказал Крокер, — подняли шум из-за того, что я случайно намекнул на благородного лорда. Меня называют вульгарным за то, что я упомянул его имя. — Он засвистал.

— Мистер Крокер, этого я не допущу, — сказал мистер Джирнингэм своим самым сердитым тоном. — Вы больше шумите, чем все остальные вместе.

— Тем не менее, я продолжаю недоумевать, что лорд Гэмпстед кушал за завтраком. — Это был последний выстрел, после этого все пятеро действительно серьезно принялись за работу.

Когда пробило четыре часа, мистер Джирнингэм, с достохвальной аккуратностью, взял шляпу и ушел. Жена и три дочери-девицы ожидали его в Велингтоне, а так как он всегда был на своем месте ровно в десять часов, он имел право оставить его ровно в четыре. Крокер минуты с две расхаживал по комнате, в шляпе, желая показать, что на него нисколько не подействовали полученные им выговоры. Но он также скоро ушел, не решившись снова произнести имя аристократического приятеля Родена. Младшие клерки остались, желая сказать слово утешения Родену, который продолжал писать у стола.

— Слова Крокера показались мне очень неприличными, — сказал Боббин.

— Крокер животное, — сказал Гератэ.

— Что ему за дело — кто что ест за завтраком? — продолжал Боббин.

— Он просто любит повторять аристократическое имя, — сказал Гератэ.

— По-моему, верх неприличия толковать о чьих бы то ни было друзьях, если вы сами с ними незнакомы.

— По-моему, также, — сказал Роден, поднимая голову.

— Но что еще неприличнее, так это желание надоедать кому-нибудь. Я не особенно нежно люблю Крокера, но лучше, кажется, нам всем об этом больше не думать. — На это молодые люди обещали, что они, по крайней мере, об этом и думать забудут, и ушли. Джордж Роден скоро последовал за ними, так как никто в этом департаменте не имел привычки засиживаться за работой после четырех часов.

На возвратном пути домой Роден думал об этой маленькой стычке больше, чем она того заслуживала. Он сердился на себя зато, что она не шла у него из ума, а между тем продолжал думать о ней. Неужели такое ничтожное существо, как Крокер, могло рассердить его двумя, тремя словами? Но он был раздосадовав, и не знал чем бы помочь горю.

Если Крокер захочет продолжать толковать о лорде Гэмдстеде, ничем нельзя будет заставить его замолчать. Нельзя надавать ему пинков, поколотить его, вытолкать из комнаты. В смысле реальной помощи мистер Джернингэм был бесполезен. Что же касается до того, чтоб пожаловаться департаментскому Эолу на то, что известный клерк говорит о лорде Гэмпстеде, об этом, конечно, не могло быть и речи. Он уже употребил сильные выражения, назвав поступки его вульгарными и недостойными джентльмена, но если человек оставляет сильные выражения без внимания, что ж может еще ему сделать рассерженная жертва?

Затем мысли его обратились к его отношениям к семейству маркиза Кинсбёри вообще. Не дурно ли или, по меньшей мере, не глупо ли он поступил, выйдя из собственной сферы? В настоящую минуту лэди Франсес была ему ближе, чем даже лорд Гэмпстед, играла большую роль в его жизни, занимала большее место в его мыслях. Не достоверно ли, что из отношений между ним и лэди Франсес возникнет больше горя, чем счастия? Не вероятно ли, что он отравил всю жизнь любимой женщины? С спокойным лицом и самоуверенной улыбкой объявил он матери, что никакие земные силы не станут между ним и его невестой, что также несомненно, что она найдет возможность выйти из замка отца своего и обвенчаться с ним, как несомненно, что любая служанка или дочь хлебопашца соединится с своим возлюбленным. Но что в этом толку, если она выйдет только на встречу горю? Страна так организована, что он и эти Траффорды действительно принадлежать к различным породам; различие между ними так же велико, как различие между негром и белым. Почтамтский клерк может, правда, сделаться герцогом; тогда как кожу негра не отмыть до бела. Но пока они с лэди Франсес в своих настоящих условиях, расстояние между ними так велико, что им невозможно сблизиться, не порвав других отношений. Свет мог быть неправ в этом. По его мнению, он был неправ. Но пока факты эти существуют, они слишком сильны, чтобы можно было оставлять их без внимания. Он мог исполнить свой долг по отношению к свету, стараясь пропагандировать собственные воззрения, в виду того, чтоб расстояние несколько уменьшилось и при его жизни. Он был уверен, что расстояние уменьшается, ему казалось, что он должен был бы довольствоваться этим. Насмешки такой личности, как Крокер, были неважны, хотя неприятны, но и они обнаруживали общее настроение. Такая дружба, как его дружба с лордом Гэмпстедом, показалась Крокеру смешной.

Крокер не заметил бы комической стороны, если б другие также ее не замечали. Даже родная мать его ее замечает. Здесь, в Англии, считалось такой нелепостью, чтобы он, почтамтский клерк, был близок с такой особой как лорд Гэмпстед, что даже какой-нибудь Крокер мог над ним смеяться! Что же скажет свет, когда станет известным, что он намерен вести лэди Франсес «к алтарю»?

Благодаря всем этим размышлениям, он был не в радужном настроении духа, когда достиг своего дома в улице Парадиз-Роу.

VIII. Мистер Гринвуд

Роден провел приятный вечер с своим приятелем и с приятелем своего приятеля в Гендон-Голл перед их отбытием на яхту, и в течение вечера о леди Франсес не было сказано ни слова. День этот был воскресенье, 20 июля. Погода стояла очень жаркая, молодые люди были в восхищении от мысли убраться туда, где с северных морей дует прохладный ветерок. Вивиан также был клерк на государственной службе, но положение его было несравненно выше положения, которое занимал Джордж Роден. Он состоял при министерстве иностранных дел, и был младшим, личным секретарем министра лорда Персифлаж. Лорд Персифлаж и наш маркиз были женаты на родных сестрах. Вивиан был дальний родственник обеих дам, отсюда и возникла дружба молодых людей. Если с Роденом лорд Гэмпстед сошелся благодаря одинаковым взглядам, то с Вивианом он сошелся, благодаря совсем противуположной причине. Гэмпстед всегда мог указать на Вивиана как на доказательство того, что он, в сущности, ничего не имеет против собственного сословия. Вивиан был из тех людей, которые громко заявляют о своей великой симпатии к существующему порядку вещей. Чрезвычайно жаль, что есть голодные, но, что до него, он любит трюфели, бекасов, всякие вкусные вещи. Если неправда существует в мире, он за это не ответствен. Хотя бы она и существовала, она не послужила ему в пользу, так как он был младший брат. В его глазах все теории Гэмпстеда были чистое хвастовство. Свет не изменяется, людям приходится жить в нем и к нему подлаживаться. Он намеревался поступать именно так, а так как он любил и прокатиться на яхте, и пострелять глухарей, он был очень рад, что поладил с лордом Персифлаж и своим собратом секретарем, так что имел возможность выбраться из города на ближайшие два месяца. Он был членом полдюжины клубов, всегда мог отправиться в загородный дом брата, если не представлялось ничего более интересного, в Лондоне обедал в гостях раз пять в неделю и считал себя совершенно полезным членом общества, так как удостоивал писать письма для лорда Персифлаж. Он был приятен в обращении со всеми, и так сблизился с Роденом, точно тот был птицей одного с ним полета.

— Да, глухарей, — говорил он после обеда. — Пусть выдумают что-нибудь лучше, сейчас попробую. Американские медведи — миф. Можете добыть одного в три года, и, насколько я слышал, не особенно велика потеха, когда и добудете-то его. Львы — с ними одно мучение. Слоны — такие громады, точно стоги сена. Охота на свиней, может быть, и приятная вещь, но приходится отправляться в Индию, а если вы — бедный клерк министерства иностранных дел, у вас на это нет ни времени, ни денег.

— Вы говорите, точно убивать что-нибудь необходимо, — сказал Роден.

— Необходимо, пока кому-нибудь не удастся выдумать что-нибудь лучше. Я ненавижу скачки, на которых человек не знает что с собой делать, если средства ему не позволяют держать пари. К картам я не намерен пристращаться еще десять лет. На воздушном шаре я никогда не поднимался. Ухаживанье — славная вещь, но, так или иначе, оно так скоро кончается. Девушки так сметливы, что не согласны даром миндальничать. Вообще я не вижу, что человеку остается делать, если он что-нибудь не убивает.

— Ну, на яхте вы найдете небольшую добычу, — сказал Роден.

— В Исландии и Норвегии рыбе нет числа! Я знал человека, который наловил целую тонну форелей в одном из озер Исландии. Ему пришлось наглухо закутаться в сетку, не то мошки и комары его бы заели. И кожа сошла у него с носа и ушей от солнца. Но ему это не было особенно неприятно, и он наколотил-таки тонну форелей.

— Кто их взвешивал? — спросил Гэмпстед.

— Как легко узнать сторонника утилитаризма по самому характеру его вопросов! Если человек и не наловит «целую» тонну, он может сказать, что наловил, а одно почти стоит другого.

— Вы с собой забираете сети? — спросил Роден.

— Нет. У Гэмпстеда не хватило бы терпения. Да и Фритредер недостаточно велик, чтоб увезти рыбу. Но я охотно прозакладаю соверен, что буду что-нибудь убивать всякий день — за исключением воскресений.

О лэди Франсес не было сказано ни слова, хотя было несколько минут, в течение которых Роден и лорд Гэмпстед оставались наедине. Роден решил, что не будет предлагать никаких вопросов, если разговор сам собой не коснется этого предмета, и даже не намекнул ни на кого из членов семьи; но в течение вечера он узнал, что маркиз возвратился из Германии с намерением отдаться своим парламентским обязанностям в течение остатка сессии.

Этим путем Роден узнал, что маркиз, который, едва узнавши о их помолвке, увез свою дочь в Саксонию оставил ее там и возвратился в Лондон. Возвращаясь домой в этот вечер, он думал, что он обязан — отправиться к лорду Кинсбёри, и сказать ему, лично от себя, то, что отец пока еще слышал только от дочери или от жены. Он знал, что человек, увлекший сердце девушки, должен идти к отцу ее и просить позволения продолжать свое ухаживание. Ему казалось, что он обязан исполнить этот долг, несмотря на то, что отец — такое высокопоставленное и могущественное лицо как маркиз Кинсбёри. Исполнить это, до сих пор, было не в его власти. Маркиз узнал новость, тотчас же схватил дочь и увез ее в Германию. Можно было бы написать ему, но Родену казалось, что не так следует исполнить подобную обязанность. Теперь маркиз возвратился в Лондон, и хотя процедура будет неприятная, чувство долга брало верх. На другой день он сообщил мистеру Джирнингэму, что важное частное дело требует его присутствия в Уэст-Энде, и попросил дозволения отлучиться. Утро в этом отделении почтамта, прошло в более глубоком молчании, чем обыкновенно. Крокер собирался с силами для нападения, но до сих пор мужество изменяло ему. Когда Роден надел шляпу и отворил дверь, он сказал: «Засвидетельствуйте мое почтение лорду Гэмпстеду и скажите ему, что я надеюсь, что котлеты ему понравились».

Роден простоял с минуту, держась рукой за дверь, ему хотелось броситься на Крокера, наказать его за дерзость, но он наконец решил, что лучше будет промолчать.

Он отправился прямо в Парк-Лан, думая, что вероятно застанет маркиза перед его выходом из дома после завтрака. Он никогда прежде не бывал в городском доме, известном под именем Кинсбёри-Гоуз и обладавшем всей величавой обстановкой, какая может быть придана городской резиденции. Когда он позвонил у дверей, он сам себе признался, что ощутил некоторый страх, которого устыдился. Сказав так много дочери, не должен же он пугаться разговора с отцом. Но он чувствовал, что уладил бы дело гораздо лучше, если б свидание происходило в Гендон-Голле, доме лорда Гэмпстеда, который далеко не был так внушителен как Кинсбёри-Гоуз. Едва он успел позвонить, как дверь отворилась и он увидел перед собой, кроме привратника, и напудренного лакея. Напудренный лакей не знал, дома милорд, или нет; он осведомится. Не угодно ли джентльмену присесть и подождать минуты две? Джентльмен присел и подождал, как ему показалось, более получаса. Дом должен быть необыкновенно велик, если слуге потребовалось столько времени, чтоб разыскать маркиза. Он уже начинал подумывать, как бы ему половчее улизнуть, когда лакей возвратился, и с холодной, недружелюбной миной попросил Родена следовать за ним. Роден был совершенно уверен, что должно случиться что-нибудь дурное, — так холоден и недружелюбен был тон этого человека; но тем не менее он последовал за ним, так как уйти ему не представлялось никаких средств. Лакей не сказал, что маркизу угодно его видеть, даже не намекнул, дома ли маркиз. Казалось, будто его ведут на казнь за то, что он имел дерзость позвонить у дверей. Тем не менее он следовал за своим проводником. Его повели по коридору первого этажа, мимо многочисленных дверей, и ввели наконец в довольно мрачную комнату, все стены которой были уставлены книгами. Здесь он увидал старого джентльмена; но старый джентльмен был не маркиз Кинсбёри.

— А, э, о, — сказал старый джентльмен. — Вы, полагаю, мистер Джордж Роден?

— Это мое имя. Я надеялся видеть лорда Кинсбёри.

— Лорд Кинсбёри счел лучшим для всех заинтересованных сторон, чтоб… чтоб… я вас принял, если уж это необходимо. Зовут меня Гринвуд, преподобный мистер Гринвуд; я — капеллан милорда и, если могу принять смелость это сказать, его самый преданный, самый искренний друг. Я уже очень давно имею честь находиться в сношениях с милордом, а потому ему угодно было поручить мне эту… эту… щекотливую обязанность, — так, кажется, всего приличнее будет ее назвать. — Мистер Гринвуд был человек маленького роста, толстый, лет шестидесяти, с отвислыми щеками и отвислым подбородком; несколько седых, тщательно расчесанных волос прикрывали его голову, у него был, красивый лоб и нос, смолоду он, вероятно был хорош собой, хотя маленький рост не отвечал понятию о мужской красоте. Теперь, в старости, он сделался апатичным и не любил движения; а растолстев, окончательно пошел в ширину и смотрел толстым карликом. Тем не менее в лице его еще сохранилась бы некоторая приятность, если б не выражение сомнения и колебания, которое как будто бы обнаруживало трусость. В настоящую минуту он стоял посреди комнаты, потирая руки, и почти дрожал, объясняя Джорджу Родену, кто он такой.

— Я желал видеть самого милорда, — сказал Роден.

— Маркиз был не того, мнения, и я должен сказать, что согласен с маркизом.

В настоящую минуту Роден почти не знал, как и продолжать затеянное дело.

— Полагаю, что я имею право вас удостоверить, что все, что бы вы сказали маркизу, вы можете сказать мне.

— Так я должен понять, что лорд Кинсбёри не желает меня видеть?

— Да, пожалуй. В настоящую критическую минуту не желает. К чему может это повести?

Роден пока еще не знал, насколько он может касаться лэди Франсес в разговоре с священником, но ему не хотелось уйти, не намекнув даже на дело, которое его занимало. Ему особенно не хотелось произвести такое впечатление, будто он боится упомянуть о том, что сделал.

— Мне хотелось переговорить с милордом о его дочери, — сказал он.

— Знаю, знаю, леди Франсес! Я знал лэди Франсес с ее раннего детства. Я питаю самую горячую преданность к лэди Франсес, так же как и к лорду Гэмпстеду, к маркизе, и к ее трем дорогим мальчикам, лорду Фредерику, лорду Огустусу и лорду Грегори. Я не решаюсь назвать их моими друзьями, так как думаю, что различие, какое Господу угодно было установить между сословиями, должно поддерживаться, сохраняя для лиц высокого рода все их привилегии и все их почести. Хотя я, в течение долгой жизни, соглашался с маркизом насчет тех политических принципов, пропагандой которых он всегда стремился улучшить положение низших классов, я тем не менее стремлюсь и стремился поддержать всеми скромными средствами, какие могут быть в моей власти, ту разнородность сословий, которой, в соединении с протестантской религией, мне кажется, должны быть главным образом приписаны благосостояние этой страны и ее высокое положение. Дорожа этими чувствами, я не желаю, особенно при таком случае, как настоящий, хотя бы случайным выражением ослабить уважение, которое я считаю должной данью всем членам такого аристократического семейства, как семейство маркиза Кинсбёри. Оставив это на минуту, я, может быть, могу решиться в данном случае, — так как мне доверена столь щекотливая задача, — заявить о моей горячей дружбе ко всем, кто носить досточтимое имя Траффордов. Во всяком, случае я имею право настолько считать себя другом их, что вы можете сказать мне, по этому щекотливому вопросу, все, что сочли бы нужным сказать отцу молодой девушки. Как бы неудобны ни были всякие разговоры, милорд поручил мне выслушать — и отвечать.

Джордж Роден, во время этой скучной проповеди, стоял против проповедника со шляпой в руке, так как ему еще не сделали чести предложить ему стул. Во время проповеди проповедник ни на минуту не переставал дрожать и, по-видимому, боялся заглянуть в лицо своему слушателю. Родену казалось, что все это старик выучил наизусть, слова так и лились, в них было столько умиления и горячности, и самая плавность речи представляла такой сильный контраст с манерой говорившего. В каждом слове заключалось оскорбление для Родена. Ему казалось, что оскорбительные выражения подбирались с намерением. Всеми этими длинными фразами о сословиях, в которых мистер Гринвуд выражал собственное смирение и недостоинство для роли друга в таком аристократическом семействе, он очевидно имел намерение подчеркнуть гораздо более явное недостоинство своего слушателя для роли даже более важной, чем роль друга. Если слова явились под влиянием минуты, у него, думалось Родену, должна быть огромная способность проповедовать без приготовления. Время, проведенное в зале, показалось ему долгим, но оно было непродолжительно для передачи желаний маркиза и для приготовления всех этих фраз. Ему, однако, было необходимо отвечать без всяких приготовлений.

— Я пришел, — сказал он, — сказать лорду Кинсбёри, что я влюблен в его дочь.

При этих словах толстенький человечек в изумлении поднял обе руки, хотя он уже ранее объяснил, что все обстоятельства ему известны.

— И я счел бы долгом прибавить, — сказал Роден, вооружаясь всем своим мужеством, — что молодая девушка также меня любит.

— О, о, о! — Руки поднимались все выше и выше при этих восклицаниях.

— Отчего же нет? Разве правда не всего дороже?

— Молодой человек, мистер Роден, никогда не должен хвастать привязанностью молодой девушки; в особенности, когда я даже не могу допустить, чтоб подобная привязанность существовала, — и еще менее в доме ее отца.

— Никто не должен ничем хвастать, мистер Гринвуд. Я говорю о факте, ознакомиться с которым отцу необходимо. Если молодая особа опровергнет это, я замолчу.

— Деликатность требует, чтоб молодой девушке на этот счет не предлагалось никаких вопросов. После того, что случилось, нечего и думать о том, чтоб ваше имя даже было произнесено в присутствии молодой лэди.

— Отчего? Я намерен жениться на ней.

— Намерены! — Слово это мистер Гринвуд, в своем крайнем ужасе, выкрикнул во все горло. — Мистер Роден, мой долг уверить вас, что вам ни при каких обстоятельствах не удастся снова увидеть молодую особу.

— Кто это говорит?

— Маркиз, маркиза, маленькие братья леди Франсес, которые, как только наберутся сил, защитят ее от всего дурного.

— Надеюсь, что их силы не понадобятся ни для каких подобных целей. Если бы это случилось, я уверен, они исполнят свою братскую обязанность. В данном случае им не предстояло бы особенного дела. — Мистер Гринвуд покачал головой. Он продолжал стоять не сдвинувшись ни на один дюйм с места, на котором стоял, когда дверь отворили. — Вижу, мистер Гринвуд, что всякий дальнейший разговор между нами об этом предмете совершенно бесполезен.

— Совершенно бесполезен, — сказал мистер Гринвуд.

— Но честь моя и цель требуют, чтоб лорд Кинсбёри узнал, что я приходил просить руки его дочери. Я не смел ожидать, чтоб он благосклонно принял мое предложение.

— Нет, нет; едва ли это возможно, мистер Роден.

— Но необходимо было, чтоб он узнал о моем намерении от меня самого. Теперь оно несомненно так и будет. Он, насколько я понял из ваших слов, знает о моем присутствии здесь. — Мистер Гринвуд покачал головой, точно желая дать понять, что этого вопроса он более обсуждать не может.

— Если нет, мне придется обеспокоить милорда письмом.

— Это будет бесполезно.

— Следовательно, знает? — Мистер Гринвуд кивнул головой.

— И вы ему потрудитесь передать, зачем я приходил?

— Маркиз будет ознакомлен с характером свидания.

Тут Роден повернулся, чтоб выйти из комнаты, но был вынужден попросить мистера Гринвуда показать ему дорогу по коридорам. Священник это исполнил, он быстро шел впереди, маленькими шагам, на носках, пока не сдал незваного гостя привратнику. Исполнив это, он сделал прощальный поклон и поспешно возвратился в свою комнату. Роден вышел, думая при этом, что много еще воды утечет прежде, чем он будет принят в этом доме, как желанный зять. На возвратном пути в Голловей он снова все обдумал. Как могло все это кончиться, кончиться благоприятно для него и для любимой им девушки? Отвращение к нему, выраженное через посредство мистера Гринвуда, было естественно. Следовало ожидать, что человек в условиях маркиза Кинсбёри будет всячески стараться держать дочь подальше от такого обожателя. Разве он не сочтет необходимым так поступить хотя бы в виду одних денежных соображений? Всевозможные препятствия будут воздвигнуты на его пути. На его стороне не будет ничего, кроме любви девушки к нему. Можно ли ожидать, что ее любовь будет достаточно сильна, чтоб победить такие препятствия? А если б и так, добьется ли она собственного счастия, держась на эту любовь? Он сознавал, что в его настоящем положении для него нет более святого долга как заботиться о счастии женщины, которую он желал видеть своей женой.

IX. В Кенигсграфе

Очень скоро после этого в Парадиз-Роу было получено письмо от лэди Франсес, — единственное письмо, которое Роден получил от нее в этот период их романа. Отрывок из письма будет приведен ниже; из него читатель увидит, какие затруднения возникли в Кенигсграфе относительно их переписки. Он писал два раза. Первое письмо своевременно попало в руки молодой девушки, так как было обычным порядком доставлено с деревенской почты и вручено ей собственной горничной. Когда второе достигло замка, оно попало в руки маркизы. Она, правда, приняла меры, чтоб оно попало ей в руки. Она знала о получении первого письма, и была поражена ужасом при мысли о подобной переписке. Она не получала от мужа прямого полномочия по этому предмету, но сознавала, что для нее самой обязательно принять энергические меры. Нельзя было допустить, чтоб лэди Франсес получала любовные письма от почтамтского клерка! Что касается самой лэди Франсес, маркиза охотно бы согласилась выдать ее за почтальона, если б этим путем можно было окончательно от нее отделаться, так, чтобы свет не знал, что существует или существовала лэди Франсес. Но факт этот был очевиден, как не менее был очевиден печальный, слишком печальный факт существования брата, который был старше ее собственных красивых деток. По мере того, как чувство ненависти возрастало в ней, она постоянно уверяла себя, что была бы самой нежной мачехой, если б эта пара умела держать себя как подобает сыну и дочери маркиза. Видя, что они такое, и что такое ее собственные дети, как старшие силятся отречься от того сословия, для украшения и защиты которого предназначены ее родные детки, разве не естественно, что она ненавидела этих старших и признавалась самой себе, что желала бы, чтоб они сошли у нее с дороги? Столкнуть их с дороги было нельзя, но лэди Франсес во всяком случае можно было обуздать. А потому она решилась запретить переписку.

Она задержала второе письмо, и сообщила дочери о своем поступке.

— Папа не говорил, чтоб мне не передавать моих писем, — убеждала леди Франсес.

— Отец твой ни минуты не думал, чтоб ты согласилась на что-нибудь до такой степени неприличное.

— В этом нет ничего неприличного.

— Предоставь мне судить об этом. Теперь ты на моей ответственности. Отец твой, когда возвратится, может поступать как ему угодно.

Произошел длинный спор, окончившийся победой маркизы. Молодая девушка, когда ей было объявлено, что, в случае необходимости, деревенской почтмейстерше будет приказано не отправлять никаких писем, адресованных на имя Джорджа Родена, — поверила в силу угрозы. Она также была уверена, что ей не удастся добраться ни до каких писем, адресованных на ее имя, если маркиза пустит в ход свою quasi-родительскую власть, чтоб этому воспрепятствовать. Она уступила, под условием однако, чтоб одно письмо было отправлено; и маркиза, которая вовсе не была уверена, что ее инструкции подействуют на почтмейстершу, согласилась на это.

Нежный тон письма читатели угадают и не видя его. Оно было очень нежно, полно обещаний и доверия. Затем следовал коротенький параграф, в котором она объясняла собственное неприятное положение:

«Надо вам сказать, что было получено одно письмо, которого мне не показали. Не знаю, распечатала ли его мама, или уничтожила. Хотя я не видала его, я принимаю его за доказательство вашей доброты и верности. Но для вас будет бесполезно писать мне еще, пока вы не получите от меня известия; я также обещала, что это, до поры до времени, будет мое последнее письмо к вам. Последнее и первое! Надеюсь, что вы сохраните его до получения другого, с тем, чтоб у вас было хоть что-нибудь, что говорило бы вам, как горячо я вас люблю».

Отсылая письмо, она не знала, какое великое утешение заключается даже в возможности написать письмо тому, кого она любила; она также еще не испытала, как велико мучение оставаться без видимых доказательств внимания того, кого любишь.

После эпизода с письмом жизнь в Кенигсграфе стала очень тяжела и очень скучна. Маркиза и ее падчерица обменивались немногими словами, да и те никогда не звучали дружески, не отличались ласковым характером. Даже детей отдаляли от сестры как можно больше, чтоб их нравственность не была развращена дурным сообществом. Когда она на это жаловалась их матери, маркиза только выпрямлялась и молчала. Если б было можно, она бы окончательно устранила всякое соприкосновение своих голубков с сестрою, не потому, чтоб она думала, что голубкам действительно будет причинен вред, — на этот счет она не имела никаких опасений, так как голубки подчинялись ее собственному влиянию, — но с тем, чтоб наказание лэди Франсес было полнее. При настоящих обстоятельствах не должно было быть семейной дружбы, братских игр, никаких нежностей, никакой пощады. Должно быть, думалось ей, в крови этой первой жены таилась нечистая примесь, которая сделала ее детей совершенно неподходящими к сословию, в котором они, к несчастью, родились. Это безобразие со стороны лэди Франсес, этот позор, при мысли о котором она положительно дрожала, эта ужасная привязанность к существу низшему раздражали ее даже против лорда Гэмпстеда. И брат, и сестра вообще так низко пали, что она невольно думала, что Провидение не могло предназначить их быть постоянной преградой славе семейства. Что-нибудь да непременно случится. Например, окажется, что они вовсе не законные дети настоящей маркизы. Откроется, какое-нибудь прекрасное, романическое сцепление, чтоб спасти ее и ее голубков, и всех Траффордов, и всех Монтрезоров от ужасного позора, которым угрожали им эти пришлецы. Мысль эта держалась в ее уме, пока не превратилась в почти незыблемое убеждение, что лорд Фредерик доживет до того, что станет лордом Гэмпстедом, — или, может быть, лордом Гайгэтом, так как в семье существовал третий титул, а имя Гэмпстеда должно было, на некоторое время, почитаться обесчещенным, — а с течением времени и маркизом Кинсбёри. До сих пор она имела привычку говорить своим деткам о их старшем брате с чем-то вроде уважения, какое следует оказывать будущему главе семейства; но в эти дни она изменила свой тон, когда они говорили ей о Джэке, как они упорно называли его, а она, по собственному побуждению, никогда не упоминала его имени в разговорах с ними.

— Фанни не умница? — однажды спросил лорд Фредерик.

На это она ничего не ответила.

— Фанни очень не умна? — настаивал мальчик.

На его она торжественно кивнула головой.

— Что Фанни наделала, мама?

На это она таинственно покачала головой. Из всего этого можно заключить, что бедная леди Франсес сильно нуждалась в утешениях во время пребывания в Кенигсграфе.

Маркиз возвратился почти в конце августа. Он пробыл в Лондоне до самых последних дней сессии, а затем уверил себя, что его присутствие положительно необходимо в Траффорд-парке. В Траффорд-парк он и отправился и там провел десять мучительных дней один. Мистер Гринвуд, правда, поехал с ним; но маркиз был из тех людей, которые несчастны, если их не окружает семья, и так мучил мистера Гринвуда, что этот достойный священник был очень счастлив, когда остался в полном одиночестве по отъезде своего аристократического друга. Тогда, согласно данному обещанию и действительно сознавая, что обязан присмотреть за своей провинившейся дочерью, маркиз возвратился в Кенигсграф. Лэди Франсес была для него, в этот период его жизни, предметом тревожных забот. Не следует думать, чтоб его чувства к его старшим детям сколько-нибудь походили за чувства маркизы. И сын, и дочь были ему очень дороги, обоими он, до некоторой степени, гордился. Они отличались благородной красотой, были умны и к нему чрезвычайно почтительны. Он знал, какие заботы иной раз старшие сыновья причиняют своим отцам, как они требуют увеличения раз навсегда назначенной им суммы, каким предосудительным забавам иногда предаются, какие возникают ссоры, какие разногласия, как сильно чувствуется недостаток привязанности и недостаток уважения! Он имел благоразумие все это заметить и сознавать, что он, в некоторых отношениях, необыкновенно счастлив. Гэмпстед никогда не просил у него шиллинга. Он был человек щедрый и охотно бы дал ему много шиллингов. Тем не менее утешительно было иметь сына, который вполне довольствовался собственным доходом. Несомненно настанет время, когда этим маленьким лордам понадобятся шиллинги. Леди Франсес всегда была особенно нежна с ним, озаряя его жизнь сладким отблеском воспоминания о его первой жене. Он питал довольно сильную привязанность к второй жене, и сознавал, как она была ему полезна для поддержания его общественного положения. Но он никогда не забывал прежней жизни, которая изобиловала более высокими мыслями, более великодушными чувствами, а также стремлениями, которых ему теперь недоставало. В минуты, которые он проводил с дочерью, прошлое как будто оживало; благодаря этому, она была ему очень дорога. Но теперь случилось горе, лишившее его жизнь всей ее прелести. Ему приходилось обратиться к величию жены и отвергнуть нежность дочери. В течение этих дней, проведенных в Траффорде, он отравлял жизнь верного друга, который так всегда был предан его интересам. Когда жена рассказала ему о войне из-за переписки, ему, конечно, представилась необходимость отдать приказания дочери. Едва ли можно было пройти молчанием такой вопрос, хотя он, вероятно, так бы и поступил, если бы маркиза не подстрекала его действовать.

— Фанни, — сказал он, — мне была неприятна эта переписка.

— Я написала только одно письмо, папа.

— Хорошо, одно. Но было получено два.

— Я получила только одно, папа.

— Итого два. Но не должно было бы быть никаких писем. Неужели ты считаешь приличным, чтоб молодая особа переписывалась с… с… джентльменом, вопреки желаниям отца и матери?

— Не знаю, папа.

Это показалось ему так слабо, что маркиз решился и сказал речь, произнести которую, по поводу всей этой история, он считал своей отцовской обязанностью. В сущности говоря, не письма тут были важны, но чувство решимости, продиктовавшее их.

— Дорогая моя, это очень неприятная история. — Он остановился, ожидая ответа; но лэди Франсес сознавала, что заявление его из тех, на которые она, в настоящую минуту, ответить не может. — Ты знаешь, что нечего и думать о том, чтоб ты вышла за молодого человека, до такой степени неподходящего к тебе по положению, как этот молодой человек.

— Но я выйду, папа.

— Фанни, нечего подобного ты сделать не можешь.

— Непременно сделаю. Может быть до этого пройдет очень много времени; но я несомненно выйду… разве умру.

— Не хорошо с твоей стороны, дорогая, говорить так о смерти.

— Я хочу сказать, что как бы долго я ни прожила, я буду считать себя невестой мистера Родена.

— Он поступил очень, очень дурно. Он обманом пробрался ко мне в дом.

— Он приехал в качестве друга Гэмпстеда.

— Очень глупо было со стороны Гэмпстеда привозить его… очень глупо… почтамтского клерка.

— Мистер Вивиан клерк в министерстве иностранных дел. Какая разница между тем или другим управлением?

— Большая; но мистеру Вивиану ничего подобного и в голову бы не пришло. Он понимает вещи, и знает свое место. А тот — пренадменный.

— Мужчина должен быть высокомерен, папа. Никто не будет о нем хорошего мнения, если он сам себя не будет ценить.

— Он был у меня в Парк-Лэне.

— Как! Мистер Роден?

— Да, был. Но я не видел его. Мистер Гринвуд его принял.

— Что мог мистер Гринвуд сказать ему?

— Мистер Гринвуд мог попросить его удалиться, — что и исполнил. Более говорить ему было нечего. А теперь, дорогая, довольно об этом. Если ты наденешь шляпу, мы пойдем пройтись до деревни. — На это лэди Франсес охотно согласилась. Она вовсе не была расположена ссориться с отцом или принимать в дурную сторону то, что он сказал о ее обожателе. Она не ожидала, чтоб дело пошло очень гладко. Она обещала себе быть постоянной и надеялась на конечный успех; но не думала, чтоб торжество истинной любви далось ей легче, чем другим. Она была очень рада снова стать в добрая отношения к отцу, и не то, чтоб отказаться от своего поклонника, но так вести себя, точно он не занимает первого места в ее мыслях. Жестокость мачехи так ее подавляла, что разрешение сделать прогулку с отцом било для нее положительной радостью.

— Не думаю, чтоб что-нибудь можно было сделать, — сказал маркиз жене, несколько дней спустя. — Это одна из тех бед, которые случаются от времени до времени!

— Подумать только, что такая девушка, как твоя дочь, пленилась почтамтским клерком!

— К чему повторять это так часто? Не вижу, чем почтамт хуже всякого другого учреждения. Понятно, что допустить этого нельзя, что раз сказавши это, самое лучшее, что мы можем сделать, это жить так, как будто ничего не случилось.

— И позволять ей делать все, что она захочет?

— Кто ей позволяет делать, что она захочет? Она сказала, что не будет писать, и не писала. Нам остается только отвезти ее опять в Траффорд и позволить ей забыть его как можно скорей.

Маркиза отнюдь не была удовлетворена, хотя не знала, какую бы рекомендовать особо строгую меру. Было когда-то время — славное время, как теперь думала леди Кинсбёри — когда молодую девушку можно было запереть в монастырь, пожалуй в тюрьму, или просто заставить выйти за какого-нибудь поклонника, найденного для нее родителями. Но эти удобные времена миновали. Лэди Франсес и теперь была в тюрьме, но здесь маркиза вынуждена была играть роль тюремщика; в этой же тюрьме были заперты ее «голубки» за одно с недостойной сестрою. Ей самой хотелось возвратиться в Траффорд, в свой уютный уголок. В ее настоящем настроении красоты Кенигсграфа не пленяли ее. Но что будет, если леди Франсес выскочит из окна в Траффорде и убежит с Джорджем Роденом? Окна в Кенигсграфе несомненно гораздо выше окон в Траффорде. Они решили возвратиться в начале сентября, и почти уже начинали укладываться, когда лорд Гэмпстед неожиданно явился среди них. Ему надоело кататься на яхте, надоели книги и занятие садоводством в Гендоне. Надо было что-нибудь придумать до начала охотничьего сезона, а потому он в один прекрасный день явился в Кенигсграф, никого не предупредив. Это возбудило необузданный восторг его братьев, которыми он распоряжался так произвольно, что даже мать их не могла помешать этому. Их заставляли галопировать на пони, на которых они прежде ездили только шагом; их купали в реке, их водили в верхний этаж замка и запирали в башню, как его умел сделать один Гэмпстед. Джек оставался Джеком; дети были в полном восхищения; но маркиза не так была обрадована его приездом. Через несколько дней завязался разговор о лэди Франсес, которого леди Кинсбёри охотно бы избегла, если б было можно, но на который вызвал ее пасынок.

— Не думаю, чтобы с Фанни следовало дурно обращаться, — сказал он.

— Гэмпстед, я бы желала, чтоб ты знал, что я не понимаю подобных выражений.

— Дразнить, мучить, делать ее несчастной, хочу я сказать.

— Если она несчастна, то по своей вине.

— Но нельзя же с ней обращаться, точно она себя опозорила.

— Она опозорила себя.

— Я это отрицаю. Я не позволю, даже вам, так выражаться о ней. — Маркиза выпрямилась, точно ее оскорбили. — Если в вашем доме к ней так будут относиться, я вынужден буду просить отца удалить ее и поселю ее у себя. Я не хочу видеть, как сердце ее разобьется от жестокого обращения. Я уверен, что это противно его желанию.

— Вы не имеете права говорить со мной в этом тоне.

— Я имею несомненное право защищать мою сестру, и я воспользуюсь этим правом.

— Вы, вопреки всем приличиям, ввели в дом молодого человека.

— Я ввел в дом молодого человека, которого с гордостью называю своим другом.

— А теперь вы намерены помочь ему погубить вашу сестру.

— Вы совершенно ошибаетесь, говоря это. Они оба знают, и Роден, и сестра моя, что я этого брака не одобряю. Если бы Фанни жила у меня, я не счел бы себя вправе пригласить к себе Родена. Они оба поняли бы это. Но из этого не следует, чтоб с ней можно было жестоко обращаться.

— Никто не был с ней жесток, кроме ее самой.

— Довольно легко заметить, что здесь происходит. Было бы гораздо лучше, чтоб Фанни оставалась в семье; но в одном можете быть уверены — я не позволю ее пытать. — С этим он ушел, а на другой день уехал из Кенигсграфа. Понятно, что выражения, какие он употреблял в разговоре с ней, не примирили маркизу с ее пасынком-радикалом.

Неделю спустя, вся семья возвратилась в Англию и в Траффорд.

X. «Nobless oblige»

— Совершенно согласен, — сказал Гэмпстед, пытаясь основательно обсудит вопрос с сестрою, — что милэди не следует позволять тебя мучить.

— Она действительно меня мучит. Ты не можешь себе представить, какова была моя жизнь в Кенигсграфе. Есть обращение, которое может заставить любую девушку убежать или утопиться. Не думаю, чтоб мужчина даже понимал, что значит, когда вас постоянно встречают сердитым взглядом. Мужчина имеет своих друзей, может бывать, где вздумается. Его душевная энергия не ослабевает в одиночестве. Он даже не заметил бы половины того, что девушка поневоле чувствует. Даже прислугу поощряли к грубому обращению со мной. Мальчикам не позволяли и подходить ко мне. Я никогда не слыхала нестрогого слова.

— Скверно.

— И это не облегчалось убеждением, что она и никогда не любила меня. Это значит сносить всю власть матери, вовсе не наслаждаясь ее любовью. С приездом папа́, конечно, стало лучше; но даже папа не может заставить ее изменить своего обращения. Мужчина, сравнительно, так мало значит в доме. Если это будет продолжаться, я сойду с ума.

— Конечно, я буду стоять за тебя.

— О, Джон, я в этом не сомневаюсь.

— Но вообще не легко понять, как за это дело приняться. Если б мы поселились вместе в Гендоне… — При этом предложении лицо ее озарилось выражением радости. — Конечно встретилось бы затруднение…

— Какое затруднение? — Она, однако, прекрасно знала какое.

— Джордж Роден был бы слишком близко от нас.

— Я никогда бы с ним не видалась без твоего разрешения.

— Я бы не разрешил. В этом и заключалось бы затруднение. Он бы стал убеждать меня и мне пришлось бы сказать ему, что я не могу позволить ему бывать у нас, иначе, как с разрешения отца. Об этом и думать нечего. А потому, говорю я, встретилось бы затруднение.

— Я никогда бы с ним не видалась, — иначе, как с твоего дозволения, не писала бы ему, не получала бы от него писем. Ты не должен предполагать, что я отказалась бы от него. Никогда я этого не сделаю. Буду жить, как жила, и ждать. Когда девушка позволила себе сказать мужчине, что любит его, по моим понятиям, она не может отказаться от него. Есть вещи, которых изменить нельзя. Я могла бы отлично жить, не думая о нем, если б не позволила себе полюбить его. Но я это сделала, и теперь он должен быть для меня всем.

— Жаль, что так случилось.

— Да, так случилось. Но если ты возьмешь меня в Гендон, я никогда не буду с ним видаться, пока не получу разрешения папа. Мой долг повиноваться ему — но не ей.

— Мне это не совсем ясно.

— Я для нее больше не дочь, а потому она для меня больше не мать. Она охотно бы отделалась от нас обоих, если б могла.

— Ты не должна приписывать ей таких мыслей.

— Если б ты видел ее так часто, как я, ты бы понял. Она ненавидит тебя почти так же, как и меня, хотя не может так легко этого обнаружить.

— Очень понимаю, что она ненавидит мои воззрения.

— Ты стоишь у нее на дороге.

— Конечно. Естественно, что женщина желает забрать все лучшее для своих родных детей. Я сам иногда находил, что жалости достойно, что у Фредерика есть старший брат. Подумай, какой бы из него вышел славный молодой маркиз, тогда как я совсем не в своей стихии.

— Это вздор, Джон.

— Мне следовало бы быть портным. Портные, мне кажется, вообще величайшие бедняки, скептики и патриоты. Если б изощрялись мои природные способности трудностью содержать жену и детей на несколько грошей в день, я право думаю, что мне удалось бы сделать что-нибудь, что выдвинуло бы меня из толпы. Теперь же я ни то ни се, ни рыба ни мясо. Понимаю, что я — возмутительное существо для души, преданной маркизам. Я вовсе не склонен к аристократическим утонченностям. У милэди три сына, из которых каждый был бы безукоризненным маркизом. Можно ли требовать, чтоб она не думала, что я стою у нее на дороге.

— Но она знала о твоем существовании, когда вышла за папа.

— Конечно, знала; но это не изменяет ее натуры. Мне кажется, я нашел бы в себе силы простить ее, хотя бы она попыталась отравить меня, до такой степени стою я у нее на дороге. Мне иногда приходило в голову, что мне следовало бы пожертвовать собою, отказаться от своих надежд, превратиться в Джона Траффорда — с тем, чтобы уступить дорогу ее юным лордам.

— Это вздор, Джон.

— Во всяком случае, это невозможно. Достигнуть этого я мог бы одним путем — всадивши себе пулю в лоб, что не было бы согласно с моими понятиями о жизни. Но ты ни у кого не стоишь на дороге. Ничего нельзя выиграть, отравив тебя. Если б она убила меня, в этом был бы какой-нибудь смысл; но мучить тебя побуждает ее низкое честолюбие. Она боится, чтобы ее собственное положение не пострадало от твоего неравного брака. Если б она убила меня ради маленького Фреда, в этом было бы что-то благородное. Она добилась бы чего-нибудь для того, кто, конечно, дороже ей всего на свете. Но относительно тебя это самое подлое тщеславие; и я этого не потерплю.

Разговор этот происходил в начале октября, когда они уже провели несколько недель в Траффорд-Парке. Гэмпстед, по своему обыкновению, приезжал и уезжал, никогда не оставаясь у них более двух или трех дней подряд. Лорд Кинсбёри, которому все было как-то неловко, рыскал по целому графству, присматривая за своей собственностью, проводя день другой у кого-нибудь из приятелей. Маркиза не пожелала приглашать к себе друзей, объявив мужу, что семейству не до веселья, благодаря «прелестному» поведению его старшей дочери.

Никто не пытался стрелять фазанов, так велико было общее уныние. Мистер Гринвуд был в Траффорде и проводил очень много времени в обществе милэди. Хотя он всегда соглашался с маркизом насчет его прежних политических принципов, тем не менее ум его был так устроен, что он вполне сочувствовал милэди относительно позора и ужаса, какие заключаются для аристократических семейств в унизительных союзах и сношениях. Он не только сочувствовал маркизе в деле почтамтского клерка, он сочувствовал ей вполне и насчет лорда Гэмпстеда. Мистер Гринвуд вздыхал и стонал, когда они с милэди обсуждали будущность дома Траффордов. «Пожалуй хорошо, а пожалуй и нет», так он милостиво выражался в разговорах с маркизой, — когда аристократ разрешает себе либерализм в политических убеждениях; но ужасно подумать, чтобы наследник громкого титула снизошел до мнений достойных радикала-портного. Мистер Гринвуд соглашался с лордом Гэмпстедом насчет портного. О лорде Гэмпстеде, казалось ему, можно только скорбеть, действовать тут нельзя. Ничего, думалось ему, нельзя предпринять относительно лорда Гэмпстеда. Время, — время, которое многое разрушает, но многое и врачует, — несомненно окажет свое действие; так что лорд Гэмпстед пожалуй доживет до того, что будет также энергически поддерживать свое сословие, как любой герцог или маркиз. Или может быт Господу угодно будет взять его. Мистер Гринвуд заметил, что предположение это встречается благосклоннее, а потому, не теряя времени, принялся за список пэров, и нашел двадцать примеров тому, что в течение полувека титул наследовал второй брат. По-видимому, особая смертность господствовала среди старших сыновей пэров. Это было утешительно. Но здесь не было такого основания для решительных действий, какое в настоящую минуту существовало по отношению к лэди Франсес. На этот счет друзья совершенно сходились во мнениях.

Мистер Гринвуд видел невозможного молодого человека, и мог стать, как он совершенно невозможен во всех отношениях — как он вульгарен, развязен, невежествен, дерзок.

По мнению мистера Гринвуда, молодых людей следовало разлучить, хотя бы для этого пришлось прибегнуть к самым строгим мерам. Мистер Гринвуд постепенно научился отзываться о молодой особе с очень незначительной долей того уважения, какое выказывал к прочим членам семьи. Этим путем милэди научилась смотреть на лэди Франсес, точно она вовсе и не лэди Франсес, — а какая-нибудь дальняя родственница, Фанни Траффорд, девушка с дурным вкусом и нехорошим поведением, которая к несчастью попала в семью, благодаря ложным понятиям о милосердии.

Дела так шли в Траффорде, что Траффорд едва ли был лучше Кенигсграфа. В Кенигсграфе не было мистера Гринвуда, а мистер Гринвуд несомненно значительно усилил неприятности, которые приходилось выносить бедной лэди Франсес. В этих-то условиях она написала брату, прося его приехать к ней. Он приехал, и между ними произошел вышеприведенный разговор.

В тот же день Гемпстэд виделся с отцом и обсудил с ним вопрос.

— Что ж ты хочешь, чтобы я делал с ней? — спросил маркиз.

— Позвольте ей жить со мною в Гендоне. Если вы предоставите дом в мое распоряжение, все остальное я приму на себя.

— Хочешь зажить своим домом?

— Отчего же нет? Если бы я убедился, что оно мне не по карману, я бы отказался от охоты с гончими и держался одной яхты.

— Дело не в деньгах, — сказал маркиз, качая головой.

— Милэди никогда особенно не нравился Гендон.

— Да и не в доме. Я бы с удовольствием тебе его отдал. Но как могу я отказаться от наблюдения за твоей сестрой, когда я знаю, что она расположена поступить именно так, как не должна.

— Но там она не сделает этого скорей, чем здесь, — сказал брать.

— Он был бы совсем близко от нее.

— Можете быть уверены, сэр, что нет двух человек, которые больше руководились бы чувством долга, чем моя сестра и Джордж Роден.

— Она исполнила свой долг, когда позволила себе стать невестой такого человека, не сказав вы слова никому из семьи?

— Она сказала милэди, как только это случилось.

— Она не должна была допускать, чтобы это когда-нибудь случилось. Пустяки ты все говоришь. Не хочешь же ты сказать, что такая девушка, как твоя сестра, имеет право делать с собой что хочет, не посоветовавшись ни с кем из семьи, — даже принять предложение такого человека.

— Право не знаю, — задумчиво сказал Гэмпстэд.

— Ты должен знать. Я знаю. Всякий знает. Глупо так рассуждать.

— Сомневаюсь, чтобы люди знали, — сказал Гэмпстэд. — Ей двадцать один год, и по закону она, кажется, могла бы завтра выйти из дому и обвенчаться с кем бы ей вздумалось. Вы, как отец, не имеете над нею никакой власти, — тут негодующий отец вскочил со стула, но сын продолжал свою речь, точно решившись не дать себя прервать, — исключая той власти, какую она сама может вам предоставить по расположению или потому, что она находится в материальной зависимости от вас.

— Боже милосердый! — крикнул маркиз.

— Мне кажется, оно, приблизительно, так. Молодые девушки подчиняются власти родителей по чувству, по привязанности и по сознанию своей зависимости, но, насколько я понимаю, юридически они им не подвластны после известного возраста.

— Ну ты, известно, уговоришь собаку дать отрубить себе задние лапы.

— Желал бы быть на это способным. Но можно сказать несколько слов, не отличаясь таким красноречием. Если вопрос так поставлен, я не убежден, чтобы Фанни была нравственно виновата. Она, может быть, поступила глупо. Я думаю, что да, так как сознаю, что брак для нее неровный.

— Noblesse oblige, — сказал маркиз, прижимая руку к груди.

— Несомненно. Аристократическое происхождение, каково бы оно ни было по существу, налагает на нас обязанности. Если обязанностей этих не исполняют, то и аристократизму конец. Но я отрицаю, чтобы происхождение обязывало нас к образу действий, который мы признаем дурным.

— Кто говорит, что оно к этому обязывает?

— Происхождение, — продолжал сын, оставляя без внимания вопрос отца, — не может заставить меня делать то, что вы или другие считаете хорошим, если я сам этого не одобряю.

— К чему ты это все ведешь?

— Вы даете понять, что из-за того, что мы с сестрой принадлежим в известному классу, мы обязаны исполнять те житейские правила, к которым этот класс относится благосклонно. Это я отрицаю от ее имени и от своего. Я не сам сделал себя старшим сыном английского пэра. Я признаю, что если очень многое дано мне в смысле воспитания, общественных преимуществ и даже денег, то от меня, по всей справедливости, могут требовать более безукоризненного поведения, чем от тех, кому дано меньше. В этом смысле, noblesse oblige. Но прежде чем я приму на себя обязанность, которую на меня налагают, я должен понять, в чем заключается это безукоризненное поведение. То же должна сделать и Фанни. Выйдя за Джорджа Родена, она поступила бы лучше, на основании вашего же правила, чем отдавшись какому-нибудь дураку лорду, который ровно ничем не мог бы гордиться, кроме своих земель и своего титула.

Маркиз нетерпеливо расхаживал по комнате; в душе он сердился, горячился и остановил бы Гэмпстеда, если б это было возможно.

— Я совсем не пущу ее в Гендон, — сказал он, когда сын кончил.

— Этим вы докажете, что очень мало понимаете ее и меня. Роден там и не подойдет к ней. Едва ли могу я поручиться, что он этого не сделает здесь. Здесь Фанни будет чувствовать, что в ней относятся как к врагу.

— Ты не имеешь права это говорить.

— Там она будет знать, что вы многое сделали для ее счастия. Даю вам слово, что она не увидится с ним и писать ему не будет. Она сама мне это обещала, и я ей доверяю.

— Отчего она так жаждет покинуть свой родной дом?

— Оттого, — смело сказал Гэмпстед, — что она лишилась своей родной матери. — При этих словах маркиз страшно нахмурился. — Что касается меня, я ничего не могу сказать против мачехи. Я ни в чем не обвиняю ее и по отношению к Фанни, кроме того, что они совершенно не понимают друг друга. Вы сами должны это видеть, сэр. — Маркиз прекрасно это видел. — И мистер Гринвуд позволил себе говорить с нею, что, по-моему, было очень дерзко.

— Я никогда его не уполномочивал.

— Тем не менее, он говорил. Милэди, вероятно, уполномочила его. Результат всего этого, что за Фанни следят. Конечно, она не намерена выносить продолжения таких мучений. Да и с какой стати? Лучше, чтобы она переехала во мне, чем, чтобы ее вынудили бежать с ее поклонником.

Ранее конца недели маркиз уступил. Гендон-Голл окончательно предоставлялся в распоряжение лорда Гэмпстеда, и сестре его намерены были разрешить жить с ним и хозяйничать у него в доме. Переехать она должна была в течение следующего месяца и остаться там, во всяком случае, до весны. Конечно, встретятся затруднения насчет охоты, но Гэмпстед, в случае необходимости, готов был отказаться от нее на этот сезон. Удобства, удовольствия, пользу сестры он ставил первой задачей своей жизни, и намерен был позаботиться о том, чтобы Джордж Роден не играл во всем этом никакой роли.

Маркиза оцепенела, узнав, что лэди Франсес увозят, увозят в ближайшее соседство Лондона и почтамта. Много наговорила она мужу, маркиз часто колебался. Но, когда раз обещание было дано, у лэди Франсес хватило энергии требовать его исполнения. По этому поводу маркиза впервые позволила себе отозваться с полным неодобрением о муже, в разговоре с мистером Гринвудом.

— В Гендон-Голл! — сказал мистер Гринвуд, с удивлением воздев руки.

— Да. Мне оно кажется самой… самой неприличной вещью, какую только придумать можно.

— Он может каждый день отправляться туда пешком, как только отделается от писем. — Мистер Гринвуд, вероятно, воображал, что Джордж Роден бегает с почтовыми сумками.

— Конечно, они будут видаться.

— Боюсь, что так, лэди Кинсбёри.

— Гэмпстед об этом позаботится. Из-за чего бы он хлопотал перевезти ее туда? С его идеями он сочтет делом, достохвальным окончательно унизить нас всех. Он и не думает о чести своих братьев. Да и как этого требовать, когда он так жаждет пожертвовать родной сестрой! Что касается до меня, он конечно готов сделать все, чтоб разбить мое сердце. Он знает, что я дорожу мнением его отца, и из-за этого он готов опозорить меня всеми возможными способами. Но чтоб маркиз согласился!..

— Вот этого-то я понять не могу, — сказал мистер Гринвуд.

— Они что-то от меня скрывают, мистер Гринвуд.

— Не может же маркиз иметь намерение выдать ее за этого молодого человека!

— Не понимаю, ничего тут не понимаю, — сказала маркиза. — Он, казалось, так был тверд. Что касается до самой девушки, я никогда более ее не увижу, после того, как она оставит мой дом таким образом. Говоря по правде, я никогда не желаю видеть и Гэмпстеда. Они составляют против меня заговор, и я ненавижу это.

XI. Лэди Персифлаж

Гэмпстед устремился в Гендон почти не видавшись с мачехой, поглощенный приготовлениями в приезду сестры, а затем, до истечения октября месяца, устремился назад, за нею. Он всегда «устремлялся», никогда не отказываясь от личных хлопот, раз за что-нибудь брался. Уезжая, он едва обменялся с милэди несколькими словами. Увозя лэди Франсес, он конечно был обязан проститься с нею.

— Мне кажется, — сказал он, — что Франсес будет легко житься со мною в Гендоне.

— Мне до этого нет никакого дела, буквально никакого, — сказала маркиза, сурово нахмурившись. — Я умываю руки относительно всей этой истории.

— Я уверен, что вы бы порадовались ее счастью.

— Невозможно, чтоб девушка, которая ведет себя не так как следует, была счастлива.

— Это, мне кажется, справедливо.

— Оно несомненно справедливо в данном случае.

— Совершенно согласен с вашим первым положением. Но остается вопрос: что значить вести себя не так, как следует? Положим…

— Ни слова, Гэмпстед, я не хочу вас слушать. Вам, вероятно, легко убеждать отца, но меня вам не убедить. Фанни навеки оторвалась от моего сердца.

— Мне это очень прискорбно.

— Долг велит мне сказать, что вы следуете ее примеру. В иных случаях лучше быть откровенной.

— Конечно, но и благоразумной.

— Я вовсе же неблагоразумна, а с вашей стороны крайне неприлично говорит со мной в этом тоне.

— Ну, прощайте. Уверен, что вскоре все обойдется, — сказал Гэмпстед и увез сестру в Гендон.

Перед этим в доме происходило очень много неприятного. С минуты, когда лэди Кинсбёри узнала, что ее падчерица переезжает к брату, она перестала даже говорить с несчастной девушкой. Насколько это было возможно, она и мужа отдалила от себя. У нее бывали ежедневные совещания с мистером Гринвудом; большую часть своего времени она проводила, лаская, нежа и балуя трех злополучных юных аристократов, которым брат и сестра так жестоко вредили. Одним из величайших ее мучений было видеть, как все три мальчика шумно резвились с «Джэком» даже тогда, когда она лишила его собственного расположения, как человека, совершенно недостойного ее благоволения. В этот самый день он принес лорда Грегори в гостиную в одной ночной рубашонке, вытащив мальчугана из его кроватки, — как мог бы сделать человек, находящийся в особенно дружественных отношениях с матерью.

Лорд Грегори был в раю, но мать выхватила ребенка из объятий грешника и в гневе унесла его обратно в детскую.

— Ничто так не полезно детям, как когда их сон потревожат, — сказал лорд Гэмпстед, обращаясь к отцу; но гнев маркизы был делом слишком серьезным, чтоб к нему можно было относиться шутя.

— Отныне и во веки она мне более не дочь, — сказала лэди Кинсбёри мужу на следующее утро, как только экипаж с двумя грешниками отъехал от дверей.

— С твоей стороны очень не хорошо говорить это. Она твоя дочь и должна быть твоей дочерью.

— Я оторвала ее от своего сердца, так же как и лорда Гэмпстеда. Как могло быть иначе, если они оба возмутились против меня? А теперь еще предстоит этот позорный брак. Не хотеть ли бы ты, чтоб я принимала здесь почтамтского клерка, как моего зятя?

— Никакого позорного брака не будет, — сказал маркиз. — По крайней мере я хочу сказать, что он гораздо менее возможен в Гендоне, чем здесь.

— Менее возможен чем здесь! Здесь он был бы немыслим. Там они все будут вместе.

— Нисколько, — сказал маркиз. — Гэмпстед об этом позаботится. Она также дала мне слово.

— Пфф… — воскликнула маркиза.

— Я не позволю тебе издавать таких восклицаний, когда я что-нибудь говорю тебе. Фанни всегда держала данное мне слово, я доверяю ей вполне. Если б она осталась здесь, твое обращение заставило бы ее бежать с ним.

— Лорд Кинсбёри, — сказала оскорбленная леди, — я всегда исполняла свой материнский долг по отношению к детям вашим от первого брака. Они оказались необузданными и вообще не понимающими обязанностей, которые должно было бы им предписывать занимаемое ими положение. Не дальше как вчера лорд Гэмпстед осмелился назвать меня неблагоразумной. Я очень много от них вынесла и большего выносить не могу. Жалею, что вы не нашли женщины, более способной повлиять на их поведение. — С этим она величавой поступью вышла из комнаты. Понятно, что при таких обстоятельствах, дом этот не был приятен ни для кого из живущих в нем.

Едва милэди вошла в свою комнату после этого крупного разговора, как присела к письменному столу и принялась за письмо к сестре своей, лэди Персифлаж, в котором подробно описывала все свои заботы и страдания. Лэди Персифлаж, годом или двумя моложе сестры, занимала в обществе более высокое положение, чем сама маркиза. Она была не более как женою графа, но граф этот был кавалером ордена подвязки, губернатором своего графства и, в настоящую минуту, министром иностранных дел. Маркиз не достиг таких почестей. Лорд Персифлаж был странный человек. Никто хорошенько не знал, в чем состояли его великие дарования. Считалось делом признанным, что он искусный дипломат, что честь Англии безопасна в его руках, что никогда более безукоризненный придворный не давал советов всемилостивой монархине. Он был красив, с своими мягкими, седыми волосами, блестящими глазами, правильными чертами лица. Он был порядочный дэнди, и хотя всем было известно, что ему ближе к семидесяти, чем ж шестидесяти годам, он на вид казался почти молодым. Он не был ни деятелен, ни учен, ни красноречив. Но он умел отстаивать свое мнение и отстаивал его в течение многих лет. На жене своей он женился, когда она была очень молода; она сделалась сначала замечательной красавицей, а затем законодательницей моды. Сестре ее, нашей маркизе, было за тридцать, когда она вышла замуж и она никогда, в глазах света не имела того значения, как сестра ее, лэди Персифлаж. К тому же леди Персифлаж была матерью наследника своего мужа. Молодой лорд Готбой, ее старший сын, едва достиг своего совершеннолетия. Лэди Кинсбёри смотрела на него, как на идеал наследника графского титула. Мать его также и им гордилась, так как он был красив, как молодой Феб. Граф, отец его, не всегда был от него в восторге, так как сын его уже приобрел привычку мотать деньги. Поместья Персифлажей были заложены, и казалось вероятным, что лорд Готбой пожалуй вызовет новые затруднения. Таково было семейство, от которого маркиза ожидала поддержки в своем горе. Письмо, которое она написала сестре, по этому случаю, было следующее:

«Траффорд-Парк, суббота, 26 октября. Дорогая Джеральдина, — с сердцем, удрученным скорбью, берусь за перо, чтоб писать тебе. Мне приходится так тяжело, что я не знаю куда обратиться, если и ты меня не утешишь. Я начинаю сознавать, как ужасно заменить мать чужим детям. Бог видит, что я старалась исполнить свой долг. Но все было тщетно. Теперь все кончено. Я навеки оторвалась сердцем от Гэмпстеда и Фанни. Я была вынуждена сказать их отцу, что отлучила их от своего сердца; тоже сказала я и лорду Гэмпстеду. Ты поймешь, как ужасен должен был быть повод, если я была вынуждена сделать такой шаг. Ты знаешь, как страшно я была поражена, когда она впервые объявила мне, что дала слово этому почтамтскому клерку. Молодой человек этот имел несказанную дерзость явиться к лорду Кинсбёри, в Лондоне, с целью предложить ему себя в зятья. Кинсбёри, как и следовало, не пожелал его видеть, но поручил это мистеру Гринвуду. Мистер Гринвуд прекрасно держал себя в этом деле и служить мне большим утешением. Надеюсь, что мы будем иметь возможность когда-нибудь что-нибудь для него сделать. Он говорит, что никогда не видал молодого человека хуже этого; к тому же он дерзок и говорит так, точно имеет такое же право просить руки Фанни, как если бы он был ей равный. Что до меня касается, она бы ничего так не заслуживала, как стать женой такого человека, если б только целый свет не знал, в каком близком родстве она состоит с моими дорогими мальчиками! Потом мы увезли ее в Кенигсграф; я таки помучилась с нею! Она упорно писала этому негодяю, и ухитрилась получить от него одно письмо. Я положила этому конец, но ты не можешь себе представит, как она меня терзала. Конечно, я с самого начала почувствовала, что ее следует разлучать с братьями, потому что никогда не знаешь, как рано может привиться дурная нравственность! Затем приехал отец ее и Гэмпстед, который все время поощрял сестру. Этот молодой человек — его друг. Затем мы вернулись домой; и, как ты думаешь, что случилось? Гэмпстед увез сестру к себе в Гендон, бок о бок, так оказать, с почтамтским клерком, который у него в доме свой человек; и Гэмпстеди это допустил! О, Джеральдина, это хуже всего остального! Неужели я не вправе объявить, что отлучила их от своего сердца? Едва ли ты можешь понять мои чувства, ты, сын которой так соответствует положению, которое должен занимать старший сын! А я-то с моими голубками не только в тени, но знаю, что им предстоит позор, от которого им никогда на удастся окончательно освободиться. Я вправе оторвать Гэмпстеда и сестру его от моего сердца; но все же они останутся, до некоторой степени, братом и сестрой моих бедных мальчиков. Как мне учить их уважать старшего брата, который, вероятно, с течением времени станет главой дома, когда он близок с таким ужасным молодым человеком! Не вправе ли я, после этого, объявить, что никаких сношений не должно быть между двумя семействами? Если она выйдет на него, она, конечно, переменит имя; тем не менее, благодаря титулу, весь свет будет знать, кто она. Что касается до Гэмпстеда, боюсь, что нет никакой надежды, — хотя странно, что второй сын так часто наследует титул. Присмотрись и ты убедишься, что у второго брата чуть ли не больше шансов, чем у старшего, — хотя я уверена, что ничего подобного никогда не случится с дорогим лордом Готбой. Но он знает, как держать себя в том общественном положении, в которое Господу угодно было поставить его. Отвечай мне немедленно, пожалуйста, укажи, как должна я поступать в виду положения, которое я призвана была занять в свете. Твоя горячо любящая сестра Клара Кинсбёри».
«P. S. Вспомни бедного мистера Гринвуда, если б лорд Персифлаж мог быть чем-нибудь полезен священнику. Он становится стар, а Кинсбёри никогда не имел возможности что-нибудь для него сделать. Надеюсь, что либералы никогда не будут иметь возможности что-нибудь для кого-нибудь сделать. Не думаю, чтоб мистер Гринвуд годился для какой-нибудь должности, так как он всю жизнь провел в праздности, а теперь пристрастился к лакомому кусочку; но назначение деканом было бы как раз по нем».

Недели через две лэди Кинсбёри получила от сестры ответ, с которым читатель может теперь же познакомиться.

«Замок Готбой, 9 ноября. Дорогая Клара, — не думаю, чтоб можно было что-нибудь еще предпринять насчет Фанни. Что касается того, что ты отлучила ее от своего сердца, это, мне кажется, не имеет особого значения. Советую тебе оставаться в хороших отношениях с Гэмпстедом, так как, в случае чего, вдове никогда не мешает быть в дружбе с наследником. Если уж Фанни хочет выйти за этого господина, она за него выйдет. Лэди Диана Пиком вышла за мистера Биллибоя, который был клерком в одном из присутственных мест. Его сделали помощником секретаря, они теперь живут в Португаль-стрит и прекрасно устроились. Леди Диану я встречаю решительно везде. Мистер Биллибой не может держать для нее экипажа, но это, конечно, касается только ее. Что же касается того, что ты говоришь о наследовании вторых сыновей, старайся об этом не думать. Это внушило бы тебе нехорошие мысли и заставило бы тебя возненавидеть того именно человека, в зависимость от которого будет, вероятно, поставлена значительная часть твоего благосостояния. Мне кажется, тебе следовало бы относиться во всему легче, а, главное, не раздражать мужа. Я уверена, что он мог бы причинить тебе очень много неприятностей, если его довести до крайности. Персифлаж не имеет решительно никакого влияния среди духовенства и ни за что в мире не согласился бы вмешиваться в назначения деканов или епископов. Полагаю, что он мог бы предоставить место капеллана при посольстве, но твой священник для этого, ваяется, слишком стар и слишком ленив. Твоя любящая сестра Джеральдина Персифлаж».

Письмо это принесло очень мало утешения разогорченной маркизе. В нем сказывалась такая холодность, что оно глубоко ее оскорбило и в первую минуту чуть не побудило отлучить от своего сердца и леди Персифлаж. Лэди Персифлаж как будто думала, что Фанни следует положительно поощрять в браку с почтамтским клерком, из-за того, что когда-то, какая-то лэди Диана, которой теперь было под пятьдесят, тоже вышла за клерка. Лэди Диана могла убежать и с грумом, но было ли бы это основанием повторять такое чудовищное преступление? Кроме того, в этом письме было такое полное отсутствие всякой ласки к детям. Сама она говорила с большим чувством о лорде Готбой; но ведь лорд Готбой — признанный наследник, тогда как ее родные детки — ничто. В этом и заключалось жало. Далее, милэди сознавала, что ей сделали замечание за намек на возможность переселения лорда Гэмпстеда в лучший мир, — но лорд Гэмпстед смертен, так же как и другие. Письмо сестры ни в чем ее не убедило. Она не удостоит принять в соображение никакие будущие выгоды, какие могла бы ей доставить дружба с пасынком. Ее вдовья часть была уже определена, с полным соблюдением всех юридических формальностей. Долг связывал ее с родными детьми, а затем уже с мужем. Если б ей удалось восстановить его против этих двух недостойных старших детей, тогда она не упустила бы ничего, что могло бы сделать его жизнь приятной. Таковы были решения, к которым она пришла по получении письма сестры. Около этого времени лорд Кинсбёри нашел нужным сделать внушение мистеру Гринвуду. За последнее время маркиз относился к священнику без особой нежности. Со времена их возвращения из Германии милорд бывал всегда или молчалив, или сердить. Мистер Гринвуд крепко принимал это к сердцу. Хотя он жаждал обеспечить за собой дружбу маркизы, он вовсе не желал оставлять маркиза без внимания. В сущности, во всем, что он имел, он зависел от маркиза. Маркиз мог завтра выгнать его из дома, а затворись перед ним двери этого дома, никакой дом, насколько ему казалось, не будет ему открытым, кроме дома призрения нищих. Он всю жизнь провел среди комфорта и роскоши; но прожил бесплодно в смысле сбережения для будущих потребностей. Те мелкие назначения, какие попадалась на пути его, он отвергал как соединенные с излишним трудом и недостаточным вознаграждением.

Он продолжал надеяться, что такой великий человек, как маркиз, найдет возможным что-нибудь для него сделать; он думал, что ему во всяком случае удастся привязать к себе своего патрона узами дружбы. Так было до появления настоящей маркизы. Сначала она не создала для него особых затруднений. Она не сразу попыталась ниспровергнуть установившиеся в семействе политические воззрения и мистеру Гринвуду позволяли быть кротко-либеральным. Но в течение двух последних лет, потребовалась большая осторожность. Постепенно он счел необходимым присоединиться к консервативным взглядам милэди, — которые просто выражались мыслью, что сливки этого мира должны оставаться сливками. Трудно придерживаться двух политических учений в одном и том же доме, так как приверженцы каждого требуют поддержки в генеральных сражениях. Маркиза постепенно сделалась требовательной, а маркиз начинал сознавать, что ему изменяют. В душе его поднималось чувство гнева, в котором он сам себе не отдавал отчета. Когда он узнал, что священник позволил себе читать наставления лэди Франсес, он дня два таил гнев в душе, пока наконец не нашел случая объясниться с виновным.

— Лэди Франсес очень хорошо там, где она находится, — сказал маркиз в ответ на какое-то желание всего лучшего его дочери.

— О, без сомнения!

— Не думаю, чтоб я особенно любил излишнее вмешательство в такие дела.

— Разве я вмешивался, милорд?

— Я не намерен, в данном случае, обвинять вас в чем-либо особенном.

— Надеюсь, что нет, милорд.

— Но вы говорили с лэди Франсес, когда, мне кажется, было бы лучше попридержать язык.

— Мне было поручено принять этого молодого человека в Лондоне.

— Совершенно верно; но не было поручено говорить что-нибудь леди Франсес.

— Я столько лет знал молодую лэди!

— Не заставляйте меня сказать, что вы знали ее слишком долго.

Мистер Гринвуд очень этим огорчился, — так как то, что он сказал лэди Франсес, он действительно сказал повинуясь инструкциям. В последних словах маркиза как бы заключалась страшная угроза. А потому он был вынужден упомянуть о своих инструкциях.

— Милэди кажется, думала, что может быть слово, сказанное во время…

Маркиз увидел в этом трусость и готов был сильнее сердиться на своего старого друга, чем если б он держался первого оправдании — старой дружбы.

— Я не потерплю вмешательства в дела этого дома, и все тут. Если я пожелаю, чтоб вы что-нибудь для меня сделали, я вам скажу. Вот и все. Пожалуйста, чтоб об этом более не было речи. Разговор этот мне неприятен.

* * *

— Говорил маркиз что-нибудь о лэди Франсес со времени ее отъезда? — спросила маркиза у священника на следующее утро. Как ему удержать равновесие между ними, если обе стороны будут так осаждать его вопросами? — Он, вероятно, упоминал о ней?

— Вскользь, как-то.

— Ну?

— Мне кажется, он не желает, чтоб его расспрашивали о лэди Франсес.

— Еще бы. Желает он ее возвращения?

— Этого я сказать не могу, лэди Кинсбёри. Полагаю, что да.

— Конечно, я желала бы узнать истину. Он был так неблагоразумен, что я почти не знаю, как и заговорить с ним. Вам он верно говорит?

— А мне кажется, что, напротив, милорд в настоящее время уклонится от разговора о лэди Франсес.

— Но, мне необходимо это знать. Теперь, когда ей угодно было уехать, я не пожелаю снова жить под одной крышей с нею. Если лорд Кинсбёри заговорит с вами об этом, вам бы следовало дать ему это понять. — Бедный мистер Гринвуд сознавал, что ему предстоят тернистые дорожки, на которых, может быть, очень трудно будет уберечь ноги от колючек. Затем ему предстояло решить: если дом распадется на два лагеря, сильно враждебные друг другу, к которому из двух ему выгоднее будешь примкнуть? Дома маркиза, со всеми их удобствами, были для него открыты; но с другой сторона, влияние лорда Персифлаж было огромно, тогда как маркиз не имел почти никакого.

XII. Замок Готбой

— Хорошо бы ты сделала, пригласив сюда стариков Траффордов на несколько недель. Гэмпстед не захочет охотиться с ружьем, но может охотиться с гончими.

Таков был ответ лорда Персифлаж жене, когда она ему сообщила о разрыве, который произошел в Траффорд-Парке и об отъезде лэди Франсес в Гендон. «Старики Траффорды» были Гэмпстед и лэди Франсес. Лорд Персифлаж также был консерватор, но его политические убеждения были совершенно иного сорта, чем убеждения его свояченицы. Он, прежде всего, был светский человек. Он был когда-то английским посланником в Петербурге, а теперь был членом кабинета. Он не прочь был от служебных благ, но ему и в голову не приходило ссориться с радикалом из-за того, что он радикал. Он очень мало заботился об образе мыслей своих гостей, если они умели быть приятными или полезными. Свояченицу свою он считал старой дурой, и не думал из-за нее ссориться с Гэмпстедом. Если девушка упорствует в желании сделать дурную партию, последствия — ее дело. От этого не будет особенного вреда никому, кроме ее. Что же до ущерба, причиняемого его «сословию», до него лорду Персифлаж не было никакого дела. Он не надеялся на вечное существование своего сословия. Все сословия, с течением времени, отживают. Он никого не ненавидел; но он любил приятных людей, любил все обращать в шутку; любил доводить труды своей не бездеятельной жизни до минимума.

Сделав распоряжение насчет стариков Траффордов, как он называл их по отношению в «голубкам», он более не касался этого вопроса. Леди Персифлаж написала записку «дорогой Фанни», выражая приглашение в трех словах, и получила ответ, гласивший, что она и ее брат будут в замке Готбой в конце ноября.

— Как поживаете, Гэмпстед? — сказал Персифлаж при первой встрече с гостем, перед обедом, в день его приезда. — Еще не со всем на свете покончили?

Вопрос этот будто бы имел в виду революционные стремления лорда Гэмпстеда.

— Не так радикально, как надеемся скоро это сделать.

— Я всегда нахожу большое утешение в том обстоятельстве, что наши негодяи так снисходительны. Должно признаться, что мы очень мало для них делаем, а между тем, они никогда не хватят нас кистенем по голове, не стреляют в нас, как делают это везде на континенте. — С этим он прошел далее, найдя, что сказанного совершенно достаточно для одного разговора.

— Итак, ты переселилась в Гендон, к брату? — сказала лэди Персифлаж племяннице.

— Да, — сказала лэди Франсес, краснея при скрытом намеке на ее неаристократического обожателя, заключавшемся в этом вопросе.

Но лэди Персифлаж и не думала разговаривать об обожателе или, вообще, говорить что-нибудь неприятное.

— Мне кажется, так будет очень удобно для вас обоих, — сдавала она: — но мы подумали, что ты, может быть, поскучаешь немного с непривычки, а потому пригласили вас сюда недельки на две. Дом полон народу, и ты наверное встретишь знакомых. — В замке Готбой не было сказано ни слова об ужасах, происшедших в семействе Траффорд. В числе гостей был молодой Вивиан, отчасти, как он выражался, для декорации, отчасти для удовольствия, отчасти по службе. «Он любит иметь под рукой секретаря, — говорил он Гэмпстеду, — чтоб люди думали, что есть какое-нибудь дело. Вообще из министерства иностранных дел никогда ничего не присылают в это время года. У него всегда гостят штуки две иностранных посланников или несколько секретарей миссий, это придает деловой вид. Ничто не могло бы так оскорбить или удивить его, как если б кто-нибудь из них заикнулся о делах. Никто никогда не заикается, а потому он считается самым надежным министром иностранных дел, какого мы имели со времен старика».

— Ну, Готбой.

— Ну, Гэмпстед. — Так приветствовали друг друга наследники.

— Постреляем завтра? — спросил молодой хозяин.

— Я никогда не стреляю. Я думал, что весь свет это знает.

— У нас лучшая охота на тетеревов в целой Англии, — сказал Готбой.

— Но до этого еще с месяц дело не дойдет.

— Тетерева или куры, фазаны, глухари или куропатки, кролики или зайцы, для меня все равно. Я не мог бы попасть в них, если б захотел, и не захотел бы, если б мог.

— Невозможность тут играет большую роль, — сказал Готбой. — Что касается до охоты с гончими, здесь у нас есть общество, которое охотятся этим способом раза два, три в неделю. Но это прежалкая забава. Они охотятся за зайцами, за лисицами, как случится, и вечно карабкаются из оврага или скатываются в пропасть.

— Я не хуже другого вскарабкаюсь и скачусь, — сказал Гэмпстед. Так был разрешен вопрос относительно дальнейших развлечений гостя.

Но слава дома Готвиль — это была фамилия графа — в настоящую минуту сказывалась всего ярче в лице старшей дочери, лэди Амальдины. Лэди Амальдина, которая по цвету лица, по фигуре, по размерам, походила на Венеру, вылепленную из воска, была невестой старшего сына герцога Мерионета. Маркиз Льюддьютль был многообещающий молодой человек лет сорока, который в течение всей жизни не сделал ни одной глупости, а отец его был из той полдюжины счастливых аристократов, из которых каждый по очереди считается самым богатым человеком в целой Англии. Лэди Амальдина, весьма естественно, гордилась своим высоким жребием, а так как брак был уже возвещен во всех газетах, охотно говорила о нем. Лэди Франсес, собственно, не была кузиной, но заменяла ее, а потому считалась хорошей слушательницей для всех подробностей, какие предстояло сообщить. Может быть, лэди Амальдина находила особенное удовольствие в присутствии такой слушательницы, благодаря тому, что надежды самой леди Франсес парили так невысоко. История почтамтского клерка была известна всем в замке. Лэди Персифлаж смеялась над мыслью держать такие вещи в тайне. Имея столько поводов гордиться собственными детьми, она думала, что таких тайн существовать не должно. Если Фанни Траффорд намерена выйти за почтамтского клерка, лучше, чтоб свет узнал об этом заранее. Лэди Амальдина это знала и была в восторге иметь поверенную, взгляды и надежды которой так существенно отличались от ее собственных. — Конечно, дорогая, ты слышала, что со мной скоро случится, — сказала она, улыбаясь.

— Я слышала о твоей помолвке с сыном герцога Meрионета, этим маркизом с ужасным валлийским именем — Llwddythlw.

— Когда ты раз научишься его выговаривать, оно самое звучное словечко, звучнее всех, какие попадаются в стихотворениях, — с этим лэди Амальдина выговорила свое будущее имя; но читателю ни к чему бы не послужило, если б мы попытались изобразить здесь звук, какой она произнесла. — Не поручусь, чтоб не имя завоевало прежде всего мое сердце. Я теперь научилась подписывать его совершенно свободно, без одной ошибки.

— Вероятно немного пройдет времени до того, как тебе всегда придется его подписывать?

— Целый век, милая. Дела герцога такого рода, жених мой так постоянно занят, что я не думаю, чтоб это могло совершиться ранее десяти лет. Благодаря дарственным записям, парламенту, всякой всячине, я буду старуха прежде, чем меня поведут в алтарю.

— Десять лет! — сказала лэди Фанни.

— Ну, положим десять месяцев, что немногим меньше.

— Разве он не торопится?

— Страшно, но что может он сделать, бедняга? Он так поставлен, что не может устроить своих дел в полчаса, как другие. Большая обуза — иметь такие обширные поместья, такие сложные интересы! А теперь у меня к тебе есть большая просьба.

— Что такое?

— Быть в числе моих дружек.

— Трудно поручиться за десять лет вперед.

— Разумеется, это вздор. Я твердо решилась не иметь в числе своих дружек ни одной нетитулованной. Не то, чтоб я придавала хотя какое-нибудь значение такого рода вещам, но герцог придает. Кроме того, мне кажется, что список в газетах будет звучать торжественнее, если перед каждым именем будет стоять слово: «лэди». Будут его три сестры, леди Анна, лэди Антуанета и лэди Анатолия; затем мои две сестры, лэди Альфонса и лэди Амелия. Правда, они очень молоды.

— Успеют состареться, судя по твоим словам.

— Правда. Кроме того, будет лэди Арабелла Портрояль и лэди Огуста Гелашайрс. У меня где-то есть список, их будет ровно двадцать человек.

— Если список полон, едва ли найдется для меня место.

— Дочь графа Нокнахопул дала мне знать, что ей приходится отказаться, так как ее собственная свадьба будет раньше. Она бы отложила ее, так как выходит только за ирландского баронета и умирает от желания видеть свое имя в числе избранных, но он объявил, что если она еще будет откладывать, он отправится охотиться в Скалистые горы и, чего доброго, пожалуй, никогда не вернется. А потому очистилась вакансия.

— Не хотелось бы мне так задолго давать слово. Может быть, и у меня найдется претендент и он ускачет в Скалистые горы.

— Это-то и помешало мне внести твое имя в список, с самого начала. Ты, конечно, знаешь, что мы слышали о мистере Родене?

— Я не знала, — сказала леди Франсес, красней.

— Как же. Все это знают. По-моему, ты молодец, если ты действительно к нему привязана!

— Я никогда бы не вышла за человека, не будучи к нему привязанной, — сказала леди Франсес.

— Это само собой разумеется. Но я говорю о романической привязанности. Я на это не претендую с своим маркизом. Я не нахожу этого нужным в браках такого рода. Он гораздо старше меня и лысый. Вероятно, мистер Роден очень, очень красив?

— Я об этом мало думала.

— Мне оно казалось бы необходимым для такого рода брака. Не знаю, в сущности, не лучше ли он всякого другого. Романы — такая прелесть!

— Но прелестно также быть герцогиней, — сказала леди Франсес, с легчайшим оттенком иронии.

— Без сомнения! Приходится обсудить вопрос со всех сторон и тогда уже произнести суждение. Знаю, что в глазах папа имело большое значение то обстоятельство, что мой жених такой деловой человек. Он служил при дворе, королева непременно пришлет богатый подарок. Думаю, что у меня будет самая великолепная выставка свадебных подарков, какую девушка когда-либо устраивала в Англии. Многое множество лиц уже спрашивало у мама, что мне больше понравится. Мистер Мак-Уапль категорически объявил, что не пожалеет полутораста фунтов. Он — шотландский фабрикант, папа ему покровительствует. Ты, вероятно, не намерена устраивать чего-нибудь очень внушительного по этой части.

— Нет, так как в числе моих знакомых нет шотландских фабрикантов. Но моя свадьба, если я когда и выйду замуж, до такой степени отдаленна, что я даже еще не начинала думать о своем подвенечном платье.

— Скажу тебе секрет, — шепотом сказала леди Амальдина. — Мое уже готово, и я его примеряла.

— За десять лет можешь сильно пополнеть, — сказала лэдм Франсес.

— Ах, отстань, это говорилось в шутку. Но мы думали, что свадьба отпразднуется в прошлом июне, а так как в апреле мы были в Париже, то и сделали заказ. Никому не говори об этом.

Затем было решено, что имя лэди Франсес будет внесено в список, но внесено условно, как это делается в других очень важных случаях. Через несколько дней по приезде лорда Гэмпстеда в замке был дан большой обед, на который было приглашено чуть не два графства. Замок Готбой находится в графстве Уэстморланд, на возвышении, откуда великолепный вид на Улесуотер, которое вообще считается одним из кумберландских озер. А потому джентри обеих графств были разосланы приглашения. Владения графа, в этой местности, были разбросаны по обоим графствам и находились под наблюдением управляющего, который сам жил в Пенрите и считался вполне подготовленным к своим обязанностям. Звали его Крокер; не только он сам был приглашен на обед, но также и сын его, пользовавшийся, в это самое время, месячным отпуском, разрешенным ему властями того лондонского присутственного места, к которому он был причислен.

Читатель, может быть, не забыл, что насмешливый молодой человек, того же имени, сидел за одним столом с Джорджем Роденом, в почтамте. Молодой Крокер был в восхищении от оказанной ему, в данном случае, чести. Ему не только было известно, что в замке находится друг его сослуживца, лорд Гэмпстед, с сестрой своей лэди Франсес; он так же знал, что Джордж Роден — жених этой благородной лэди. Если б он узнал об этом до своего отъезда из Лондона, он вероятно попытался бы сколько-нибудь загладить свое дерзкое обращение с Джорджем Роденом, так как душа его действительно была переполнена сильным восхищением к человеку, которому представлялась надежда на такое благополучие. Но новость эту он узнал только с переездом на север. Теперь ему казалось, что ему может представиться случай сообщить лорду Гэмпстеду о своей короткости с Роденом, а, быть может, и закинуть словечко, — так, намекнуть только, — на предстоящее событие.

Много прошло времени прежде, чем ему удалось настолько приблизиться к лорду Гэмпстеду, чтоб заговорить с ним. Он даже отказался возвратиться домой с отцом, которому не хотелось, чтоб поздний вечер застал его на большой дороге; сын сказал, что его довезут до города знакомые. Он предвидел, что ему придется пройти шесть миль до Нейрита, в тонких сапогах, но сделал так единственно с целью обменяться несколькими словами с приятелем Родена. Наконец это ему удалось.

— Мы провели, по-моему, чрезвычайно приятный вечер, милорд. — С этого он начал; и Гэмпстед, который имел привычку быть особенно приветливым со всяким, с кем случай сводил его, но кого он не считал джентльменом, очень любезно ответил, что вечер точно был приятный.

— Не скоро его забудешь, — продолжал Крокер.

— Пожалуй, вещи неприятные помнишь долее приятных, — сказал Гэмпстед, смеясь.

— О, нет, милорд, право нет. Я всегда забываю все неприятное. Это я и называю философией. — Затем он коснулся предмета близкого его сердцу. — Жалею, что здесь не было нашего друга Родена, милорд.

— А он ваш друг?

— О, да, приятель, самый короткий. Мы сидим в одной комнате в почтамте, за одним столом — закадычные друзья. Мы частенько болтаем о вас, милорд.

— Я глубоко уважаю Джорджа Родена. Мы с ним действительно друзья. Не знаю никого, кого бы я ставил выше его. — Он это сказал серьезным тоном, считая себя обязанным заявить о своей дружбе, громогласнее, чем сделал бы это в том случае, если бы это был друг, равный ему по общественному положению.

— Тоже самое чувствую и я. Роден, человек, который пойдет в гору.

— Надеюсь.

— Он наверное вскоре получит что-нибудь хорошенькое. Его сделают инспектором, главным клерком, чем-нибудь в этом роде. Готов пари держать, что он ранее всех прочих служащих получит 500 фунтов в год. Из-за этого, конечно, произойдет шум. Шум всегда происходит, когда человека повышают вне очереди. Но ему об этом заботиться нечего. Победителей не судят. Не так ли, милорд?

— Он, вероятно, менее всех желал бы, чтоб в его пользу была сделана несправедливость.

— С этим нам по неволе приходится мириться, милорд. Не поручусь, чтоб я не желал сразу подняться на высшую ступень, через головы товарищей. Но на это нет никакой надежды, так как я независим и власти меня недолюбливают. Старик Джирнингэм вечно напускается на меня, именно из-за этого. Спросите Родена, он подтвердит вам мои слова, милорд. — Затем в разговоре настал минутный перерыв, и лорд Гэмпстед хотел было им воспользоваться, чтобы улизнуть. Но Крокер, который выпил достаточно, чтоб быть смелым, заметил попытку и помешал ей. Он желал сообщит лорду, все, что знал.

— Роден счастливый человек, милорд, — сказал он. — Я слыхал от него восторженные отзывы о том, что его ожидает.

— Как?

— Нет большего счастья, как счастье супружеское; не так ли, милорд?

— Честное слово, не знаю. Доброй ночи.

— Надеюсь, что вы, как-нибудь на днях, навестите нас с Роденом в почтамте.

— Доброй ночи, доброй ночи! — С этим Крокер убрался. Минуту-другую лорд Гэмпстед положительно сердился на своего друга. Неужели Роден так мало щадил имя его сестры, что говорил о ней почтамтским клеркам, такому субъекту, как этот господин! А между тем, ему положительно известен факт помолвки. Гэмпстед считал делом невозможным, чтоб известие это проникло за пределы его родной семьи. Естественно, что Роден сказал матери; но неестественно — но мнению Гэмпстеда — чтоб его приятель сделал из сестры его предмет беседы с кем-либо другим. Для него вообще было ужасно, что такая личность говорила с ним о сестре его. Но право невозможно, чтоб Роден совершил такой промах. Он вскоре решил, что это невозможно. Но как жаль, что имя девушки переходит из уст в уста у мужчин!

После этого он прошел в курительную, где собралась молодежь, гостившая в доме.

— Это случается только раз в год, — говорить Готбой, обращаясь ко всему обществу, — но я, честное слово, не вижу, зачем вообще этому происходить.

— Твой папенька находит, что это хорошо действует на графство, — сказал один.

— Он разом достигает нескольких целей, — сказал другой.

— Это сплочивает партию, — сказал третий.

— И дает множеству людей право говорить, что они обедали в замке Готбой, и при этом не лгать, — сказал четвертый.

— Но зачем давать множеству людей возможность говорить, что они здесь обедали? — спросил Готбой.

— Я люблю видеть у себя за обедом моих друзей. Как тебе оно показалось, Гэмпстед?

— Все это совершенно согласно с теориями Гэмпстеда, — сказал один.

— Только он пригласил бы еще медников и портных, — оказал другой.

— И не пригласил бы лэди и джентльменов, — заметил третий.

— Я пригласил бы медников и портных, — стал Гэмпстед, — пригласил бы и лэди, и джентльменов, если б мне удалось убедить их не глумиться над обществом медников и портных; но не пригласил бы этого молодого человека, который только что атаковал меня.

— Это Крокер, почтамтский клерк, — сказал Готбой.

— Отчего бы нам не пускать к себе почтамтского клерка, другие же пускают? Тем не менее, Крокер — жалкое существо.

В это время Крокер, в тонких сапогах, пешком возвращался в Пенрит.

XIII. Местное общество охоты

Едва ли можно было назвать местное общество «охоты с гончими» особенно блестящим. Лорд Готбой был прав, говоря, что члены его постоянно карабкаются из оврагов и охотятся за чем попало. Тем не менее и охотники и собаки серьезно относились к своему делу и, при затруднительных условиях, пользовались не малой долей удовольствия. Никакой корреспондент с замысловатым псевдонимом не посылал из Кумберлэнда или Уэстморлэнда отчетов в газеты, исключительно посвященные «спорту», не исчислял джентльменов, приглашавших данного корреспондента обедать, не описывал «блестящего финала» великолепной охоты, где джентльмены скакали на своих знаменитых скакунах, Банкире или Буффе, причем названные лошади бывают обыкновенно те, которых джентльмены желали продать. Названия мелких ручейков не приобрели, в описываемой местности, исторической известности. Поезда не были приспособлены в требованиям того или другого охотничьего сборища. Джентльмены не выходили из красивых тележек в хорошеньких передничках, завязанных вокруг талии, точно в таком костюме, как молоденький девушки, гостящие в деревне, появляются к раннему завтраку. Охотничьи костюмы далеко не были в полном порядке. На один день довольствовались одной лошадью. Старик егерь, в поношенном красном сюртуке, да при нем мальчуган, восседавший на лохматом «пони», удовлетворяли требованиям одного дома. Несмотря за все эти несовершенства, члены занимающего нас «общества охоты с гончими» бойко скакали и испытывали не мало наслаждений. В этой же местности возникла несомненно лучшая охотничья песенка в целой стране.

Как бы то ни было, лорд Гэмпстед решился попытать счастия с членами этого общества, и в одно прекрасное утро отправился в Кронеллое-Торн, один из любимых сборных пунктов на полпути между Пенритом и Безвиком.

По-моему, ничто так не грозит интересам охоты в Великобритании, как характер изысканнейшего «феш о ́на», который все более и более придается этой забаве. Она, как, увы! и другие забавы, принимает величественные размеры, которые, по моим понятиям, губят всякое веселье. Люди не хотят стрелять, если дичь не проносится перед ними целыми тучами. Они отказываются удить рыбу, если река ею не богата. Грести не стоит если вам не предоставлено прославиться в качестве народного героя. Крикет требует несносных и дорогих приспособлений, которые поражают умы экономных отцов. Игра в волан уступила место «lawn tennis», потому что эта последняя забава — дорогая. Во всех этих случаях мода играет большую роль, чем самая игра. Но ни в чем чувство это так не преобладает как в вопросе об охоте. Для управления сворой, по современным требованиям, охотник должен сам быть человеком не малых способностей, и кроме того ему нужны три егеря верхом. Охота лишена всякого значения, если ей не предаются по крайней мере четыре раза в неделю. Погоня за зверем не интересна, если аллюр не напоминает скачку с препятствиями. Вопрос, имеется или нет лисица, за которой гонятся собаки, очень маловажен в глазах большинства. Смелый охотник, которой умеет пронестись по полям от одного логовища к другому, и так выдрессировать своих собак, что они побегут, точно будто перед ними несется добыча, считается хорошим «спортсменом». Если, в заключение, лисица может быть убита в своем логовище, тем лучше для тех, кто любит болтать о своих подвигах. Но если бы гончие явились без лисицы, и то не беда. Когда лисица бежит согласно с требованиями своей природы, ее бранят как бесполезное животное, за то, что она не несется по прямому направлению. Но всего хуже то, что мужчины придают такое значение предметам, не имеющим почти ничего общего с самой забавой. Их сюртуки и жилеты, сапоги и рейтузы, шнурочки и шарфики, их седла и поводья, их щегольские побрякушки и, главным образом, их фляжки, имеют в глазах многих мужчин больше значения, чем все, что они проделают в течение дня. Я встречал девушек, которые находили, что их первое появление в бальной зале, когда все еще свежо, безукоризненно, в том виде, как вышло из рук модистки, — единственная, ничем не помраченная минута в течение целого вечера. Тоже чувство иногда вызывали во мне молодые охотники. Не то чтоб они отказывались скакать, когда представится к тому случай, — они всегда готовы переломать себе кости, и нет большого заблуждения, как воображать, что денди не может быть смельчаком; ошибка заключается в том, что люди приучают себя придавать цену только тому что под силу одному ничем не ограничиваемому мотовству. Из этого следует, что истинная любовь к спорту подавляется стремлением к моде.

Но возвратимся к занимающему нас обществу охоты. Сильное влечение к лисицам возникло, за последнее время, в думах охотников и в носах собак. Пустых дней они не знали, так как их целям служил и заяц, если более благородное животное не появлялось; но уже возникала мысль об устройстве парков для сохранения зверей, принимались меры к утешению старух, лишившихся своих гусей; словом, местное общество охоты с гончими постепенно утрачивало свой первоначальный характер. На этот раз собак повели выгонят зверя из логовища вместо того, чтоб просто, с гиканьем, нестись за ними. Вскоре стадо известно, что лорд Гэмпстед — лорд Гэмпстед, и собравшиеся охотники приветствовали его. Что за дело, что он революционер и радикал, коли он умеет охотиться с гончими. Он все-таки был сын маркиза, а потому его не оставили в уединении, какое иногда достается на долю человека, внезапно появившегося среди незнакомых людей, собирающихся выехать на охоту.

— Очень рад вас видеть, милорд, — сказал мистер Амбльтвайт, председатель общества. — Не часто получаем мы новобранцев из замка Готбой.

— Они там питают большое пристрастие к охоте с ружьем.

— Да, а лошадей своих держат в Норгамптоншире. Лорд Готбой там охотится с гончими. Граф, кажется, теперь никогда не появляется в отъезжем поле.

— Кажется, что нет. Ему приходятся присматривать за всеми иностранными державами.

— Полагаю, что у него дела не мало, — сказал мистер Амбльтвайт. — Знаю, что у меня, в это время года, дела очень много. Куда, вы думаете, эти гончие загнали свою лисицу в прошлую пятницу? Мы нашли ее у деревни Клифтон. Они гнали ее прямо через Шап-Фелль, круто повернули вправо, помчались через улицу High-Street в Троутбен.

— Все эти места в горах, — сказал Гэмпстед.

— В горах! Еще бы. Мне приходится проводить половину моего времени в горах.

— Но не могли же вы скакать по улице?

— Конечно, нет. И мне пришлось дат крюку, другие пошли пешком. Дик ни на минуту, в течение целого дня, не терял из виду собак. — Дик был мальчуган, восседавший на лохматом пони. — Когда мы их настигли, полсворы окружало его, а хвост лисицы торчал у него на шапке.

— Как добрались вы до дому в этот вечер? — спросил Гэмпстед.

— До дому! Да я совсем домой не попал. Было темно, хоть глаз выколи, прежде чем ним удалось собрать остальных собак. Иных мы разыскали только за другой день. Мне пришлось ночевать в Боднесе, я считал себя счастливым, что достал постель. Домой я возвратился ни другой день через Киркстон-Фелл. Вот это я называю работой и для ездока, и для лошади. А там, кажется, лисица, милорд. Слышите? — И мистер Амбльтвайт поскакал.

— Очень рад видеть, что вы любите такого рода забавы, милорд, — сказал голос к самое ухо Гэмпстеда; голос, хорошо ему памятный, хотя он слышал его всего только раз. Это был Крокер.

— Да, — сказал лорд Гэмпстед, — я очень люблю забавы такого рода. Лисица, кажется, выбежала по ту сторону логовища. — С этим он поехал рысью по дорожке, пролегавшей между двух полуразрушенных стен, и такой узкой, что двум всадникам нельзя было ехать рядом. Целью его в данную минуту было скорее уйти от Крокера, чем следить за собаками.

Местность, среди которой они находились, была дикая, не собственно гористая, но покрытая холмами, которые, не в дальнем расстоянии, превращались в горы; здесь культура, самого грубого разбора, только что начинала оказывать свое влияние над природой. Вдоль долины, по которой протекал ручей, тянулся длинный лесок. Этот лесок то прорывался, то начинался снова, так что деревья шли почти сплошь на расстоянии полумили. Почва, по обе стороны ручья, была усеяна крупными камнями; спуск, в иных местах, был очень крутой. Тем не менее всадники могли нестись галопом и по этой местности. Лисица пробежала долину во всю длину, затем пошла наперерез, чтоб избежать собак, покружила по горному скату и снова скрылась в лесок. Многие из всадников объявили, что зверя надо убить, если он не решится бежать как следует. Мистер Амбльтвайт был очень занят, сам травил собак и был более занять мыслью, как бы надлежащим образом покончить с лисицей, чем надеждой на хорошую скачку. Может быть, он не особенно стремился провести еще другую ночь вне дома. И так охотники галопировали взад и вперед вдоль опушки леса, пока в них не пробудилось сознание, что не худо было бы человеку простоять несколько времени смирно и поберечь свою лошадь, ввиду дальнейших событий дня.

Лорд Гэмпстед последовал общему примеру, и в один миг Крокер был возле него. Лошадь, на которой красовался Крокер, отец его обыкновенно запрягал в экипаж, но она пользовалась известностью в местных летописях. Уверяли, что не существует преграды, через которую она не сумела бы переползти. О прыжках она не имела ни малейшего понятия. Она плоха была на галопе, но с помощью тяжеловесной рыси собственного изобретения могла двигаться целый день, не очень быстро, но так, что никогда не оставалась совсем позади. Какова бы она ни была, Крокер, который мало ездил верхом во время пребывания в Лондоне, бесконечно гордился ею. Крокер был облечен в зеленый сюртук, который в минуту расточительности надевал для охоты, и в коричневые панталоны, в которых любил показываться во всевозможных случаях.

— Милорд, — сказал он, — трудно этому поверить, но по-моему, эта лошадь — лучшая охотничья лошадь в целом Кумберлэнде.

— Право? Понятно, что какая-нибудь лошадь должна быть лучшей, отчего ж не ваша?

— Ничего нет, чего бы она не имела, — ничего. Прыжки ее удивительны, а что до аллюра, он бы поразил вас… Опять погнались за нею. Что за эхо они вызывают среди гор!

Это было справедливо. От времени до времени мистер Амбльтвайт слегка касался губами своего рога, надавал короткий звук, и звук этот отражался то от одной скалы, то от другой; собаки, заслышав его, лаяли громче, точно поощряемые музыкой гор; голоса их разносились по долине, снова и снова отражались крутизнами, становились все громче и громче, точно восхищенные действием их собственных усилий. Не будь даже охоты, концерта этого было достаточно, чтоб вознаградить человека за труд, который он дал себе приехать сюда.

— Да, — сказал лорд Гэмпстед, отвращение которого к собеседнику в данную минуту заглушалось прелестью музыки, — удивительное здесь эхо.

— Знатное, как я называю. Ничего подобного у нас не имеется в St-Martin's le Grand. Может быть, не лишним будет объяснить, что лондонский почтамт находится в местности, носящей это поэтическое название.

— Я там что-то не помню эха, — сказал лорд Гэмпстед.

— Понятно, там нет ни охоты с гончими, ни гончих, не так ли, милорд? Тем не менее, там, вообще говоря, не дурно.

— Чрезвычайно почтенное учреждение, — сказал лорд Гэмпстед.

— Именно, милорд; тоже и и всегда говорю. Оно не так аристократично, как министерство иностранных дел, но гораздо приличнее таможни.

— Право? Я этого не знал.

— О, да. Это всякий знает. Спросите Родена. — Заслышав это имя, лорд Гэмпстед начал поворачивать свою лошадь, но Крокер был возле него, отделаться от него было невозможно. — Получали вы от него известия, милорд, с тех пор как находитесь в здешних местах?

— Ни малейших.

— Он, вероятно, охотнее переписывается с представительницей прекрасного пола.

Это было невыносимо. Хотя лисица снова повернула назад и помчалась вверх по долине, — движение, которое, казалось, угрожало ей мгновенной смертью, и лишало всякой надежды на добрую скачку с того места, где они находились — Гэмпстед счел себя вынужденным улизнуть, если возможно. В досаде он пришпорил лошадь и понесся галопом между камней, точно целью его было помочь мистеру Амбльтвайту в его почти неистовых усилиях. Но Крокеру не было никакого дела до камней. Куда направлялся лорд, туда направлялся и он. Познакомившись с лордом, он не намерен был пренебрегать благополучием, которое ниспослало ему Провидение.

— Не выбраться ей отсюда живой, милорд.

— Полагаю, что нет. — Преследуемый лорд снова двинулся вперед, мысленно говоря себе, что было бы приятно, если бы одинаковая участь с лисицей постигла и Крокера.

— Кстати, так как у нас речь о Родене…

— Я вовсе об нем не говорил. — Крокер заметил гневный тон и уставился на своего спутника. — Я предпочитаю не толковать о нем.

— Милорд, надеюсь, что не было ничего похожего на ссору! Ради молодой особы, надеюсь, что не возникло никакого недоразумения!

— Мистер Крокер, — очень медленно проговорил Гэмпстед, — вообще говоря, не в обычае…

В эту самую минуту лисица выскочила из своей засады, собаки понеслись за нею, а мистер Амбльтвайт промчался мимо них с горы, точно решившись сломать себе шею. Лорд Гэмпстед понесся за ним таким аллюром, за которым мистер Крокер, несколько времени, не мог угоняться. Ему было положительно стыдно своей попытки дать этому господину понять, что он грешит против приличий. Ему невозможно было это сделать, не намекнув на сестру, а упоминать о сестре в разговоре с таким индивидуумом было бы профанацией. Ему ничего не оставалось как только бежать от этого животного. Не обречен ли он вести это наказание за то, что он — по выражению мачехи — «изменник своему сословию?»

Тем временем собаки стремительно неслись с горы. Некоторые из старых охотников, хорошо знакомых с местностью, пустились в объезд, рассчитывая, известными им тропинками, выбраться на дорогу, ведущую в Паттердэль. Благодаря этому маневру, им, вероятно, не суждено снова видеть гончих в этот день, — но таковы прелести охоты в гористой местности. Они дали несколько миль крюку, и хотя свиделись с гончими, но охоты не видали. Видеть собак, когда они срываются с места, и снова видеть их, когда они, сожрав лисицу, теснятся вокруг ловчего, очень важно к глазах иных людей.

В данном случае Гэмпстеду и Крокеру суждено была совершить гораздо больше этого. Хотя они спустились в долину с кручи, они не выбрались из гористой местности в низменную. Лисица вскоре снова бросилась в горы. Гэмпстеду иногда казалось, что дальше ехать невозможно, но мистер Амбльтвайт ехал и он от него не отставал. Все было бы прекрасно, если бы не пристал к нему Крокер. Хоть бы его старая, рыжевато-саврасая лошадь споткнулась о камни, — можно было бы удрать. Но старая лошадь оставалась верна своей репутации, и справедливость требует заметить, что клерк ездил не хуже лорда. Прошло часа полтора прежде, чем собаки затравили лисицу, в ту самую минуту, когда она готовилась скрыться в кусты и пещеры, которыми окружен водопад Эри-Форс. Тогда ловчий вытащил лисицу из древесной чащи на луг, идущий скатом над самым водопадом, и, артистически разобрав ее, бросил голодным собакам. Тут только подоспели человек шесть усердных, но осторожных охотников и узнали все подробности травли, которые впоследствии могли сообщать, от своего лица, другим, столь же осторожным, но менее усердным.

— Одна из удачнейших охот, какие я когда-либо видал в этой местности, — сказал Крокер, который никогда не видал гончей ни в какой другой местности. В настоящую минуту он ехал, рядом с Гэмпстедом, по дороге в Пенрит. Мистеру Амбльтвайту, собакам и Крокеру предстояла вся дорога целиком; Гэмпстед должен был свернуть с нее раньше. Тем не менее оставалось мили четыре, в продолжение которых его мучитель не даст ему покою.

— Это верно. Отлично поохотились, как я только что говорил вам, мистер Амбльтвайт.

XIV. Возвращение домой с охоты

Лорд Гэмпстед обсуждал с мистером Амбльтвайтом затруднительность охоты в такой местности как Кумберлэнд. Собаки двигались перед ними. Дик, на своем лохматом пони, составлял арьергард, разыскивая отсталых. С лордом Гэмпстедом и мистером Амбльтвайтом был еще грубый, привычный ко всякой погоде, искусный в верховой езде полуджентльмен, полуфермер, по фамилии Паттерсон, который жил в нескольких милях за Бейритон и был правой рукой Амбльтвайта по части охоты. В ту самую минуту как Крокер присоединился к ним, дорога сузилась, и молодой лорд немного отстал. Крокер воспользовался случаем; но и лорд не дремал и втиснулся между Патерсоном и Амбльтвайтом.

— Все это справедливо, — сказал последний. Понятное дело, мы и не претендуем охотиться как охотятся ваша братья, щеголи, в графствах. У нас на это нет денег, нет подходящей местности, да нет и лисиц. Но не знаю, хуже ли вашего мы охотимся.

— Нисколько не хуже, если судить по сегодняшней охоте.

— Очень обыкновенной; не правда ли, Амбльтвайт? — спросил Паттерсон, который твердо решился своих не выдавать.

— Сегодня было не дурно. Гончие ни разу не сбились со следа. По-моему, на наших горных скатах собакам легче вынюхать след, чем на наших поросших травою луговинах. Если вы охотник до верховой езды, конечно, приходится крутенько. Но если вам дорог а охота, и вы не прочь покарабкаться, то, может быть, вы поохотитесь здесь не хуже, чем в другом месте.

— Гораздо лучше, судя по всему, что я слышал, — сказал Паттерсон. — Случалось вам когда слышать такую музыку в Лестершире, милорд?

— Не думаю, чтоб случалось, — сказал Гэмпстед. — Мне было чрезвычайно весело.

— Надеюсь, что вы опять приедете, — сказал Амбльтвайт, — и часто будете приезжать.

— Непременно, если останусь здесь.

— Я знал, что милорду понравится, — сказал Крокер, протискиваясь между ними в таком месте, где четверым можно было ехать в ряд. — По-моему, милорд, не привыкший к нашей местности, обнаружил удивительное искусство в верховой езде.

— Славная у милорда лошадка, — сказал Паттерсон.

— Дело скорей в ездоке, чем в лошади, полагаю я, — сказал Крокер, пробуя льстить.

— Лучший ездок в целой Англии не может охотиться с гончими без хорошей лошади.

— Но за то и лучшая лошадь в целой Англии отстанет от гончих, если на спине у нее нет хорошего ездока, — сказал решительный Крокер. Паттерсон заворчал — он ненавидел лесть и помнил, что тот, кому льстили — лорд.

Затем дорога снова сузилась, и Гэмпстед немного отстал. В одно мгновение Крокер очутился возле него. Гэмпстеду казалось, что бежать от этого человека как-то подло. Он уже оборвал его раз, вероятно он теперь не коснется единственного предмета, который так особенно неприятен.

— Вероятно, — сказал он, заводя разговор, который должен был указать его готовность обсуждать с мистером Крокером любой общий вопрос, — местность на север и на запад от Пенрита менее гориста, чем эта?

— О, да, милорд; там есть прелестные места для прогулок верхом. А что, Роден любит охоту с гончими, милорд?

— Не имею ни малейшего понятия, — отрезал Гэмпстед. Но затем сделал новую попытку.

— Ваши гончие не забираются на север до Карлейля?

— О нет, милорд; никогда более восьми или десяти миль от Пенрита. В той местности другая свора; несравненно хуже нашей, но все годится. По-моему, Роден как раз человек способный охотиться с гончими, если бы представился к тому случай.

— Не думаю, чтобы он когда-нибудь в жизни видел гончую. Я немного тороплюсь, а потому пущусь рысью.

— Я сам тороплюсь, — сказал Крокер, — и буду очень счастлив служить вам путеводителем, милорд.

— Пожалуйста, не делайте этого; я сам найду дорогу. — С этим Гэмпстед дружески пожал руку мистеру Амбльтвайту, с ласковой улыбкой кивнул мистеру Паттерсону и поехал самой крупной рысью.

Но отделаться от Крокера было невозможно. Лошадь его была так же исправна к концу дня как и в начале, и шла знатной рысью. Проехав с четверть мили, Гэмпстед признался самому себе, что не в его власти отделаться от своего врага.

— Хочется мне сказать вам кое-что, милорд. — Крокер пробормотал это довольно жалобно, так что Гэмпстед смягчился.

Он придержал лошадь и приготовился слушать.

— Надеюсь, что я ничем не оскорбил вас. Могу вас уверить, милорд, что сделал это без всякого намерения. Я питаю к вам такое уважение, что ни за что на свете не сделал бы этого.

Что осталось делать Гэмпстеду? Он был оскорблен. Он имел намерение показать, кто оскорблен. А между тем ему не хотелось откровенно в этом сознаться. Целью его было заставить Крокера замолчать, и сделать это, если возможно, без всякого намека на занимавший его вопрос. Если он заявит теперь, что оскорблен, ему трудно было бы не намекнуть, хоть косвенно, на сестру. Но он решил, что не позволит себе никаких подобных намеков. Теперь когда Крокер обратился к нему, как бы прося прощения за какую-то провинность, которой сам не осознавал, невозможно было не ответить ему.

— Ладно, — сказал он, — я уверен, что вы не хотели сказать ничего особенного. Оставим это.

— О, конечно; очень вам благодарен, милорд. Но я не совсем понимаю, что следует оставить. Так как я так короток с Роденом, сижу с ним за одним столом каждый Божий день, мне казалось естественным за говорить о нем с вами, милорд.

Это было справедливо. Так как Крокер, такой же клерк, как Роден, явился в замок Готбой в качестве гостя, очень естественно, что он заговорил о своем товарище по службе, с человеком, который, как всем было известно, был другом этого товарища. Гэмпстед не совсем верил в близость, в которой его уверяли, так как слышал от Родена, что он пока ни с кем особенно не сошелся в почтамте. Он также инстинктивно чувствовал, что такой человек как Роден не должен быть дружен с таким господином как Крокер. Но в этом не заключалось никакого оскорбления.

— Оно и было естественно, — сказал он.

— Мне было очень прискорбно, когда я из ваших слов заключил, что произошла какая-то ссора.

— Никакой ссоры не было, — сказал Гэмпстед.

— Очень рад это слышать. — Он снова начинал затрогивать вопрос, которого касаться не следовало. Какое ему дело, была или нет ссора между лордом Гэмпстедом и Роденом. Гэмпстед снова ехал молча.

— Мне было бы крайне прискорбно, если бы произошло что-нибудь, что помешало бы осуществлению блестящих надежд нашего приятеля.

Лорд Гэмпстед оглянулся кругом, чтобы взглянуть, нельзя ли увернуться, перепрыгнув через какое-нибудь препятствие. Справа, у самого края дороги, струилось озеро, слева виднелась высокая, каменная стена, без всяких признаков отверстия, насколько мог видеть глаз. Он уж ускорил аллюр до последней возможности и сознавал, кто этим способом не уйдешь. Он покачал головой, прикусил рукоятку хлыста, смотрел прямо перед собой, между ушей лошади.

— Вы не можете себе представить, как я горжусь тем, что джентльмену, который сидит за одним столом со мной, так посчастливилось в его надеждах на супружество. Я считаю это великой честью для целого почтамта.

— Мистер Крокер, — сказал лорд Гэмпстед, круто осаживая лошадь, — если вы простоите здесь минут пять, я двинусь дальше; если же вы двинетесь, я простою здесь, пока вы не скроетесь из виду. Я настоятельно требую одного из двух.

— Милорд!

— Что, вы выбрали?

— Вот, я опять вас оскорбил!

— Не упоминайте об оскорблении, а только исполните мою просьбу. Я хочу быть один.

— Неужели это из-за разговора о браке? — спросил Крокер, чуть не плача.

Тут лорд Гэмпстед повернул лошадь и поехал рысью навстречу собакам и всадникам, которых слышал за собой на дороге. Крокер приостановился на минуту, пытаясь доискаться, с помощью собственного разума, какая могла быть причина странного поведения молодого аристократа, а затем, не разъяснив вопроса, поехал домой, погруженный в глубокие размышления.

Гэмпстед, очутившись снова в обществе недавних товарищей, предложил несколько праздных вопросов относительно их планов на будущую неделю. Праздность их он прекрасно сознавал, там как решил, что добровольно не подвергнет себя возможности новой встречи с этим невозможным молодым человеком. Но он продолжал задавать свои вопросы, выслушивая или не выслушивая ответов мистера Амбльтвайта, пока не расстался с своими спутниками в окрестностях Пулей-Бридж. Тут он поехал один в замок Готбой, с душой, сильно омраченной случившимся.

Ему казалось почти доказанным, что Джордж Роден должен был говорить с этим господином о своем предполагаемом браке. Во всех своих речах он намекал, что сведения эти получены им непосредственно от товарища. Он как будто заявлял — Гэмпстеду казалось, что он заявил положительно, — что Роден часто говорил с ним о своей женитьбе. Если это так, как низко было поведение его друга! Как глубоко он ошибался в нем! Как страшно ошиблась его сестра в оценке этого человека!

Что касается до него лично, то пока дело шло только о его близости с товарищем, положение которого в свете было ниже его собственного, он гордился сделанных им шагом, и тем, кто принимался его усовещивать, отвечал с энергией, доказывавшей, что он презирает их взгляды никак не менее, чем они осмеивают его воззрения. Он объяснил отцу свой взгляд на эту дружбу, и пользовался всяким случаем показать, что ставит общество Джорджа Родена выше общества большинства молодых людей своего круга. Какое ему дело до того, как Роден зарабатывает хлеб свой, благо он делает это честным образом? Несмотря на эти мелочи, «человек останется человеком». Так защищался он, вполне сознавая свою правоту.

Когда Роден неожиданно влюбился в его сестру, и сестра его не менее неожиданно влюбилась в Родена — тогда им овладело сомнение. Дело, само по себе похвальное, могло стать опасным в силу того, что оно повлечет за собой. Некоторое время ему казалось, что отношения, полезные для него, менее полезны для его сестры. Точно будто какой-то ореол святости окружал ее общественное положение, вовсе не касаясь его собственного. Он находил, что почтамтский клерк ничем не хуже его; но не мог убедить себя, что он ничем не хуже представительниц его семейства. Затем он принялся обсуждать сам с собой этот вопрос, как обсуждал все вопросы. Что такого особенного в природе девушки, что должно заставлять ее относиться свысока к обществу, которое он признавал пригодным для себя? Давая волю сильно говорившему в душе его сознанию этой святости женщины, не поддавался ли он одному из тех пустых светских предрассудков, против которых решился бороться всю жизнь? Так рассуждал он с самим собою; но его разум, хотя и влиял на его образ действий, не оказывал никакого влияния на его вкус. Ему неприятно было думать, что этот брак состоится, хотя он твердо решился поддержать сестру и, в случае надобности, защитить ее. Относительно самого брака, он не сдался. Между ним, сестрой и отцом было решено, что влюбленные не должны видеться в Гендон-Голле. В сущности он надеялся, что это кончится ничем, хотя решился не оставлять сестры, даже если бы она продолжала держаться своего поклонника.

Таково было состояние его души, когда этот отвратительный молодой человек, — который как будто создан был нарочно с целью показать ему, каким низким существом может быть почтамтский клерк, — попался на пути его, и почти убедил его в том, что его товарищ хвастал среди своих сослуживцев милостями молодой аристократки, которая, к несчастью, полюбила его! Он не отступится от своих убеждений, от своих радикальных теорий, от своих старых взглядов на социальные вопросы вообще; но он почти готов был сказать себе, что женщин пока следует считать изъятыми из тех радикальных перемен, которые были бы полезны для мужчин. Для него самого его «сословие» — суета и мираж; но для сестры его оно должно еще считаться не лишенным некоторого значения.

В этом настроении он решил немедленно возвратиться в Гендон-Голл. Нечего было надеяться еще поохотиться с мистером Амбльтвайтом; да ему и необходимо было как можно скорей повидаться с Роденом.

В этот вечер лэди Амальдина завладела им, и просила у него советов относительно ее будущих обязанностей в качестве замужней женщины. Лэди Амальдина была большая охотница поговорить по секрету о предстоявшей ей жизни, а ей еще не представлялось случая вызвать выражение сочувствия со стороны двоюродного брата. Гэмпстед, в сущности, и не находился с нею в этом родстве, но они называли друг друга кузеном и кузиной, — да и другие их так величали. Никто из членов семейства Готвиль не питал той ненависти к радикализму наследника маркиза Кинсбёри, какую питала маркиза — его мачеха. Лэди Амальдина радовалась, что лорд Гэмпстед зовет ее просто «Ами», и очень желала посоветоваться с ним относительно лорда Льюддьютля.

— Вам, конечно, все известно о моем браке, Гэмпстед? — сказала она.

— Ничего мне неизвестно, — возразил Гэмпстед.

— О, Гэмпстед, как зло!

— Никому об этом ничего не известно, так как событие это еще в будущем.

— Вполне достойно радикала, быть таким точным и логичным. Ну так о моей помолвке?

— Да; об ней я очень много слышал. Мы об этом толкуем — как прикажете сказать, сколько времени?

— Не придирайтесь. Понятно, что такой человек, как Льюддьютль, не может обвенчаться наскоро, точно первый встречный.

— Какое несчастие для него!

— Почему несчастие?

— Я бы счел это несчастием, если б собирался жениться на вас.

— Это — самая большая любезность, какую я когда-либо от вас слышала. Как бы то ни было, ему приходится с этим мириться, так же как и мне. Это несносно, так как люди ни о чем другом говорить не хотят. Что вы думаете о Льюддьютле как об общественном деятеле?

— Я совсем на этой мысли не останавливался. Я ничего думать не могу. Сам я до такой степени частный человек, что не имею никакого понятия об общественных деятелях. Надеюсь, что он отлично может спать.

— Спать?

— Без этого, должно быть, страшная скука просиживать столько часов под ряд в палате общин. Но он давно практикуется и вероятно привык.

— Но разве дурно человеку, в его положении, любит свою родину?

— Каждый человек должен любить свою родину; но еще сильней, если возможно, должен любить весь мир.

Леди Амальдина уставилась на него, совсем не понимая, что он хочет сказать.

— Вы такой смешной, — сказала она. — Вы, мне кажется, никогда не думаете о положении, которое призваны занять.

— Нет, думаю. Я человек, и очень много об этом размышляю.

— Но вам придется быть маркизом Кинсбёри, а Льюддьютлю — герцогом Мерионет. Он ни на минуту этого не забывает.

— Какое наказание для него и для вас.

— Отчего же для меня наказание? Разве женщина не может понимать своих обязанностей так же, как и мужчина?

— Конечно, может, если составила себе о них какое-нибудь понятие.

— Я составила, — горячо сказала лэди Амальдина. — Я постоянно о них думаю. Я прекрасно сознаю обязанности, которые выпадут на мою долю, когда я сделаюсь женою Льюддьютля.

— Быть матерью его детей?

— Я совсем не то хотела сказать, Гэмпстед. Это все в руках Всемогущего. Но сделавшись будущей герцогиней Мерионет…

— Но это также в руках Всемогущего. Не так ли?

— Нет, да. Конечно, все в руках Божиих.

— Дети, герцогский титул и все поместья.

— Никогда не встречала я такого несносного человека, — воскликнула она.

— Во всяком случае одно не меньше в руках Божиих, чем другое.

— Вы совсем меня не понимаете, — сказала она. — Понятно, если я обвенчаюсь, я буду замужем.

— А если у вас будут дети, вы будете матерью. Если они будут — на что я надеюсь — я уверен, что они будут прехорошенькие и преблаговоспитанные. Сделать их такими будет ваш долг, кроме того, вам придется заботиться о том, чтоб Льюддьютлю за обедом подавали любимые кушанья.

— Ничего подобного я делать не стану.

— Тогда он будет обедать в клубе или в палате общин. Так я себе представляю супружескую жизнь.

— И кроме этого ничего? Никакого единства душ?

— Разумеется, нет.

— Нет!

— Из-за того, что вы верите в Троицу, Льюддьютль еще не попадет в царство небесное. Если он сделается игроком и пьяницей, вы из-за этого не попадете в ад.

— Как можете вы говорить такие ужасные вещи!

— Вот это было бы единство душ. Единство интересов у вас, я надеюсь, будет и, с этой целью, смотрите, заботьтесь об его обеде.

После этого она уже не делала кузену доверительных сообщений, но потребовала от него обещания присутствовать на ее свадьбе.

Несколько дней спустя, он возвратился в Гендон-Парк, оставив сестру, еще недельки на две, в замке Готбой.

XV. Марион Фай и ее отец

— Я видела, как он вошел с добрых четверть часа тому назад, а Марион Фай вошла раньше. Я совершенно уверена, что она знала, что его ожидают, — говорила Клара Демиджон своей тетке.

— Как могла она знать это? — спросила мистрисс Дуффер, которая также находилась в гостиной мистрисс Демиджон. Клара и гостья стояли почти прижавшись лицом к оконному стеклу, в перчатках я нарядных шляпах, готовые идти в церковь.

— Я уверена, что знала, потому что разрядилась больше чем когда-либо в свое новое коричневое шелковое платье, новые перчатки и новую шляпу под цвет платья — хитрая маленькая квакерша. Я сейчас вижу, когда девушка принарядилась по какому-нибудь особенному случаю. Уж она наверно не надела бы новых, перчаток, чтоб идти в церковь с мистрисс Роден.

— Если вы еще долго проглазеете здесь, вы опоздаете, — сказала мистрисс Демиджон.

— Мистрисс Роден еще не ушла, — сказала Клара медля.

Было воскресное утро. Обитательницы № 10 приготовлялись к молитвенным упражнениям. Сама мистрисс Демиджон никогда не ходила в церковь; несколько лет тому назад с нею приключился подагрический припадок, который навеки послужил ей предлогом не выходить из дому в воскресенье утром. Она оставалась дома с томом проповедей Блэра; но Клара, девушка неглупая, прекрасно знала, что никогда не прочитывалось более полстраницы. Она знала, что за это время сильно подвигалось чтение последнего романа, попавшего в дом из маленькой библиотеки за углом. Колокол ближайшей церкви смолк, мистрисс Дуффер поняла, что приходится идти или уронить себя в глазах всех благочестивых людей. «Идем, милая», — сказала она, и они отправились.

В ту самую минуту, когда отворилась дверь дома № 10, отворилась и дверь дома № 11, напротив, и все четыре дамы, считая Марион Фай, встретились на дороге.

— У вас сегодня гость, — сказала Клара.

— Да; приятель моего сына.

— Нам кое-что известно, — сказала Клара. — Не правда ли, мисс Фай, он очень красивый молодой человек?

— Да, — сказала Марион. — Он очень красивый молодой человек.

— Красота недолговечна, — сказала мистрисс Дуффер.

— А все же ей придается большое значение, — сказала Клара, — особенно в соединении с высоким, аристократическим происхождением.

— Он прекрасный молодой человек, насколько я его знаю, — сказала мистрисс Роден, считая своей обязанностью защищать приятеля сына.

Гэмпстед возвратился домой в субботу, а в воскресенье утром воспользовался первым удобным случаен посетить своего друга в Голловэе. Расстояние было около шести миль, он поехал в экипаже, который отослал с намерением вернуться домой пешком. Он убедит своего приятеля идти с ним, и тогда-то произойдет разговор, который, как он опасался, не кончится, не сделавшись чрезвычайно неприятным. Его ввели в гостиную дома № 11 и там он застал в полном одиночестве молодую девушку, которой прежде никогда не видел. Это была Марион Фай, дочь квакера Захарии Фай, жившего в улице Парадиз-Роу, в доме № 17.

— Я думал, найти здесь мистрисс Роден, — сказал он.

— Мистрисс Роден сейчас сойдет. Она надевает шляпу, чтоб идти в церковь.

— А мистер Роден? — спросил он. — Он, вероятно, да идет с нею в церковь?

— Ах, нет, к сожалению. Джордж Роден никогда не ходит в церковь.

— Он ваш друг?

— Говоря, это я думала об его матери; но отчего не подумать и об нем? Он не из числа моих близких друзей, но и желаю добра всем людям. В настоящую минуту его нет дома, но я слышала, что он скоро вернется.

— А вы постоянно ходите в церковь? — спросил он, основывая свой вопрос не на дерзком любопытстве относительно соблюдения ею своих религиозных обязанностей, а на том, что он, судя по платью ее, подумал, что она непременно квакерша.

— Я обыкновенно хожу в вашу церковь по воскресеньям.

— Нет, — сказал он, — я не имею права назвать ее моею. Боюсь, что вам придется и меня счесть язычником, каким вы считаете Джорджа Родена.

— Сожалею об этом, сэр. Не хорошо человеку быть язычником, когда столько христианских учений разлито кругом. Но мужчины, кажется, разрешают себе свободу мыслей, от которой женщины, по своей робости, склонны уклоняться. Если это так, то не лучше ли, что мы трусливы? — Тут дверь отворилась, и мистрисс Роден вошла в комнату.

— Джордж ушел навестить больного приятеля, — сказала она, — но сейчас вернется. Письмо ваше он получил вчера, вечером, и поручил мне передать вам, что он возвратится около одиннадцати часов. Отрекомендовались ли вы моей приятельнице, мисс Фай?

— Имени ее я не знал, — сказал он, улыбаясь, — но мы познакомились.

— Мое имя — Марион Фай, — сказала девушка, — а ваше, вероятно, лорд Гэмпстед.

— Итак мы теперь можем считаться знакомыми отныне и вовеки, — ответил он, смеясь, — только я боюсь, мистрисс Роден, что ваша приятельница откажется от этого знакомства, так как я не хожу в церковь.

— Этого я не говорила, лорд Гэмпстед. Чем ближе были бы мы в дружбе, — если б это было возможно, — тем более сожалела бы я об этом. — С этим обе дамы отправились в церковь.

Оставшись один, лорд Гэмпстед тотчас решил, что желал бы иметь Марион Фай другом, отчасти и потому, что она ходила в церковь. Он сознавал, что она была права, говоря, что свободомыслие в религиозных вопросах неприлично для молодой девушки. Как неприлично было бы, чтоб сестра его, лэди Франсес, вышла за почтамтского клерка, так было бы неприлично, если б Марион Фай была, по собственному ее выражению, «язычницей». Несомненно, что из всех женщин, на которых когда-либо останавливались его глаза, она — он не хотел сказать себе: «всех прекраснее» — но, конечно, всех выше. Скромная шляпа, маленький чепчик, хорошо сшитое коричневое, шелковое платье, перчатки того же цвета на ее маленьких ручках составляли, на его взгляд, такой красивый туалет, какой только могла надеть девушка. Неужели, благодаря одному случаю, так искусно выковывалась вся грация ее фигуры? Следовало полагать, что она, как квакерша, равнодушна к женским нарядам. Теория квакеров этого требует, а во всех частях своего туалета она строго придерживалась установленных ими правил. Насколько он заметил, на ней не было ни одной ленточки. Не было и разнообразия цветов. Шляпа ее была так проста и скромна, что ее могла бы надеть ее бабушка. Полоска гладко зачесанных волос едва виднелась между чепцом и лбом. Платье доходило до горла, на плечах была плотно охватывавшая их шаль. Мысль, которая создала ее туалет, была чисто квакерская. Но удивительная грация была очевидно делом случая, явилась просто потому, что природе угодно было сделать эту девушку грациозной! Относительно всего этого, пожалуй, можно было допустить некоторые сомнения. Вышло ли это нечаянно или нет, надо было еще сообразить. Но что грация существует, это был факт, не требовавший никаких соображений, не допускавший никаких сомнений.

Так как Марион Фай будет играть не малую роль в настоящем рассказе, то не лишнее будет несколько подробнее описать здесь ее личность и условия ее жизни. Захария Фай, отец ее, с которым она жила, был вдовец и, кроме ее, не имел детей. Их у него было много, но все они умерли, так же как их мать. Она была жертвой чахотки, но прожила достаточно долго, чтоб знать, что передала роковое наследство своему потомству, — всем своим детям, кроме Марион, которая, когда мать ее умерла, казалась изъятой из страшного проклятия, тяготевшего над семьей. Она тогда, по летам своим, уже могла выслушать последние наставления матери относительно отца, который был тогда нравственно разбитый человек и с трудом мирился с жестокостью Провидения. За что Бог так посетил его, — его, который не знал других удовольствий, других наслаждений, как те, какие доставляла ему любовь жены и детей? На ее обязанности лежало утешить его, вознаградить его, по мере сил, своею нежностью за все, что он потерял и теряет. Мать особенно поручала ей смягчать его сердце в вопросах материальных, и как можно сильней привязать его к религии. Со смерти ее матери теперь прошло два года, и она, во всех отношениях, старалась исполнить обязанности, указанные ей матерью.

Но Захария Фай был не такой человек, которым легко было бы управлять. Это был человек суровый, жесткий, правдивый, о котором можно было бы сказать, что если б свет состоял только из таких людей, то этот свет находился бы в гораздо лучших условиях, чем свет, известный нам теперь, так как великодушие приносит менее прочной пользы, чем справедливость, а сладкие речи не дают таких благодетельных результатов, как правда. Враги его, а они у него водились, утверждали, что он любит деньги. Это было несомненно справедливо, так как только идиот может не любить денег. Это, без сомнения, был человек, который любил получить свое, который разъярился бы на всякого, кто попытался бы лишить его собственности, или помешал ему в его законных усилиях увеличить свое достояние. На чужую собственность он не льстился — разве в смысле заработка. В материальном отношении ему повезло, и он был — для своего положения в обществе — человек богатый. Но это благоденствие нисколько не ослабило поразившего его удара. Со всей своей суровостью он, прежде всего, был человек любящий. Заработывать деньги, сказал бы он, — а вероятнее только бы подумал, — необходимость, наложенная на человека грехопадением Адама; но потребность прижимать к своему сердцу что-нибудь, что согревало бы его, что было бы человеку безгранично дороже его самого и всех его сокровищ, эта потребность есть единственное, что осталось в человеке от божественного дуновения, даже после грехопадения Адама. Единственное живое существо, на которое он мог излить всю свою привязанность, была его дочь Марион.

Он не был человек с действительно крупным состоянием, занятия его не отличались особой важностью, иначе он бы вероятно не жил в улице Парадиз-Роу, в Голловэе. Он уже много лет был главным конторщиком гг. Погсона и Литтльберда, агентов и комиссионеров, в улице Брод-Стрит. Принципалы его доверяли ему вполне, и он так слился с фирмой, что сам почти приобрел в Сити кредит негоцианта. Многие думали, что Захария Фай наверное компаньон представителей фирмы, иначе, казалось бы, он не мог пользоваться такой известностью и таким уважением в среде торговых людей. В сущности же он был не больше как главный конторщик, с жалованьем в четыреста фунтов в год. Несмотря на все его пристрастие к деньгам, ему и в голову не пришло бы просить увеличения своего жалования. Делом гг. Погсона и Литтльберда было оценить его услуги. Он ни за что на свете не уронил бы себя в их глазах, выпрашивая увеличения платы. Но в течение многих лет он тратил значительно меньше, чем получал, и с уменьем пользовался добытыми в Сити сведениями, помещая свои сбережения возможно выгоднейшим образом. А потому, по понятиям улицы Парадиз-Роу и ее окрестностей, Захария Фай был богатый человек.

Теперь он был стар, ему было за семьдесят, высокий и худой, с длинными седыми волосами, слегка сгорбленный, но вообще бодрый и здоровый. Каждый день он отправлялся в свою контору, выходил из дому ровно в половине девятого, и отворял дверь в контору в ту минуту, как часы били девять. С такой же аккуратностью возвращался он домой в шесть часов, пообедав, среди дня, в одном из скромных ресторанов Сити. Все это время посвящалось интересам фирмы, за исключением трех часов по четвергам, когда он присутствовал на митинге в одном из молитвенных домов квакеров. В этих случаях Марион всегда ему сопутствовала, отправляясь нарочно для этого в Сити. Она охотно убедила бы его сопровождать ее по воскресеньям в англиканскую церковь; но на это он никогда не хотел согласиться, как не соглашался на настояния жены. Он говорил, что он квакер, и не намерен быть ничем иным. В сущности, хотя он чрезвычайно аккуратно посещал свои митинги, он в душе не быль человеком религиозным. Исполнения известных обрядов было для него достаточно, так же как для многих других приверженцев уставов церкви. С малых лет, он привык посещать митинги квакеров, и несомненно будет продолжать посещать их, пока силы ему не изменять, но можно предположить, не судя о нем слишком строго, что курс акций часто бывал у него на уме в течение этих скучных часов. В своей речи он всегда строго соблюдал правила своей секты, говоря «ты» всем, к кому обращался; но он соглашался освободить от этого дочь, признавая, что в употреблении способа выражения, принятого целым миром, не заключается еще никакой лжи. «Если местоимение множественное, звучащее совершенно заурядно, — говорит он, — обыкновенно употребляется в разговоре, потому что в единственном числе оно слишком торжественно и внушительно, то, конечно, жаль, что язык так портят, но в этом еще не может заключаться никакой лжи; и лучше, чтоб хоть молодежь придерживалась способа выражения, распространенного среди тех, с кем ей жить приходится». Таким образом, Марион была избавлена от необходимости говорить всем «ты», и избегла того оттенка лицемерия, которым как бы проникнут теперь уже устаревший способ выражения квакеров. За последние годы никто никогда не видал, чтоб Захария Фай смеялся или шутил; но, если обстоятельства ему благоприятствовали, он иногда впадал в странный тон, в котором слышался частью юмор, частью сарказм; но случалось это редко, так как Захария не скоро сходился с людьми, и никогда не беседовал в этом тоне с случайными знакомыми.

О наружности Марион Фай кое-что уже сказано; может быть, достаточно, чтоб — не говорю, вызвать определенный образ ее в воображении читателя, так как это я считаю делом превышающим силы всякого писателя, — но чтоб дать читателю возможность составят себе собственное представление о ней. Она была небольшого роста, удивительно стройная. Не блеск ее глаз, не правильность точно выведенных резцом черт ее лица так сильно поразили Гэмпстеда, а что-то возвышенное, что сказывалось во всей ее фигуре. Мимолетный румянец появлялся на щеках ее, на лбу, пробегал вокруг рта, когда она говорила, и придавал лицу ее яркость, которой нельзя было ожидать от него в спокойном состоянии. Когда разговор оживлял ее волнением, вы с трудом решились бы определить наружность ее одним словом. Лорд Гэмпстед, если б его спросили, что он думал о ней, пока сидел в ожидании своего приятеля, решил бы, что его привлекла к ней какая-то божественная грация. А между тем, не прошел незамеченным мимолетный румянец, когда она сказала ему, что сожалеет, что он не ходит в церковь.

Жизнь Марион Фай в Парадиз-Роу была бы очень одинока, если б она, перед смертью матери, не познакомилась с мистрисс Роден. Теперь почти дня не проходило, чтоб она не провела часа в обществе этой дамы. Они были большие друзья, до такой степени, что мистрисс Винсент также познакомилась с Марион и, сочувствуя религиозным стремлениям девушки, приглашала ее денька на два, на три в Вимбльдон. Это было невозможно, так как Марион не соглашалась расстаться с отцом, но раза два она сопровождала мистрисс Роден в ее еженедельных посещениях, и положительно вошла в милость у суровой дамы. Другого общества она не имела, да как будто и не желала. Клара Демиджон, видя дружбу, которая возникла между Марион и мистрисс Роден, была совершенно уверена, что Марион ловит почтамтского клерка и по секрету сообщила мистрисс Дуффер, что девушка эта действует самым бесстыдным образом. Сама Клара не раз попадалась на пути клерка, когда он возвращался домой в сумерки, — может быть, только из желания узнать, каковы намерения молодого человека относительно Марион Фай. Молодой человек был с нею вежлив, но она объявила мистрисс Дуффер, что он один из тех молодых людей, которые не любят женского общества.

— Эти-то именно, — сказала мистрисс Дуффер, — и женятся всего охотнее, из них-то и выходят самые лучшие мужья.

— О, она от него не отстанет, пока не добьется своего, — сказала Клара, тем самым давая понять, что, по ее собственному мнению, не стоит продолжать своих нападений, если молодой человек не сразу положит перед нею оружие. Джорджа не раз приглашали пить чай в № 10, но приглашали тщетно. Вследствие этого Клара совершенно громогласно объявила, что Марион Фай положительно заполонила его, связала по рукам и по ногам.

— Она постоянно ловит его на дороге, когда он возвращается со службы, — сказала она мистрисс Дуффер, — я положительно называю это дерзостью, недостойной женщины.

А между тем она знала, что мистрисс Дуффер известно, что сама она ловила молодого человека на дороге. Мистрисс Дуффер ко всему этому относилась снисходительно, зная очень хорошо, как необходимо молодой особе храбро отстаивать собственные интересы.

А Марион Фай и Джордж Роден, между тем, были добрые друзья.

— Он обручен; я не должна говорить — с кем, — сказала мистрисс Роден своей молодой приятельнице. — Боюсь, что это будет длинная, длинная, скучная история. Никому не говорите об этом.

— Если она будет верна ему, то надеюсь, что и он будет верен ей, — сказала Марион с истинно женским участием.

— Боюсь только, что он будет слишком верен.

— Нет, нет, этого быть не может. Хотя бы он страдал, пусть будет верен. Можете быть уверены, что я говорить об этом не буду ни с ним и ни с кем. Я так люблю его, что надеюсь, что он не очень будет страдать.

С этой минуты она научилась видеть в Джордже Родене истинного друга и говорить с ним свободно, так как не было причины избегать короткости. С чужим женихом девушка может позволить себе некоторую короткость.

XVI. Возвращение в Гендон

— Я приехал немного рано, — сказал Гэмпстед, когда приятель его вошел, — и застал твою мать идущей в церковь с приятельницей.

— Марион Фай?

— Да, мисс Фай.

— Она — дочь квакера, который живет через несколько домов отсюда. Но хотя она квакерша, она ходит и в церковь. Я завидую складу ума тех, кто способен находить утешение, изливаясь в благодарности великому, неведомому Богу.

— Я изливаюсь в благодарности, — сказал Гэмпстед, — но у меня это делается в уединения.

— Сомневаюсь, чтоб ты когда-нибудь, в течение двух часов, находился в общении с небесной силою и небесным влиянием. Тут нужно нечто побольше благодарности. Надо понимать, что тут обязанность, не исполнив которой, подвергаешься опасности. Тогда только явится ощущение спокойствия, которое всегда следует за исполнением обязанности. Этого я никогда не могу достигнуть. Как ты нашел Марион Фай?

— Она прелестна.

— Неправда ли, очень хорошенькая, особенно когда говорит?

— Я не придаю никакой цены женской красоте, которая не является во всем блеске вне спокойного состояния, во время разговора, движения, смеха, хотя бы гнева, — восторженно сказал Гэмпстед. — На днях я разговаривал с одной моей псевдородственницей, которая имеет репутацию замечательно красивой молодой особы. Ей хотелось многое сообщить мне, и пока я был в ее обществе, в комнату несколько раз входил мальчик в ливрее. Это был круглолицый, некрасивый мальчик; но я нашел его гораздо красивее моей кузины, так как он открывал рог, когда говорил, и в глазах его было оживление.

— Очень лестно для твоей кузины.

— Она уже пристроилась, так оно безразлично. Греки, мне кажется, поклонялись форме без выражения. Сомневаюсь, чтоб Фидий сделал что-нибудь замечательное из твоей мисс Фай. На мои глаза, она безукоризненно прекрасна.

— Она совсем не моя мисс Фай. Она — приятельница моей матери.

— Счастлива твоя мать. Женщина, незнакомая с тщеславием, с ревностью, с завистью…

— Где найдешь ты такую?

— Мать твоя. Такая женщина может, мне кажется, любоваться женской красотой почти так же, как мужчина.

— Мать часто говорила мне о добрых качествах Марион, но не особенно распространялась насчет ее красоты. Для меня главная ее прелесть — голос. Она говорит музыкально.

— Так, вероятно, говорила Мельпомена… Часто она бывает у вас?

— Всякий день, кажется, но по большей части без меня. Несмотря на то, мы с ней большие друзья. Она иногда отправляется со мной в город, в четверг утром, на митинг.

— Счастливец! — Роден пожал плечами, как бы сознавая, что счастие такого рода должно придти к нему из другого источника, если вообще придет. — О чем она говорит?

— По большей части о религии.

— А ты?

— О чем-нибудь другом, если она мне позволит. Ей бы хотелось обратить меня. Я вовсе не жажду обратить ее, так как действительно убежден, что она и так хороша.

— Да, — сказал Гэмпстед, — его обратная сторона того, что мы привыкли называть передовыми взглядами. При всей моей самоуверенности, я никогда не осмеливаюсь касаться религиозных воззрений тех, кто моложе или слабее меня. Я чувствую, что за них, во всяком случае, бояться нечего, если они искренни. Никто, мне кажется, еще не навлек на себя опасности, веруя в божественность Христа.

— Никто из них не знает, во что верует, — сказал Роден, — так же, как и мы с тобой. Люди толкуют о верованиях, точно его вопрос решенный. Оно так только для немногих; да и этим немногим недостает воображения. Как провел ты время в замке Готбой?

— О, так себе, недурно. Все были очень любезны, сестре моей там понравилось. Местность прелестная. Дом был полон гостей, которые презирали меня больше, чем я их.

— Этим, пожалуй, много сказано.

— Было несколько необыкновенных обезьян. Одна девица, не из очень молодых, спросила меня, что я намерен делать со всей землей, когда отниму ее у всех. Я ответил ей, что когда она вся будет разделена поровну, то даже всем дочерям достанется по хорошенькому поместью, и что при таких обстоятельствах все сыновья непременно женятся. Она признала, что такой результат был бы необыкновенно хорош, но объявила, что не верит в него. Свет, в котором мужчины желали бы жениться, превосходит ее понимание. Раз я там охотился.

— Охота, вероятно, плохая?

— Если б не случилось тут одной помехи, она была бы очень хороша.

— Мешали вероятно горы и озера?

— Вовсе нет. Горы мне полюбились своим эхом, а озера нам не мешали.

— Зачем же дело стало?

— Явился один субъект.

— Который был тебе антипатичен?

— Который оказался невыносимым.

— Разве нельзя было от него отделаться?

— Отделаться было невозможно. Я, наконец, достиг этого только тем, что повернул лошадь и поехал назад, когда мы ухо ехали домой. Я предложил было ему ехать дальше, пока я постою, — но он не захотел.

— Неужели дошло до этого?

— Положительно. Я просто бежал от него; не так как мы это проделываем в обществе, когда ускользаем под каким-нибудь предлогом, предоставив собеседнику думать, что он нам доставил большое удовольствие, но категорически выразив мое мнение и намерение.

— Кто ж он такой?

В этом-то и был вопрос. Гэмпстед затем приехал, чтоб сказать, кто он такой, и потолковать о нем нисколько не стесняясь. Он твердо решился это сделать. Но он предпочитал не приступать к строгому обличению приятели, пока они не пойдут вместе пройтись, а теперь и не хотелось выйти из дома, не поговоривши еще о Марион Фай. Он имел намерение обедать в полном одиночестве в Гендон-Голле. Насколько приятнее было бы, если б он мог обедать в улице Парадиз-Роу с Марион Фай! Он знал, что мистрисс Роден обыкновенно рано обедала по воскресеньям, с тем, чтоб две девушки, составлявшие ее штат, могли отправиться — в церковь или к своим обожателям, как им заблагорассудится. Он уже обедал здесь раза два, уничтожал скромную, но скрашенную обществом, баранину Голловэя, отдавая ей предпочтение перед разнообразным, но одиноким, обедом в Гендоне. Не было, однако, ни малейшего основания предполагать, что Марион Фай будет обедать в доме № 11, даже допуская, что его бы пригласили. В сущности, ничто не могло быть менее вероятно, так как Марион Фай никогда не покидала своего отца. Ему не хотелось дать понять приятелю, что он жаждет дальнейшего, безотлагательного сближения с Марион. В этой выходке было бы нечто нелепое, на что он не решался. Только если б он мог провести день в Парадиз-Роу, а затем отправиться пешком домой с Роденом уже темным вечером, он мог бы, казалось ему, совершенно легко сказать то, что имел высказать.

Но это было невозможно. Он просидел минуты две молча после того, как Роден спросил имя того, кто ему надоедал в отъезжем поле, и вместо ответа предложил ему отправиться вместе пешком, по дороге в Гендон.

— Я совершенно готов; но ты должен назвать мне этого ужасного человека.

— Как только отправимся — назову. Я затем и приехал сюда, чтоб назвать тебе его.

— Чтоб назвать мне человека, от которого ты убежал в Кумберлэнде?

— Именно; пойдем. — Так они и отправились, более чем за час до возвращения Марион Фай из церкви. — Человек, который так надоел мне на охоте, был твой близкий приятель.

— У меня в целом мире нет близкого приятеля, кроме тебя.

— А Марион Фай?

— Я говорю о мужчинах. Не думаю, чтоб Марион Фай охотилась в Кумберлэнде.

— Мне кажется, я бы не убежал от нее. Это был мистер Крокер, из главного почтамта.

— Крокер в Кумберлэнде?

— Да, именно, он был в Кумберлэнде; я встретил его на обеде в замке Готбой, когда он был так добр, что отрекомендовался мне, а потом на охоте, — когда он более, чем отрекомендовался мне.

— Удивляюсь!

— Разве он не в отпуску?

— О, да, он в отпуску. Но как он мог там быть?

— Отчего ему не быть в Кумберлэнде, когда оказывается, что отец его управляющий или что-то в этом роде у моего дяди Персифлажа?

— Я не знал, что его что-нибудь связывает с Кумберлэндом, и не мог предположить, чтоб почтамтский клерк в отпуску охотился в каком бы то ни было графстве.

— Ты не слыхал о его лошади?

— Ровно ничего. Я не знал, что он когда-нибудь садился на лошадь. Не объяснишь ли ты мне теперь, почему ты назвал его моим другом?

— Разве вы не дружны?

— Нимало.

— Но разве он не сидит за одним столом с тобой?

— Сидит.

— Мне кажется, я подружился бы с человеком, если б сидел с ним за одним столом.

— Даже с Крокером? — спросил Роден.

— Ну, он, пожалуй, составил бы исключение.

— Но, если б он составил исключение для тебя, то отчего ж бы не для меня? По правде говоря, Крокер причиняет мне не мало неприятностей. Он не только мне не друг; он мне — я не скажу «враг», так как это значило бы придавать ему слишком большое значение — но он к этому званию ближе, чем кто бы то ни было из моих знакомых. Но что же все это значит? Отчего он в Кумберлэнде особенно надоедал тебе? Отчего ты называешь его моим другом? Отчего ты хочешь говорить со мной о нем?

— Он отрекомендовался мне и сказал мне, что он твой близкий приятель.

— Так он солгал.

— До этого-то мне было бы все равно; но он сделал хуже.

— Что ж он еще сделал?

— Я был бы с ним любезен — хотя бы из-за того, что он сидит за одним столом с тобой; но…

— Но что?

— Есть вещи, которые, не легко высказать.

— Если их приходится высказывать, так лучше их высказать, — сказал Роден, почти сердито.

— Друг ли он тебе или нет, а он знал о твоих отношениях к моей сестре.

— Быть не может!

— Он мне это сказал, — порывисто проговорил лорд Гэмпстед, язык которого наконец развязался. — Понимаешь, сказал! Он снова и снова, к крайнему моему неудовольствию, возвращался к этому сюжету. Хотя бы дело это было совершенно решенное, он не должен был бы упоминать о нем.

— Конечно, нет.

— Но он не переставал толковать мне о твоем счастье, о том, как тебе везет, и пр. Остановить его было невозможно, так что мне пришлось обратиться в бегство. Я просил его замолчать, так категорически, как только мог это сделать, не упоминая имени Фанни. Но все это ни к чему не повело.

— Как он узнал это?

— Ты ему сказал!

— Я?

— Так он говорит.

Это было не совсем верно. Крокер так подвел разговор, что ему не пришлось прибегать в явной лжи, прямо заявив, что сведения эти он получил от самого Родена. Тем не менее, он желал дать понять это Гэмпстеду, в чем и успел.

— Он дал мне понять, что ты постоянно говоришь об этом в почтамте.

Роден повернула и взглянул на своего спутника; весь бледный от гнева, казалось, он не мог выговорить ни одного слова.

— Это так и было, как и тебе говорю. Он начал разговор в замке, а после продолжал его, как только мог подобраться ко мне на охоте.

— И ты ему поверил?

— Что ж мне было делать, когда он так часто повторял свой рассказ?

— Сбросить его с лошади.

— И тем самым быть вынужденным говорить о сестре моей со всеми и каждым, кто был на охоте, или находился в пределах графства? Ты не понимаешь, как свято имя девушки.

— Мне кажется, понимаю. Мне кажется, я более всех способен понимать, как свято имя леди Франсес Траффорд. Конечно, я никогда не говорил об этом никому в почтамте.

— От кого ж он слышал?

— Как могу я ответить на это? Вероятно через кого-нибудь из вашей же семьи. Весть эта, через лэди Кинсбёри, проникла в замок Готбой, а там и пошла гулять по свету. За это я не ответствен.

— Конечно, нет… если оно так.

— А также и за ложь такого субъекта, как он. Ты не должен был счесть меня способным на это.

— Я обязан был спросить тебя.

— Ты обязан был сообщить мне это, но не должен был меня спрашивать. Есть вещи, которых спрашивать и не нужно. Что мне с ним делать?

— Ничего. Сделать ничего нельзя. Ты не мог бы коснуться этого вопроса, не намекнув на мою сестру. Она через неделю возвращается в Гендон.

— Она и прежде была там, но я не видел ее.

— Конечно, ты ее не видал. Как же тебе ее видеть?

— Просто пойти туда.

— Она бы тебя не приняла.

Роден сильно нахмурил при этих словах.

— Между отцом моим, Фанни и мною было решено, что ты не должен ездить в Гендон, пока она гостит у меня.

— Неужели мне не следовало участвовать в этом договоре?

— Едва ли, мне кажется. Договор этот должен был состояться, согласился ли бы ты на него или нет. Ни на каких других условиях отец не позволил бы ей приехать ко мне. Было крайне желательно разлучить ее с лэди Кинсбёри.

— О, да.

— А потому договор был разумный. Я бы ее не принял ни на каких других условиях.

— Отчего?

— Потому что нахожу, что посещения эти были бы неблагоразумны. Мне незачем с тобой хитрить. Я не думаю, чтоб брак этот был возможен.

— А я думаю напротив.

— Так как я с тобою несогласен, то не могу же я устраивать вам свидания. Если бы ты стал там бывать, ты только заставил бы меня найти себе убежище в другом месте.

— Я вас не беспокоил.

— Нет. А теперь мне бы хотелось, чтоб ты дал мне слово, что и вперед не будешь. Я уверил отца, что это так и будет. Обещаешь ли ты не посещать ее в Гендон-Голле, не писать к ней, пока она гостит у меня? — Он приостановился, ожидая ответа, но Роден молча шел далее и Гэмпстед вынужден был не отставать от него. — Обещаешь?

— Не могу я обещать. Я не хочу подвергаться возможности заслужить название лгуна. И не имею никакого желания стучаться в дверь дома, где мне не рады.

— Ты знаешь, как бы я был тебе рад, если б не она.

— Может случиться, что я буду вынужден попытаться ее видеть, а потому я не дам никакого обещания. Человек не должен связывать своих действий никакими уверениями такого рода. Если он пьяница, ему, пожалуй, полезно связать себя обещанием не пить. Но тот, кто умеет управлять собственными действиями, не должен ничего обещать. А теперь прощай. Пора домой обедать, мать ждет.

Он простился как-то наскоро и вернулся. Гэмпстед пошел в Гендон, размышляя то о сестре, то о Родене, которого находил несговорчивым, то об этом ужасном Крокере, но всего более о Марион Фай, относительно которой он решил, что должен снова ее видеть, какие бы препятствия ни встретились на пути его.

XVII. План лорда Гэмпстеда

На следующей неделе Гэмпстед отправился в Горс-Голль, и охотился дня три, признаваясь самому себе, что в сущности Лестершир лучше Кумберлэнда, так как здесь его знают и никто не осмелится обращаться с ним так, как обращался Крокер. Никогда до сих пор не наносилось такого удара его демократическому духу или, верней, остатку того аристократического духа, который он питался заглушить мудрым и человечным демократизмом! Подумать только, посторонний человек осмелился заговорить с ним об одной из представительниц его семьи! Никто, конечно, не сделал бы этого и Лестершире. Он не мог хорошенько объяснить себе различия между этой местностью и Кумберлэндом, но был совершенно убежден, что застрахован от чего-нибудь подобного в Горс-Голле.

Но не об одном этом он думал, носясь по полям. Как бы ему сделать, чтоб повидаться с Марион Фай? Ум его был занят этим вопросом, а может быть, что еще опаснее, и сердце. Если бы кто раньше спросил его, он сказал бы, что для человека в его условиях ничего нет легче, как познакомиться с молодой особой из Парадиз-Роу. Но теперь, по зрелом обсуждении, он находил, что Марион Фай окружена целой массой, по-видимому, непреодолимых препятствий. Не мог он явиться в дом № 17-й и просто спросить мисс Фай. Чтоб сделать его, он должен бы быть совершенным нахалом, а именно, недостаток этого милого качества создавал дли него столько затруднений. Ему пришло в голову разыскать квакерскую капеллу в Сити, высидеть там всю церемонию — лишь бы не выгнали — в достойной Дон-Кихота надежде возвратиться с нею в Галловей, в омнибусе. Рассмотрев этот план со всех сторон, он пришел к убеждению, что совместное путешествие в омнибусе совершенно невозможно. Тогда ему вообразилось, что мистрисс Роден может, пожалуй, помочь ему. Но с каким лицом мог молодой человек в его условиях просить такую женщину, как мистрисс Роден, помочь ему в таком деле? А между тем, если можно было чего-нибудь достичь, то только через мистрисс Роден, или, во всяком случае, через ее дом. Тут возникало новое затруднение. Он не то, чтоб поссорился с Джорджем Роденом, но они расстались на дороге точно на нити их искренней дружбы завязался узелок. Его упрекнули за то, что он поверил тому, что сказал ему Крокер. Он в душе признавал, что не должен был этому верить. Хотя выдумки Крокера были чудовищны, он должен был скорей приписать ему их, чем заподозрить своего приятеля в образе действий, который несомненно был бы низким. Даже это обстоятельство кое-что прибавляло к преградам, которыми окружена была Марион Фай.

Вивиан гостил у него в Горс-Голле.

— Я завтра еду в Лондон, — сказал Гэмпстед, когда они возвратились домой с охоты в субботу, — субботу, следовавшую за воскресеньем, в которое молодой лорд побывал в Парадиз-Роу.

— Завтра воскресенье — неудобный день для путешествий, — сказал Вивиан. — Фиц-Вильямы будут охотиться в Лильфорде в понедельник, поезд из Питерборо в 5 ч. 30 м., к нему приноровлен поезд из Оундля; распорядись, чтоб экипаж твой был подан в 4 часа 50 минут. Все это предусмотрено Провидением. В понедельник вечером я еду в Гаткомб, все совпадает, как нельзя лучше.

— Ты оставайся дома. Воскресенье, проведенное в одиночестве, дает тебе возможность очистить всю твою официальную переписку за две недели.

— Этим бы я занялся даже в твоем присутствии.

— Мне необходимо быть дома в понедельник утром. Кланяйся им всем от меня в Лильфорде. Я скоро опять вернусь, если сестра меня отпустит; а может быть, мне удастся убедить ее приехать сюда, прожить на биваках недельки две.

Сказано — сделано; в воскресенье он поехал в Лондон, а оттуда в Гендон-Голль. Надо заметить, что трудно было найти молодого человека, который имел бы более сильная побуждения дорожить своей забавой, или менее оснований отказаться от нее. Конюшни его были полны лошадей, погода была прекрасная, охота отличная, все его друзья окружали его, никаких других занятий у него не было. Сестра его намерена была провести еще неделю в замке Готбой, а Гендон-Голл сам по себе, конечно, не представлял ничего особенно привлекательного в конце ноября. Но Марион Фай была у него на уме, и план его созрел. План этот, конечно, мог быть приведен в исполнение во вторник, так же как и в понедельник; но им овладевало нетерпение, и в данную минуту он предпочитал Марион Фай, которой, вероятно, не найдет, лисицам, которых, конечно, нашел бы в окрестностях Лильфорда. План, собственно говоря, был несложный. Он отправится в Парадиз-Роу и посетит мистрисс Роден. Затем он объяснит ей, что произошло между ним и Джорджем, поручит ей передать оскорбленному клерку нечто в роде извинения. Потом он пригласит их обоих к себе обедать, как-нибудь до возвращения сестры. Каким образом имя Марион Фай тут замешается, как бы ее втянуть в эту затею, все это он должен предоставить случаю. В понедельник он вышел из дому около двух часов, и сделав порядочный крюк на Бакер-Стрит и Ирингтон, отправился в Галловэй в омнибусе. Он несколько стеснялся и затруднялся своими посещениями в Парадиз-Роу, так как начинал подозревать, что часть обывателей следит за ним. Неприятно, думалось ему, что имея приятеля в той или другой улице, не можешь навестить его не возбуждая внимания. Он не знал о существовании мистрисс Демиджон, Клары или мистрисс Дуффер, не знал также, из какого именно окна устремлены на него взгляды любопытных обитателей; но он сознавал, что его появление возбуждает интерес. Пока знакомство его в этой улице ограничивалось обитателями дома № 11, это не имело особого значения. Хотя бы соседи и узнали, что он коротко знаком с мистрисс Роден или ее сыном, об этом ему нечего много заботиться. Но если б ему удалось присоединить Марион Фай в числу своих галловэйских друзей, тогда, казалось ему, любопытные глаза могут и надоесть.

— Мистрисс Роден дома, — сказала горничная, — но у нее гости.

Тем не менее она ввела молодого лорда в гостиную. Гости действительно были. Это был день мистрисс Винсент, она была тут. Это одно было бы не важно, но с двумя пожилыми дамами сидела Марион Фай. Судьба ему благоприятствовала. Но теперь явилось затруднение объяснит цель своего появления. Неловко ему было выступить с общим приглашением, — общим по крайней мере относительно Марион Фай, — в присутствии мистрисс Винсент.

Разумеется, произошло представление. Мистрисс Винсент, которая часто слышала имя лорда Гэмпстеда, несмотря на свою суровость, поддавалась чарам аристократизма. Она была рада встретить молодого человека, хотя имела сильные основания думать, что он не есть несокрушимая скала в деле веры. Гэмпстед и Марион Фай обменялись рукопожатием точно старые друзья, а затем разговор сам собой коснулся Джорджа Родена.

— Надеюсь, вы не ожидали видеть моего сына? — сказала мать.

— О, нет, я хотел передать ему кое-что, что могу сделать и в записке.

Дебют был не совсем удачен, так как фраза эта заставила и мистрисс Винсент, и Марион подумать, что они лишние.

— Надо мне послать Бетси за коляской, — сказала первая. Коляска, привозившая мистрисс Винсент, всегда имела привычку удаляться за угол, в таверну, где кучеру удалось создать для себя самые приятные отношения.

— Пожалуйста, не беспокойтесь, — сказал Гэмпстед, так как заметил по некоторым сборам мисс Фай, что она найдет нужным последовать за мистрисс Винсент. — Я напишу два слова Родену, и они скажут ему все, что я имею передать.

Затем старушка возвратилась к вопросу, который обсуждали до появления лорда Гэмпстеда.

— Я приглашала эту молодую особу, — сказала мистрисс Винсент, — поехать со мной дня на два, на три в Брайтон. Положительно дознано, что она никогда не бывала в Брайтоне.

Так как мистрисс Винсент ездила в Брайтон два раза в год, на месяц в начале зимы и на две недели весною, то ей казалось чудом, чтоб кто-нибудь, даже живущий в Галловэе, никогда там не бывал.

— По моему мнению это было бы прекрасно, — сказала мистрисс Роден, — если отец ваш вас отпустить.

— Я никогда не разлучаюсь с отцом, — сказала Марион.

— Неправда ли, милорд, — сказала мистрисс Винсент, — что по ее виду перемена воздуха была бы ей полезной?

С этого разрешения, лорд Гэмпстед воспользовался случаем посмотреть на Марион, и убедился, что ей никакая перемена не требуется. Улучшить тут ничего нельзя было; но его вдруг осенила мысль, что он также мог бы провести два, три дня в Брайтоне, и что там ему легче было бы устроить свои дела, чем в Парадиз-Роу.

— Действительно, — сказал он, — перемена всегда полезна. Я сам не люблю долго оставаться на одною месте.

— Иным людям поневоле приходится оставаться на одною месте, — с улыбкой сказала Марион. — Отец должен ходить на службу, ему было бы очень неприятно, если б не было никого, кто подавал бы ему есть и сидел с ним за столом.

— Он мог бы отпустить вас на день или на два, — сказала мистрисс Роден, которая знала, что Марион было бы полезно иногда оставлять Лондон.

— Я уверена, что он не отказал бы вам в такою маленьком развлечении, — сказала мистрисс Винсент.

— Он никогда ни в чем мне не отказывает. Мы ездили в апреле в Коус, на две недели, хотя я совершенно уверена, что сам папа предпочел бы оставаться дома все это время. Он не верит в новомодную теорию перемены воздуха.

— Не верить? — сказала мистрисс Винсент. — А я так верю. Там, где я живу, в Вимбльдоне, скорей деревня, чем город; но просиди я круглый год на одною месте, я так бы захандрила и расклеилась, что, вероятно, году бы не прошло и меня бы схоронили.

— Отец говорит, что когда он был молод, только люди высокого происхождения и high-life[6] каждый год уезжали из города; и что люди жили тогда так же долго, как и теперь.

— Мне кажется, люди приучаются жить и умирать, смотря по обстоятельствам, — сказал Гэмпстед. — Предки наши делали многое, что мы считаем положительно вредным. Они пили нефильтрованную воду и целую зиму ели соленое мясо. Они очень плохо мылись и не имели никакого понятия о вентиляции. А тем не менее они умудрялись жить.

Марион Фай, однако, разупрямилась, и объявила о своем намерении отказаться от любезного приглашения мистрисс Винсент. Об этом еще было много толков, так как Гэмпстед ухитрился сделать несколько разнообразных предложений.

— Он сам очень любил море, — говорил он, — и повезет их всех, включая мистрисс Винсент и мистрисс Роден, на своей яхте, если не в Брайтон, то в Коув.

Декабрь не был особенно удобным временем для поездок водою, а так как в Брайтон можно было попасть, проехав час по железной дороге, он вынужден был отказаться от этого предложения, слегка посмеявшись над собственной несообразительностью.

Но все это говорилось так весело и ласково, что он окончательно покорил сердце мистрисс Винсент. Она оставалась гораздо дольше обыкновенного, к выгоде хозяина таверны, и наконец, в самом радужном расположении духа, послала Бетси за угол.

— Право, лорд Гэмпстед, — говорила она, — прежде, чем и уеду, мне надо взять с вас штраф. Придется мне заплатит за второй час, так я с вами заболталась.

С этим она уехала.

— Незачем вам уходить, Марион, — сказала мистрисс Роден, — если лорд Гэмпстед не имеет сообщить мне чего-нибудь особенного. — Лорд Гэмпстед заявил, кто особенного он ничего сообщить не имеет, и Марион осталась.

— А я имею сообщить вам некто особенное, — сказал Гэмпстед, — когда старшая гостья наконец уехала, — но мисс Фай может узнать это так же, как и вы. Когда мы шли в Гендон, в воскресенье, разговор коснулся вопроса, относительно которого мы с Джорджем разошлись во мнениях.

— Надеюсь, что не было ссоры? — сказала мать.

— О, нет. Но мы не остались особенно довольны друг другом. А потому мне бы хотелось, чтоб вы с ним приехали ко мне обедать, как-нибудь на этой неделе. В субботу я не свободен, но до этого дня выбирайте любой. — Мистрисс Роден сделала очень серьезную мину при этом предложении, так как до сих пор приятель сына никогда не приглашал ее к себе. Кроме того в течение нескольких лет она ни разу не обедала в гостях, а между тем в данную минуту она не находила никакой причины отказаться. — Я собирался просить мисс Фай приехать с вами.

— О, это совершенно невозможно, — сказала Марион. — Вы очень добры, милорд; но я никогда не выезжаю, не правда ли, мистрисс Роден?

— Это мне кажется причиной — начать. Конечно, я понимаю, ваш отец… Но я очень был бы рад с ним познакомиться, если б вы убедили его приехать.

— Он редко выезжает, лорд Гэмпстед.

— Тем менее он будет иметь оснований отговариваться тем, что не свободен. Что вы скажете, мистрисс Роден? Это доставило бы мне самое искреннее удовольствие. И я, как ваш отец, мисс Фай, не привык много «выезжать», как вы говорите. Я такой же чудак, как и он. Признаем, что мы все чудаки, и что нет лучшего основания, чтобы нам сойтись. Мистрисс Роден, не старайтесь мешать делу, которое доставит мне величайшее удовольствие и против которого нельзя найти серьезных возражений. Отчего бы мистеру Фай не познакомиться с приятелем вашего сына? Какой день для вас удобнее, среда, четверг, или пятница?

Наконец, было решено, что Джордж Роден, во всяком случае, будет обедать в Гендон-Голле в пятницу, но что касается остальных приглашенных, то надо подумать. Гэмпстед Роден склонялась к мысли, что лучше бы считать это делом невозможным. Ей казалось, что она твердо решилась никогда более не обедать в гостях. Затем в уме ее мелькнула мысль, что сын ее — жених сестры этого молодого человека, и что если она поддастся этим дружеским любезностям, это может послужить ему в пользу. Когда мысли ее достигли этой точки, она могла быть уверена, что приглашение будет, в конце концов, принято.

Относительно Марион Фай, вопрос был оставлен без дальнейшего решения. Она сказала, что это невозможно, и более ничего не прибавила. Это было ее последнее решение; но она его не повторила, что вероятно бы сделала, если б была совершенно уверена, что это невозможно. Мистрисс Роден, в продолжение беседы, более не касалась этой стороны вопроса. Она была взволнована и тем, что уже было сказано, слегка гордилась на себя, что почти уступила, слегка недоумевала перед собственным, слишком очевидным смущением, слегка пугалась явного увлечения лорда Гэмпстеда молодой девушкой.

— Пора мне идти, — сказала Марион Фай, которая также была смущена.

— И мне также, — сказал Гэмпстед. — Мне надо вернуться кругом, через Лондон, у меня еще бездна дела в Парк-Лэне. Вот чем нехорошо иметь несколько домов, иногда не знаешь, где твое платье. Прощайте, мистрисс Роден. Помните, я на вас рассчитываю, очень уж мне этого хочется. Позволите мне проводить вас до ваших дверей, мисс Фай?

— Это всего через три дома, — сказала Марион, — и в противоположном направлении. — Тем не менее он проводил ее до дому. — Передайте вашему батюшке мое почтение, — сказал он, — и скажите ему, что Джордж Роден может служить вам чичероне. Если вы приедете на извозчике, вас отвезут в шарабане. В сущности говоря, нет никакой причины, отчего бы его за вами не послать.

— О, нет, милорд. То есть я не думаю, чтоб мы могли быть.

— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, приезжайте, — сказал он и взял ее за руку, когда дверь дома № 17 отворилась.

В тот же день, вечером, Клара Демиджон сидела запершись с Гэмпстед Дуффер, в квартире последней, в доме № 15.

— Стоя на улице, пожимал ей руку! — говорила мистрисс Дуффер таким тоном, точно волосы на голове ее становились дыбом от этого известия. Это последнее мы, конечно, говорим в смысле фигуральном, так как в действительности голова ее была украшена накладкой, которая должна была помешать остаткам ее волос подниматься дыбом.

— Я это видела! Они вышли вместе из № 11 совершенными голубками, и он проводил ее до дому. Потом он схватил ее руку и держал ее, — о, несколько минут! на улице!.. Чего не позволят себе эти квакерши. Они всем позволяют называть их просто по имени; понятно, что сейчас является короткость. Я никогда не позволяю молодому человеку называть меня Клара, без моего разрешения.

— Еще бы.

— На этот счет нельзя быть слишком осторожной. Сидели они там вместе, в № 11, целых два часа. Что все это может значить? Старая мистрисс Винсент была там, но она уехала.

— Вероятно, ей это все не понравилось.

— Что лорду здесь делать, — спросила Клара, — из-за чего ему так часто бывать? А он вдобавок еще будет маркизом, что гораздо важнее лорда. Одно верно. Не может же это значить, что он женится на Марион Фай?

XVIII. Как жилось в Траффорд-Парке

Конечно, ничем нельзя было оправдать неудовольствия, которое лэди Кинсбёри выражала своему мужу из-за того, что Гэмпстед и сестра его получили приглашение в замок Готбой. Владельцы его были родня ей, а не мужу ее. Если леди Персифлаж решилась извинить все проступки детей первой маркизы, то вины маркиза тут не было. Но по понятиям лэди Кинсбёри посещение его состоялось совершенно вопреки ее желаниям и интересам. Будь это возможно, она бы окончательно отлучила провинившегося молодого лорда и провинившуюся молодую девушку от всяких аристократических связей. Покровительство, оказанное им в замке Готбой, прямо противоречило ее воззрениям. Но бедный лорд Кинсбёри был тут не прк чем. Они недостойны посещать такой дом, как замок Готбой, — сказала она. Маркиз, который сидел один в собственной приемной в Траффорде, сердито нахмурился. Но милэди также была очень разгневана. Они опозорили себя и Джеральдина не должна была бы принимать их.

В этих словах заключалось два повода к неудовольствию. Во-первых, маркиз не мог выносить, чтоб такие вещи говорились об его старших детях. Кроме того, в самом характере этого обвинения проглядывала какая-то особая дань уважения семейству Готвиль, на которую он вовсе не признавал за ним права. Много раз в словах жены его слышалось, будто сестра ее вступила в особенно аристократический дом; и все из-за того, что лорд Персифлаж был членом кабинета и считался политическим деятелем. Маркиз вовсе не был расположен ставить графа, в каком бы то ни было отношении, выше себя. Он мог бы уплатит все долги графа — чего сам граф несомненно сделать не мог — и не почувствовать этого.

Собрания в замке Готбой были гораздо многолюднее собраний в Траффорде, но гостями в замке часто бывали люди, которых маркиз никогда бы не принял. Жена его жаждала общественного значения, которое приписывалось ее сестре, но он, в этом отношении, нисколько не сочувствовал жене.

— Я это отрицаю, — сказал лорд Кинсбёри, поднимаясь со стула, облокачиваясь на стол и грозно смотря на жену.

— Они себя не опозорили.

— А я говорю: «опозорили». — Милэди смело сделала это заявление, так как вошла в комнату, приготовившись к битве и решившись, если возможно, остаться победительницей. — Разве Фанни не опозорила себя, сделавшись невестой человека низкого происхождения, из подонков общества, не сказав об этом и слова даже вам?

— Нет! — крикнул маркиз, который решился противоречить жене во всем, что бы она ни сказала.

— Так я ничего не смыслю в том, что прилично молодой девушке, — продолжала маркиза. — А разве Гэмпстед не знается со всякими плебеями?

— Нет, нисколько.

— Разве этот Джордж Роден не плебей? Знается ваш сын с молодыми людьми или молодыми девушками своего общества?

— А между тем вы сердитесь на него за то, что он бывает в замке Готбой! Хотя, без всякого сомнения, он может встретить там людей, которых нельзя принимать.

— Это неправда, — сказала маркиза. — Зять мой принимает лучшее общество целой Европы.

— Так было, когда мой сын и моя дочь находились под его кровлей.

— Гэмпстед не член ни в одном из лондонских клубов, — ввернула мачеха.

— Тем лучше, — сказал отец, — насколько я имею понятие о клубах… Готбой на днях проиграл тысячу четыреста фунтов в «Пандемониуме»; и откуда взялись деньги, которые спасли его от исключения?

— Это очень старая история, — сказала маркиза, которая знала, что муж ее и Гэмпстед сложились, чтобы спасти юношу от позора.

— А между тем, вы ставите мне в упрек, что Гэмпстед не член никакого клуба! Нет клуба в Лондоне, в который он не мог бы попасть завтра, если б только записался.

— Что бы ему попытаться записаться в Карльтон-клуб, — сказала милэди, которой отец, брат и все кузены принадлежали к этому аристократическому и исключительному политическому кружку.

— Я бы от него отрекся, — сказал все еще либеральный маркиз, — т. е. я хочу сказать, конечно, что он ничего подобного не сделает. Но говорить, что молодой человек опозорил себя потому, что не охотник до клубной жизни, нелепо; а с твоей стороны, как мачехи, очень дурно.

Говоря это, он заглянул ей в лицо с таким выражением, точно хотел сказать: «Теперь вы знаете настоящее мое мнение о вас». В эту минуту раздался легкий стук в дверь, и мистер Гринвуд просунул в нее голову.

— Я занят, — очень сердито сказал маркиз.

Несчастный, смущенный капеллан удалился в свою комнату, которая также находилась в первом этаже, за тою, где теперь восседал его патрон.

— Милорд, — сказала жена его, — если вы вините меня по отношению к вашим детям, я не хочу более жить под одной кровлей с вами.

— Так уезжайте.

— Я старалась исполнить свой долг по отношению к вашим детям, и не сладко мне от них приходилось. Если вы находите, что дочь ваша теперь ведет себя прилично, я могу только умыть руки.

— Умывайте, — сказал он.

— Прекрасно. Конечно, я не могу не страдать глубоко, так как тень этого позора должна более или менее пасть на моих родных голубков.

— Надоели мне голубки, — сказал маркиз.

— Они — ваши родные дети, милорд; ваши родные дети.

— Конечно. Отчего им не быть моими родными детьми? Они благоденствуют и будут настолько обеспечены, насколько должны быть обеспечены младшие братья.

— Не думаю, чтоб вы их сколько-нибудь любили, — сказала маркиза.

— Это неправда, вы знаете, что я их люблю.

— Вы сказали: «надоели мне голубки», когда я заговорила о них. — Тут бедная мать зарыдала.

— Мало ли что вы заставите человека сказать. Послушайте, я не позволю бранить Гэмпстеда и Фанни в моем присутствии. Если что-нибудь и не так, я должен страдать больше вашего, так как они мои дети. Вы сделали для нее жизнь здесь невозможной…

— Я этого не сделала. Я только исполнила свой долг по отношению к ней. Спросите мистера Гринвуда…

— К чорту мистера Гринвуда! — сказал маркиз. Он так-таки и выговорил это слово целиком, хотя впоследствии, когда ему часто ставили это обстоятельство в укор, и отрицал это. Милэди совершенно ясно расслышала это выражение и сейчас же величаво вышла из комнаты, тем самым показывая, что ее женское чувство так уязвлено, что для нее становится невозможным долее выносить присутствие такого злоязычного чудовища. До настоящей минуты она далеко не была победительницей; но вульгарное восклицание мужа возвратило ей значительную долю ее обаяния, так что она получила возможность покинуть поле битвы, как полководец, все силы которого находятся в надлежащем порядке. Он объявил, что ему «надоели» родные дети и послал «к чорту» собственного капеллана!

Маркиз несколько времени просидел один в раздумье, а затем дернул шнурок, служивший телеграфом между его комнатой и той, в которой находился священник. Это не была простая сонетка, чем оскорблялось бы достоинство духовной особы, ни телефон, что опять неудобно, так как требует, чтоб человек наклонился и приближался к нему губами, но механизм, посредством которого производился легкий стук в стену, дававший обитателю комнаты знать, что его зовут, без всякого унизительного, для его самоуважения, процесса. Капеллан явился на зов и, слегка постучавшись в дверь, опять стоял перед лордом. Маркиза он застал на ногах, у камина, чем, как он прекрасно знал, ему давалось понять, что и ему не намерены предложить стула.

— Мистер Гринвуд, — сказал маркиз, голосом, который он желал сделать особенно кротким, но в котором в то же время слышалось что-то угрожающее, — я в настоящую минуту не намерен беседовать с вами о предмете, которого должен коснуться, а так как присутствие ваше мне нужно минуты на две, я не задержу вас, попросив вас садиться. Если б я мог убедить вас выслушать меня, не отвечая мне, это, мне кажется, было бы лучше для нас обоих.

— Конечно, милорд.

— Я запрещаю вам говорить со мной о лэди Франсес.

— Когда же я это делал? — жалобно спросил капеллан.

— Я также запрещаю вам говорить с лэди Кинсбёри о ее падчерице. — Тут он замолчал, и как бы давал понять, судя по его первому предупреждению, что священник теперь может удалиться. Первое из данных приказаний было очень просто, маркиз несомненно имел право его отдать, и мистер Гринвуд сознавал, что будет обязан его исполнить. Но второе — совершенно другое дело. Он привык постоянно беседовать с лэди Кинсбёри о лэди Франсес. Два, три, четыре раза в день милэди, которая в настоящих своих условиях не имела другого поверенного, изливала ему свою скорбь по этому ужасному доводу. Что ж ему сказать ей, — что повелитель его запретил ему этим заниматься, или продолжать, вопреки желаниям маркиза? Он довольно охотно бы исполнил приказание, если бы не сознавал, что вынужден будет поссориться с милордом или милэди. Милорд, конечно, мог выгнать его из дому, но милэди могла сделать пребывание в этом доме невыносимым для него. Милорд человек справедливый, хотя неблагоразумный, и едва ли выгонит его без всякого вознаграждения; но милэди — женщина необузданная, которая, если рассердить ее, совершенно забудет о справедливости. Размышляя обо всем этом, он стоял, отчаиваясь и колеблясь, перед своим патроном.

— Я требую, — сказал маркиз, — чтобы вы соображались с моими желаниями, или расстались со мной.

— Оставил Траффорд? — спросил несчастный.

— Да, оставили Траффорд; решайтесь на это, или исполните мое желание в деле, относительно которого мои желания, конечно, должны быть приняты в соображение. Что же вы выбираете, мистер Гринвуд?

— Конечно, я поступлю, как вы мне приказываете. — На это маркиз любезно поклонился, продолжая стоять спиной к камину, и мистер Гринвуд вышел из комнаты.

Мастер Гринвуд прекрасно сознавал, что это только начало его невзгод. Даваф это обещание, он был совершенно уверен, что будет не в состояния исполнить его. Одно ему оставалось: нарушить обещание и скрыть это от маркиза. Не в его власти будет уклониться от разговора, который маркиза могла завести. Но могло быть возможным растолковать маркизе, что от мужа ее следует скрыть, насколько они доверяют друг другу. Правду сказать, между ними теперь обсуждалось не мало тайн, относительно которых невозможно будет убедить милэди не давать воли языку. Между ними было принято за аксиому, что переселения лорда Гэмпстеда в лучший мир следует горячо желать. Удивительно как быстро, хотя и постепенно, развиваются идеи такого рода, когда их раз допустили. Дьявол живо освоивается в душе, когда ему открыли входную дверь. Месяц или два тому назад, до отъезда милэди в Кенигсграф, она, конечно, не решалась бы прямо вправить желание, чтобы молодой человек умер, как бы часто мысли ее ни работали в этом направления. И, конечно, в те дни, хотя от них прошло лишь несколько недель, мистер Гринвуд был бы очень поражен, если бы ему хоть намекнули на то, о чем они теперь совершенно свободно толковали.

— Жалко, жалко, жалко!

Так выражалась на этот счет удрученная скорбью мать, примиряясь с своими желаниями при посредстве того, что считала своим долгом по отношению к родным детям. Не то чтобы у них с мистером Гринвудом возник какой-нибудь план, благодаря которому лорд Гэмпстед сошел бы с дороги. Убийство им, конечно, и на мысль не приходило. Но жалко, жалко! Насколько лорд Гэмпстед, во всех отношениях, не соответствовал тому высокому общественному положению, которое он будет призван занять, настолько ее сын, ее лорд Фредерик, способен будет служить украшением своего сословия. Он был красив, любезен, аристократичен с головы до ног. Никогда более блестящий наследник громкого титула не радовал сердца матери-англичанки, если бы только он был наследником. За что ей, благородному отпрыску аристократического дома Монтрезоров, дано было быть матерью одних младших сыновей? Чем более мысль ее останавливалась на этом, тем полнее изглаживалась неправедность ее желаний, и честолюбие ее казалось не более как естественной заботой матери о своем ребенке. Мистер Гринвуд не мог бы предавать таких оправданий, но и относительно его можно сказать, что дьявол, раз появившись, вскоре совершенно удобно расположился в его душе. Он говорил себе, что и не думал замышлять убийство лорда Гэмпстеда. Совесть его, в этом отношении, была совершенно чиста. Какое ему дело до того, кто наследует титул и именье Траффордов? Он просто обсуждал с глупой женщиной случай, которого никакие их речи ничем не могли ни вызвать, ни предотвратить. Ему скоро показалось естественным, что она этого желает, и не менее естественным, что он делает вид, что сочувствует ей, своему лучшему другу. Маркиз, он был в этом уверен, постепенно отставал от него. В ком было ему искать поддержки, как не в единственном друге, который у него оставался? Маркиз, вероятно, даст ему что-нибудь, если отпустит; но этого будет недостаточно, чтобы дать ему возможность прожить в довольстве остаток жизни. В распоряжении маркиза находилось место ректора в Апльслокомб, в Сомерсетшире, которое было бы совсем на руку мистеру Гринвуду. Теперь его занимал очень древний старик, который, как всем было известно, не вставал с постели. Это представляло 800 фунтов в год. Мистер Гринвуд заводил об этом речь с маркизом; но ему сказали, слегка выразив вежливое сожаление, что считают его слишком старым для новых обязанностей. Маркиза часто говорила с ним об этом месте; но что в том толку? Если бы умер сам маркиз, а за ним ректор, для него была бы какая-нибудь надежда, — под условием, чтобы лорд Гэмпстед также сошел с дороги. Но мистер Гринвуд, думая об этом, качал головой. Без всякого сомнения, все его симпатии были на стороне милэди. Маркиз обращался с ним дурно. Лорд Гэмпстед позорил свое сословие. Леди Франсес была даже хуже брата. Хорошо было бы, если бы лорд Фредерик сделался наследником. Но все это не имело ничего общего с убийством, ни даже с помышлением об убийстве. Если бы Господу угодно было взять молодого человека, оно было бы прекрасно, и только.

В тот же самый день, час или два после того, как он дал свое обещание маркизу, лэди Кинсбёри послала за ним.

Она всегда приглашала его пить с нею чай в пять часов. Это до такой степени вошло в обычай, что слуга просто докладывал, что чай подан на верху, в комнате милэди.

— Видели вы сегодня милорда? — спросила она.

— Да, — я его видел.

— После того, как он так грубо приказал вам выйти из комнаты?

— Да, он позвал меня после этого.

— Ну?

— Он запретил мне говорить о лэди Франсес.

— Еще бы. Он не желает слышать ее имени. Это я понимаю.

— Он не желает, чтобы я говорил о ней с вами.

— Со мной? Что ж, мне рот замкнуть? Я буду говорить о ней, что найду нужным. Этого еще недоставало!

— Он тут больше имел в виду меня.

— Он не может заставить людей молчать. Все его вздор. Ему следовало держать ее в Кенигсграфе, держать взаперти до тех пор, пока она не изменить своего намерения.

— Он требовал от меня обещания не говорить о ней с вами, милэди.

— Что ж вы отвечали?

Он пожал плечами и принялся за чай. Она покачала головой и прикусила губы. Не станет она молчать, как бы он ни сердился.

— Я почти желаю, чтобы она вышла за этого господина, хоть чем-нибудь бы кончилась эта история. Не думаю, чтобы после этого он сам когда-нибудь упомянул ее имя. Что она уже возвратилась в Гендон?

— Не знаю, милэди.

— Это ему наказание за то, что он противился желаниям дяди, восставал против его принципов. Нельзя дотронуться до грязи и не запачкаться. — Грязь, как прекрасно понял мистер Гринвуд, была первая маркиза. — Сказал он что-нибудь о Гэмпстеде?

— Ни слова.

— Вероятно и о нем нам запрещено говорить. Несчастный молодой человек; желала бы я знать, сознает ли он сам, как безусловно он губить семью.

— Полагаю, что должен сознавать.

— Такого рода люди — такие эгоисты, что никогда не думают о других. Ему и в голову не приходит, чем мог бы быть Фредерик, если бы он не стоял у него на дороге. Ничто так меня не сердит, как когда он делает вид, что любит моих детей.

— Вероятно, он теперь больше не приедет.

— Ничто не помешает ему приехать, — разве умрет. — Мистер Гринвуд грустно покачал головой.

— Говорят, он много ездит верхом.

— Не знаю.

— Яхта его может пойти с ним ко дну.

— Он никогда не катается на ней в это время года, — сказал священник, находя утешение в этой мысли.

— Кажется, что нет. Сорная трава всегда растет. Тем не менее удивительно сколько старших сыновей… отозвано за последнюю четверть века.

— Множество.

— Не могло быть ни одного, без которого легче было бы обойтись, — сказала мачеха.

— Да; без него можно было бы обойтись.

— Подумайте только о выгоде для семейства. Оно совсем пропадет, если он наследует титул. А мой Фред с такой честью носил бы это имя! Конечно, — сделать ничего нельзя.

Последняя фраза была сказана полувопросительно, но осталось без ответа.

XIX. Жених лэди Амальдины

Траффорд-Парк находится в Шропшире; Льюддьютль — валлийское поместье герцога Мерионета — в соседнем графстве, т. е. одно из поместий, так как у герцога были замки во многих графствах.

Здесь, в это время года, лорду Льюддьютлю удобно было жить — не в видах собственного, особого удовольствия, но потому, что предполагалось, что Северный Валлис требует его присутствия. Он наблюдал за трехмесячными сессиями мирового суда, за дорогами, за больницами для душевнобольных и вообще за консервативными интересами этой части Великобритании. Само собою разумеется, что Рождество он обязан был проводить в Льюддьютле. В январе он отправлялся в Дургам, в феврале в Сомерсетшир. Таким образом он делил свое время между различными частями королевства, конечно, оставаясь в Лондоне от начала до конца парламентской сессии. Это была, смело можно сказать, чрезвычайно полезная жизнь, но совершенно чуждая развлечений и почти не знавшая волнений. Не удивительно, что он не находил времени жениться. Так как он не мог забираться в такую даль, как замок Готбой — частью, может быт, потому, что ему не особенно нравилась тамошняя манера собирать публику со всего света, — то было условлено, что он пожертвует двумя днями в начале декабря, чтоб видеться с своим предметом под кровлей ее тетки, в Траффорде-Парке. Леди Амальдина и он оба должны были прибыть туда в среду, 8-го декабря, и остаться до пятницы утра. Срок пребывания молодой девушки не был определен с особой точностью, так как ее время ценилось дешево; но было подробно объяснено, что жених должен попасть в Денбиг с поездом, приходящим в 5 часов 45 минут, чтоб иметь возможность посетить некоторые городские учреждения до обеда, который представители консервативной партии должны были дать в семь. Лорд Льюддьютль утешался мыслью, что может воспользоваться двумя свободными днями в Траффорде для сочинения и изучения спича о настоящем положении дел, который, хотя имел быть произнесен в Денбиге, без всякого сомнения, появятся во всех лондонских газетах на следующее же утро.

Так как тут исключительно имелось в виду свидание влюбленных, то гостей звать не думали. Мистер Гринвуд, конечно, будет. Чтоб придать обеду несколько торжественный характер, на первый день пригласили мэра из Тресбёри с женой. Мэр был ярый консерватор, лорду Льюддьютлю приятно будет с ним встретиться. На второй день к обеду были заранее приглашены приходский священник с женой и дочерью. Главное неудобство этих праздничных приготовлений заключалось в том, что лэди Амальдина и жених ее прибыли в день крупной ссоры между маркизом и его женой.

Может быть, в сущности, приезд гостей есть величайшее облегчение, какое можно найти в таких несчастных, домашних распрях. После того, что было сказано, лорд и лэди Траффорд едва ли бы могли спокойно пообедать, в присутствии одного мистера Гринвуда. В этом случае разговор никак бы не вязался. Теперь же маркиз мог перед обедом суетливо войти в гостиную, чтоб приветствовать племянницу жены, не намекнув ни одним словом на утренние неудовольствия. Почти в ту же минуту появился лорд Льюддьютль, который приехал так поздно, как только было возможно и переоделся в десять минут. Так как не было никого посторонних, лэди Амальдина поцеловала своего будущего мужа — как поцеловала бы деда, — и милорд принял эту ласку, как мот бы принять любой суровый сдержанный дед. Затем вошел мастер Гринвуд с мэром и ею женой, все общество было на лицо. Маркиз повел лэди Амальдину к столу, жених сидел рядом с нею. Мэр и его жена помещались по другую сторону стола, мистер Гринвуд между ними. Еще не успели обнести суп, как лорд Льюддьютль углубился в вопрос о сравнительных достоинствах больниц для душевнобольных Шропшира и Валласа. С этой минуты и до той, когда мужчины присоединились к дамам, в гостиной разговор отличался исключительно практическим характером. Как только дамы удалились из столовой, дороги и больницы уступили место политическим вопросам, в обсуждении которых маркиз и мистер Гринвуд предоставили консерваторам почти полную свободу. В гостиной разговор тянулся вяло, пока в десять часов с небольшим, мэр, заметив, что ему завтра предстоит длинная поездка, не удалился на покой. Маркиза с лэди Амальдиной скоро последовали его примеру; минуть через пять и валлийский лорд, пробормотав что-то о писании писем, находился в тиши своей спальни. О любви не было сказано ни одного слова, но лэди Амадьдина была довольна. На своем туалетном столике она нашла небольшой сверток, адресованный на ее имя рукой милорда, в котором заключался медальон с ее монограммой «А. Л.», из брильянтов. Было далеко за полночь, прежде чем милорд выразил словами первую половину обещаний насчет ненарушимости конституции, которые намеревался сделать денбигским консерваторам. Лорд Льюддьютль почти не показывался на следующее утро, после раннего завтрака, так твердо решился он постоять за благородное дело, за которое взялся. После второго завтрака затеяли небольшую поездку для влюбленных, и занятый политический деятель разрешил себе короткую прогулку в экипаже в обществе одной своей будущей жены. Если бы он держался с ней без церемонии, он просто дал бы ей свою речь в рукописи, и ответил бы ей как затверженный урок. Но так как сделать этого он не мог, то перечислил ей все свои занятия, точно оправдывая собственную медленность в деле брака, и объявил, что благодаря имениям и парламенту, он никогда не знает, на голове он стоит или на ногах. Но когда он остановился, он все-таки не назначил дня, так что лэди Амальдина нашлась вынужденной сама взяться за это дело.

— Как вы думаете, когда ж это будет? — спросила она. Он поднял руку и потер голову под шляпой, точно разговор этот был ему чрезвычайно неприятен. — Ни за что в мире не хотела бы я думать, что стесняю вас, — сказала она с оттенком упрека в голосе.

Он действительно был искренне к ней привязан; гораздо более чем она, по самой натуре своей, могла привязаться к нему. Если б она могла сделаться его женой без всяких забот о свадебных приготовлениях или о последующем медовом месяце, он очень охотно зажил бы с ней с этой самой минуты. Для него обязательно было жениться и он окончательно решил, что это именно такая жена, какая ему нужна. Но теперь он был крепко смущен этим тоном упрека.

— Желал бы я, — сказал он, — быть младшим братом или кем угодно, только не тем, что я есть.

— Зачем бы вам это желать?

— Затем, что мне так все надоело. Конечно, вы этого не понимаете.

— Нет, понимаю, — сказала Амальдина, — но, право, надо всему этому положить конец. Вероятно, и парламент, и больницы для душевнобольных вечно будут требовать забот.

— Без сомнения… без сомнения.

— В таком случае, нет причины не назначить когда-нибудь день. Люди начинают думать, что дело это вероятно расстроилось, так как об этом так давно говорят…

— Надеюсь, что оно никогда не расстроится.

— Я знаю, что принц на днях сказал, что надеялся… Но все равно, на что он там надеялся.

Лорд Льюддьютль также слышал рассказ о том, на что надеялся принц, и снова с досадой почесал голову. Носились слухи, что принц объявил, что он давным-давно ожидал приглашения в крестные отцы. Леди Амальдина, вероятно, слышала рассказ этот в другой редакции.

— Я хочу сказать, что все удивились, что оно отложено так надолго, а теперь начинают думать, что оно совсем не состоится.

— Не назначить ли в июне? — сказал восторженный поклонник.

Лэди Амальдина нашла, что в июне очень удобно.

— Но тогда будет внесен билль об улучшении системы городских школ, — сказал милорд.

— А мне казалось, что все города давным-давно пользуются плодами школ. — Он взглянул на нее с чувством сугубого сожаления, — сожаления о том, что она так мало знала, и о том, что к ней относятся так жестоко. — По-моему, это надо совсем отложить, — сердито сказала она.

— Нет, нет, нет, — воскликнул он. — Нельзя ли в августе? Правда, я обещал быть в Инвервесе к открытию новых доков.

— Это вздор, — сказала она. — Ну какая надобность докам, чтоб вы их открывали?

— Видите ли, — сказал он, — отец мой в этом городе пользуется большим значением. Мне кажется, я взвалю это на плечи Давиду. — Лорд Давид был его брат, также член парламента и занятой человек, как и все представители семейства Поуэль, но который любил развлечься с ружьем по окончании работ в палате общин.

— Конечно, он мог бы это сделать, — сказала лэди Амальдина. — Сам он женился десять лет тому назад.

— Я его попрошу, но он очень разозлится. Он всегда говорит, что ему не следует навязывать работы старшего брата.

— Так я могу сказать мама? — Милорд опять потер себе голову, но на этот раз сделал это так, что жест его как бы выразил согласие. Невеста слегка сжала его руку повыше локтя. Посещение Траффорда, по ее понятиям, могло считаться увенчавшимся успехом. Выходя из экипажа, она еще раз сжала его руку, и он печально побрел доучивать остаток своего спича, думая о том, как приятно было бы «жить, как все».

Но лорда Льюддьютля ожидала менее приятная помеха, чем эта. Около пяти часов, когда он уже твердо заучивал конец своей речи, маркиза прислала за ним, поручив сказать, что она будет очень ему благодарна, если он пожалует к ней в комнату на пять минуть. Может быть, он будет так любезен, что выпьет с нею чашку чаю. Поручение было передано собственною горничной милэди, его нельзя было счесть иначе, как за приказание. Но лорд Льюддьютль не хотел чаю, был совершенно равнодушен к леди Кинсбёри и чрезвычайно озабочен своей речью. Он почти проклял женскую суетливость, всовывая рукопись в бювар, и последовал за горничной по корридорам.

— Как это мило с вашей стороны, — сказала она.

Наклоняя голову, он потер ее, как и всегда в минуты досады, но ничего не сказал. Она заметила его настроение, но решилась не отступать. Хотя наружность его ничего не обещала, он был известен как истый столп своего сословия. В целой Англии не было человека до такой степени преданного делу консерватизма — тому делу, успех которого зависят от поддержки тех социальных учреждений, благодаря которым Великобритания приобрела первенство между народами. Никто лучше лорда Льюддьютля не понимал, как полезно держать каждый из различных классов общества на своем месте, причем каждому требовалась честь, правдивость, трудолюбие. Маркиза отчасти понимала его характер в этом отношении. А потому, кто живее его почувствует всю горечь причиненных ей оскорблений, кто более его будет сочувствовать ей относительно негодности сына и дочери, с которыми не связывало ее кровное родство, кто скорей его поймет, как неизмеримо лучше было бы для всего «сословия», чтоб ее маленький лорд Фредерик наследовал титул и помогал сохранять учреждения Великобритании в надлежащем виде? Она совершенно перестала понимать, что намекая за возможность такого наследования, она желала безвременной смерти человеку, о благополучии которого обязана была печься. Постоянно размышляя об этом предмете, она утратила способность видеть, как мысль эта может поразить другого. Вот человек, которому в свете особенно посчастливилось, который стоит во главе своего сословия, который скоро близко породнится с ней самой, на которого она впоследствии будет иметь возможность опереться, как на крепкую трость. А потому она решилась поверить ему свое горе.

— Не прикажете ли чашку чаю?

— Никогда не пью его в это время.

— Может быть, чашку кофе?

— Ничего до обеда, благодарю вас.

— Вы не были в замке Готбой, когда Гэмпстед с сестрою были там.

— Я не был в замке Готбой с весны.

— Неужели вы не нашли очень странным, что их туда пригласили?

— Нет, отчего странным?

— Вы слышали эту историю… неправда ли? Как человек, готовый вступить в такое близкое родство с нашим семейством, вы должны все узнать. Лэди Франсес к несчастью дала слово молодому человеку совершенно недостойному ее, — почтамтскому клерку!

— Об этом кое-что слышал.

— Она ужасно вела себя здесь, и тогда брат ее увез. Я вынуждена была окончательно отлучить ее от своего сердца. — Лорд Льюддьютль потер себе голову, но на этот раз лэди Кинсбёри неверно объяснила себе причину его досады. Ему неприятно было, что его заставляют слушать эту историю. Она вообразила, что поступки лэди Франсес возмущают его. — После этого, мне кажется, сестра поступила очень дурно, пригласив ее в замок Готбой. Не следует оказывать никакой поддержки молодой девушке, которая может так ужасно вести себя. Неправда ли, что такие браки страшно вредят важнейшим интересам общества?

— Я, конечно, того мнения, что молодым девушкам следует выходить за людей своего круга.

— От этого столько зависит… не так ли, лорд Льюддьютль? Вся будущая кровь наших первых фамилий! По-моему, за такое поведение нет слишком строгих кар.

— Но поможет ли строгость?

— Ничто другое и не может помочь. Мне лично кажется, что отцу, в таких случаях, следовало бы разрешать запереть свою дочь. Но маркиз так слаб.

— Страна ни на минуту не допустила бы этого.

— Тем хуже для страны, — решила милэди, воздевая руки. — Но брат, если возможно, хуже сестры.

— Гэмпстед?

— Он положительно ненавидит всякий призрак аристократии.

— Это нелепо.

— Крайне нелепо, — сказала маркиза, которой показалось, что ее поощряют, — крайне нелепо, ужасно, безобразно. Он — совершенный революционер.

— Ну, нет, мне кажется, — сказал милорд, которому приблизительно известны были политические убеждения Гэмпстеда.

— Право, так. Помилуйте, он поощряет сестру! Он позволил бы ей выйти за башмачника, лишь бы ему удалось унизить родную семью. Подумайте, что я-то должна чувствовать, я, с моими дорогими мальчиками!

— Разве он с ними не ласков?

— Я предпочла бы, чтоб он никогда их не видал!

— Этого я совсем не понимаю, — сказал разгневанный лорд.

Но она совершенно превратно истолковала себе его слова.

— Когда я подумаю, что он такое, до чего он доведет всю семью, если останется в живых, мне невыносимо видеть, как он прикасается к ним. Подумайте о крови Траффордов, о крови Монтрезоров, о крови Готвилей; подумайте о вашей собственной крови, которая теперь сольется с нашей: подумайте, что вся эта кровь будет осквернена потому только, что этому господину угодно устроить позорный, отвратительный брак с исключительной целью унизить нас всех.

— Извините, леди Кинсбёри; я нисколько не буду унижен.

— Подумайте о нас, о моих детях.

— И они также. Может быть, это — несчастие, но унижения тут никакого не будет. Честь может пострадать только от бесчестного. Жалею, что леди Франсес не отдала своего сердца другому, но совершенно уверен, что родовое имя безопасно в ее руках. Что же касается до Гэмпстеда, это — молодой человек, убеждениям которого я не сочувствую, — но я уверен, что он джентльмен.

— Желала бы я, чтоб он умер, — сказала леди Кинсбёри.

— Леди Кинсбёри!

— Желала бы я, чтоб он умер!

— Могу только сказать, — сказал лорд Льюддьютль, поднимаясь со стула, — что вы крайне неудачно выбрали себе поверенного. Лорд Гэмпстед — человек, которого я с гордостью назвал бы своим другом. Политические убеждения человека — его личное дело. Его честь, бескорыстие и даже поведение до некоторой степени принадлежат его семье. Не думаю, чтоб его отец или братья, или мачеха, когда-нибудь будут иметь повод покраснеть за него. — С этим лорд Льюддьютль поклонялся маркизе и вышел из комнаты с такой величавой осанкой, которую едва ли бы узнали те, кто видел, как он таскал ноги в палате общин.

Обед в этот день прошел очень тихо, и лэди Кинсбёри ушла к себе даже ранее обыкновенного. Разговор за обедом был скучный и преимущественно вращался на церковных вопросах. Мистер Гринвуд старался быть веселым, а приходский священник, жена его и дочь чувствовали себя неловко. Лорд Льюддьютль почти не раскрывал рта. Лэди Амальдина, уладив единственный, занимавший ее вопрос, была просто довольна. На другой день утром жених ее уехал ранее, чем предполагал. Ему необходимо, уверял он, собрать некоторые сведения в Денбиге прежде, чем произнести свою речь. Ему удалось добыть себе особое отделение, и здесь он твердил свой урок, пока не почувствовал, что дальнейшие повторения только собьют его с толку.

— Вы как-то пригласили Фанни в себе в замок, — сказала леди Кинсбёри племяннице на следующее утро.

— Мама думала, что хорошо будет пригласить их обоих.

— Они этого не заслужили. Поведение их было таково, что я вынуждена сказать, что они ничего не заслужили от моей семьи. Говорила она о своей этой свадьбе?

— Упомянула.

— Видишь!

— Да, но в сущности ничего почти не говорилось. Конечно, гораздо более разговоров было о моей. Она говорила, что охотно была бы дружкой.

— Пожалуйста, не приглашай ее.

— Отчего же, тетушка?

— Я никак не могла бы быть у тебя на свадьбе, если ты пригласишь ее. Я вынуждена была изгнать ее из своего сердца.

— Бедная Фанни!

— Но она не стыдилась того, что затеяла?

— Кажется, что нет. Она не из тех, которые когда-нибудь стыдятся своих поступков.

— Нет, нет. Ее ничем не пристыдишь. Она знать не хочет никаких приличий, точно их не существует. Я так и жду, что услышу, что она брака вообще не признает.

— Тетя Клара!

— Чего можно ожидать от тех учений, которых они с братом придерживаются? Слава Богу, ты никогда и не слышала о таких вещах. У меня сердце разрывается как подумаю о том, что мои родные детки наверное услышат, не сегодня, завтра, от брата и сестры. Но пожалуйста, Амальдина, не приглашай ее в себе в дружки.

Лэди Амальдина, помня, что кузина очень хороша собой, а также, что могло быть нелегко набрать двадцать титулованных девушек, тетке слова не дала.

XX. План удался

Когда мать представила вопрос на разрешение Джорджа Родена, он не нашел никакой причины, отчего бы ей не обедать в Гендон-Голле. Сам он рад был иметь случай загладить то недружелюбное чувство, которое несомненно существовало между ним и его другом, когда они расстались на дороге. Что касается до его матери, хорошо было бы, чтоб она настолько возвратилась в обычаям света, чтоб пообедать у приятеля сына.

— Ты этим только возвратишься к своим прежним привычкам, — сказал он.

— Ничего ты не знаешь о моих прежних привычках, — отвечала она почти сердито.

— Я не предлагаю никаких вопросов, и старался приучить себя мало об этом заботиться. Но я знаю, что оно так было. — После паузы он возвратился к мыслям того же рода. — Если бы мой отец был принцем, мне кажется, я бы этим не гордился.

— Хорошо родиться джентльменом, — сказала она.

— Хорошо «быть» джентльменом, и если блага, обыкновенно связанные с высоким происхождением, помогают человеку приобрести благородство чувств и широту взглядов, то легко может быть, что хорошее происхождение имеет свою цену. Но если человек окажется недостойным своего происхождения — как многие, тогда это преступление.

— Все это само собой разумеется, Джордж.

— А между тем оно не так. Хотя бы сам человек был негодяй, дурак и трус, он считается благородным потому только, что кровь Говардов течет в его жилах. И что еще хуже: хотя бы другому дано было истинное и величайшее благородство, он почти не смеет стоять выпрямившись перед лордами и герцогами, в виду своего недостоинства.

— Все это уже исчезает.

— Желал бы я, чтоб можно было несколько ускорить это исчезновение, и этому можно помочь исчезнуть. Быть может, в наши дни прогресс пойдет быстрее. Но ты верно позволишь мне написать Гэмпстеду и сказать, что ты будешь.

Она согласилась, и таким образом эта часть дела была улажена.

После этого она сама постаралась увидеть квакера, однажды вечером, когда он возвращался домой.

— Да, — сказал мистер Фай, — слыхал я от Марион о твоем предложении. Но зачем молодому лорду желать видеть такого человека, как я, у себя за столом?

— Он короткий приятель Джорджа.

— Охотно верю, что твой сын хорошо выбирает себе друзей, так как вижу, что он осторожный и разумный молодой человек, который не предается чрезмерно всяким буйным увеселениям. — Джордж нередко бывал в театре, чем оскорблял понятия квакера, и этим он оправдывал употребление слова «чрезмерно» и лишался права на безусловную похвалу. — А потому я не стану с ним ссориться из-за того, что он избрал себе друга среди великих мира сего. Но, «свой своему поневоле брат» — хорошее правило. По-моему, усталая ломовая лошадь, как я, не должна стоять в одной конюшне с охотничьими скакунами.

— Этот молодой человек предпочитает общество таких людей, как вы и Джордж, обществу подобных ему аристократов.

— Не думаю, чтоб он этим обнаруживал особое благоразумие.

— Во всяком случае, вам следовало бы поверить его добрым намерениям.

— Не мое дело судить его, в том или другом смысле. Что ж, он просил, чтоб и Марион посетила его?

— Конечно. Отчего бы девочке хоть сколько-нибудь не видеть свет, не развлечься?

— Мало будет пользы моей Марион от таких развлечений, Гэмпстед Роден, а вред, пожалуй, будет. Неужели ты станешь утверждать, что такие развлечения непременно должны послужить на пользу девушке, рожденной для исполнения тяжелых обязанностей суровой жизни?

— Я, в чем угодно, положилась бы на Марион, — горячо сказала мистрисс Роден.

— И я также, она всегда была славной девушкой.

— Но разве вы не выказываете к ней недоверия, держа ее взаперти и боясь даже разрешить ей сесть за стол в чужом доме?

— Я никогда не запрещал ей садиться за твой стол, — сказал квакер.

— Вам следовало бы отпустить ее из любезности ко мне. Ради моего сына, я обещала быть там, мне было бы очень приятно, чтоб со мной была другая женщина.

— Так я-то едва ли вам нужен, — сказал мистер Фай, не без оттенка ревности.

— Он особенно настаивал на том, чтоб вы приехали. Именно с такими людьми, как вы, он и желал бы сблизиться. Кроме того, если Марион там будет, то я уверена, вы пожелаете сопровождать ее. Неужели вам не хотелось бы видеть, как девочка будет держать себя при таком случае?

— При всяких случаях, везде, во всякое время, я желал бы не разлучаться с моей дочерью. В целом мире у меня, кроме нее, не осталось ничего, на чем глаз мой мог бы отдохнуть с удовольствием. Но сомневаюсь, чтоб это послужило ей на польщу.

С этим он ушел, оставив вопрос нерешенным, но заронив в душу мистрисс Роден убеждение, что он кончит тем, что примет приглашение.

— Сама ты этого желаешь? — спросил он у дочери в этот вечер, прежде чем идти спать.

— Если ты поедешь, папа, мне бы хотелось.

— Почему? Чего ты ожидаешь? Не потому ли тебе хочется ехать, что этот молодой человек — лорд, и что часть раззолоченого величия властителей земли оказывается в его доме и в его столе?

— Не потому, отец.

— Или потому, что он молод и красив, умеет нашептывать сладкие речи, по обычаю юношей, что от него пахнет духами, что руки у него нежные, мягкие, с кольцами на пальцах, а пожалуй и на груди сверкают драгоценные камни, как у женщины?

— Нет, отец; не потому.

— Изысканные кушанья, напитки, лакомства, которыми он будет угощать тебя, не могут иметь особого значения для девушки воспитанной, как ты.

— Конечно, нет, отец; они для меня ничего не значат.

— Так из-за чего ж тебе хочется ехать к нему?

— Чтоб послушать твоих речей, отец, в обществе.

— Нет, — сказал он, смеясь, — лучше бы ты послушала моих речей у нас в конторе. Там я ничего, постою за себя, но в обществе этих молодых людей, за стаканом вина, у меня, я думаю, и слов-то не найдется. Если ты только то и выиграешь, что послушаешь болтовню старика отца, то время и деньги наверное пропадут даром.

— Мне бы хотелось послушать его, отец.

— Молодого лорда?

— Да, молодого лорда. Он блестящ и умен и, так как он из другого круга, чем наш, то может сказать мне многое, чего я не знаю.

— Может ли он сказать тебе что-нибудь хорошее?

— Судя по тому, что я слышала о нем от нашего друга, он, я думаю, не скажет мне ничего дурного. Ты будешь там и все услышишь, можешь остановить его, если речи его будут злы. Но я думаю, что он из тех, из чьих уст никогда не услышишь ничего вероломного или преступного.

— Кто ты, дитя мое, чтоб ты могла судить, могут ли преступные слова сорваться с уст молодого человека? — Но он сказал это, улыбаясь и пожимая ее руку, в то время, как слова его как будто выражали упрек.

— Нет, отец, я не сужу. Я говорю только, что мне кажется, что оно так. Наверное, не все же они лживы и порочны. Но если ты этого не хочешь, я не скажу больше ни слова.

— Мы поедем, Марион. Твоя приятельница уверяет, что не годится, чтоб ты всегда сидела со мною взаперти. И хотя я могу не доверять молодому лорду, не зная его, доверие мое к тебе таково, что я не думаю, чтоб что-либо могло его поколебать.

Так и было решено, что они все поедут. Он пошлет нанять экипаж для этого необыкновенного случая. Молодому лорду не будет никакой надобности отвозить их. Хотя он не был знаком, говорил он, со многими обычаями света, но едва ли водилось, чтоб хозяин снабжал экипажем так же как обедом. Когда он обедал у мистера Погсона старшого, что случалось раз в году, мистер Погсон не отвозил его в своем экипаже. Сесть за стол лорда он согласен, но приедет он и уедет как другие люди.

В назначенный день обе дамы и их спутники прибыли в Гендон-Голл более, чем вовремя. Гэмпстед прыгал и скакал, радуясь их приезду, как мог бы радоваться мальчик. Быть может, даже в этом заключалась некоторая доля вероломства; он рассчитал, что этим способом ему скорей удастся вызвать ту короткость с квакером и его дочерью, которую он находил необходимой, чтоб иметь возможность вполне насладиться вечером. Если сам квакер ожидал видеть много того блеска, о котором говорил, он, без сомнения, разочаровался. Обстановка Гендон-Голла всегда была проста.

— Очень рад, что вы приехали пораньше, — сказал Гэмпстед, — так как вы можете хорошенько согреться до обеда.

Потом он принялся порхать вокруг мистрисс Роден, оказывая ей гораздо более внимания, чем Марион Фай, — опять с некоторым вероломством, зная, что этим способом он всего лучше очистит дорогу будущим успехам.

— Вы, вероятно, нашли, что страшно холодно, — сказал он.

— Не скажу, чтоб мы устрашились, милорд, — сказал квакер. — Но зима действительно стала суровая.

— О, отец! — сказала Марион, тоном упрека.

— Теперь все «страшно», — сказал Гэмпстед, смеясь. — Конечно слово это нелепое, но привыкаешь его употреблять потому, что другие это делают.

— Нет, милорд, прошу извинения, если я как бы критически отнесся к твоей речи. Несколько привыкнув к более суровому способу выражения, я принял это слово в его тесном значении.

— Это выражение принадлежит в сущности в словарю пансиона для девиц, — сказал Роден.

— Ну-с, мистер Джордж, от вас я не намерен выносить выговоров, — сказал Гэмпстед, — хотя от тех, кто вас старше, я их принимаю. Мисс Фай, когда вы были в пансионе, там употребляли такие выражения?

— В том пансионе, в котором я была, лорд Гэмпстед, — отвечала Марион, — нас держали очень строго. Представь себе, отец, что сказала бы мисс Ватсон, если б мы употребили какое-нибудь слово не в том смысле, какой придается ему в лексиконе.

— Мисс Ватсон была женщина умная, милая моя; она хорошо понимала и добросовестно исполняла принятые на себя обязанности. Не думаю, чтоб можно было тоже сказать о всех содержательницах модных заведений дли девиц в Вест-Энде.

— У мисс Ватсон было красное лицо, большой чепчик и очки, не правда ли? — сказал Гэмпстед, обращаясь в Марион Фай.

— Я видела однажды мисс Ватсон, — сказала мистрисс Роден, — когда Марион была у нее в пансионе; это была женщина очень маленького роста, с блестящими глазами, она не носила фальшивых волос и всегда имела такой вид, точно сейчас вышла из картонки.

— Она была вполне верна своим убеждениям, как и следует квакерше, — сказал мистер Фай, — надеюсь, что Марион последует ее примеру. Что же касается языка, то, по-моему, наш способ выражения, до некоторой степени, должен согласоваться с нашим образом жизни. Нельзя ожидать услышать с церковной кафедры фразы, приличные на скаковом поле; точно также выражения, может быть, уместные в аристократических салонах, не приличествуют скромным приемным клерков и ремесленников.

— Никогда более не скажу, что что-нибудь «страшно», — сказал Гэмпстед, предлагая мистрисс Роден руку и ведя ее к столу.

— Надеюсь, что он не сердится на отца, — шепнула Марион Фай Джорджу Родену, когда они вместе шли по вале.

— Нисколько. Ничто, в этом роде, не может рассердить его. Если б отец ваш льстил ему или унижался перед ним, тогда он почувствовал бы отвращение.

— Отец никогда бы этого не сделал, — с уверенностью сказала Марион.

Обед прошел очень весело. Гэмпстед и Роден, общими силами, поддерживали разговор. Квакер, может быть, слегка напуганный резкостью своего первого замечания, почти молча уничтожал вкусные яства. Марион совершенно довольствовалась ролью слушательницы, но, может быть, обращала больше внимания на слова молодого лорда, чем на речи его друга. Его голос ласкал ее слух. В его словах звучала ласка, но ей и в голову не приходило, что эти нежные речи исключительно предназначались для ее ушей. Кто не знает маневров, посредством которых мужчина может постараться проникнуть в сердце женщины, почти не говоря с ней? Кто не замечал сочувствия, с каким женщина, сама того не сознавая, принимала это поклонение? Пожатие руки, выразительные взгляды, обычные явления между влюбленными, обыкновенно бывают уже развившимися последствиями прежних признаков, которые оказали свое полное действие, хотя едва понимались в то время, когда происходили. Но Марион, может быть, сознавала, что нечто в роде поклонения заключалось даже в быстрых взглядах, которые ее амфитрион ежеминутно бросал на нее, точно желая убедиться, что если не словами, то мыслями, она принимает участие в разговоре, который несомненно предназначался для нее. Мистрисс Роден, от времени до времени, вставляла словечко скорей в ответ сыну, чем хозяину, но она замечала те электрические искры, которые ежеминутно направлялись в сердце Марион Фай.

— Теперь вам следует просидеть здесь с четверть часа, ради обычая, пока мы будем делать вид, что пьем вино.

Это сказал лорд Гэмпстед, вводя обеих дам в гостиную, после обеда.

— Не торопитесь, — сказала мистрисс Роден, — мы с Марион старые друзья и отлично проведем время.

— О да, — сказала Марион.

— С меня достаточно удовольствия посидеть здесь и всем полюбоваться.

Тут Гэмпстед опустился на колени между ними, делая вид, что поправляет огонь в камине, в чем, конечно, не было никакой надобности. Они стояли одна по одну, другая по другую сторону его и смотрели.

— Вы портите огонь, лорд Гэмпстед, — сказала мистрисс Роден.

— Уголь на то и создан, чтоб его шевелить. Я в этом твердо убежден. Возьмите-ка щипцы, толкните ими уголья. Благодаря этому процессу вы навеки будете чувствовать себя здесь дома.

Он подал щипцы Марион.

Ей ничего не оставалось как взять их. Она взяла, покраснела до корней волос, приостановилась на минуту, а затем толкнула уголья, как этого от нее требовали.

— Благодарю, — сказал он, продолжая стоять на коленях у ее ног и взяв от нее щипцы, — благодарю. Теперь вы навсегда свой человек в Гендон-Голле. Никому, кроме друга, не позволил бы я шевелить у меня огонь в камине. — С этим он встал и медленно вышел из комнаты.

— О, мистрисс Роден, — сказала Марион, — как мне жаль, что я это сделала.

— Ничего. Это только шутка.

— Конечно, это шутка, но все же мне жаль, что я это сделала. В ту минуту мне казалось, что я покажусь сердитой, если не исполню его просьбы. Но когда он сказал, что я буду чувствовать себя здесь дома!.. О, мистрисс Роден, как я жалею, что это сделала.

— Он поймет, что это не имело никакого значения, моя милая. Он добродушен и шутлив, ему приятно дать нам понять, что мы для него не посторонние.

Но Марион знала, что лорд Гэмпстед не даст этому этого невинного толкования. Хотя ей видна была одна его спина, когда он выходил из комнаты, она знала, что он торжествует.

— Ну-с, мистер Фай, вот вам портвейн, коли угодно, но я вам рекомендую придерживаться бордо.

— Я уж придерживался, милорд, насколько к этому способен, — сказал квакер. — И немного вина на меня сильно действует, так как у меня нет к нему особой привычки.

— Вино веселит сердце человека, — сказал Роден.

— Справедливо, мистер Роден. Только я сомневаюсь, полезно ли, чтоб сердце человека сильно веселилось. Веселье и скорбь слишком неизменно уравновешивают друг друга. Ровное, ясное настроение всего более прилично жизни человеческой, если его можно достигнуть.

— Гладкая дорога без гор, — сказал Гэмпстед. — Говорят, что лошади всего скорей устают от нее.

— Если ли бы они сами сказали вам это, если б могли сообщить свои впечатления после долгого, дневного пути.

Тут произошла пауза, но мистер Фай продолжал:

— Милорд, боюсь, что сделал ошибку относительно слова «страшно», которое случайно сорвалось с твоих уст.

— О, право нет, нисколько.

— Мне казалось, что я нахожусь среди нашей конторской молодежи, которая иногда позволяет себе выражения, не приличествующие ее занятиям, а, может быть, и ее положению в обществе; в таких случаях я имею привычку напоминать ей, что слова, в деловые часы, должны употребляться в их тесном смысле. Но, милорд, коли ты выпряжешь рабочую лошадь из плуга, ты не вправе ожидать от нее, чтоб она красиво выступала на зеленой поляне.

— Именно оттого, что по моему мнению следовало бы больше смешивать тех лошадей, которых вы называете «рабочими», с теми, которые употребляются единственно для забавы, я с такой гордостью приветствовал вас здесь. Надеюсь, что далеко не в последний раз вы послужите мне живым лексиконом. Если вам более не угодно вина, мы отправимся в гостиную, к дамам.

Мистрисс Роден очень скоро объявила, что им пора возвращаться в Галловэй.

Гэмпстед не пытался удерживать их. Слова, которыми они обменялись с Марион, почти ограничивались тем, что было выше упомянуто, тем не менее он сознавал, что не только удовлетворительно, но до некоторой степени достохвально выполнил намерение, в виду которого он собственно и пригласил своих гостей. План его был выполнен с полным успехом. По тому, как Марион исполнила его просьбу насчет огня в камине, он был уверен, что вправе считать ее другом.

XXI. Что все думали, возвращаясь домой

Лорд Гэмпстед вышел на крыльцо, чтоб посадить их в экипаж.

— Лорд Гэмпстед, — сказала Гэмпстед Роден, — вы жестоко простудитесь. Морозит, а вы с открытой головой.

— Я на эти вещи не обращаю никакого внимания, — сказал он, на минуту держа руку Марион, пока помогал ей сесть в экипаж.

— Вернитесь, — шепнула она.

Губы ее, при этом, почти касались его уха, но причиной этому было положение, в которое поставил ее случай. Рук ее еще находилась в его руке — но и это было делом того же случая. Но у женщин, мне кажется, существует невольное стремление пользоваться услугами более, чем велит необходимость, когда тот, кто их оказывает, им действительно приятен. Марион, конечно, не имела подобного намерения. Если б эта мысль пришла ей в голову, она уклонилась бы от его прикосновения. Только когда он отнял свою руку, когда ощущение теплоты от его близости исчезло, только тогда она сознала, что он был так близко, а что теперь они разлучены.

За ней сел в экипаж отец ее, потом Роден.

— Доброй ночи, милорд, — сказал квакер. — Я провел очень приятный вечер. Думаю, что завтра тем менее буду расположен к своему дневному труду.

— Вовсе нет, мистер Фай, вовсе нет. Вы будете походить на освежившегося богатыря. Ничто так не освежает душу, как дружеская беседа. Надеюсь, что вскоре вы опять приедете и испытаете это средство.

Экипаж отъехал, а лорд Гэмпстед вошел в дом, чтоб погреться у огня, который Марион Фай мешала.

Он не имел намерения влюбиться в нее. Существовал ли когда-нибудь молодой человек, который, найдя девушку симпатичной, вознамерился бы влюбиться в нее? Девушки влюбляются намеренно, а еще чаще, может быть, уклоняются от этого; но мужчины в таких делах редко имеют цель. Лорд Гэмпстед понял в ней, как ему казалось, отличный образец всяких достоинств в том классе человечества, который его убеждения и теории побуждали его превозносить. Он думал, что полезно было бы скрещивать скаковых и рабочих лошадей, а, в данном случае, Марион Фай была рабочая лошадь. Он, без всякого сомнения, не сделал бы этой попытки, если б она не очаровала его глаз, его слуха, его чувств вообще. Он, конечно, не был таким философом, чтобы, в его погоне за мудростью, такой старик, как Захария Фай был столько же приятен, сколько его дочь. Надо признаться, что он был восприимчив в женскому влиянию. Но ему не сразу пришло в голову, что хорошо было бы влюбиться в Марион Фай. Отчего бы ему не быть в дружеских отношениях с милой и хорошенькой девушкой, не любя ее? Таковы были его мысли после первой встречи с Марион, в доме мистрисс Роден. Затем он решил, что друзья не могут сойтись не видаясь, и составил свой план, еще не сознавая вызванного ею чувства. План осуществился, обед его состоялся, Марион Фай помешала уголья у него в камине, произошло легкое рукопожатие, когда он усаживал ее в экипаж, послышалось сказанное шепотом словечко, которое, если бы не было сказано шепотом, не имело бы никакого значения; была минута, когда он сознавал, что губы его очень близко к ее щеке; а затем он возвратился к своему уютному камельку, вполне сознавая, что влюблен.

Что из этого выйдет? Когда он убеждал и сестру, и Родена, что брак их неудобен из-за различия в их общественном положении, и оправдывал свое мнение, заявляя, что двум человекам невозможно самопроизвольно нарушить условия света без вреда себе и другим, он в тайне признавался самому себе, что и он связан законом, который проповедует. Чтоб такие условия постепенно перестали существовать, было бы прекрасно; но ни один мужчина не достаточно силен, чтоб наскоро создать для себя новый закон, еще менее в состоянии это сделать женщина. Расстояния, отделяющие одного человека от другого, положительное зло. Это составляло самую суть его учения; но многочисленные опыты доказали, что немедленное уничтожение этих расстояний — пустая мечта, а уменьшение их должно идти постепенно и медленно. Что уменьшение это будет продолжаться, пока расстояния окончательно не исчезнут через каких-нибудь тысячу лет, он нисколько не сомневался. Расстояния уже уменьшались, благодаря возраставшей мудрости и филантропии человечества. Ему, рожденному в знатности и богатстве, может быть дано сделать более, чем другому. Той долей своего величия, которой он мог поступиться без вреда для тех, с кем он был связан, он поступится. Какого именно рода должна быть женщина, которую ему угодно будет избрать себе в жены, он не составил себе точного понятия; но он постарается жениться так, чтоб не упасть во мнении света и тем не оскорбить свою семью, тем не менее он удовлетворит и собственным убеждениям, не ища особенно аристократической крови. Точно также поступил отец его при выборе первой жены, и выбор его был бы вполне удачен, если бы не вмешалась в дело смерть. Движимый такими рассуждениями, он пытался, хотя и слабо, разлучить сестру с ее поклонником, думая, что влюбленные должны быть связаны аргументами, которые кажутся основательными ему, невлюбленному. Но теперь он также был влюблен, и пресловутые аргументы, в применении к нему самому, превращались в ничто, пока он сидел глядя в огонь и держа щипцы в руке.

Могло ли быть что-нибудь грациознее притворной энергии, с какой она делала вид, что разбивает уголья? Могло ли быть что-нибудь прекраснее этого взгляда, в котором смешивались сомнение, страх и дружелюбие, каким она заглянула ему в лицо при этом? Она отлично поняла, что он чувствовал, обращаясь в ней с этой маленькой просьбой. У нее достало сердца и ума, чтоб сразу угадать значение ее. Или, вернее, она не сразу все поняла, она тогда только поняла, что тут разумелась не одна дружба, но отчасти и любовь, когда рука ее уже сделала движение и отвести ее было нельзя. Скоро она узнает, сколько тут разумелось любви! Согласимо или нет его намерение с его же мудрой теорией, относительно постепенного уменьшения расстояний, сердце его зашло теперь слишком далеко для отступления. Сидя здесь, он сразу принялся убеждать себя, что его прежние аргументы верны только в отношении женщин-аристократок, а что для него они не обязательна. На ком бы он ни женился, он возвысит ее до себя. Сам он не придавал своему общественному положению никакой цены. Он думал о чужих предрассудках, уверяя себя, что Марион будет ничем не хуже других графинь и маркиз. Сестра — другое дело. Она займет общественное положение мужа. Может быть, и следует избегать ран, которые она причинить многим, сделавшись женой почтамтского клерка. Но его брак с Марион Фай не должен причинить никаких ран.

Настоящие его рассуждения, без всякого сомнения, были слабы, но каковы бы они ни были, он дал им полную волю. Ему даже в голову не пришло попытаться освободиться от чар Марион. Что бы ни случилось, все должно уступить его настоящей страсти. Она мешала огонь у него в камине, она должна воссесть у его очага на всю остальную их жизнь. Что касается до отца ее, он был и о нем хорошего мнения, — трудолюбивый, полезный, умный человек, своеобразного обращения, которого он не устыдится ни в каком обществе. Она также квакерша, но это для него имело мало или, вернее, никакого значения. У него также были свои религиозная убеждения, но они были не такого рода, чтоб его оскорбляли убеждения тех, кто верует, что возрастающая цивилизация возникла из учения Христа. Простая, горячая, чистая вера девушки скорей привлечет его, чем оттолкнет. Право, в его Марион, как он и понимал, не было ничего, что не говорило бы о женщине-совершенстве.

Его Марион! Сколько слов сказал он ей? Сколько ее мыслей подслушал? Сколько ее ежедневных занятий когда-нибудь видал? Но что до этого? Не девушку любит человек, но образ, которой создало его воображение для наполнения внешнего облика, пленившего его чувства.

Теперь Гэмпстед думал только об одном: как бы приобрести эту драгоценную жемчужину. Он сидел, размышляя об этом, ища в уме комбинации, которая могла бы свести его с Марион Фай в возможно скорейшем времени. Его идея обеда удалась, как он не смех и надеяться. Но не мог же он дать другой обед на будущей неделе. Он не мог также собрать у себя гостей, которых угощал сегодня, по возвращении сестры. Он обязался не принимать Джорджа Родена, пока она гостит у него. Едва ли он мог надеяться, что мистрисс Роден согласится приехать к нему без Джорджа, а без мистрисс Роден, как ему залучить квакера и его дочь? Сестру он ожидал на другой день; она, без сомнения, охотно поможет ему относительно Марион, если это будет возможно. Но такое содействие с ее стороны, конечно, потребует того же и от него, в ее затруднениях. Он знал, что такого содействия он оказать не может, так как дал отцу слово насчет Джорджа Родена. В настоящую минуту ему не представлялось другого плана, кроме самого простого: посетить мистрисс Роден и высказаться насчет своей любви к молодой девушке.

* * *

Гости молчали всю дорогу. Каждого занимали собственная мысли. Джордж Роден говорил себе, что это на долго, должен быть его последний визит в Гендон-Голл. Он был спокоен. Девушка, которую он любит, несомненно будет верна. Он не выходил из терпения, как Гэмпстед. Он мог ждать, находя утешение в своей вере. Но все же едва ли может влюбленный быть доволен судьбой, если он не видит на своем горизонте точки, из которой может брызнут свет сквозь тучи. Такой точки он не видел.

Квакер задавал себе много вопросов. Хорошо ли он сделал, что повез дочь к этому молодому аристократу? Хорошо ли, что сам туда поехал? Что у него, или у его девочки общего с лордами? А между тем, это доставило ему удовольствие. Любезность всегда льстит, а лесть всегда приятна. Ему представился мучительный вопрос — как представляется многим из нас, когда мы несколько времени успешно боролись против обольщений света — действительно ли, отказываясь от житейских наслаждений, мы получаем за это какое-нибудь вознаграждение? Не лучше ли, в сущности, жить как другие? Здесь все ему нравилось: мягкие стулья, безмолвные слуги, прекрасно приготовленный обед, хорошие вина, тонкое стекло, белоснежное столовое белье, а всего более — тон беседы, к которому он не привык ни в конторе, ни дома. Марион, правда, всегда была кротка с ним, как воркующая голубка, но он сознавал, что он не отвечал ей тем же — его домашний разговор дышал суровой правдой, выраженной в коротких, энергических фразах. Всю жизнь, говорил он себе, что суровая правда полезнее человечеству, чем всякие милые фразы. Но в собственной приемной он редко видел свою Марион такой веселой, какой она была за столом этого лорда. Отчего красота ее так ярко сияла в его присутствии? Старик также имел понятие о любви, в голове его постоянно сидела мысль, что придет время, когда его Марион отдаст свое сердце какому-нибудь незнакомцу. Он не думал, он не хотел думать, чтоб незнакомец явился теперь; но хорошо ли, чтоб будущность его дочери пострадала, хотя бы настолько, насколько его собственная? Он много раздумывал об этом и сказал себе, что не может это быть хорошо.

Мистрисс Роден почти все поняла, хотя простодушно честное намерение молодого лорда было ей не совсем ясно. Скоро сказала она себе, что поступила дурно, привезя девушку в дом молодого человека. Она заметила, что Марион понравилась Гэмпстеду, но и не воображала, что оно зайдет так далеко. Если сделано зло, она тому виной; а казалось, что зло сделано несомненно.

А о чем думала Марион? Сознавала ли она, что сделано зло, — зло, которого никогда не исправить? Она сказала бы себе это, если бы сознала теперь же всю силу, всю глубину, всю смертельность полученной раны. Для такой раны — одно лекарство, а на это она, конечно, не имела бы никакой надежды. Пока она еще не признавалась себе, что несколько нежных слов, два, три ласковых взгляда, прикосновение руки, самое присутствие юноши, красота которого пленяла взоры, всецело покорили и поработили все чувство Марион Фай. Но оно было так. Ни на минуту не уклонялась ее мысль, во время обратного пути, от предмета ее бессознательного поклонения. Вдруг она почувствовала боль от раны, хотя пока еще боль не смертельную. С какого права такой девушке, как она, получать хотя бы пустые комплименты от такого человека, как лорд Гэмпстед? Что он ей, что она ему? Он должен выполнить свою высокую миссию, исполнить свои высокие обязанности и несомненно найдет благородную лэди, которая станет матерью его детей. На одну минуту мелькнул он на пути ее, она не могла не помнить его вечно. Ей почему-то казалось, что любовь для нее теперь невозможна. Но страдание, неизбежно связанное с такой мыслью, еще не коснулось ее. Она как будто сожалела, что судьба поставила ее до такой степени вне его сферы, но она уверена была в одном, что если бы он сделал решительный шаг, она не помрачит его величия, приняв бесценный дар его любви. Но зачем, зачем был он с ней так нежен?..

Тут они въехали в свою улицу, каждая пара вышла у своего дома, обменявшись с другой только несколькими словами на прощанье.

— Только что вернулись, — крикнула Клара Демиджон, врываясь в спальню тетки. — Увидите, что это истинная правда. Они обедали у лорда!

XXII. Снова в Траффорде

Встреча Гэмпстеда с сестрою была дружелюбна и, говоря вообще, удовлетворительна.

— А у меня вчера был званый обед, — сказал он, смеясь.

— Кто были гости?

— Роден был здесь. — Наступило молчание. Она была рада, что жених ее был в числе гостей, но ей еще не хотелось говорить о нем. — И мать его.

— Я уверена, что полюблю его мать, — сказала лэди Франсес.

— Я упомянул об этом, — продолжал ее брат, особенно старательно выбирая выражения, — потому что, согласно данному в Траффорде обещанию, я не могу теперь пригласить его сюда.

— Жаль мне, что я тебя стесняю, Джон.

— Ты меня не стесняешь и мне кажется, что ты должна бы это знать. Оставим это пока. Еще был у меня оригинальный старик, квакер, Захария Фай, серьезный, честный человек, который мгновенно распек меня за неприличные выражения.

— Где ты его нашел?

— Он из Сити. С ним была его дочь.

— Молодая девушка?

— Разумеется.

— Да, но молодая… и красивая?

— Молодая и красивая.

— Ну вот, ты смеешься. Вероятно, это какая-нибудь умная, скорей антипатичная особа средних лет.

— Я недостаточно ознакомился с ее умственными способностями, чтобы судить о них, — сказал Гэмпстед почти обиженным тоном. — Почему ты вообразила, что она должна быть антипатична, если она квакерша; с чего взяла, что она средних лет, я не понимаю. Мне она не антипатична.

— О, Джон! Теперь я знаю, что ты открыл какую-нибудь божественную красоту.

— Мы иногда, сами того не зная, принимаем у себя ангелов. Когда она уехала, я подумал, что это случилось со мной.

— Ты не шутишь?

— Нисколько не шучу относительно ангела. А теперь я хочу посоветоваться с тобой насчет одного плана.

Он предложил сестре поехать с ним недельки на две в Горс-Голл, на что лэди Франсес согласилась. Дня отъезда Гэмпстед, однако, не назначал, он решился до этого еще раз повидаться с Марион. Чем более он думал о Галловее, тем более убеждался, что единственный для него путь к Марион через мистрисс Роден. Он оставил себе два, три дня на размышление, как бы это половчее устроит, как вдруг его задержало письмо отца, который просил его приехать в Траффорд. Маркиз был болен и сильно желал повидать сына.

Письмо, в котором желание это было выражено, отличалось грустным и жалобным тоном. Лорд Кинсбёри говорил, что едва в состоянии писать, так ему нездоровится; но у него нет никого, кто бы мог служить ему секретарем. Мистер Гринвуд так несносен, что он не может более давать ему подобных поручений. «Мачеха твоя причиняет мне немало неприятностей, не думаю, чтоб я это заслужил от нее». Затем он прибавлял, что ему необходимо будет выписать своего стряпчего в Траффорд, но что прежде он желает повидаться с Гэмпстедом.

Сын не мог не вывести из этого письма нескольких заключений. Он был уверен, что отец его боится за себя, иначе он бы и не подумал выписывать стряпчего в Траффорд. До сих пор он всегда был рад воспользоваться случаем съездить в Лондон, когда какое-нибудь дело служило благовидным предлогом для поездки. Затем сыну его пришло в голову, что отец никогда, в письмах и разговорах, не говорил ему о «мачехе». В иные минуты маркиз называл жену или маркизой, или лэди Кинсбёри. В хорошем расположении духа он обыкновенно называл ее, в разговоре с сыном, «твоя мать». Должно быть, маркизу приходилось в Траффорде очень плохо, если он окончательно отказывался от услуг мистера Гринвуда, — которыми пользовался с незапамятных времен.

Понятно, что Гэмпстед немедленно отправился в Траффорд, оставив сестру одну в Гендон-Голле. Маркиза он застал, правда, не в постели, но заключенного в собственной маленькой гостиной, и в очень небольшой спальне, которую ему устроили рядом с этой комнатой. Гэмпстед, по приезде, прежде чем вошел к отцу, видел на одну минуту маркизу.

— Не могу вам сказать, каков он, — сказала лэди Кинсбёри, — он почти не допускает меня в себе. Доктор, кажется, думает, что бояться нам нечего. Он запирается в этих мрачных комнатах внизу. Конечно, ему было бы полезнее жить там, где больше света и воздуха. Но он стал так упрям, что я не знаю как к нему и подступаться.

— Он всегда любил занимать комнату рядом с мистером Гринвудом.

— Он положительно возненавидел мистера Гринвуда. Вы лучше не упоминайте имени бедного старика. Живя здесь взаперти, мне больше не с кем слова сказать, и по этой-то причине, вероятно, он желает от него отделаться.

В ответ на все это Гэмпстед почти ничего не сказал. Отец тотчас же заговорил о мистере Гринвуде, так что ему было бы совершенно невозможно последовать совету лэди Кинсбёри, как бы он ни был склонен к нему.

— Конечно, я болен, — сказал маркиз, — я так страдаю от худого пищеварения, что ничего есть не могу. Доктор, кажется, думает, что я бы поправился, если б не волновался; но столько вещей меня волнуют. Поведение этого человека ужасно.

— Какого человека, сэр? — притворился Гэмпстед.

— Этого священника, — сказал лорд Кинсбёри, указывая пальцем в направлении комнаты мистера Гринвуда.

— Не является же он к вам, сэр, если вы за ним не пошлете?

— Я теперь не видал его пять дней и не забочусь, увижу ли его когда-нибудь.

— Чем оскорбит он вас?

— Я строго-настрого приказал ему не говорить о твоей сестре ни со мной, ни с маркизой. Он торжественно обещал мне это, а я очень хорошо знаю, что они постоянно толкуют о ней.

— Может быть, в этом виноват не он.

— Нет, он. Мужчина может не говорить с женщиной, если сам этого не пожелает. С его стороны это чистейшая дерзость. Мачеха твоя приходит ко мне всякий день и никогда не уйдет, не осудив Фанни.

— Вот почему я нашел лучшим, чтоб Фанни поселилась у меня.

— Кроме того, когда я с ней спорю, она всегда сообщает мне, что говорит об этом мистер Гринвуд. Кому какое дело до мистера Гринвуда? С какого права мистер Гринвуд путается в мои семейные деда? Он не умеет вести себя порядочно, он должен уйти.

— Он прожил здесь много лет, — сказал Гэмпстед, заступаясь за старика.

— Слишком много; когда ты продержишь человека у себя в доме столько времени, он непременно позволит себе лишнее.

— Вам придется обеспечить его, если он вас оставит.

— Я об этом думал. Конечно, придется что-нибудь дать. В течение последних десяти лет он получал по триста фунтов в год, а в течение двадцати пяти лет ни разу не заплатил за постель или обед из собственного кармана. Куда он девал свои деньги? Он должен быть богат для своего общественного положения.

— Что человек делает с своими деньгами, мне кажется, не касается тех, кто эти деньги уплачивает…

— Он получит тысячу фунтов, — сказал маркиз.

— Едва ли этого было бы достаточно. А я так оставил бы его, хотя бы потому, что он служит утешением для лэди Кинсбёри. Что из того, хотя бы он и толковал о Фанни? Уйди он отсюда, она выберет другого собеседника, быть может, менее подходящего, а тот уж, конечно, всем разблаговестит.

— Отчего он меня не послушался? — сердито спросил маркиз. — Он у меня служил, я ему покровительствовал, а теперь он восстает против меня, и т. д. и т. д.

Гэмпстеду, в течение целого дня не удалось навести разговор на какой-нибудь другой предмет. На следующее утро Гэмпстед узнал от доктора, что состояние здоровья отца далеко не удовлетворительно. Доктор советовал увезти его из Траффорда и даже разлучит его с лэди Кинсбёри.

— Это, конечно, крайне щекотливый предмет, — сказал доктор, — но, милорд, говоря по правде, лэди Кинсбёри раздражает его. Я, конечно, не любопытствую знать в чем дело, во что-то здесь не так.

Лорд Гэмпстед, который прекрасно знал, в чем дело, не пытался противоречить ему. Когда же он заговорил с отцом, что не худо бы ему переменить воздух, маркиз объявил, что предпочитает умереть в Траффорде, чем в другом месте.

По всему, что делалось и говорилось, было слишком очевидно, что отец действительно думает о смерти. Все деловые вопросы были живо разрешены, но у Гэмпстеда перед отъездом происходили разговоры с мистером Гринвудом, с мачехой, с отцом, которые мы здесь приведем.

— По-моему, отец ваш жесток ко мне, — сказал мистер Гринвуд.

— Я совершенно убежден, что он на это неспособен, — сердито сказал Гэмпстед.

— А между тем, на то похоже. Лучшие годы моей жизни я посвятил ему, а он теперь собирается отпустить меня, точно я ничем не выше слуги.

— Что бы он ни делал, он, я уверен, имеет на то основание.

— Я только исполнил свой долг. Нельзя же думать, чтоб человек в моем положении по приказу говорил или молчал. Естественно, что леди Кинсбёри делится со мной своими горестями.

— Если вам угодно последовать моему совету, — сказал лорд Гэмпстед, тем тоном, который всегда вызывает в душе слушателя решимость не последовать даваемому совету, — вы будете соображаться с желаниями отца моего, пока вы находите для себя удобным жить в его доме. Если вы сделать этого не можете, вам бы, мне кажется, следовало оставить его. — В каждом слове этой речи слышался упрек, и мистер Гринвуд, который упреков не любил, не забыл этого.

— Конечно, я в этом доме теперь ничто, — сказала маркиза в свое последнее свидание с пасынком. — Из-за того, что я дерзнула не одобрить мистера Родена в качестве мужа для вашей сестры, меня заперли здесь, не дают ни с кем сказать слова.

— Фанни оставила этот дом, чтоб не раздражать вас долее своим присутствием.

— Она оставила его, чтоб быть поближе к ужасному поклоннику, которым вы ее снабдили.

— Это неправда, — сказал Гэмпстед, выведенный из себя вдвойне несправедливым обвинением.

— Конечно, вы можете позволять себе со мной дерзости, говорить мне, что я лгу. В ваше новое учение входит обязанность не быть почтительным в родственнице, вежливым с дамой.

— Извините меня, лэди Кинсбёри, — он никогда прежде так не называл ее, — если я был непочтителен или невежлив, но нелегко было вынести ваши слова. Помолвка Фанни с мистером Роденом совершилась без моего согласия. Я ее не устраивал и не поощрял. Сестра поехала в Гендон не с тем, чтоб быть поближе к мистеру Родену, с которым она обещала не иметь никаких сношений, пока она гостит у меня. За нас обоих я обязан отвергнуть это обвинение.

Этим и ограничилось его прощание с мачехой.

Ничего не могло быть грустнее последних слов, сказанных маркизом сыну.

— Не думаю, Гэмпстед, чтобы мы еще увиделись в этом мире.

— О, отец!

— Не думаю, чтобы мистер Спайсер знал, как я плох.

— Не выписать ли вам сэра Джэмса из Лондона?

— Боюсь, что никакому сэру Джэмсу не помочь мне. Трудно лечить того, кто болен душою.

— Но отчего бы болеть душе вашей, сэр? Мало о ком можно сказать, что ему легче живется, чем вам. Не такого же рода эта история с Фанни, чтобы отравлять вам жизнь.

— Это не то.

— Так что же? Надеюсь, что я не причинил вам огорчения?

— Нет, мой милый, нет. Мне иногда тяжело думать, что я воспитал тебя в идеях, которые ты воспринял слишком горячо. Но это не то.

— Матушка?

— Сердце ее отвернулось от меня — от тебя и Фанни. Я чувствую, что между моими двумя семьями произошла рознь. За что дочь моя изгнана из моего дома? Из-за чего ты не можешь погостить у меня иначе, как на положении пришельца во вражьем стане? С чего человек этот вооружается против меня, он, который век свой жил у меня на хлебах?

— Уж из-за него-то я не стал бы тревожиться.

— Когда будешь стар и слаб, то увидишь, как трудно гнать от себя тревожные мысли. А уехать, куда я поеду?

— Приезжайте в Гендон.

— Что ж, оставить ее здесь с ним, чтобы целый свет говорил, что я убежал от собственной жены? Гендон теперь твой дом, а этот мой; здесь я должен оставаться, пока час мой не пробьет.

XXIII. Неукротимый Крокер

Гэмпстед провел около двух недель в Траффорде и вернулся в Гендон только за несколько дней до Рождества. Крокер в то же самое время возвратился к исполнению своих служебных обязанностей, но, по своему обычаю, украл лишний денек и тем навлек на себя негодование мистера Джирнингэма и тяжкий гнев великого Эола. Громовержцу этому лично было совершенно все равно, аккуратен или нет тот или другой молодой человек. Существуют Крокеры, которым лучше платить за отсутствие, чем за присутствие. Данный Эол был именно этого мнения о данном Крокере. Так почему бы не отставить Крокера и тем самым не сберечь общественные деньги? Но необходимо — или почти необходимо — чтобы и Крокеры жили. У них есть матери, жены, которых надо одевать, кормить, сердца которых можно разбить. К крайним мерам прибегают неохотно. Грозить, хмуриться, браниться, сделать жизнь молодого человека бременем для него, все это в пределах власти официального Эола. Иногда можно подумать, что он решился выгнать половину клерков на улицу — так громогласны его угрозы. Но когда дойдет до дела, мужество ему изменяет. Есть люди, на которых никакая брань, никакие угрозы вовсе не действуют. К числу их принадлежал и наш Крокер. В данном случае он опоздал из-за желания поохотиться лишний денек и когда отговорился головной болью, никто, ни на минуту, ему не поверил. Тщетно Эол говорил ему, что человек с таким слабым здоровьем совершенно негоден для службы. Крокер заранее знал все, что ему будет сказано. Даже в присутствии мистера Джирнингэма он открыто говорил об отвоеванном дне, зная, что старик предпочтет собственное спокойствие новым жалобам.

— Если бы вы присели к столу теперь, когда вы уже вернулись и принялись за работу, вместо того, чтобы мешать всем остальным делать дело, оно было бы гораздо лучше, — сказал мистер Джирнингэм.

— Моя лошадь перелетела через стену, а за мной переполз старик Амбльтвайт, — продолжал Крокер, стоя спиной к камину и не обращая никакого внимания на увещания мистера Джирнингэма.

Войдя в комнату, Крокер пожал руку всем присутствующим и, наконец, подошел в Родену, с которым охотно свел бы тесную дружбу, если б это было возможно. Он решил, что это будет, но когда минута настала, мужество слегка ему изменило. Он страшно надоел Родену в их последнее свидание и сразу заметил, что Роден этого не забыл. На этот раз он кивнул головой Крокеру, не выпуская пера из руки.

— Что ж, руки-то не дашь, старина? — сказал Крокер.

— Не думаю, — отвечал Роден. — Может быть, вы как-нибудь научитесь быть менее несносным.

— Право, я всегда желал ладить со всеми, особенно с вами, — сказал Крокер, — но так трудно добиться, чтобы словам нашим придавался их настоящий смысл.

После этого они не обменялись ни единым словом в течение целого утра. Случалось это в субботу, 20-го декабря, тот самый день, когда Гэмпстед должен был возвратиться к себе. Ровно в час Крокер встал с места и, отвесив комически вежливый поклон мистеру Джирнингэму, надел шляпу набекрень и вышел. Мысли его, пока он направлялся к своей квартире, были полны обращением Родена с ним. С тех пор, как он удостоверился, что его товарищ женится на лэди Франсес Траффорд, он твердо решился сблизиться с ним. Но как возвратить утраченное?

* * *

Часов около трех, в этот же день, когда леди Франсес начинала подумывать, что время приезда брата близко, слуга вошел в гостиную и доложил, что какой-то джентльмен желает ее видеть.

— Какой джентльмен? — спросила лэди Франсес. — Назвал он себя?

— Нет, милэди; но он говорит… он говорит, что он почтамтский клерк.

Лэди Франсес в первую минуту так испугалась, что не знала, что отвечать. Один только почтамтский клерк мог желать ее видеть, и она чувствовала по тону слуги, что он знает, что гость — ее жених. Необходимо немедленно дать ответ. Она сознавала, что обязана не принимать Джорджа Родена, но не могла решиться отослать его от дверей и тем самым позволять слуге предположить, что ей совестно принять того, кому она обещала свою руку.

— Просите этого джентльмена, — сказала она, наконец, почти дрожащим голосом.

Минуту спустя дверь отворилась, и мистер Крокер вошел. Она пыталась приготовиться к встрече с женихом. Заслышав приближающиеся шаги, она приготовилась. Она только что поднялась с места, почти поднялась, когда появилась незнакомая ей личность. Должно признаться, что она испытала сильное разочарование, хотя говорила себе, что Родену не следовало бы навещать ее. Какая женщина не простит своему поклоннику посещения, хотя бы ему не следовало приходить? Какая женщина не встретит незнакомого суровым взором, когда он явится пред ней вместо ожидаемого, любимого человека?

— Сэр? — сказала она, стоя, пока он проходил через комнату и отвешивал ей низкий поклон.

Крокер был расфранчен, в желтых лайковых перчатках.

— Леди Франсес, — сказал он, — я мистер Крокер, мистер Самуил Крокер, из Главного Почтамта. Вы, может быть, слышали обо мне от моего приятели, мистера Родена?

— Нет, сэр.

— А могли бы слышать, так как мы сидим в одной комнате, за одним столом. Может быть, вы не забыли нашей встречи за обедом, в замке вашего дядя, в Кумберленде.

— Не… не случилось ли чего с мистером Роденом?

— Ровно ничего, милэди. Я имел удовольствие оставить его в вожделенном здравии часа два тому назад. Нет, решительно ничего, что могло бы причинят вам, милэди, самое легкое беспокойство.

— Мистер Роден прислал вас с каким-нибудь поручением? — спросила она, сильно нахмурившись.

— Нет, милэди, нет. Это было бы совершенно невероятно. Я уверен, что он гораздо охотнее явился бы сам, с собственным поручением. — При этом он захихикал самым оскорбительным образом. — Я зашел в надежде видеть вашего брата, лорда Гэмпстеда, про которого беру смелость утверждать, что мы с ним слегка знакомы.

— Лорда Гэмпстеда нет дома.

— То же сказал мне слуга. Тогда мне пришло в голову, что так как я приехал из Лондона с известной целью, чтобы попросят милорда оказать мне небольшую услугу и так как я не имел счастия застать милорда дома, то могу обратиться с той же просьбой к вам.

— Не может быть, чтоб я чем-нибудь могла быт вам полезна, сэр.

— Можете, милэди, гораздо скорей, чем кто бы то ни было в целом мире.

— Что же это может быть? — спросила леди Франсес.

— Если позволите, я сяду, так как рассказ мой довольно длинный. — Невозможно было отказать ему в этом, она могла только поклониться, пока он усаживался. — Мы с Джорджем Роденом, милэди, коротко знакомы уже много лет. — Она снова наклонила голову. — Могу сказать, что мы были приятели. Когда люди сидят за одним столом, им следует держаться друг друга, иначе придется жить, как кошка с собакой, не так ли, милэди?

— Я не имею никакого понятия о служебных отношениях. Так как я не думаю, чтоб могла быть вам полезна, то, может быть, вы согласитесь удалиться?

— О, милэди, вы должны выслушать меня до конца, так как именно вы можете помочь мне. Понятно, что при ваших отношениях он готов сделать все, что бы вы ему ни приказали. Он теперь забрал в голову быть со мной очень надменным…

— Право, я тут ничего не могу…

— Если б вы только потрудились сказать ему, что я никогда не имел намерения оскорбят его? Я право не знаю, бы такое случилось. Я, может быть, сказал что-нибудь в шутку насчет лорда Гэмпстеда, только в этом, право, не было ничего особенного. Никто не может питать к милорду более глубокого уважения, чем питаю я. Я всегда находил большой честью для Родена его близкие… более чем близкие отношения к вашему семейству…

Что было ей делать с человеком, который ежеминутно позволял себе дерзкие намеки на излюбленную тайну ее сердца.

— Я должна просить вас оставить меня сэр, — сказала она. — Брат мой сейчас вернется.

Это у нее вырвалось в тщетной надежде, что он примет слова ее за угрозу, предположит, что брат ее выгонит его в дома за его дерзость. Она ошиблась. Ему и в голову не приходило, что он дерзок.

— В таком случае вы, может быть, позволите мне подождать милорда, — сказал он.

— О нет, нет! Он может приехать, но может и не приехать. Вам право ждать нельзя. Вам не следовало вовсе приезжать.

— Но в интересах мира, милэди! Одно слово с ваших прекрасных уст…

Лэди Франсес была не в силах долее этого выносить. Она встала и вышла из комнаты. В зале она встретила одного из слуг, которому приказала: «Сейчас же проводить этого господина». Слуга исполнил приказание и Крокер был выпровожен из дома, не сознавая нисколько всей бестактности своего поведения.

Едва Крокер убрался, как Гэмпстед, действительно, возвратился. Разговор, конечно, сейчас же коснулся здоровы отца.

— Он скорей огорчен, чем болен, — сказал Гэмпстед.

— Из-за меня? — спросила она.

— Нет, не непосредственно.

— Что это значит?

— Не ты его огорчаешь, а то, что другие говорят о тебе.

— Мама?

— Да, и мистер Гринвуд.

— Разве он вмешивается?

— Боюсь, что да; через милэди, которая ежедневно сообщает отцу все, что говорит глупый старик. Леди Кинсбёри крайне неблагоразумна и несносна. Я всегда находил ее глупой, но теперь не могу не сознавать, что она поступает очень дурно. Она всячески раздражает его.

— Это очень нехорошо.

— Нехорошо. Он может выгнать мистера Гринвуда из дома, если он станет невыносим, но жену свою он выгнать не может.

— Не мог ли бы он приехать сюда?

— Боюсь, что нет… без нее. Она забрала в свою глупую голову, что мы с тобой позорим семью. Что до меня, она, кажется, думает, что я лишаю ее родных детей их прав. Я готов все сделать для них, даже для нее, чтоб ее успокоит, но она решилась видеть в нас врагов. Отец говорит, что это сведет его в могилу.

— Бедный папа!

— Мы можем убежать, он — нет. Мне стало очень досадно и на милэди, и на Гринвуда, я им обоим довольно откровенно высказал свое мнение. Мне остается утешительное сознание, что в этом доме у меня два жестоких врага.

— Могут они повредить тебе?

— Ничуть, разве в том отношении, что научат мальчуганов видеть во мне врага.

Только после обеда леди Франсес рассказала брату о Крокере.

— Подумай, что я должна была почувствовать, когда мне доложили, что почтамтский клерк желает меня видеть.

— И вошел этот негодяй? — спросил Гэмпстед.

— Ты действительно его знаешь?

— Еще бы. Разве ты его не помнишь в замке Готбей?

— Ничуть. Но он сказал мне, что был там.

— Он ни на минуту не отставал от меня. Он положительно заставил меня уехать, потому что следовал за мной за охоте, как тень. Он так тяжко оскорбил меня, что мне пришлось убежать от него. Что ему от меня надо?

— Чтоб ты заступился за него перед Джорджем Роденом.

— Он — ужасный человек. Ни к чему не ведет просить его держаться подальше, он окончательно не понимает, что ему говорят. Я уверен, что он вышел отсюда с убеждением, что нашел в тебе искреннего друга.

XXIV. Красноречие мистрисс Роден

Целое воскресенье Гэмпстед провел в волнении, нигде не находя себе места. Одно время он думал, что это самый удобный день для поездки в Галловэй. Он наверное застанет мистрисс Роден дома после службы, а если сумеет завести дело достаточно далеко, то может также повидать и Захарию Фай. Но по зрелом обсуждении ему показалось, что воскресенье день для этого неподходящий. Джордж будет дома и будет страшно мешать. Сам квакер будет помехой, так как Гэмпстеду необходимо было сначала переговорить с Марион. А потому он был вынужден отложить свое намерение. Понедельник также был неудобен, так как он был уже достаточно знаком с обычаями Парадиз-Роу, и знал, что в этот день там будет непременно мистрисс Винсент. Целью его было, если все пойдет хорошо, сначала повидать мистрисс Роден на несколько минут, а затем провести как можно больше времени с Марион Фай. В силу этих соображений он выбрал вторник, и сделав все распоряжения насчет лошадей, грума и пр., отправился в понедельник в Лейтон, где, в виде утешения, проохотился целый день на оленей.

Когда он возвратился, сестра очень серьезно заговорила с ним о собственных делах.

— Неправда ли, Джон, что это почти глупо, что мистер Роден не бывает здесь?

— Совсем не глупо, по моим понятиям.

— Целый свет знает, что мы жених и невеста. Даже слуги об этом слышали.

— Что ж из этого?

— Если все знают, то какая же цель разлучать вас? Мама, конечно, сказала сестре, а лэди Персифлаж всюду разблаговестила. Дочь ее выходит за герцога и она вдвойне торжествует, рассказывая всем, но я выхожу только за почтамтского клерка. Я нисколько не сетую на нее за это. Но так как они так много об этом толковали, они обязана по крайней мере предоставить мне моего почтамтского клерка.

— На это я ничего не имею сказать, ни в том, ни в другом смысле, — сказал Гэмпстед. — Я ничего не говорю, по крайней мере теперь.

— Что ты этим хочешь сказать, Джон?

— Видя, как тяжело тебе живется в Траффорде, я всячески старался увезти тебя. Но я мог привезти тебя сюда только под непременным условием, что ты не будешь видеться с Джорджем Роденом, пока живешь у меня. Если ты можешь получить согласие отца на свидание с ним, тогда эта часть условия перестанет существовать.

— Не думаю, чтобы я что-нибудь обещала.

— Я так понимаю.

— Я ничего не говорила папа на этот счет, — не помню, чтоб я что-нибудь обещала тебе. Я даже уверена, что нет.

— Я за тебя обещал. — На это она промолчала.

— Ты намерена пригласить его сюда?

— Конечно нет, но если б он пришел, как могу я не принять его?

— Не думаю, чтоб он приехал без приглашения, — сказал Гэмпстед. — На этом разговор и кончился.

На следующий день, в два часа, лорд Гэмпстед отправился в Галловей. Экипаж свой и слугу он оставил в таверне и пошел по улице, делая вид, будто не замечает, что за ним следят из соседних домов.

Мистрисс Роден была дома и, конечно, приняла его с самой любезной улыбкой; но сердце ее замерло при виде его.

— Очень мило, что заехали, — сказала она. — Джордж говорил мне, что вы ездили в поместье после того как мы имели удовольствие обедать у вас.

— Да, отец был нездоров, мне пришлось провести у него несколько дней, иначе я был бы здесь раньше. Все вы вернулись домой совершенно благополучно?

— О, да.

— Мисс Фай не простудилась?

— Нисколько; хотя я боюсь, что она не крепкого здоровья.

— Надеюсь, она не больна?

— Нет. Но она живет здесь очень тихо, и я сомневаюсь, чтоб волнения, сопряженные с выездами, были ей полезны.

— В Гендон-Голле, мне кажется, не было нечего волнующего, — сказал он, смеясь.

— Не для вас, но, может быть, для нее. Для Марион Фай было событием обедать у вас. Вам трудно себе представить, как сильно все новое может действовать на такую натуру, как натура этой девушки. Я почти сожалела, лорд Гэмпстед, что согласилась привезти ее к вам.

— Говорила она вам что-нибудь?

— Нет, говорить ей было нечего. Вы не должны думать, что случилось что-нибудь дурное.

— Но что могло случиться дурного? — спросил он.

— Конечно ничего, — сказала мистрисс Роден, — только ли такой натуры, как у нее, всякое впечатление вредно.

— Этому я поверить не в силах, — сказал он после паузы. — От времени до времени, в жизни каждого из нас должны встречаться минуты возбуждения, волнения, которые не могут быть безусловно вредны. Что сказала бы Марион, если б я сказал ей, что люблю ее?

— Надеюсь, вы этого не сделаете, милорд.

— Почему? Какое право имеете вы на это надеяться? Если я люблю ее, разве мне не следует сказать ей об этом?

— Но вам не следует любить ее.

— Ну, мистрисс Роден, я позволяю себе заявить, что вы окончательно ошибаетесь и говорите, не взвесив достаточно своих слов.

— Неужели, милорд?

— Мне так кажется. За что я должен быть лишен обычной привилегии мужчины: открыть свою страсть женщине, когда я встречаю такую, которая во всех отношениях осуществляет мой идеал; когда я вижу девушку, о которой мне думается, что я могу ее полюбить?

— В том-то и дело, это только «думается».

— Я не позволю обвинять меня, не защищаясь. Думается мне это или нет, но я люблю Марион Фай и приехал сюда сказать ей это. Если мне удастся произвести на нее какое-нибудь впечатление, я опять приеду и скажу это ее отцу. Теперь я здесь потому, что думаю, что вы можете мне помочь. Если вы этого не захотите, я буду действовать без вашей помощи.

— Что же могу я сделать?

— Пойти со мною к ней, теперь, сейчас же. Вы говорите, что волнения ей вредны. Волнение будет не так велико, если вы пойдете со мною к ней.

Настала длинная пауза, во время которой мистрисс Роден старалась определить, что в данную минуту ей следует сделать. Она, конечно, не думала, что было бы хорошо, если б лорд Гэмпстед, старший сын маркиза Кинсбёри, женился на Марион Фай. Она была вполне убеждена, что в этом сходится с целым светом. Если бы кто-нибудь узнал, что она помогла устроить такой брак, этот кто-нибудь несомненно осудит ее. Как могла такая девушка, как Марион Фай, быть подходящей женой для человека в условиях лорда Гэмпстэда? Марион лично имела много достоинств. Она хороша, умна, кротка, но невероятно, чтоб она, по воспитанию или образованию, была возможной женой для одного из первостепенных пэров Англии. Манеры ее могли быть хороши, образование прекрасно, но это было не то, что требовалось. Кроме того, был повод и для других опасений. Мать Марион, ее братья, сестры, все умерли в молодости. Сама девушка до сих пор, казалось, избегла бича, от которого они погибли. Но по временам на щеках ее появлялся яркий румянец, от которого замирало сердце мистрисс Роден. Но ее совету, старик квакер, в прошлую суровую весну, возил дочь на остров Уайт. При этих опасениях, как могла она поощрять лорда Гэмпстэда в его желании жениться на Марион?

Кроме того, могло ли способствовать счастью самой девушки это вознесение в чуждую сферу, — сферу, которая отнесется к ней сурово и неласково, и в которой молодой лорд заметит ее недостатки, когда будет уже поздно исправить сделанное зло? Кое-что из этого она обдумала заранее, признав возможность такого шага, как настоящий, после всего, чему была свидетельницей в Гендон-Голле.

— Что ж, пойдете со мной? — спросил Гэмпстед, который сидел молча, пока все эти мысли пробегали в уме его собеседницы.

— Не думаю, милорд.

— Отчего же нет, мистрисс Роден? Разве это не лучше, чем если я пойду один?

— Надеюсь, что вы совсем не пойдете.

— Пойду несомненно. Я считаю себя обязанным, по всем законам чести, сказать ей, что она со мной сделала. Тогда она может рассудить, что для нее лучше.

— По крайней мере сегодня не идите, лорд Гэмпстед. Позвольте мне просить вас хоть об этом. Подумайте, как важен шаг, который вы сделаете.

— Я об этом думал, — сказал он.

— Марион — золотая девушка.

— Я это знаю.

— Золотая, говорю я; но вероятно ли, чтоб какая бы то ни была девушка не была тронута и ослеплена таким предложением, как ваше?

— Тронута она, я надеюсь, будет. Что же касается до ослепления — я в него не верю. Есть глаза, которых не ослепил никаким ложным блеском.

— Но если б она и была тронута, — продолжала мистрисс Роден, — неужели вам, которому предстоят такие обязанности, хорошо жениться на дочери Захарии Фай? Выслушайте меня, — сказала она, видя, что он пытается прервать ее. — Я знаю, что мы хотите сказать, и многому из этого сочувствую, но обществу не может быть полезно, чтоб сословия смешивались внезапно и грубо.

— Что ж тут было бы грубого? — спросил он.

— В настоящих условиях лордов и лэди, герцогов и герцогинь, им не очень бы понравилось, если б им представили Марион Фай, как равную. Знаю, что лорды и прежде женились на девушках скромного происхождения и что жены довольствовались своею домашнею ролью. Кое-что из этого я изведала, милорд, испытала… по крайней мере видела всю горечь этого. Марион Фай зачахла бы от таких оскорблений. Быть Марион Фай — с нее достаточно. Быть вашей женой и не считаться достойной быть ею, далеко бы ее не удовлетворило.

— Ее сочтут достойной.

— Вы можете превратить ее в лэди Гэмпстед, просить для нее представления во двору, осыпать ее брильянтами, заставят ее занять место, соответствующее вашему высокому общественному положению, но можете ли вы заставить жену отца вашего дружески ей улыбнуться? — На это Гэмпстед не нашел ответа. — Как вы думаете, была ли бы Марион довольна, если бы жена отца вашего хмурилась, глядя на нее?

— Жена отца моего еще не все.

— Она, по необходимости, имела бы большое значение в глазах вашей жены. Подождите неделю, милорд, месяц, обдумайте это. Пока она еще ничего от вас не ожидает, еще в вашей власти избавить ее от горя.

— Я сделал бы ее счастливой, мистрисс Роден.

— Подумайте, подумайте.

— Да и самого себя также. Мои чувства вы тут ставите ни во что.

— Ни во что, сравнительно с ее чувствами. Видите, как я с вами откровенна. Допустим, что сердце ваше несколько времени проболит, что вы действительно любите эту девушку настолько, что чувствуете, что она необходима для вашего счастья. Но неужели вы не сознаете, что если она будет для вас недоступна, вы оправитесь от этой раны? Как мужчине, вам еще останется много лет для исцеления, прежде, чем молодость не отлетит от вас. Вы несомненно найдете другую женщину и будете с ней счастливы. Для нее, если она потерпит здесь неудачу, другого случая не представится.

— Я постарался бы, чтоб этого «случая» было с нее довольно.

— Вы так думаете; но если вы оглянетесь кругом, то увидите, что те опасности для ее счастья, которые я пыталась описать, не воображаемые. Подумайте, пока еще есть время.

Он медленно поднялся со стула и оставил ее, почти не говоря ни слова. Она убедила его подождать неделю.

Сердитый спустился он с лестницы, отворил входную дверь и… встретил Марион Фай.

— Марион, — сказал он, и в голосе его вылилась вся нежность, наполнявшая его сердце.

— Милорд?

— Войдите, Марион, на одну минуту.

Она последовали за ним, они остановились внизу лестницы.

— Я приехал узнать, как вы себя чувствуете после нашего маленького собрания.

— Я совершенно здорова, а вы?

— Я гостил у отца, иначе я приехал бы раньше.

— Зачем же вам беспокоиться?

— Есть, есть зачем… Иначе я не так бы обеспокоился. Я и теперь озабочен. Мистрисс Роден не хотела идти со мной, — продолжал он, указывая на лестницу, на которой теперь стояла хозяйка.

— Она сказала мне, что не хорошо, что я приехал, но я приеду как-нибудь на днях. — Он был почти вне себя, говоря это. Девушка до такой степени была ему по сердцу, пока он стоял тут, близко от нее, чувствуя на себе ее влияние, что он не в силах был сдерживаться.

— Взойдите наверх, дорогая Марион, — говорила мистрисс Роден, с площадки. — Едва ли удобно держать лорда Гэмпстеда у дверей.

— Конечно, не удобно, — сказала Марион. — Прощайте, милорд.

— Я буду стоять здесь, пока вы не скажете мне слова. Не хочу, чтоб меня выгоняли, пока вы здесь. Марион, вы для меня — весь мир. Я люблю вас всем сердцем. Я пришел сюда сказать вам это, но мистрисс Роден удержала меня. Она взяла с меня слово не быть здесь целую неделю, точно недели или годы могут изменить меня! Скажите мне одно слово, Марион. Одного слова теперь достаточно; тогда я уйду. Марион, можете вы полюбить меня?

— Идите сюда, Марион. Не отвечайте ему теперь.

— Нет, — сказала Марион, — теперь я ему не отвечу. Это слишком неожиданно. Лорд Гэмпстед, я теперь пойду к Гэмпстед Роден.

— Но мне вы дадите весточку?

— Приезжайте, я вам дам ответ.

— Завтра?

— Нет, дайте мне день или два. В пятницу ответ мой будет готов.

— Дайте мне руку, Марион. — Она протянула ему руку, которую он покрыл поцелуями. — Помните только, что никогда человек не любил женщину искреннее, чем я люблю вас. Никто, никогда, тверже меня не решился выполнить свое намерение. Я в ваших руках.

С этим он оставил ее.

XXV. Взгляд Марион на брак

Когда лорд Гэмпстед затворил за собою дверь, Марион медленно поднялась по лестнице к мистрисс Роден, которая возвратилась в гостиную. Когда девушка вошла туда, ее старая приятельница стояла у дверей, с ясно написанной на лице тревогой. Она взяла Марион за руку и, поцеловав ее, подвела к дивану.

— Я остановила бы его, если б могла, — сказала она.

— Отчего?

— Такие вещи следует больше обдумывать.

— Он так сделал все это, что обдумывать уже нечего. Я знала, я почти знала, что он приедет.

— Знали?

— Теперь я могу себе в этом признаться.

Она улыбалась, говоря это, и хотя разгорелась, но того особенного румянца, которого так боялась мистрисс Роден, не было. В ней не было заметно и особенного волнения. На лице не было выражения страха или торжества.

— Ответ ваш готов? — Марион взглянула на свою приятельницу, но тотчас не ответила. — Дорогая моя девочка, следует крепко обдумать такое предложение, прежде чем дать какой-нибудь ответ.

— Я думала.

— И решились?

— Мне кажется, что да. Дорогая мистрисс Роден, не смотрите на меня так. Если я не скажу вам ничего более сейчас, то его потому, что я, может быть, не совершенно уверена… не уверена, во всяком случае, в причинах, какие мне придется привести. Я приду к вам завтра и тогда скажу вам.

— Марион, милая!

— Скажите все, что думаете, мистрисс Роден. Вы, конечно, не сомневаетесь, что я знаю, что ваши слова, каковы бы они ни были, будут сказаны с любовью. У меня нет матери; кто лучше вас мне ее заменит?

— Милая моя, тоже чувствую и я к вам. То, что я хотела бы сказать вам, я сказала бы родной дочери. Есть большое различие в общественном положении людей.

— Я это знаю.

— И хотя я глубоко убеждена, что лучшие и честнейшие из божьих созданий не всегда встречаются среди так называемых аристократов, тем не менее мне кажется, что известная и значительная доля уважения должна быть воздаваема тем, кого случай поставил высоко.

— Разве я его не уважаю?

— Надеюсь, что да. Но может быть худший способ это показать — любить его.

— Что касается до этого, то едва ли в этом деле можно совладеть с собой. Когда у вас просят любви, она вырывается из души вашей, как вода из фонтана. Если же этого не случится, ее ждать нечего.

— Это опасная теория для молодой девушки.

— Молодые девушки, мне кажется, окружены многими опасностями, — сказала Марион, — я знаю один только способ встретить их.

— Какой?

— Завтра скажу вам, если сумею.

— Есть один вопрос, Марион, относительно которого я чувствую себя обязанной предостеречь вас, как пыталась предостеречь его. На него слова мои, по-видимому, нисколько не подействовали, но вы, мне кажется, благоразумнее. Неравные браки никогда не дают счастья ни одной из сторон.

— Надеюсь, что я не сделаю ничего, что сделало бы его несчастным.

— Несчастным на минуту вам придется его сделать; может быть, на месяц, на год, но хотя бы на целые годы, что это сравнительно со всей его жизнью?

— На целые годы? — повторила Марион, — нет, нет. Неужели вы думаете, что более чем на несколько дней?

— Не могу определить, какого рода сердце этого молодого человека, да и вы не можете. Но об этом вам нечего особенно заботиться. О его вечном благе вы обязаны подумать.

— О, да, несомненно, превыше всего.

— Я говорю по отношению к этому миру. О том, что ожидает «там» того, кого мы так мало знаем, мы здесь едва ли смеем говорить, даже думать. Но девушка, когда человек просит ее руки, обязана подумать о его благе в этой жизни.

— Я не могу не подумать и о его вечном благе, — сказала Марион.

— Неравные браки всегда несчастливы, — повторила мистрисс Роден.

— Всегда?

— Боюсь, что так. Могли ли бы вы быть счастливы, если б его знатные друзья, его отец, его мачеха, все лорды и лэди, с которыми он в родстве, смотрели на вас недружелюбно?

— Что ж из этого? Если б он улыбался, я была бы счастлива.

— Я когда-то думала то же, Марион, я говорила себе, что радости, какую я находила в любви его, будет достаточно для коего счастия. Но увы! я упала с облаков. Теперь я расскажу вам о себе больше, чем говорила кому бы то ни было в течение многих лет, даже больше, чем говорила Джорджу. Расскажу потому, что знаю, что могу на вас положиться.

— Можете, — сказала Марион.

— Я также сделала блестящую партию; блестящую в смысле мирских почестей. По положению я, в девушках, стояла, может быть, выше, чем вы теперь. Но меня вознесли еще выше, и принимая имя, данное мне мужем, я уверила себя, что с честью буду носить его. Я его не опозорила, но брак мой был несчастный.

— Он сам был добр? — спросила Марион.

— Он был слаб. Уверены ли вы, что лорд Гэмпстед силен? Он был непостоянен. Уверены ли вы…

— Мне кажется, он был бы постоянен, сказала Марион.

— Потому что вы готовы поклоняться тому, кто удостоил сойти с своего пьедестала и преклониться перед вами. Не так ли?

— Может быть, и так, — сказала Марион.

— Да, дитя мое… Может быть и так. Подумайте, что за тем может последовать: разбитые сердца, подавленное честолюбие, погибшие надежды, личные антипатии, может быть, ненависть.

— Нет, нет, не ненависть.

— Дожила же я до того, что меня возненавидели? — Она замолчала. Марион поднялась с места, поцеловала ее и ушла домой.

В тот же вечер она все рассказала отцу.

— Отец, — сказала она, — лорд Гэмпстед был здесь сегодня.

— Здесь, в этом доме?

— Нет, я его встретила у мистрисс Роден.

— Я рад, что он здесь не был, — сказал квакер.

— Отчего? — Ответа не было. — Целью его было прийти сюда. Он приехал, чтоб меня видеть.

— Чтоб тебя видеть?

— Отец, молодой лорд просил меня быть его женой.

— Просил тебя быть его женой!

— Да. Разве не часто доводилось тебе слышать, что молодые люди увлекаются? Случилось так, что он увидел во мне свою Сандрильону.

— Но ты не принцесса, дитя.

— А потому не пара этому принцу. Я не могла сразу ответить ему, отец. Это было слишком неожиданно, я не нашла слов. Да и место едва ли было удобное. Но теперь слова у меня появились.

— Какие, дитя мое?

— Я скажу ему со всевозможным уважением и почтением, — даже с любовью, так как люблю его, — что ему следует искать себе жену в иных сферах.

— Марион, — сказал квакер, на которого оказывала некоторое влияние материальная сторона вопроса, не существовавшая для самой девушки, — Марион, неужели это неизменно?

— Отец, это несомненно должно быть так.

— А между тем, ты его любишь?

— Хотя бы я умирала от любви к нему, это ничего бы не изменило.

— Отчего, дитя мое, отчего? Насколько я могу судить о молодом человеке, он добр и приветлив, много обещает, должен быть искренен.

— Добр, приветлив, искренен! О, да! И неужели бы ты хотел, чтоб такому человеку я причинила горе, быть может, позор?

— Почему горе, почему позор? Неужели ты скорей бы опозорила мужа, чем одна из этих разрисованных Иезавелей, которые ничему не поклоняются, кроме собственной увядшей красоты? Ты не дала ему ответа, Марион?

— Нет, отец. Он должен приехать в пятницу за моим ответом.

— Подумай, дитя мое. Трех дней мало, чтоб обсудить вопрос такой важности. Попроси его дать тебе еще десять дней.

— Ответ мой и теперь готов, — сказала Марион.

— А между тем, ты его любишь! Это несогласно с природой, Марион. Я не стал бы убеждать тебя принять руку человека из-за того, что он богат и знатен, если б ты не могла, взамен всего, что он тебе даст, отдать ему свое сердце. Но блага мира сего, честно добытые, имеют свою прелесть. И любовь честного человека, если сама ты его любишь взаимно, не делается менее драгоценна от того, что ему даны богатство и почести.

— Неужели мне о нем не думать, отец?

— Твой долг будет думать о нем, почти исключительно о нем, когда та станешь его женой.

— Тогда я никогда не должна думать о нем.

— Ты не хочешь обратить внимание на мои слова, попросить у него еще времени на размышление?

— Ни минуты. Ты не должен сердиться за это на свое для. Собственные чувства меня не обманывают. Собственное сердце, и оно одно, может подсказать мне, что я должна ему сказать. Есть причины…

— Какие?

— Есть причины, по которым дочь моей матери не должна выходить замуж.

Все лицо его отуманилось, он силился заговорить, но просидел несколько времени молча, а затем встал, вышел из комнаты и более в этот вечер ее не видал.

Это было во вторник, в среду он с ней не заговаривал об этом предмете. В четверг было Рождество, она отправилась в церковь с мистрисс Роден. Он и в этот день не намекал на занимавший их вопрос, но вечером она обратилась к нему с небольшой просьбой.

— Завтра в Сити праздник, не так ли, отец?

— Говорят. Ненавижу я эти дурачества. Когда я был молод, человеку дозволялось зарабатывать свой хлеб во все законом положенные дни недели. Теперь требуют, чтобы то жалованье, которое он не может заработать, он тратил на вино и зрелища.

— Отец, ты должен оставить меня здесь одну, после нашего обеда. Он придет за ответом.

— И ты дашь его?

— Конечно. Не расспрашивай меня больше; это должно быть так, как я тебе говорила.

Отец не настаивал.

В среду Марион была у мистрисс Роден.

— Как видите, я пришла, — сказала она, улыбаясь. — Я могла бы все сказать вам сразу, так как нисколько не изменила своего намерения с тех пор, как он заговорил со мной так неожиданно у вас на лестнице.

— Вы так в себе уверены?

— Совершенно. Неужели вы думаете, что я согласилась бы причинить ему страдания?

— Нет, нет. Я знаю, что вы не сделали бы этого добровольно.

— А между тем, слегка огорчить его мне придется. Надеюсь, что огорчение это будет самое легкое. — Мистрисс Роден уставилась на нее. — О, если б я могла растолковать ему все это, если б я могла приказать ему быть мужчиной, так, чтоб он от этой раны прострадал только самое короткое время.

— Какой раны?

— Неужели вы думали, что я могу принять его предложение, что я, дочь простого клерка, рассядусь в его палатах, осрамлю его перед целым светом? Никогда!

— Марион!

— Неужели из-за того, что он впал в ошибку, которая делает мне честь, я должна последовать его примеру, но при этом еще опозорить его? Неужели из-за того, что он не заметить расстояния, и я должна его не видеть? Он готов был пожертвовать собою для меня. Неужели я не сумею принести жертву? Для такой девушки, как я, жертвовать собою — все, что остается в этом мире.

— Неужели жертва так велика?

— Как могла я не полюбить его? Когда является такое существо, расточая свои жемчужины, наполняя воздух благоуханием, нашептывая слова, которые мучат так нежно, нашептывая их мне, забрасывая меня ими, устремляя на меня смеющиеся взоры своих молодых глаз, как могла я не полюбить его? Помните ли, как он на минуту почти склонился к моим ногам, сказал мне, что я его друг, заговорил со мной о своем очаге? Неужели вы думали, что это меня не тронуло?

— Так скоро, дитя мое, так скоро?

— В один миг. Разве оно не всегда так бывает?

— Сердца обыкновенно не так мягки, Марион.

— Мое, мне кажется, в эту минуту было так размягчено, что половина его сладких речей исторгла бы его из груди моей. Но я сама чувствую, что во мне как бы два существа. Хотя одно тает, в другом заключается нечто твердое, что может устоять против ударов, наносимых даже им.

— Что же такое это «нечто», Марион?

— Определить этого я не могу. Может быть, это женская гордость, готовая претерпеть все на свете скорей, чем причинить вред любимому человеку. Я себя знаю. Никакие его слова, никакое желание видеть его радость, — а он обрадовался бы, если бы я сказала ему, что могу дать ему все, чего он просит, — никакая жажда его любви, не заставят меня поколебаться ни на волос. До смертного своего часа он будет говорить себе, что молодая квакерша, любя его, осталась верна его интересам.

— Дитя мое, дитя мое, — сказала мистрисс Роден, обнимая Марион.

— Неужели вы думаете, что я не знаю, что я забыла? Разве легко мне было видеть… смерть матери и ее крошек? Разве я не знаю, что я не могу, как другие, выйти замуж не только за такого лорда, но даже за равного мне? Мистрисс Роден, лишь бы мне дожить до того, как мой бедный отец опередит меня, чтоб он не остался один, когда слабость, неразлучная со старостью, его настигнет, тогда, тогда… я радостно последую за ними. Никакая мечта любви никогда не проносилась в уме моем. Он явился и, помимо моей воли, мне приснился сон. Мне думается, что так моя судьба будет счастливее, чем если б я оставила жизнь, не узнав такого чувства, как то, которое испытываю теперь, Может быть, он не женится пока я жива.

— Это так огорчило бы вас?

— Оно не должно огорчить и не огорчит. Ему следует жениться. Он уедет, я почти не буду знать об этом. Может быть, от меня скроют. — Мистрисс Роден могла только поцеловать ее, рыдая.

— Но я охотно принесу эту жертву, — продолжала она. — Мне кажется, нет ничего слаще, как отказаться от всего, ради любви. Чему нас учат, как не этому? А между тем, мне бы хотелось, чтоб он хоть немного пожалел, что не может получить игрушку, которая ему приглянулась. Как вы думаете, что он во мне нашел?

Предложив этот вопрос, она удивительно повеселела.

— Красивый лоб, прелестные глаза, мягкий голос.

— А мне кажется, ему понравился мой квакерский костюм. Он, может быть, любит одноцветные предметы. Когда он увидел меня, на мне было новое платье и новые перчатки. Как хорошо я помню его появление, как он все на меня оглядывался, пока я наконец перестала понимать, рада ли я, что он обращает на меня внимание, или это оскорбляет меня. Мне кажется, что я была рада, хотя говорила себе, что он не должен был так часто на меня смотреть. А потом, когда он пригласил нас к себе, я желала, очень желала получить согласие отца на эту поездку. Если б он не поехал…

— Не думайте об этом, Марион.

— Этого не обещаю, а говорить не буду. Теперь, дорогая мистрисс Роден, пусть всего этого как не бывало. Я не намерена приходить в меланхолию или пренебрегать своими обязанностями, потому что на пути моем встретился молодой лорд и сказал мне, что любит меня. Я должна отдалить его от себя и тогда буду совершенно такой, как всегда.

С этим она ушла.

Когда настала пятница, квакер, несмотря на праздничный день, после обеда отправился в Сити, не сказав более ни слова о поклоннике своей дочери.

XXVI. Нетерпение лорда Гэмпстеда

Гэмпстед, когда его отослали из Парадиз-Роу, приказав ждать ответа до пятницы, был разочарован, почти сердит и несправедлив к мистрисс Роден. Ей одной он приписывал отсрочку, которой Марион потребовала для своего ответа. Худой или добрый знак его промедление — он не мог решить. Если б она совсем его не любила, если б не находила возможным полюбить его, едва ли бы она попросила времени на размышление. А между тем, если б она любила его искренно, зачем ей было просить об этом? Он сделал для нее все, что мужчина может сделать для девушки, если она его любит; ей не следовало бы мучить его глупыми проволочками. Таковы были его размышления на возвратном пути, причем в пользу его следует сказать, что он настолько понимал любимую девушку, что сознавал, что в глазах ее важно не то, что он поверг к ногам ее свою графскую корону, а свое сердце.

— Я ездил в Галловэй, — сказал он сестре.

От полноты сердца уста «глаголят».

— Видел ты Джорджа? — спросила лэди Франсес.

— Нет. Я ездил не с целью видеться с ним. Он, конечно, днем на службе. Я ездил по собственному делу.

— Зачем ты так на меня накидываешься, Джон. Что это у тебя за собственное дело в Галловэе?

— Я ездил просить Марион Фай быть моей женой.

— Право?

— Да. Отчего бы мне этого не сделать? У нас всех теперь, кажется, мода вступать в брак с теми, кто нам понравится.

— Почему же нет? Разве я тебе противоречу? Если дочь этого квакера добра, честна, красива.

— Что она красива, могу сказать наверное. Что она добра — верно вполне. Что она честна, по крайней мере по отношению ко мне, не могу еще решить.

— Не честна?

— Она не украдет, не вытащит платка из кармана, если ты это понимаешь под словом «честность».

— Что с тобой, Джон? Отчего ты говоришь о ней в этом тоне?

— Мне хотелось рассказать тебе все. Решившись на этот поступок, я не хочу держать его в тайне, точно будто стыжусь его. Как могу я сказать, что она честна, пока она честно мне не ответила?

— Что она тебе ответила? — спросила она.

— Ничего — пока. Просила приехать в другой раз.

— Этим она мне еще симпатичнее.

— Отчего? Просто потому, что ты женщина и думаешь, что тянуть, делать вид, что сама не знаешь чего хочешь, держать человека на горячих угольях, очень мило и прилично. Я не изменю своего мнения насчет Марион, но право, думаю, что притворное колебание нелишне и, до некоторой степени, нечестно.

— Но почему же непременно «притворное»? Не должна ли она увериться, что может полюбить тебя?

— Конечно, или, что не может. Я не такой пустой человек, чтобы воображать, что она обязана броситься в мои объятия только потому, что я ее прошу об этом. Но мне думается, она должна была бы сколько-нибудь понимать себя, чтобы иметь возможность приказать мне или надеяться, или оставить всякую надежду. Она была спокойна, как министр, отвечающий в палате общин на запрос, и приказала мне подождать до пятницы совершенно так, как делают эти господа, когда им надо узнать от младших чиновников в министерстве, что им, собственно, следует говорить.

— Ты опять поедешь в пятницу? — спросила она.

— Придется. Нельзя предположить, чтобы она приехала ко мне. А затем если она скажет, что несогласна, и должен буду возвратиться домой, поджавши хвост.

— Не думаю, чтобы она это сказала.

— Почему ты знаешь?

— Девушке, мне кажется, свойственно, — сказала лэди Франсес, — слегка сомневаться, когда она думает, что может полюбить, но нисколько не сомневаться, когда она сознает, что не может. Впоследствии ее могут убедить передумать, но в первую минуту она не знает сомнений.

— Я называю это: «тянуть».

— Совсем нет. Девушка, о которой я говорю, глубоко честна. И мисс Фай поступит честно, если теперь примет твое предложение. Не часто такой человек, как ты, Джон, тщетно ищет руки девушки.

— Это низко, — сердито сказал он. — Это значит приписывать лживость, алчность, нечестность девушке, которую и люблю. Если какой-нибудь клерк в отцовской конторе нравился ей больше меня, неужели она примет мое предложение только потому, что я сын моего отца?

— Я не об этом думала. Человек может иметь личные качества, которые несомненно повлияют на такую молодую и неиспорченную светом девушку, какой я представляю себе твою Марион Фай.

— Вздор, — сказал он, смеясь. — Что касается до личных качеств, все мы, более или менее, друг друга стоим. Девушке требуется красота. Мужчине надо иметь на что купить хлеба и сыру. А затем все сводится к вопросу о симпатии и антипатии.

До сих пор лорд Гэмпстед не встречал еще девушки, на которой пожелал бы жениться. Года два тому назад его мачеха, лэди Кинсбёри, затеяла было женить его на своей родной племяннице лэди Амальдине Готвиль. Брак этот казался ей лучшим средством «образумить» пасынка, в котором она тогда еще не вполне отчаялась. Она дипломатически намекнула на это сестре; а та шепнула дочери. Молодая девушка, за которой в то время уже начинал ухаживать ее настоящий жених, решилась «попытаться». Гэмпстеда пригласили в замок Готбой на месяц; но в конце первой недели Амадьдина объявила матери, что «толку не будет».

— Я как-нибудь откажусь от своего титула и состояния в пользу Фредди, а сам отправлюсь в Соединенные Штаты и там постараюсь заработывать себе хлеб.

Эта маленькая речь, сказанная молодым человеком девушке, на которой его хотели женить, раскрыла глаза лэди Амальдине на опасность ее положения. С этой минуты чувство недоброжелательства со стороны лэди Кинсбёри к пасынку росло не по дням, а по часам.

— Что скажет милэди, когда услышит о моей Марион? — спросил Гэмпстед сестру накануне своей второй поездки в Галловэй.

— А разве это важно? — спросила лэди Франсес.

— Мне кажется, что мои чувства к ней мягче твоих. Она глупа, надменна, резка, дерзко обращается с отцом, не руководствуется никакими нравственными правилами в своих надеждах и честолюбивых замыслах.

— Как ты, однако, ее аттестуешь, — сказала его сестра.

— Но тем не менее я до такой степени ей сочувствую, что мне почти кажется, что я обязан уступить.

— Не могу сказать, чтобы я ей сочувствовала.

— Ведь она всего этого жаждет для сына; я с ней согласен, что Фредди будет гораздо пригоднее меня для данного положения. Я решился жениться на Марион, если она пойдет за меня, но все Траффорды, за исключением может быть одной тебя, будут разогорчены подобным браком. Если у меня когда-нибудь будет сын, то дело будет совсем безнадежно. Назовись я Снукс, не бери ни шиллинга из семейных доходов, я не принесу им никакой пользы. Сын Марион будет для них таким же камнем преткновения, как я.

— Как ты странно на это смотришь.

— Как мачеха моя ее возненавидит! Дочь квакера! Клерк в конторе Погсона и Литльбёрда, живут в Парадиз-Роу! Я так ее и вижу! Как же ей не тяжко, что мы оба направляемся в Парадиз-Роу?

Лэди Франсес не могла удержаться от смеха.

— Ты не можешь причинить ей продолжительного вреда, — ты только девушка; но меня она, мне кажется, отравит. Все это кончится тем, что она заставит мистера Гринвуда поднести мне чашку бульона.

— Джон, ты говоришь ужасные вещи.

— Если б я мог, после этого, находиться в числе присяжных, я непременно бы оправдал их обоях на основания смягчающих обстоятельств.

Все утро следующего дня Гэмпстед провел в волнении, так как решился отправиться в Галловэе не ранее как после завтра. Его немного развлекло полученное письмо. Конверт был надписан незнакомой рукой, на имя «Достопочтенного лорда Гэмпстеда».

— Интересно знать, кто этот осел, — сказал он, разрывая его.

Ослом оказался Самуил Крокер, письмо было следующее:

«Дорогой лорд Гэмпстед, Надеюсь, что вы извините меня, милорд, за то, что обращаюсь к вам так фамильярно. Пользуюсь этим радостным днем, праздником Рождества Христова, чтобы писать вам в интересах мира. С тех пор, как я имел честь встретиться с вами в замке вашего дяди, одним из величайших наслаждений моей жизни было иметь возможность похвалиться знакомством с вами. Вы, я уверен, не забыли, что мы вместе охотились, а я никогда не забуду ни этого дни, ни того, как вы, милорд, неслись по нашей, далеко не гладкой, дороге. Помню также, как, возвращаясь домой с охоты, вы, милорд, всю дорогу толковали о нашем общем приятеле, Джордже Родене. Это — человек, к которому я питаю самое искреннее уважение, как к отличному служаке и вашему приятелю. Приятно видеть, как он усерден к службе, так же как и я. Берешь с правительства деньги, так зарабатывай их. Таковы мои правила, милорд. У нас есть штуки две молодых людей, единственная цель которых — как-нибудь дотянуть день и съесть свой завтрак. Я всегда твержу им, что служебные часы им не принадлежат. Вероятно, они когда-нибудь поймут меня. Но чтоб возвратиться ж Джорджу Родену, случилось что-то, — что именно, не понимаю, — что как будто восстановило его против меня. Ничто никогда не доставляло мне такого удовольствия, как то, когда я узнал о его надеждах относительно известного предмета, — вы, милорд, знаете, что я хочу сказать. Ничто не могло быть более лестно, чем выражения, в которых я поздравлял его многое множество раз. Поздравляю и вас, милорд, а равно и милэди, так как он чрезвычайно приличный молодой человек, хотя положение его в свете не так высоко, как положение иных людей. Но клерк на службе Е. В. всегда считался джентльменом; с гордостью думаю, что это положение и я занимаю наравне с ним. Но, как я уже сказал, что-то как будто неладно между нами. Он сидит против меня и не говорит со мной ни слова, разве ответит на вопрос и то не совсем вежливо. Он слаще сахара со всеми, кто не сидит с ним за одним столом, как я, — иначе я бы подумал, что его надежды сделали его высокомерным. Не могли ли бы вы, милорд, как-нибудь примирить нас? Я уверен, что вы не изволили забыть, как приятно мы провели время в замке Готбой, на охоте, а особенно возвращаясь вместе домой, в тот достопамятный день. Я принял смелость явиться в Гендон-Голл и милэди была так добра, что приняла меня. Конечно, не совсем ловко было говорить с милэди о мистере Родене, никто лучше меня этого не понимает; но мне показалось, что она как будто обещала мне замолвить словечко, когда настанет благоприятное для того время. Оставляя это дело в руках ваших, милорд, замечу только, что «блаженны миротворцы, потому что их есть царство небесное». Имею честь быть, дорогой лорд Гэмпстед, Ваш покорнейший слуга Самуил Крокер».

Несмотря на раздражительное состояние, в котором Гэмпстед находился в это утро, он не мог не рассмеяться над этим письмом. Он показал его сестре, которая, несмотря на свою досаду, также не могла удержаться от смеха.

— Я скажу Джорджу сейчас же принять его в свои объятия, — сказал он.

— С какой стати Джорджу возиться с ним?

— Ничего не поделаешь. Они сидят за одним столом. Когда человек так настойчиво преследует свою цель, он всего достигает. Я нисколько не сомневаюсь, что он будет ездить на моих лошадях в Лестершире ранее конца сезона.

Ответ, однако, был редактирован в следующих выражениях:

«Дорогой мистер Крокер, Полагаю, что не могу вмешиваться в дела мистера Родена, который не любит посторонних указаний в подобных вопросах. Искренне вам преданный Гэмпстед».

— Готово, — сказал он, — не думаю, чтоб он принял это письмо за знак дружбы.

Так прошло утро и настало время отъезда в Галловэй. Лэди Франсес, стоявшая на крыльце, пока он садился в экипаж, заметила, что выражение лица его было необыкновенно серьезно.

XXVII. Красноречие квакера

В пятницу утром и отец, и дочь сошли к завтраку в глубокой задумчивости. Для них обоих этот день был очень важен. Отец почти ни о чем другом не думал с той минуты, как ему сообщили эту новость. Он с некоторым нетерпением выслушал уверение Марион, что этот брак положительно невозможен; но, когда она заговорила о своем здоровье, он замолчал и более не касался этого вопроса. Лишившись жены и маленьких детей, он решил, что его Марион должна жить. Она выросла на его глазах и, не будучи особенно сильной, никак не могла считаться слабенькой. Она занималась домашним хозяйством и никогда не жаловалась. На его глазах она была прекрасна, но он не воображал, чтоб ее румянец не был признаком здоровья. Все эти дни он размышлял о том: есть ли основательная причина для отказа, на который решилась дочь. Сам он страшно желал, чтоб эта великая милость фортуны была принята. Для себя ему ничего не нужно от молодого лорда, но он всего этого желал, жаждал, алкал для своей девочки. Если все блага этого мира предлагались его Марион за ее красоту, грацию, достоинства, отчего их не принять? Другие не только не отказываются от них для своих дочерей, но гоняются за ними, обманывают, творят всякие подлости, и свет считает их ухищрения, их ложь — делом самым обыкновенным, находя вполне естественным, что родители заботятся о детях. Он ничего этого не делал. Все сделалось само собой. Неужели пренебречь всей этой славой из-за того, что дочь забрала в голову ложные опасения?

Дочери он не говорил ничего, в тайне надеясь, что Гэмпстеду удастся ее убедить, находя, что время давать советы еще не настало. Но ум его так был занят этим делом, что он не успел решить: правильно ли он рассудил и, вопреки своему обыкновению, положил посоветоваться с мистрисс Роден.

Так как бык второй день Рождества, ему в Сити делать было нечего. С целью, чтоб томительный праздник прошел поскорей, они завтракали часом позже обыкновенного. После завтрака он кое-как провел утро за чтением газеты и просматриванием курсового списка фондов, который принес с собой из Сити. Так сидел он, волнуясь, ничего не делая, представляясь, что читает, но думая все об одном, пока не пробило двенадцать часов, время, назначенное им для своего визита. В половине второго они должны были обедать, оба рассчитали, что лорд Гэмпстед, конечно, не приедет ранее окончания обеденного обряда.

В двенадцать часов он взял шляпу и направился к дверям.

— Ты не опоздаешь в обеду, отец? — спросила она.

В ответ он молча кивнул головой и вышел из комнаты. Пять минут спустя он сидел с мистрисс Роден у нее в гостиной. Понимая, как трудно исподволь завести подобный разговор, он сразу приступил к делу.

— Марион говорила тебе, что этот молодой человек приедет сюда сегодня? — Она наклонила голову. — Дала ты ей какой-нибудь совет насчет того, что она должна отвечать?

— Она, мне кажется, не нуждалась в советах.

— Как может девушка не нуждаться в советах в таком важном деле?

— Это справедливо. А между тем, она в них не нуждалась.

— Говорила она тебе, — спросил он, — что она намерена делать?

— Да.

— Сказала, что хочет отказать?

— Да, таково было ее намерение.

— Объяснила, почему?

Он почти дрожал, предлагая этот вопрос.

— Да, объясняла.

— И ты с ней согласилась?

Прежде, чем ответить на этот последний вопрос, мистрисс Роден была вынуждена немного призадуматься. Когда ей приходила на ум та причина, самая важная, она, хотя и вполне признавала все ее значение, не в силах была сказать этого отцу девушки. Она сидела и смотрела на него, ища слов, в которых могла бы выразить свое полное сочувствие Марион, не вонзая ножа в сердце собеседника.

— Так ты с ней согласилась?

Было что-то ужасное в энергически и медленно выговоренных словах, когда он повторил свой вопрос.

— Вообще говоря, да, — сказала она. — Я думаю, что неравные браки редко бывают счастливы.

— И только? — спросил он.

Она снова замолчала, а он, наконец, предложил вопрос, который был для него так важен.

— Говорила она что-нибудь о своем здоровье, обсуждая с тобой все эти вопросы?

— Говорила, мистер Фай.

— А ты?

— Этого вопроса, друг мой, я коснуться не могла. Все, что говорилось, было сказано ею. Она так окончательно решилась, что никакие мои советы не могли оказать никакого действия. У иных людей сейчас видно, что соглашаетесь ли вы с ними, или нет, а переубедить их невозможно.

— Но мне ты можешь сказать, согласилась ли ты с нею. Да, я хорошо знаю, что о таком предмете трудно говорить перед отцом. Но есть вещи, о которых должно говорить, хотя бы сердце разрывалось. — После новой паузы он продолжал: — Как ты думаешь, действительно ли здоровье дочери требует, чтоб она лишала себя тех житейских наслаждений, которые Господь приуготовил созданиям своим? Есть ли в ее наружности, в настоящих условиях ее жизни что-нибудь, что заставляло бы тебя, ее друга, или меня, ее отца, обращаться с нею так, точно она уже обречена сойти в раннюю могилу? А именно это ты и делаешь.

— Нет, нет!

— Делаешь, друг мой, делаешь, при всей женственной мягкости твоего сердца. Тоже должен буду делать и я, если не заставлю себя сказать ей, что опасения ее тщетны. Говоря со мной, она сослалась на эту причину, а не на то, что не может полюбить этого человека. Не то ли же самое сказала она тебе?

— Тоже.

— А разве ты не соглашаешься с нею, не говоря ей, что ее фантазии не только суетны, но вредны? Неужели твое молчание не выражает согласия лучше всяких слов? Ответь мне, по крайней мере на это.

— Вы правы, — сказала она.

— Права ли ты в собственных глазах, заставляя ее считать себя обреченной? — Новое молчание. Что было ей сказать? — Знаешь ли, что в нашем скромном хозяйстве она делает все, что самая строгая экономия требовала бы от деятельной матери семейства? Она никогда не бывает праздной. Если она страдает, я этого не вижу, ест она, если не с особенным аппетитом, то в свое время. Держится она прямо, в походке незаметно слабости. Доктора она в глаза не видит. Если и ей, как другим, нужна перемена воздуха и обстановки, что скорей этого брака доставят ей эти удобства? Разве ты не слыхала, что для девушек слабого здоровья самый брак служит исцелением? Неужели мне велеть ей самой шить себе саван? Дело сводится к этому, если ей не скажут ни слова, чтоб разубедить ее в этом. Они все умерли на ее глазах, один за другим, во в данном случае один из членов семьи избежит общей доли. Я спрашивал людей знающих, говорят: «бывает». Но если она вообразит, что поражена, и она свалится. Не думаешь же ты, что я желаю этого брака, потому что претендент — лорд?

— О, нет, мистер Фай.

— Он увезет от меня дочь, но я буду знать, что она получила свою долю счастья на свете.

— Что ж вы хотите, чтоб я сделала?

— Ступай к ней, скажи ей, что она должна, с верой в Бога, предоставит свое здоровье в Его руки. Мысли ее, по большей части, посвящены Богу. Скажи ей, чтоб не искушала Его милосердия. Пусть поступает в этом случае, как велит ей природа и, если может любить этого человека, пусть отдастся его объятиям, предоставив остальное Господу. Я теперь пойду к ней, мы отобедаем вместе, а там я сейчас уйду. Когда увидишь меня проходящим мимо этого окна, пользуйся удобной минутой.

С этим он и оставил ее.

В голове Марион в это утро теснилось много мыслей, в числе которых были такие пустые, что она сама себе дивилась, как это они ее занимают. Как ей одеться, чтобы принять поклонника? Какими словами его встретить? Ее решимость насчет главного вопроса была так тверда, что думать об этом было нечего. Ее заботили мелочи. Как бы ей избавить его от особенно жгучего страдания, а между тем показать ему, что она гордится его любовью? В том самом платье, в каком она решится принять его, она сядет за стол с отцом. Когда она вынула из шкапа роскошное, почти новое, шелковое платье, в котором он видел ее в первый раз, то сказала себе, что, вероятно, надела бы его для отца, если б и не ждала никакого поклонника. Накануне, в первый день Рождества, она надевала его в церковь. Достала она и башмачки с хорошенькими пряжками и скромную фрезку из старинного кружева, которую надевала на тот достопамятный обед. Теперь праздники. Но когда пришло время одеваться, она снова все спрятала. Она останется такою, какой бывала всякий день. Лучше, чтоб он знал, как мало он теряет.

Захария Фай за обедом не сказал почти ни слова.

Она, хотя улыбалась ему и старалась казаться довольной, с трудом могла говорить. Она проговорила несколько коротеньких, приличных случаю, фраз, но почувствовала, что мысли отца заняты предстоящим событием, и замолчала. С последним куском он встал с места, взялся за шляпу и обратился в ней:

— Я иду в Сити, Марион, — сказал он. — Знаю, что мне лучше не быть дома сегодня. К чаю вернусь. Да благословит тебя Бог, дитя мое.

Марион встала, поцеловала его, проводила до дверей.

— Все будет хорошо, отец, — сказала она, — все будет хорошо и дочь твоя будет счастлива.

С полчаса спустя послышался стук в дверь, Марион с минуту думала, что «он» уже приехал. Но в гостиную вошла мистрисс Роден.

— Мешаю я, Марион? — спросила она. — Я уйду сейчас; но мне хотелось бы сказать вам словечко.

— Чем можете вы помешать?

— Он будет?

— Да, кажется. Он сказал, что приедет. Но хотя бы и так, вы с ним старые друзья.

— Я не желала бы быть здесь, чтобы стеснять его. Я убегу, когда ты услышишь стук дверного молотка. О, Марион!

— Что с вами, мистрисс Роден? Вы печальны, что-то вас тревожит?

— Правда. Кое-что меня крепко тревожит — ваш обожатель.

— Это дело решенное, милый друг. Меня оно не тревожит. Вообразите, будто я никогда не видала его.

— Но вы его видели, дитя мое.

— Правда. К добру ли это или к худу, для него или для меня, а изменить этого нельзя. Но я, право, думаю, что это благополучие. Мне будет приятно вспомнить, что такой человек любит меня. А ему…

— Мне хотелось бы теперь говорить о вас, Марион.

— Я довольна.

— Легко может быть, Марион, что вы совершенно ошибаетесь насчет вашего здоровья.

— Как ошибаюсь?

— Какое право имеем мы с вами утверждать, что Господь положил сократить ваши дни.

— Кто ж это сказал?

— Вы действуете на основании этой мысли.

— Нет — не этой одной. Если бы я была так же здорова, как другие девушки — как самые крепкие из них — я поступила бы точно так же. Отец был у вас?

— Был.

— Бедный отец! Но это бесполезно. Это было бы дурно, я этого не сделаю. Если мне суждено умереть, умру, если жить — останусь жива. Я, конечно, не умру из-за того, что решила отказать этому блестящему поклоннику. Как бы слаба ни была Марион Фай, она достаточно сильна, чтоб с этого не зачахнуть.

— Но если этого не нужно?

— Не нужно? А что вы говорили о неравных браках? Могла ли бы я быть для него тем, чем жена должна быть для мужа? Сумела ли бы я величаво красоваться в его палатах и приветствовать его знатных гостей? Как могла бы я перейти из этих маленьких комнат в его залы, не обнаружив, что сама себя признаю не на месте? А между тем, я была бы так горда, что оскорблялась бы взглядами всех, на чьих лицах читала бы этот приговор. Он поступил дурно, позволив себе полюбить меня, поддавшись своей страсти, открывшись мне в любви. Я хочу быть умнее и благороднее его. Если Господь мне поможет, если Спаситель мой будет за меня, я не сделаю ничего дурного. Не думала я, мистрисс Роден, чтоб вы пошли против меня.

— Против вас, Марион? Мне идти против вас!

— Вам следовало бы поддержать меня.

— Мне кажется, что вы не нуждаетесь в чужой поддержке. Мне хотелось бы замолвить словечко за вашего бедного отца.

— Не желала бы я, чтоб отец думал, что здоровье мое тут при чем-нибудь. Вы знаете, насколько я вправе думать, что могу выйти замуж и надеяться иметь детей. Ему знать этого не зачем. У меня, в разговоре с ним, сорвалось необдуманное слово и я в этом раскаиваюсь. Но скажите ему, что если б моя жизнь была застрахована на пятьдесят лет, если б я пользовалась самым цветущим здоровьем, я не перенесла бы моего происхождения, моих манер, моих привычек в доме этого молодого лорда. Неправильно сказанное слово, неловкое движение — выдало бы тайну, и он бы почувствовал, что сделал ошибку, женившись на дочери квакера. Всем добродетелям мира не поддержать любви настолько, чтоб она устояла против призрака отвращения. Скажите это отцу, скажите ему, что я поступила благоразумно. Можете также передать ему, что если Богу угодно будет, я проживу еще много лет бодрой старой девой и буду вечно вспоминать его доброту ко мне, его святую любовь.

Мистрисс Роден, выходя из дому, знала, что потерпит неудачу. Она покорилась этому совершенно, когда раздался стук в дверь. Старушка молча обняла и поцеловала девушку.

— Я останусь у вас в комнате, пока он будет здесь, — сказала она. Когда она выходила, голос лорда Гэмпстеда раздался у дверей.

ХХVIII. Упрямство Марион

Лорд Гэмпстед живо домчался из Гендон-Голла в Галловэй, выскочил из шарабана, не сказав ни слова груму, и быстрыми шагами направился вдоль Парадиз-Роу до № 17. Здесь не приостановившись ни на минуту, он сильно постучал в дверь.

Марион стояла одна посреди комнаты, крепко сжав руки, но с улыбкой на лице. Она много думала об этой минуте, обдумала даже слова, которыми его встретит. Слова были, вероятно, забыты, но намерение оставалось во всей силе.

— Марион, — сказал он, — Марион, вы знаете, зачем я здесь. — Он подошел к ней, точно желая сейчас же обнять ее.

— Да, милорд, знаю.

— Вы знаете, что я люблю вас. Я, право, думаю, что никогда не бывало любви сильнее моей. Если вы можете полюбить меня, скажите одно слово и вы совершенно осчастливите меня. Видеть вас моей женою — все, что жизнь может дать мне теперь. Отчего вы от меня сторонитесь? Неужели вы этим хотите сказать, что не можете полюбить меня, Марион? Не говорите этого, — или, мне кажется, сердце мое разобьется.

— Милорд, — начала она.

— О, как я ненавижу такой способ обращения. Зовут меня Джон. В силу некоторых условных приличий посторонние зовут меня лордом Гэмпстедом.

— Именно потому, что я могу быть для вас только посторонней, я и зову вас: милорд.

— Марион!

— Только посторонней — не более, как бы сильна ни была моя дружба к вам, моя благодарность. Дочь моего отца должна быть для лорда Гэмпстеда только посторонней.

— Отчего? Зачем вы это говорите? Зачем мучите меня? Зачем гоните меня сейчас же, объявляя, что я должен возвратиться домой несчастным человеком?

— Потому, милорд…

— Я признаю лишь одну основательную причину, против которой я восставать не могу, хотя она будет для меня роковою, если мне не удастся устранить ее, пред нею я преклонюсь, в случае необходимости, но не сразу, Марион. Если вы скажете, что не можете полюбит меня, это будет серьезная причина.

— Я не смею любить вас, — сказала она.

— Не смеете любить меня, Марион? Кто вам мешает? Кто запрещает вам любить меня? Отец ваш?

— Нет, милорд, нет.

— Верно, мистрисс Роден.

— Нет, милорд. В таком деле я не послушалась бы ни друга, ни отца. Мне пришлось допросить себя и я сказала себе, что не смею любить того, кто выше меня поставлен.

— Неужели это пугало снова станет между мной и моим счастьем?

— Между вами и желанием минуты — да. Но разве не всегда так бывает? Если б я… даже… полюбила кого-нибудь, кто стоял бы ниже меня по общественному положению, неужели вы, в качестве моего друга, не посоветовали бы мне победить это чувство?

— Я полюбил девушку, которую, со стороны внешних условий, считаю равной себе, а во всех других отношениях ставлю несравненно выше себя.

— Комплимент этот мне очень приятен, но я научилась не поддаваться приятному. Это невозможно, лорд Гэмпстед, невозможно. Вы еще не знаете, какой упрямой может сделаться такая девушка, как я. Когда ей приходится думать о благе другого, а может быть, немного и о собственном.

— Боитесь вы меня?

— Да.

— Что я не буду вас любить?

— Даже и этого боюсь. Заметив во мне что-нибудь несимпатичное, вы разлюбите меня. Вы будете добры ко мне, ласковы со мной, потому что это вам свойственно. Вы не станете дурно обращаться со мной, потому что вы кротки, благородны, снисходительны. Но этого для меня будет мало. Я буду читая это в ваших глазах, слышать это в вашем голосе, я истерзаюсь, видя, что вы презираете вашу жену.

— Все это вздор, Марион.

— Милорд!

— Говорите прямо, если уж начали, чтоб мне знать, с чем я, собственно, должен бороться. Сердце мое так полно любви к вам, что мне, кажется, невозможным жить без вас. Если б вы сочувствовали мне сколько-нибудь, я сразу был бы счастлив. Если сочувствия этого нет, скажите.

— Его нет.

— Ни искры сочувствия у вас во мне, к тому, кто так искренно вас любит? В таком деле, Марион, человек имеет право требовать ответа, требовать правдивого ответа.

— Лорд Гэмпстед, вы можете сильно смутить меня, заставить меня отдалиться от вас, просит вас никогда более меня не беспокоить, молчать перед вами, но вам никогда не изменить моего намерения. Если вы хорошего мнения о Марион Фай, поверьте слову, которое она вам дает. Я никогда не буду женой вашей, милорд.

— Никогда?

— Никогда.

— Вы не сказали мне: почему. Вы привели не все причины.

— Я сказала вам довольно, лорд Гэмпстед.

— Клянусь небом, нет; вы не ответили мне на единственный вопрос, который я предложил вам. Вы не привели единственной причины, которую я бы принял, хотя бы на время. Можете вы полюбить меня, Марион?

— Если б вы любили меня, вы бы меня пощадили, — сказала она.

Почувствовав, что этими словами она окончательно себя выдала, она опомнилась и призвала на помощь все свое красноречие, чтоб увернуться от прямого ответа, которого он требовал.

— Мне кажется, — сказала она, — что вы не понимаете, что девушка чувствует в подобном случае. Она не смеет спрашивать себя: «любит ли она?», когда знает, что любовь эта ни к чему не поведет. Зачем мне разбираться в своей душе, когда цель этого уже достигнута.

— Марион, мне кажется, вы любите меня.

Она взглянула на него и попыталась улыбнуться, пошутить, но почувствовав, что не в силах долее удерживать слез, отвернула от него лицо и не отвечала.

— Марион, — повторил он, — мне кажется, вы меня любите.

— Если б вы любили меня, милорд, вы не терзали бы меня.

Она сидела на диване, отвернув от него лицо, чтобы до некоторой степени скрыть слезы. Он сел подле нее и минуты две держал ее за руку.

— Марион, — сказал он, — вы, конечно, знаете, что ни одна минута в моей жизни не будет для меня важнее настоящей?

— Так ли это, милорд?

— Ни одна. Я стараюсь приобрести себе в подруги ту, кто для меня лучшее из всех человеческих существ. Прикасаться к вам, как прикасаюсь я теперь, для меня радость, не смотря на то, что вы наполнили сердце мое такой скорбью! — Она старалась высвободить руку из его руки, но это удалось ей не сразу. — Вы отвечаете мне аргументами, которые не имеют для меня никакой цены. Они, по-моему, простая дань тем предрассудкам, против которых я восставал всю жизнь. Вы не рассердитесь на мои слова?

— О, нет, милорд, — сказала она, — нет. Я не сержусь, но, право, вы не должны держать меня.

С этим она высвободила руку. Он ее выпустил и продолжал:

— Что касается до всего этого, у меня мой взгляд, у вас ваш. Вправе ли вы держаться вашего и жертвовать мною, если вы действительно любите меня? Пусть ваш взгляд борется с моим и уравновесит его. Пусть мой борется с вашим, мы и в этом сравняемся. А затем пусть любовь станет нашей владычицей. Если вы любите меня, Марион, я, кажется, имею право требовать, чтоб вы стали моей женой.

— Этому никогда не бывать, — сказала она.

— И только?

— Что же больше, милорд?

— Вы можете отпустить меня и не пожелать, чтоб я когда-нибудь возвратился?

— Могу, милорд. Возвращение ваше было бы только неприятностью для вас и страданием для меня. В другой раз не смотрите слишком часто на молодую девушку из-за того, что ее лицо случайно вам приглянулось. Вам жениться следует. Ищите себе жену разумно, среди равных вам. Если найдете, можете возвратиться и сказать Марион Фай, что совет ее послужил вам на пользу.

— Я приду не раз и скажу Марион Фай, что советы ее противуестественны и невозможны. Я объясню ей, что человек, который любит ее, не может искать себе другой жены; что никакая жизнь для него немыслима, кроме той, в которой он и Марион Фай соединятся. Я думаю, что мне, наконец, удастся убедить ее, что это так. Мне кажется, она поймет, что всей ее холодной осторожности, ее светскому лжемудрствованию не разлучить любящих. Мне думается, что когда она увидит, что поклонник ее так ее любит, что жить без нее не может, она оставит эти опасения насчет его будущего непостоянства и доверится человеку, в искренности которого убедится.

С этим он взял ее руку и склонился к ее ногам и поцеловал эту руку, прежде чем она нашла в себе силу ее отнять. Он оставил ее, не прибавив более ни слова, сел в экипаж и возвратился домой, не обменявшись ни единым словом ни с кем в Галловэе, кроме Марион Фай.

Она, оставшись одна, бросилась на диван и разразилась целым потоком восторженных слез. «Довериться ему!» Да, она доверится ему вполне, единственно с целью иметь радость, в течении одного часа, открыто признаться ему в любви, каковы бы ни были для нее последствия этого поступка! Относительно будущего оскорбления ее гордости, о котором она говорила и отцу, и мистрисс Роден — он убедил ее. Она не должна в этом деле нисколько думать о себе. Он, конечно, повернет ее, как захочет. Если все ее доводы будут основаны на опасениях за собственное счастие, один его поцелуй за все заплатит. Но вся его любовь, все его ласки, вся его верность, все его красноречие не заставят ее победить дух самопожертвования, овладевший ею. Хотя бы он вырвал у нее всю ее тайну, в нем она почерпнет силу. Хотя бы ей пришлось ему сознаться, что здоровье ей изменяет и оно несомненно ей изменяло… Это, конечно, не заставит ее отказаться от своего намерения. «Отрадно было бы, — думалось ей, — сделать его, во всех отношениях, своим другом; говорить ему все, не скрывать от него ни своих опасений, ни своих сомнений, ни своих стремлений. Любить тебя, мой дорогой, тебя, жемчужину души моей! Но разве ты не видишь, что и на одно мгновение не могла я скрыть своей любви? Разве ты не заметил, когда ты в первый раз склонился к моим ногам, что сердце мое тут же полетело к тебе и я не сделала никакого усилия, чтоб удержать его? Но теперь, мой возлюбленный, теперь мы поняли друг друга. Теперь между вами не должно быть упреков. Теперь мы не должны и поминать о недоверии. Я вся твоя — только не годится, милый, чтоб бедная девушка стала твоею женой. Теперь, когда мы оба это поняли, зачем грустить? О чем печалиться?» — Так размышляла она и почти довела себя до блаженного состояния, когда возвратился отец.

— Отец, — сказала она вставая и целуя его руку, — все кончено.

— Что кончено? — спросил квакер.

— Он был здесь.

— Ну, Марион, что же он сказал?

— Едва ли мое дело повторять тебе, что он сказал. А что я говорила — хотелось бы мне, чтоб ты это узнал так, чтоб я не должна была повторять ни одного слова.

— Он ушел довольный?

— Нет, отец. Я этого не ожидала. Я на это не надеялась. Если б он был совершенно доволен, может быть, я была бы недовольна.

— Отчего бы вам обоим не быть счастливыми? — спросил отец.

— Может быть, мы и будем. Может быть, он поймет…

— Так ты не приняла его предложения?

— О, нет. Нет, отец, нет. Я никогда не приму его. Если это у тебя на уме, удали эту мысль. Никогда не видать тебе твою Марион ничьей женой, ни этого молодого лорда, ни другого более для нее подходящего. Никому, никогда не позволю я говорить мне то, что говорил он.

— Почему ты хочешь отличаться от других девушек? — сердито спросил он.

— О, отец, отец!

— Все это романы и ложная сентиментальность. Ничто не может быть мне ненавистнее. Нет никакого основания, почему бы тебе быть не такой, как другие. Господь ничем не отметил тебя в отличие от прочих девушек, ни во благости, ни во гневе своем. С твоей стороны не хорошо воображать это о себе. — Она жалобно заглянула ему в лицо, но не сказала ни слова. — Если, как я заключаю из твоих слов, этот молодой человек тебе дорог и если, как я заключаю из его вторичного посещения, ты ему дорога, то я, как отец твой, говорю тебе, что твой долг призывает тебя к нему. Не потому, что он лорд…

— О, нет, отец!

— Не потому, говорю я, что он богат, что он красив, желал бы я видеть тебя его женою. А потому, что вы с ним любите друг друга, как Господь Всемогущий повелел мужчине и женщине. Брак честен и я, отец твой, желал бы видеть тебя замужем. Этого молодого человека я считаю добрым и честным. Я спокойно отдал бы тебя ему, не смотря на его титул. Подумай об этом, Марион, если еще не поздно.

С этим он вышел из комнаты. Едва ли бы она, в эту минуту, могла ответить, сердце ее было слишком полно. Но она прекрасно сознавала, что все слова отца ничего не значат. В одном она была убеждена, что никакие советы, никакое красноречие, никакая любовь никогда не заставят ее стать женою лорда Гэмпстеда.

XXIX. Вечер мистрисс Демиджон

«Мистрисс Демиджон просит мистера Крокера сделать ей честь пожаловать к ней на чашку чаю в девять часов, в среду 31 декабря, для встречи нового года. 29 декабря 18… Галловэй. Парадиз Роу, 10. Приезжайте пожалуйста. К. Д.»

Записка эта была вручена Крокеру по прибытии его в департамент утром, в субботу, 27-го.

Необходимо объяснить, что Крокер недавно познакомился с мисс Кларой Демиджон, без особенно церемонного представления. Крокер, с решимостью отличавшей это, преследуя свою единственную цель: добиться дружеского примирения с Джорджем Роденом, отправился в Галловэй и посетил 11-й, думая, что ему удастся убедить мать своего приятеля действовать в его пользу в деле мира и милосердия. Мистрисс Роден, к несчастью, не было дома, но ему посчастливилось встретить мисс Демиджон. Может быть, она видела, как он вошел и вышел, причем причислила его к великой тайне молодого аристократа; может, быть ее просто привлекла развязность, с какой он надевал шляпу набекрень и размахивал перчатками; может быть, наконец, оно просто было делом случая. Как бы то ни было, среди надвигавшихся сумерек, она встретила его за углом, против таверны «Герцогиня», и приятное знакомство задавалось.

Без всякого сомнения как во всех подобных случаях, джентльмен заговорил первой. Будем во всяком случае надеяться на это, ради обитателей Парадиз-Роу вообще. Как бы то ни было, не прошло и несколько минут как она объяснила ему, что мистрисс Роден поехала на извозчике тотчас после обеда и что-нибудь вероятно случилось в Уимбльдоне, так как мистрисс Роден никуда больше не ездила, а сегодня не тот день, в который она обыкновенно посещает мистрисс Винсент.

Крокер, олицетворенное простодушие, скоро сообщил ей различные подробности относительно собственного характера и общественного положения. Он также почтамтский клерк и ближайший друг Джорджа Родена. О, да, ему все известно насчет лорда Гэмпстеда, он, можно сказать, коротко знаком с милордом. Он часто встречал милорда в замке Готбой, поместье его друга, лорда Персифлажа, и часто охотился с ним. Ему все известно насчет леди Франсес и помолвки, он имел удовольствие познакомиться с молодой лэди. Он недавно переписывался с лордом Гэмпстедом об этом деле. Нет, он пока еще ничего не слыхал о Марион Фай, дочери квакера. Тут Клара кое-что сообщила с своей стороны. Она прекрасно понимала, что если желает, чтоб ей сообщали новости, то должна отвечать тем же; кроме того мистер Крокер по своему возрасту, полу и наружности был именно из тех людей, которые побуждали ее к откровенности, с соблюдением собственного достоинства. Что толку рассказывать интересные вещи мистрисс Дуффер, которая не более как старушка-вдова без всяких связей и с очень скромными средствами к существованию. Она сообщала свои тайны мистрисс Дуффер просто за неимением лучшей пары ушей, в которую могла бы излить их. Но вот человек, которому она может с наслаждением сообщать своя секреты и который в долгу у нее не останется. Не следует думать, чтобы возникшая дружба основана была на одной только встрече. В тот достопамятный первый вечер Крокер был не в силах расстаться с красавицей, не условившись насчет нового свидания. Дружба их имела за собой уже трехдневную давность, когда выше приведенное приглашение дошло в руки Крокера. Говоря по правде, вечер был затеян главным образом для него. Что толку иметь «молодого человека», если вы не можете показать его вашим друзьям?

— Крокер, — сказала Гэмпстед Демиджон племяннице, — где ты Крокера-то подобрала?

— Какие вопросы вы иногда предлагаете, тетушка! «Подобрала!» Мило, нечего сказать!

— Конечно подобрала; это твоя вечная манера с молодыми людьми. Только ты никогда не умеешь удержать их.

— Право, тётушка, вульгарность ваших выражений невыносима.

— Не намерена я никакого Крокера пускать к себе в дом, — объявила старуха, — пока не узнаю, откуда он. Может быть, он дрянь какая-нибудь.

— Тетушка Джемима, вы так несносны, что я иногда думаю, что мне придется вас оставить.

— А куда ты денешься, голубушка?

Клара не сочла нужным ответить на этот вопрос, который и прежде часто ей предлагался; но тотчас удовлетворила вполне естественному любопытству заменявшей ей мать.

— Мистер Крокер, тетушка, почтамтский клерк; он сидит за одним столом с Джорджем Роденом и коротко знаком с лордом Гэмпстедом и лэди Франсес Траффорд. Он был самым близким приятелем Джорджа Родена; но недавно между молодыми людьми произошло какое-то столкновение, очень было бы приятно, если б нам удалось их помирить. Вы с мистрисс Роден кланяетесь и разговариваете; может быть, они и придут, если вы их пригласите. Марион Фай придет наверное, так как все ваши деньги вы держите в конторе Погсона и Литльберда. Жаль, что у меня не хватить духу пригласить лорда Гэмпстеда.

Выслушав все это, старушка согласилась принять нашего почтамтского спортсмена, а также изъявила согласие и на остальные приглашения, которые были разосланы.

Крокер, конечно, поспешил письменно засвидетельствовать свое почтение и выразить безграничное удовольствие, с каким он «встретят новый год» в обществе Гэмпстед Демиджон. Гэмпстед Роден также обещала быть и с трудом убедила сына, что с его стороны будет очень много оказать такое внимание соседям. Если б он знал, что и Крокер там будет, он конечно не уступил бы; но Крокер в почтамте никому не говорил о полученном приглашении.

Крокер и Марион Фай также дали слово придти. Мистер Фай и Гэмпстед Демиджон давно находились в деловых сношениях, и он, в интересах фирмы гг. Погсона и Литльберда, не мог отказаться от чашки чаю у их клиентки. Один из младших клерков той же конторы, по имени Даниэль Триббльдэль, с которым Клара познакомилась года два тому назад, также был приглашен. Было время, когда мистеру Триббльдэлю оказывалось предпочтение перед всеми поклонниками Клары. Но встретились обстоятельства, которые несколько уменьшили расположение ее к нему. Мистер Литльберд с ним поссорился, ему было отказано в повышении. Вообще, в настоящее время, в окрестностях конторы очень было в ходу предположение, что Триббльдэль сохнет по Кларе Демиджон. Гэмпстед Дуффер, конечно, была звана; ею завершался список приглашенных на великое торжество.

Первой явилась Гэмпстед Дуффер. Правда, содействие ее было необходимо для разрезывания сладких пирогов и расстанавливания чашек. За ней — ровно в девять часов — пришел мистер Фай с дочерью; старик уверял, что такая аккуратность вернейший признак благовоспитанности.

— Если я им нужен в десять часов, зачем они приглашают меня в девять? — спрашивал квакер. Марион вынуждена была уступить, хотя она нисколько не жаждала провести длинный вечер в обществе Гэмпстед Демиджон. Что же до встречи нового года, о ней и речи быть не могло, ни для отца, ни для дочери.

Общество, вообще, собралось рано. Родены, а за ними мистер Триббльдэль прибыли вскоре после мистера Фай. Принялись за чай.

— Право, он, кажется, намерен обмануть нас, — шепнула Клара своей приятельнице, Гэмпстед Дуффер, когда весь хороший чай был выпит, а молодой человек не появлялся.

— Не думаю, чтоб он особенно любил чай, — сказала та, — они нынче не охотники.

— Да не ради же одного чаю человек ходит в гости, — с негодованием сказала Клара.

Было почти десять часов, она не могла не сознавать, что вечер хромает. Триббльдэль шепнул ей было нежное словечко; но она оборвала его, ожидая, что Крокер сейчас приедет; он молча удалился в угол. Джордж Роден вообще нисколько не ухаживал за нею, но так как он был помолвлен и помолвлен с аристократкою, то многого от него и требовать нельзя было; мистрисс Роден, мистер Фай и мистрисс Демиджон кое-как поддерживали разговор. Роден до временам обращался с несколькими словами к Марион. Клара, которая раскаивалась в своей суровости к молодому Триббльдэлю, вынуждена была довольствоваться обществом мистрисс Дуффер. Вдруг раздался сильнейший звонок и горничная доложила:

— Мистер Крокер.

Произошло, небольшое волнение, какое всегда происходит, когда одинокий гость является гораздо позже назначенного часа. Конечно, раздались упреки, сдержанный узрев мистрисс Демиджон, кроткий упрек мистрисс Дуффер, целый взрыв упреков Клары.

Но Крокер был на высоте своего положения.

— Честное слово, mesdames, я не виноват. Обедал с приятелями в Сити и раньше вырваться не мог. Если б я соображался с собственными желаниями, то был бы здесь час тому назад. Ах, Роден, как поживаете? Хотя я знаю, что вы живете на этой же улице, не думал вас встретить. — Роден ему кивнул, но не сказал ни слова. — Как поживает милорд? Я, кажется, говорил вам, что на днях получил от него весточку?

Крокер несколько раз говорил в департаменте, что получил письмо от лорда Гэмпстеда.

— Я не часто его вижу и очень редко получаю от него известия, — сказал Роден, продолжая смотреть на Марион, с которой в эту минуту разговаривал.

— Если б все наши молодые аристократы походили на Гэмпстеда, — сказал Крокер, который не солгал, объявив, что «обедал», — Англия была бы не то, что она есть. Самый приветливый молодой лорд, когда-либо восседавший в палате паров…

Тут он повернулся к Марион Фай, о которой догадался, что это она; но не найдя предлога тотчас ей отрекомендоваться, ограничился тем, что подмигнул ей.

— Знакомы вы с мистером Триббльдэлем, мистер Крокер? — спросила Клара.

— Не имел еще удовольствия, — сказал Крокер. Представление состоялось. — На государственной службе? — спросил Крокер. Триббльдэль покраснел и должен был отречься от этой чести.

— А мне показалось, что вы должны служить в таможне. У вас в фигуре есть что-то говорящее о службе правительству ее величества. — Триббльдэль ответил на комплимент поклоном.

— По-моему, государственная служба лучшее, чему может посвятить себя человек, — продолжал Крокер.

— Оно прилично, — сказала мистрисс Дуффер.

— Да и часы такие удобные, — сказала Клара. — Служащие в банке всегда должны быть на месте в девяти часам.

— Неужели молодому человеку этого бояться? — с негодованием спросил квакер. — С десяти до четырех, да из этого час на чтение газет да другой на завтрак. Но каковы последствия! Я никогда еще не встречал молодого человека на государственной службе, который понимал бы, что значит проработать день.

— По-моему, это немного строго, — сказал Роден. — Если человек действительно работает, то он не может проработать более шести часов подряд с пользой для себя или своих патронов.

— Отлично, Роден, — сказал Крокер. — Отстаивай лавочку Е. В.

Роден еще более от него отвернулся и продолжал говорить с Марион.

— Наши хозяева были бы невысокого о нас мнения, — сказал квакер, — если б мы не служили им усерднее этого. Но моему, государственная служба губит молодого человека, приучая его думать, что праздность сладка. Если б Даниил Триббльдэль захотел потрудиться, он мог бы прекрасно устроиться, не завидуя никому из служащих, ни в таможне, ни в почтамте.

Мистер Фай говорил так серьезно, что никто не пожелал продолжать разговор. Вскоре после этого он встал и, несмотря ни на какие убеждения дождаться встречи нового года, церемонно раскланялся с каждым из присутствующих и увел дочь. Мистрисс Роден с сыном ускользнули почти в ту же минуту и мистрисс Демиджон, выпив, по ее выражению «с наперсток» горячего грога, также отправилась на покой.

— Вот милая манера встречать новый год, — сказала Клара, смеясь.

— Нас совершенно достаточно для этой цели, — сказал Крокер, — если и нас не прогонять. — Говоря это, он приготовил целый стакан смеси водки с водою, разлил ее в два стаканчика поменьше и подал их дамам.

— Право, — сказала мистрисс Дуффер, — я никогда себе этого не позволяю, почти никогда.

— В таких случаях, как настоящий, все разрешают, — сказал Крокер.

— Надеюсь, что мистер Триббльдэль к нам присоединится, — сказала Клара. Робкий клерк вышел из своего уголка, присел к столу и приготовился исполнить приказание.

Вечер очень оживился.

— Вы совершенно уверены, что он действительно жених молодой лэди? — спросила Клара.

— Желал бы я быть также уверенным, что я ваш жених, — ответил любезный Крокер.

— Какие пустяки вы болтаете, мистер Крокер, да еще при других вдобавок. Так по вашему: жених?

— Я в этом убежден. И Гемпстэд, и она сама говорили мне это.

— Ах! — воскликнула мистрисс Дуффер.

— А брат ее — жених Марион Фай, — сказала Клара. Крокер объявил, что в этом он далеко не так уверен. Лорд Гэмпстед, несмотря на их короткость, ничего не говорил ему на этот счет.

— Но это так, мистер Крокер, это так же верно, как то, что вы сидите на этом стуле. Он приезжал сюда к ней несколько раз, не далее как в прошлую пятницу просидел с ней, запершись, несколько часов. Это был праздник, но старый хитрец убрался из дому, чтоб оставить их вдвоем. Эта мистрисс Роден, даром, что она такая чопорная, все знает. По моему искреннему убеждению она-то все и смастерила. Марион Фай всякий день у нее. По-моему, тут что-то такое, чего мы еще не понимаем. Она забрала власть над этими молодыми людьми и намерена распоряжаться ими как вздумается.

Крокер, однако, с этим согласиться не мог. Он слыхал о своеобразных политических воззрениях лорда Гэмпстеда и был убежден, что молодой лорд только проводил в жизнь свои принципы, выбрав Марион Фай для себя и предоставив сестру свою Джорджу Родену.

— Не скажу, чтоб мне такие вещи нравились, если вы желаете знать мое мнение, — стал Крокер, — Гэмпстеда я очень люблю, леди Франсес всегда находил милой и приветливой. Не имею причины отзываться об них несочувственно. Но когда человек родился лордом — Гэмпстед не сегодня-завтра будет маркизом, выше только герцоги.

— И вы с ним… знакомы? — спросил Триббльдэль испуганным голосом.

— О, да, — сказал Крокер.

— Разговариваете с ним, когда встретитесь?

— У меня с ним, с неделю тому назад, была длинная переписка о деле, которое сильно интересовало нас обоих.

— Как же он вас называет? — спросила Клара, также с некоторым страхом.

— Просто: «дорогой Крокер». Я всегда пишу: «дорогой лорд Гэмпстед». По-моему, «дорогой Гэмпстед» немного вульгарно, я нахожу, что в этих вещах следует быть щепетильным. Но, как я уже сказал, когда дело доходит до брака, человек должен быть верен себе. Будь я маркизом, не знаю, чтобы я сделал, увидав вас, Клара, — «Клара» надула губки, но по-видимому не оскорбилась ни комплиментом, ни фамильярностью, — но при других обстоятельствах я не изменил бы своему сословию.

— И я также, — сказала мистрисс Дуффер. — Маркизы должны жениться на маркизах, а герцоги на герцогинях.

— Вот он! — сказала Клара, — теперь мы должны выпить за его здоровье, надеюсь, что все мы будем женаты на тех или замужем за теми, кто нам больше всех нравится прежде чем настанет новый!

Речь эта относилась к часам на камине, стрелки которых только что подползли к двенадцати.

— Желал бы и я того же, — сказал Крокер, — да кроме того иметь ребенка в люльке.

— Убирайтесь, — сказала Клара.

— Это что-то уж очень проворно, — сказала мистрисс Дуффер. — Вы что скажете, мистер Триббльдэль?

— Там, где мое сердце пригвождено, — сказал Триббльдэль, который только что начинал входить в азарт под влиянием грога, — нет никакой надежды ни на нынешний год, ни на будущий. — На что Крокер заметил что: «Горе и кошку уходит».

— Наденьте-ка пальто и шляпу, да проводите меня домой. Увидите, что я вам помогу, — оказала мистрисс Дуффер, которая также несколько развеселилась под влиянием минута. Но она знала, что ее долг оказать какое-нибудь внимание молодой хозяйке, и, как истая женщина, решила, что это лучший способ этого достигнуть. Триббльдэль повиновался, хотя тем самым вынужден был оставить свой «предмет» и ее нового обожателя вдвоем.

— Вы серьёзно? — спросила Клара, когда она и Крокер остались одни.

— Конечно, как честный человек, — сказал Крокер.

— Так можете, — решила Клара, подставляя ему лицо.

XXX. Новый год

Крокер отнюдь еще не покончил с своим вечером. Отобедав с приятелями в Сити и напившись чаю «с предметом», он чувствовал желание вкусить если не более приятных, то во всяком случае более шумных удовольствий. Весь город на улице, все веселятся. В такую ночь, такому человеку, как Крокер, не было никакой надобности ложиться спать вскоре после полуночи. В Парадиз-Роу он снова встретил Триббльдэля и предложил этому молодому человеку сначала выпить чего-нибудь в ближайшей таверне, а затем отправиться в более аристократическую местность, на извозчике.

— Я собирался пойти туда пешком в эту прекрасную, звездную ночь, — сказал Триббльдэль, не теряя из виду скромного вознаграждения, в которое, в настоящее время, ценились его труды гг. Погсоном и Литльбёрдом. Но Крокер уговорил его.

— Я вас подвезу, — сказал он. — Новый год бывает только раз в году.

Триббльдэль вошел в таверну.

— Я любил эту девушку три года, — сказал он, как только они оттуда вышли. Ночь была дивная, и Крокер нашел, что не худо бы пройтись немного. Приятно было при ярком свете звезд слушать рассказ о любовных похождениях нового приятеля, в особенности, так как он сам теперь был счастливым героем.

— Целых три года? — спросил он.

— Право так, Крокер. Три года. Было время, когда она обожала табурет, на котором я сижу в конторе. Я хвастать не люблю.

— Надо быть редким и решительным, коли хочешь заполонить такую девушку.

— Мне следовало подхватить мяч на лету, Крокер, вот что мне следовало сделать. Я все теперь понимаю. Она так же непостоянна, как прекрасна; пожалуй, даже более.

— Перестаньте, однако, Триббльдэль, я не намерен позволить вам бранить ее.

— Я не хочу ее бранить. Бог видит, что я слишком люблю ее, не смотря ни на что. Теперь ваша очередь, я это вижу. Много их было, очередей-то.

— Право? — тревожно спросил Крокер.

— Поллоки был — что служит в газовом обществе. Этот был после меня. Из-за него-то она со мной разошлась.

— А тут дело шло к браку?

— Прямехонько, казалось мне. Поллоки — вдовец с пятью детьми.

— О, Боже!

— Но он глава всего предприятия и получает четыреста фунтов в год. Не любовь связывала ее с ним. Поллоки верных пятьдесят лет.

— Она и его бросила?

— Или он ее.

Получив это сведение, Крокер свистнул.

— Что-то вышло из-за денег, — продолжал Триббльдэль. — Старуха не захотела с ними расстаться.

— А деньги-то имеются?

— У старухи куча.

— Но племянница же их наследует? — спросил Крокер.

— Без всякого сомнения; они очень привязаны друг в другу. Но старуха удержит их при себе, пока жива.

Они еще выпили малую толику грога в таверне «Ангела» в Излингтове, сели в кэб и поехали в один из известных cafés-chantants[7]. Тут уж Триббльдэль перешел из области извращенных фактов в область чистой поэзии. Никогда, — говорил он, — не откажется он от Клары Демиджон, хотя бы дожил до возраста, превосходящего возраст всех известных патриархов. Он прекрасно видит все, что против него. Крокер, вероятно, одержит верх. Он даже на это надеется: отчего бы такому славному малому не быть счастливым, в виду совершенной невозможности, чтоб он, Даниэль Триббльдэль, когда-нибудь достиг того полного блаженства, в мечтах о котором влачил свое злое существование? Одно только он решил окончательно. День свадьбы Клары, без всякого сомнения, будет последним днем его существования.

— О, нет, чорт возьми, вы этого не сделаете, — сказал Крокер.

— Сделаю! — уверял Триббльдэль. — Я уже решил, как это устроить. Брошусь, головой вниз, с галереи собора св. Павла — и конец. Одна у меня к вам просьба: назвать вашего сына Даниелем в честь меня. Ей вы можете сказать, что так звали вашего дядю или деда.

Крокер, легко выпрыгивая из экипажа, обещал исполнить желание друга.

Подробно описывать всего, что происходило в café-chantant, куда они попали, нет надобности. Новый год здесь был встречен, как подобает, с музыкой, танцами, вином. Встреча продолжалась еще с добрый час, пока снисходительный полисмен не счел нужным вмешаться. Существует предположение, что, по окончательном изгнании наших двух приятелей, покинутый любовник, которому его тяжкое горе вероятно помогло удержаться на ногах, благополучно добрался до дому. Торжествующий Крокер был менее счастлив и провел ночь, без простынь и одеял, где-то в окрестностях Боу-Стрит.

Факт этот для нас важен, так как он грозил оказать значительное влияние на положение нашего приятеля в почтамте. Проведя ночь в заключении, из которого он и на следующее утро выбрался только представ пред судейские очи, он никак не мог быть на службе в десять часов. Когда он наконец вырвался из рук филистимлян, часов около двух дня, кислый, немытый и голодный, он счел благоразумным вовсе не показываться в этот день на свет Божий. Лучше совершить тяжкий грех — вовсе не явиться — чем предстать пред мистера Джирнингэма в настоящем, жалком положении. Крокер хорошо знал свою силу и свою слабость. Сегодня он ни на что не найдет ответа. Мистер Джирнингэм будет над ним ломаться, и Эол, в случае если б громовержцу угодно было послать за ним, сразу его уничтожит. Он поплелся домой… Но на следующее утро заботы, всею своей тяжестью, обрушились на него. В глубине души он боялся Эола — и дрожал в ожидании страшной встречи. Еще лежа в постели, он старался придумать какую-нибудь военную хитрость, с помощью которой он мог бы вывернуться.

Отчего бы не сказать, что его внезапно вызвали в Кумберлэнд? Но в таком случае он конечно телеграфировал бы в почтамт накануне. Разве с ним не мог сделаться припадок, который вынуждает его высидеть дома целую неделю? Он отлично знал, что у них в почтамте есть доктор, хитрый, дальновидный, упрямый человек, который сейчас же явится к нему и не окажет никакой пощады. Делать было нечего, надо было идти.

Ровно в десять часов он вошел в свое отделение, повесил шляпу на обычное место, сел. Никто не сказал ему ни слова. Роден, сидевший напротив, не обратил на него никакого внимания.

— Смотри, как-никак пришел сегодня, — шепнул Гератэ Боббину, очень громко.

— Мистер Крокер, — сказал мистер Джирнингэм, — вы вчера целый день глаз не показывали. Чем вы объясняете ваше отсутствие?

Уже в этом вопросе сказывалась хитрость, так как мистер Джирнингэм прекрасно знал, чем Крокер занимался. Неприятное приключение Крокера в полицейском управлении попало в газеты, Эол толковал о нем с мистером Джирнингэмом.

— Я был очень болен, — сказал Крокер, продолжая что-то записывать в большую книгу, лежавшую перед ним.

— Что с вами было, мистер Крокер?

— Голова болела.

— Мне кажется, мистер Крокер, что вы более всех молодых людей в почтамте подвержены таким недугам.

— С раннего детства, — сказал Крокер, к которому возвратилась часть его мужества. Неужели до Эола не дошло, что он вчера не явился?

— Бывает нездоровье настолько серьезное, — сказал мистер Джирнингэм, — что больной становится совершенно негоден для государственной службы.

— К счастью, с летами я понемногу отделываюсь от своих головных болей, — сказал Крокер. Тут Гератэ встал и шепотом сообщил несчастному всю истину. — Все вчера было в Pall-Mall; Эол знал, не выходя отсюда.

Бедняге стало тошно, это был как бы отголосок вчерашних страданий.

Тем не менее необходимо было сказать что-нибудь.

— Новый год, кажется, бывает только раз в году, — процедил он.

— Не далее как несколько недель тому назад вы пробыли лишний день в отпуску. Но сэр Бореас занялся этим делом, я умываю руки. Сэр Бореас, вероятно, пришлет за вами.

Сэр Бореас Бодкин и был тот почтамтский сановник, которого молодежь прозвала Эолом.[8]

Ужасное это было утро для бедного Крокера. За ним прислали только в час, как раз в ту минуту, когда он собирался завтракать! Несносная тошнота, результат обеда в Сити, грога мистрисс Демиджон и пр., еще его не оставляла. Рубленая баранья котлета и стакан портеру облегчили бы его; а теперь он был вынужден предстать пред божество во всей своей неприглядной слабости. Не говоря ни слова, он последовал за посланным. Эол писал записку, когда он вошел, и не удостоил прекратить это занятие из-за того, что Крокер в комнате. Эол хорошо знал, какое впечатление производит на грешника необходимость стоять безмолвно и одиноко перед разгневанным божеством.

— Ну-с, мистер Крокер, — наконец сказал Эол, — одно несомненно, в среду вечером вы проводили старый год. — Шутки громовержца были несравненно невыносимее самых бешеных его распеканий. — Подобно другим великим мира сего, — продолжал Эол, — вам удалось видеть описание ваших пиршеств в газетах. — Крокер не имел силы выговорить слово. — Вы, вероятно, видели вчерашний Pall-Mall и сегодняшний утренний Standard?

— Я не заглядывал в газеты, сэр, с…

— С торжества, — подсказал Эол.

— О, сэр Бореас.

— Хорошо, мистер Крокер. Что скажете вы в свое оправдание?

— Я точно обедал с приятелями.

— И поздненько, кажется, вышли из-за стола.

— А затем пил чай в гостях, — сказал Крокер.

— Чай!

— Не один чай, — сказал Крокер, чуть не плача.

— Полагаю, что не один. — Тут громовержец перестал улыбаться и переменил тон. — Желал бы я знать, мистер Крокер, что вы о себе думаете. Прочитав в двух газетах отчет о том, как вы предстали пред судью, я, кажется, могу признать доказанным, что вас видели страшно пьяным на улице, в среду вечером. — Крокер молча стоял перед своим обвинителем. — Я требую ответа, сэр. Мне нужно или ваше собственное признание, или официальное донесение полицейского судьи.

— Я немного выпил, сэр.

— Вы были пьяны. Если вам не угодно отвечать мне, лучше уходите, я буду знать, как с вами поступить. — Крокер подумал, что, пожалуй, в самом деле лучше уйти и предоставить громовержцу поступить с ним как знает. Он упорно молчал.

— Ваши личные привычки не имели бы для меня никакого значения, сэр, — продолжал Эол, — если бы вы были в состоянии работать и не позорили почтамт. Но вы пренебрегаете службой. Работать вы не в состоянии. И вы действительно позорите почтамт. Давно ли вы еще день прогуляли?

— Меня задержали в Кумберлэнде на один день, после моего отпуска.

— Задержали в Кумберлэнде! Я никогда не говорю джентльмену, мистер Крокер, что не верю ему, — никогда. Если до этого доходит, джентльмен должен удалиться.

Затем сэр Бореас снова взялся за перо, точно будто аудиенция была кончена. Крокер продолжал стоять, не понимая, что ему остается делать.

— Нечего вам там стоять, — сказал сэр Бореас.

Крокер удалился и, поджавши хвост, возвратился к своему столу. Вскоре после этого прислали за мистером Джирнингэмом, который возвратился с известием, что в услугах мистера Крокера более не нуждаются, по крайней мере на сегодня. Когда дело будет, надлежащим порядком, доведено до сведения главного директора почты, его уведомят. И Боббин, и Гератэ оба подумали, что на этот раз бедный Крокер наверное будет отрешен. Роден был того же мнения, он не мог воздержаться, чтобы не пожать руки несчастному, когда тот меланхолически прощался с ними.

— Мое почтение, — строго сказал ему мистер Джирнингэм, не удостоивая пожать ему руку.

Но мистер Джирнингэм слышал последнее слово громовержца по этому предмету, а потому не находил нужным выказывать особенное мягкосердечие.

— Отроду не видывал бедняка, которому было бы так тошно, — сказал Эол.

— Да, ему должно быть плохо пришлось, сэр Бореас.

Эол сам любил хорошо пообедать.

— Вы бы лучше отправили его домой, — сказал он, — на сегодня.

— А затем, сэр Бореас?

— Вероятно до завтра проспятся. Прикажите написать ему письмо, знаете, чтобы постращать. В сущности, новый год бывает только раз в году.

Мистер Джирнингэм, получив эти инструкции, возвратился к себе в отделение и отпустил Крокера. Едва Крокер успел выйти, как Родену поручили написать письмо.

Оно гласило:

«Сэр, Позволив себе не явиться, без разрешения, вчера на службу, вы совершили проступок такого рода, что я нахожусь вынужденным сообщить вам, что в случае, если бы он повторился, мне не останется другого выбора, как обратить на это обстоятельство серьезное внимание милорда главного директора почт. Остаюсь, сэр, ваш покорный слуга Бореас Бодкин».

В тот же конверт была вложена коротенькая записочка от одного из товарищей.

«Дорогой Крокер, Постарайся быть здесь завтра ровно в десять. Мистер Джирнингэм поручил мне передать тебе это. Твой Боббин».

Так, в данном случае, кончились невзгоды Крокера.

XXXI. Выходка мисс Демиджон

В тот самый день, когда Крокер проходил через свое чистилище в почтамте, леди Кинсбёри получила в Траффорд-Парке письмо, которое значительно увеличило заботы и неприятности различных членов ее семейства. Письмо было анонимное, но читатель может теперь же узнать, что оно было написано этой предприимчивой молодой особой, мисс Демиджон.

Оно было следующего содержания:

«Милэди, Считаю своим долгом, как доброжелатель семейства, сообщить вам, что ваш пасынок, лорд Гэмпстед, попал в руки молодой особы, живущей в соседней со мною улице».

(«Соседняя улица», понятно, была хитростью со стороны мисс Демиджон).

«Живет она в доме под № 17, в Парадиз-Роу, в Галловэе; зовут ее Марион Фай. Она дочь старого квакера, клерка гг. Погсона и Литльбёрда и, конечно, по своему положению, не должна бы питать таких надежд. У старика может быть и отложено кое-что, но что это для таких людей, как вы, милэди, и как супруг ваш? Иные находят ее хорошенькой. Я не того мнения. Такие хитрости мне противны. Все, что я вам сообщаю, не подвержено никакому сомнению. Милорд провел здесь на днях несколько часов, девушка расхаживает гордая, как павлин. Я называю это настоящим заговором в Парадиз-Роу; хотя квакер в нем участвует, но дело не в нем. Через два дома от Фай живет одна мистрисс Роден, у которой есть сын, почтамтский клерк, очень много о себе думающий. Кажется, нет сомнения, что он обручен с другим членом вашего аристократического семейства. Об этом-то уж весь Галловэй толкует. Мое убеждение, что все это дело рук мистрисс Роден! Она руководит Марион Фай, точно та ей родная дочь, теперь и молодой лорд, и сестра его так прямо и попались в ее сети. Если никто из них еще не обвенчан, то за этим дело не станет, если кто-нибудь не вмешается. Если вы мне не верите, пошлите в таверну «Герцогини», что на углу, вы убедитесь, что там все это известно. Милэди, я счел своим долгом сообщить вам все это потому, что мне неприятно видеть, как обманывают аристократическую семью. Я лично тут не заинтересован. Но я так поступаю из доброжелательства. А потому имею честь быть — доброжелатель».

Маркиза, хоть она, вероятно, в прежнее время сказала бы, что ничего нет в мире презреннее анонимных писем, тем не менее очень внимательно перечла это послание несколько раз. Поверила она ему безусловно. В виду того, что писавшему так хорошо было известно все относившееся до лэди Франсес, почему не предположить, что он имеет такие же достоверные сведения и насчет лорда Гэмпстеда? Такой брак как этот — с дочерью квакера — именно брак во вкусе Гэмпстеда. Особенную досаду в ней возбуждала гласность всей этой истории. Мысль, что Галловэю известны все тайны семьи ее мужа была для нее ужасна. Но, может быть, всего сильнее уязвляло ее сердце сознание, что лорд Гэмпстед вообще собирается жениться. Женись он на квакерше, на ком угодно, но, раз они обвенчаны, сын этой женщины будет лорд Гайгэт, наследник всех богатств и всех титулов маркиза Кинсбёри. Она основывала некоторые надежды на несносном характере лорда Гэмпстеда. Такие люди, уверяла она себя, вообще неохотно женятся. Пока он не женат, еще остается надежда. Но если он женится и у него будет сын, тогда, хоть бы он на другой день сломал себе шею на охоте, из этого не выйдет никакого толку. В этом настроении она сочла нужным показать письмо мистеру Гринвуду, прежде чем прочесть его мужу, который все еще был очень болен.

Мистер Гринвуд медленно прочитал письмо, тщательно сложил его и только покачал головой.

— Правда это, как вы думаете? — спросила маркиза.

— Не вижу причины, почему бы это была неправда.

— Тоже и я думаю. Мы знаем, что насчет Фанни это правда. Мистер Роден и эта мистрисс Роден существуют. Раз, что писавшему все это известно, есть основание доверять остальному.

— Много на свете лгунов, — сказал мистер Гринвуд.

— Но существует же этот квакер, эта девушка?

— Очень вероятно.

— В таком случае, отчего бы Гэмпстеду в нее не влюбиться? Конечно, он постоянно там бывает у своего друга, Родена.

— Без всякого сомнения, лэди Кинсбёри.

— Что нам делать?

На этот вопрос у мистера Гринвуда не нашлось готового ответа.

— Едва ли отец теперь имеет на него какое-нибудь влияние. — Мистер Гринвуд замотал головой. — А между тем сказать ему необходимо. — Мистер Гринвуд кивнул головой. — Может быть, можно было бы что-нибудь предпринять на счет состояния.

— Он ни на что не посмотрит, — сказал мистер Гринвуд.

— Он равнодушен ко всему, о чем должен был бы заботиться. Если б я написала и спросила его, скажет он мне правду насчет этого брака?

— Никогда он правды не скажет, — сказал мистер Гринвуд.

Маркиза пропустила это замечание мимо ушей, хотя знала, что это клевета.

— Бывали средства, — сказала она, — с помощью которых браки такого рода расторгали «после».

— В наши дни это надо сделать «до», — сказал священник.

— Но как?

— Если б его спровадят куда-нибудь.

— Как «спровадить»?

— Вот этого-то я и не знаю. Например, отправить его куда-нибудь подальше на яхте, а ее обвенчать с кем-нибудь другим во время его отсутствия.

Леди Кинсбёри поняла, что ее приятель неизобретателен.

— Чтобы ему сломать себе шею на охоте, — сказал мистер Гринвуд.

— Даже это не принесло бы особой пользы, если он женится раньше, — решила маркиза.

Она каждый день просиживала у мужа полчаса перед своим завтраком, — сиделка его, в это время, ходила обедать. Со времени посещения сына маркиз выписал доктора из Лондона и доктор объявил маркизе, что хотя непосредственной опасности и нет, но симптомы таковы, что почти не дают надежды на полное выздоровление. Когда мнение это было высказано, маркиза и капеллан принялись обсуждать вопрос: следует ли вторично вызывать лорда Гэмпстеда. Сам маркиз не выражал на этот счет никакого желания. Раза три или четыре в неделю в Гендон-Голл посылался бюллетень, в котором яко бы выражалось мнение докторов о состоянии здоровья их пациента; но бюллетень не отличался строгой правдивостью. Ни одному из заговорщиков не хотелось видеть лорда Гэмпстеда в Траффорд-Парке.

— Хочется мне кое-что тебе показать, — сказала маркиза, усаживаясь у дивана, на котором лежал муж. Затем она принялась читать ему письмо, не говоря, что оно анонимное. Прослушав первые строки, он спросил:

— От кого это?

— Я лучше прежде прочту его все, — сказала маркиза и дочитала до конца, не прочтя только подписи.

— Конечно, анонимное, — сказала она, держа письмо в руке.

— Так я не верю ни единому слову, — сказал маркиз.

— Вероятно, а между тем в нем слышится правда.

— Я вовсе не того мнения. Ничего нет хуже анонимных писем.

— Если насчет Гэмпстеда вздор, то, во всяком случае, насчет Фанни — правда. Писавший житель Галловэя, знает Парадиз-Роу, местную таверну. Туда, где Фанни нашла себе поклонника, и Гэмпстед последует за нею. «Свой своему поневоле брат».

— Я не позволю тебе так отзываться о моих детях, — сказал больной.

— Что же мне делать? Разве о Фанни не правда? Если хочешь, я напишу Гэмпстеду, расспрошу его. — Чтоб как-нибудь от нее отделаться, он согласился на это предложение. Милэди, с своей стороны, надеялась, что если лорд Гэмпстед признает факт своей помолвки, это может повести к ссоре между отцом и сыном.

— Что, он еще не убрался? — спросил маркиз, когда жена его встала, чтоб выйти из комнаты.

— Кто?

— Мистер Гринвуд.

— Убрался? С какой стати ему убираться? Никто и не воображал, что он должен был оставить нас теперь. Я так вовсе не вижу зачем ему вообще переезжать. Ему сообщено, что ты не будешь более нуждаться в его услугах, в Лондоне. Насколько я знаю, больше ничего не говорилось.

Больной сердито повернулся на своем диване, но не сделал никаких дальнейших распоряжений относительно отъезда капеллана.

— Он спрашивает, почему вы не выехали, — сказала лэди Кинсбёри священнику, в тот же день.

— Куда мне выехать? — заныл несчастный. — Неужели он хочет сказать, что меня надо выгнать на улицу, когда вздумается, из-за того, что я не могу одобрить поступков лэди Франсес? Я не получил приказания выехать отсюда. Если отъезд мой дело решенное, маркиз, вероятно, прежде сделает какое-нибудь распоряжение.

Лэди Кинсбёри успокоила его, как могла, объяснив, что ему нет никакой надобности немедленно выезжать.

Письмо милэди к пасынку было следующее:

«Дорогой Гэмпстед! До отца вашего дошел слух, что вы женитесь на какой-то девушке, дочери квакера по фамилии Фай, живущей в доме № 17, в Парадиз-Роу. Про квакера говорят, что он клерк в одной из контор в Сити. О самой девушке отец ваш ничего не слышал, но легко может себе представить, что она — то, чем должна быть по своему общественному положению. Он поручил мне спросить вас, есть ли какая-нибудь доля правды в этом слухе. Прошу вас заметить, что я лично не выражаю никакого мнения насчет того, верен он или неверен, возможен он или невозможен. После того, как вы вели себя в последний раз, я никогда бы не решилась вмешиваться в ваши дела, но отец ваш поручил мне спросить вас, для его сведения. Преданная вам Клара Кинсбёри».

Ответ Гэмпстеда был очень лаконичен, но вполне соответствовал цели.

«Дорогая лэди Кинсбёри! Я еще не жених мисс Фай. Думаю, что это вскоре ожидает меня. Искренно вам преданный Гэмпстед».

С той же почтой он написал письмо отцу. Вот оно:

«Дорогой отец, Получил я письмо от лэди Кинсбёри, в котором она меня спрашивает, верен ли слух о моей помолвке с молодой девушкой, по имени Марион Фай. Очень мне прискорбно, что ее письмо служит доказательством, что вы еще не в силах писать сами. Надеюсь, что это продолжится не долго. Не желали ли бы вы снова видеть меня в Траффорде? Не хочется мне туда ехать, не узнав ваших мыслей на этот счет; но я всегда готов пуститься в путь, когда бы вы этого ни пожелали. По последним известиям, я было надеялся, что силы ваши начинают восстанавливаться. Не знаю, каким путем могли дойти до вас какие-нибудь слухи о Марион Фай. Если б я обручился с нею или с какой-нибудь другой молодой девушкой, я сейчас же сообщил бы вам о том. Не знаю, обязан ли молодой человек говорить о собственных неудачах в таких делах — даже отцу. Но, так как мне стыдиться тут нечего, то я признаюсь вам, что просил эту молодую девушку быть моей женой, но она пока отказывается. Я повторю свою просьбу и продолжаю надеяться на успех. Она — дочь одного мистера Фай, который, как справедливо говорит лэди Кинсбёри, квакер и клерк в одной из контор Сити. Так как он во всех отношениях хороший человек, стоящий, по своей честности и чести, очень высоко во мнении всех, кто его знает, я не могу поверить, чтоб это составляло какую-нибудь разницу. Она, мне кажется, обладает всеми качествами, которые я желал бы найти в женщине, которую мог бы надеяться видеть своей женой. Живут они в доме № 17, Парадиз-Роу, в Галловэе; все подробности, сообщенные лэди Кинсбёри, верны. Пожалуйста напишите мне строчку, если не сами, то хоть продиктуйте, чтоб мне знать, как вы себя чувствуете. Ваш любящий сын Гэмпстед».

Невозможно было скрыть это письмо от лэди Кинсбёри. И маркиз, и маркиза, и мистер Гринвуд решили, что Гэмпстед женится на дочери квакера. Отказу ее даже лорд Кинсбёри не придал никакого значения. Вероятно ли, чтоб дочь клерка не пожелала сделаться маркизой? Если бы больной был предоставлен самому себе, он постарался бы думать об этом как можно меньше. Ничего он теперь так сильно не желал как не ссориться с своими старшими детьми. Но жена, при каждом из своих двух ежедневных посещений, напоминала ему об этом.

— Что ж мне делать? — спросил он на третье утро.

— Мистер Гринвуд предлагает, — начала жена, не желая вовсе раздражать его и действительно позабыв, в эту минуту, что никакое предложение мистера Гринвуда не может быть ему приятно.

— К чорту мистера Гринвуда, — крикнул он, приподнявшись со своих подушек. Маркиза так испугалась его резкого движения и гнева, отразившегося на это изможденном лице, что в изумлении вскочила со стула.

— Я требую, — сказал маркиз, — чтоб человек этот оставил мой дом в конце этого месяца.

XXXII. Контора

Отправив ответ лэди Кинсбёри, Гэмпстед решил, что ему необходимо съездить в Траффорд, хотя бы на один день, повидаться с больным отцом. Послание мачехи он получил в субботу, в понедельник и во вторник собирался охотиться, но в среду выедет с вечерним поездом из Лондона и в четверг, рано утром, будет в Траффорде. Он отправил на имя старика дворецкого телеграмму следующего содержания:

«Буду в Траффорде в четверг утром 4 ч. 30 м. Приду со станции пешком. Приготовьте комнату. Скажите отцу».

Он назначил свой отъезд в среду вечером, решившись посвятить часть утра этого дня своим сердечным делам. Вообще говоря, не принято, думалось ему, обращаться к отцу девушки за разрешением просить ее руки, прежде, чем сама девушка не согласится; но в данном случае обстоятельства исключительные. Ему показалось, что единственная причина, по которой Марион отвергала его, было неравенство их общественного положения. Может быть, причина эта возникла из какой-нибудь нелепой идеи старика-отца, но могло, быть и то, что он отнесется в такой причине с полным неодобрением. Во всяком случае Гэмпстеду хотелось узнать, за него старик, или против. С целью разрешить этот вопрос он хотел известить его в его конторе, в среду.

В ранние часы утра вошел он в контору гг. Погсона и Литльбёрда и увидел мистера Триббльдэля, восседавшего на высоком табурете за громадным столом, который занимал почти всю комнату. Гэмпстед был поражен теснотой и невзрачностью помещения гг. Погсона и Литльбёрда, которое, судя по благородной наружности квакера, представлял себе обширным и внушительным. Невозможно отрешиться от подобной связи идей. Гэмпстед вошел в контору через небольшой дворик и узкий коридор. Здесь он увидел всего две двери и вошел в одну из них, так как она была отворена, заметив на другой надпись: «Кабинет г. директора». Тут-то он и очутился лицом к лицу с Триббльдэлем и маленьким мальчиком, сидевшим по правую руку Триббльдэля, на таком же высоком табурете, как и он.

— Могу я видеть мистера Фай? — спросил Гэмпстед.

— По делу? — отозвался Триббльдэль.

— Не совсем, т. е. по частному делу.

Из-за ширмы, отделявшей от небольшой комнаты значительно меньшее пространство, похожее на клетку, выглянула голова. В этой клетке, как она ни была мала, помещались стол и два стула, и здесь-то Захария Фай занимался своим делом; понятно, что голова, выглянувшая из клетки, принадлежала ему.

— Лорд Гэмпстед! — сказал он с удивлением.

— А, мистер Фай, как поживаете? Мне кое о чем надо с вами переговорить. Можете вы уделить мне пять минут?

Старик отворил дверь своей клетки и попросил лорда Гэмпстеда войти. Триббльдэль, который слышал и узнал фамилию, так и уставился на молодого аристократа, на знатного приятеля своего друга Крокера, на лорда, про которого положительно уверяли, что он женится на дочери мистера Фай. Мальчик, услыхав, что посетитель — лорд, также не спускал с него глаз. Гэмпстед повиновался, но помня, что обитатель клетки сейчас услыхал все, что говорилось в конторе, понял, что ему будет невозможно говорит о Марион без иной защиты от любопытных ушей.

— То, о чем я хочу говорить, не всем можно слышать, — заметил Гэмпстед.

Квакер оглянулся на дверь кабинета.

— Старый мистер Погсон там, — шепнул Триббльдэль. — Я слышал, как он вошел четверть часа тому назад.

— Может быть, ты согласишься походить по двору, — сказал квакер. Гэмпстед, конечно, пошел, но, оглянувшись, убедился, что двор очень необширен для того, что ему предстояло сообщить. Ему необходимо было пространство, чтоб не поворачивать, когда он будет в пылу красноречия. В шесть шагов он пройдет дворик во всю длину; а кто в состоянии рассказать историю своей любви на пространстве шести шагов?

— Не выйти ли нам на улицу? — предложил он.

— Охотно, милорд, — сказал квакер. — Триббльдэль, если б кто-нибудь зашел до моего возвращения и не мог подождать пять минут, ты меня найдешь на расстоянии не более пятидесяти ярдов, вправо или влево от двора. — Гэмпстед, ограниченный пространством, не превышавшем ста ярдов в одной из самых многолюдных улиц Сити, приступил к исполнению своей трудной задачи.

— Мистер Фай, — сказал он, — известно ли вам, что произошло между мной и вашей дочерью?

— Едва ли, милорд.

— Она вам ничего не говорила?

— Нет, милорд, многое сказала. Она, без сомнения, сказала мне все, что отцу подобает слышать от дочери, при таких обстоятельствах. Мы с моей Марион в таких отношениях, что немногое скрываем друг от друга.

— Так вы знаете?

— Знаю, что ты, милорд, просил ее руки, честно, благородно; знаю также, что она отказалась от предложенной ей чести.

— Это так.

— Вы ли это, Захария? Как поживаете? — спросил какой-то толстяк небольшого роста, с красным лицом.

— Отлично, благодарю, мистер Греби, в эту минуту я очень занят. Это Джонатан Греби, — сказал квакер своему спутнику, — вы, вероятно, слышали о фирме «Греби и Нидервальд».

Гэмпстед никогда о ней не слыхал и пожалел, что толстяк, в эту минуту, не занимался своим делом.

— Возвратимся к мисс Фай, — сказал он, пытаясь продолжать свое повествование.

— Да, к Марион. Я не вполне знаю, что происходило между вами, так как мне неизвестны причины, на которые она сослалась.

— Да никаких причин она не привела; ничего, о чем стоило бы говорить людям, которые сколько-нибудь знают свет.

— Не сказала ли она тебе, что не любит тебя, милорд? Это, по-моему, была бы причина достаточная.

— Ничего подобного. Я хвастать не хочу, но не вижу, отчего бы ей сколько-нибудь мне не сочувствовать.

— И я не вижу.

— Как, Захария, вы прогуливаетесь в эти деловые часы?

— Прогуливаюсь, сэр Томас. Это не в моих обычаях, но я прогуливаюсь.

Он повернулся на каблуке, почти рассерженный этим перерывом, и пошел в обратном направлении.

— Сэр Томас Болстер, милорд, большой делец, но человек, которому везет. Повторяю, и я не вижу; но в таком деле молодая девушка должна решать сама. Я не прикажу ей не любить тебя, но не могу приказать и любить.

— Не в том дело, мистер Фай. Конечно, я не имею никакого права рассчитывать на ее расположение. Но об этом и речи не было.

— Что ж она тебе сказала?

— Какие-то пустяки на счет общественного положения.

— Нет, милорд, это не пустяки.

— Что ж, неужели я в роде короля прежних времен, который должен был жениться на любой безобразной и старой принцессе, которую ему подкинут, хотя бы она была ненавистна ему? При таких условиях, я знать не хочу никакого общественного положения. Я требую права соображаться с собственными желаниями, как другие, и обращаюсь к вам, как в отцу молодой особы, прося вас помочь мне убедить ее быть моей женой.

В эту минуту к ним подбежал Триббльдэль.

— Там Кук, — сказал он, — от Поллока и Аустена.

— Разве мистера Погсона нет?

— Он вышел тотчас вслед за вами. Бус говорит, что ему необходимо сейчас видеть кого-нибудь.

— Скажи ему, чтоб подождал пять минут, — сказал Захария Фай, хмуря брови.

— Вы знаете, что я хочу сказать, мистер Фай, — продолжал лорд Гэмпстед.

— Знаю, милорд. Ты предлагаешь моей дочери не только высокое общественное положение и огромное состояние, но и то, что должно в глазах ее быть несравненно драгоценнее, сердце и руку честного человека. Еще что? — гневно крикнул он, видя, что мальчуган, который сидел на высоком табурете, несется к нему со всех ног.

— Мистер Погсон сейчас вернулся, мистер Фай, он нигде не может найти писем Поллока и Аустена. Они ему нужны сейчас.

— Лорд Гэмпстед, — сказал квакер, весь бледный от гнева, — я должен просить тебя извинить меня на пять минуть.

Гэмпстед обещал ограничиться той же неинтересной прогулкой до возвращения мистера Фай и тут же подумал, что против увлечения дочерью клерка есть некоторые соображения, которых он не принял в расчет.

— Мы пойдем немного далее, — сказал старик, возвратясь, — чтоб эти дураки нас более не тревожили. Впрочем, мне остается сказать тебе очень немного. Даю тебе мое разрешение.

— Очень оно меня радует.

— Искренно сочувствую тебе. Но, милорд, по-моему, лучше сказать правду.

— Без сомнения.

— Дочь боится, чтоб здоровье ей не изменило.

— Здоровье?

— Мне так кажется. Она не говорила мне этого прямо, но по-моему, это и есть настоящая причина. Мать ее умерла рано, братья и сестры также. Печальная эта история, милорд.

— Но неужели это должно служить препятствием?

— Не думаю, милорд. Но судить об этом — твое дело. Насколько я знаю, она не менее всякой другой девушки может выйти замуж. Здоровье ей не изменяло. Мне кажется, она попусту тревожится. Теперь ты все знаешь, я оказал тебе полное доверие, как честному человеку. Вот мой дом. Милости просим, если найдешь это нужным, иди и поступай с Марион в этом деле, как укажет тебе твоя любовь и твой рассудок.

С этим он поспешно возвратился в комнату, точно боясь, чтоб его мучители снова его не разыскали.

Гэмпстед достиг желаемого, но он был сильно озабочен тем, что слышал о здоровье Марион. Не то чтоб ему на минуту пришло на мысль, что брак этот нежелателен потому, что его Марион может заболеть, — для этого он был слишком влюблен, — но он боялся ее упрямства, а потому возвратился в Гендон-Голл в каком-то смутном настроении. Он подробно обсудит с ней этот вопрос, тотчас по возвращении из Шропшира, а там пробудет всего один день, чтоб не теряя времени испытать действие своего красноречия на Марион. После разговора с ее отцом он находил, что почти вправе заключить, что девушка действительно его любит.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. Мистер Гринвуд становятся честолюбив

Мастер Гринвуд продолжал заботиться о здоровье ректора местечка Апльслокомб. Даже и теперь надежда его не покидала, но он скорей, думалось ему, мог рассчитывать на старика маркиза — как тот ни был к нему не расположен — чем на его наследника, Маркизу он надоел, он жаждал от него отделаться; маркиз, никогда не отличавшийся щедростью, теперь, быть может на смертном одре, стал несправедлив, суров, жесток. Но он был слабохарактерен, забывчив и легко мог пожелать сберечь свои деньги и покончить с этой несносной историей, предоставив ему место. Но маркиз не мог им располагать при жизни ректора, не мог даже обещать места без согласия сына. Что лорд Гэмпстед его не даст, мастер Гринвуд был вполне уверен. Если можно было что-нибудь устроить, это должно быть сделано маркизом. Маркиз был очень болен, но все же было вероятно, что старик ректор умрет раньше.

Мистер Гринвуд не имел ясного понятия о характере молодого лорда. Маркиза он знал хорошо, так как прожил с ним много лет. Считая своего патрона раздражительным по болезни, но от природы снисходительным, неблагоразумным и слабым, он набрасывал портрет схожий с оригиналом. Но приписывая мстительность, суровость, лорду Гэмпстеду он совершенно ошибался. Относительно Апльслокомба и других приходов, которые со временем будут раздаваться по его усмотрению, лорд Гэмпстед уже давно и окончательно решил, что не будет их вовсе касаться, не находя себя способным назначать священников для служения церкви, к которой не причислял себя. Все это он предоставит епископу, думая, что епископ должен в этом смыслить больше его. Тем не менее, если бы отец обратился к нему с каким-нибудь требованием относительно Апльслокомба, он, без всякого сомнения, счел бы это место отданным при жизни отца. Но обо всем этом мистер Гринвуд не мог иметь никакого понятия.

Ежедневно, почти ежечасно, обсуждались эти вопросы между леди Кинсбёри и капелланом. Между ними возникла сильная симпатия, насколько она может существовать там, где чувства одного гораздо сильнее чувств другого. Мать «голубков» позволила себе горько сетовать на детей своего мужа от первого брака и сначала не встречала полного сочувствия в своем поверенном. Но за последнее время он стал энергичнее и резче ее самой и почти ошеломил ее смелостью своих слов. Она, в гневе, не раз позволяла себе выразить желание, чтоб ее пасынок умер. Капеллан подхватил эти слова и повторял их до тех пор, пока она сама их не ужаснулась. У него не было голубков, которые могли бы служить ему оправданием. Немилостивая судьба не причинила ему никакого серьезного вреда. Как ни были тяжки грехи лорда Гэмпстеда и сестры его, его они опозорить не могли. А между тем, в его словах звучала ненависть, пугавшая ее. Изо дня в день в ней возрастало сознание, что она подчинилась господству, почти тирании мистера Гринвуда. Когда он смотрел на нее своими глазами, не сводя их с нее в течение нескольких минут, эти минуты начинали казаться ей часами и ею овладевал страх. Она сама себе не признавалась, что подпала под его власть, не сознавала этого, но и не сознавая ощущала его влияние, так что и она начала подумывать, что хорошо было бы, если бы капеллан вынужден был оставить Траффорд-Парк. Он, однако, продолжал обсуждать с ней все семейные дела, точно услуги его были ей необходимы.

Телеграмма, возвещавшая о приезде Гэмпстеда в понедельник, была получена дворецким и, понятно, тотчас же сообщена лорду Кинсбёри. Маркиз, который теперь не вставал с постели, выразил искреннее удовольствие и сам сообщил новость жене. Она уже знала ее, так же как и капеллан. Новость эта быстро облетела всех домашних; среди прислуги существовало мнение, что лорда Гэмпстеда следовало вторично вызвать, уже несколько дней тому назад. Доктор намекнул на это маркизе и категорически выразил свою мысль дворецкому. Мистер Гринвуд выразил милэди свое убеждение, что маркиз вовсе не желает видеть сына, а что сын уж, конечно, не имеет ни малейшего желания вторично посетить Траффорд.

— Он всему предпочитает квакершу, — сказал он, — ее и охоту. Он и сестра его считают себя совершенно оторванными от семьи. Я оставил бы их в покое, будь я на вашем месте.

Она что-то сказала мужу и исторгла у него что-то, что ей угодно было счесть выражением желания, чтобы лорда Гэмпстеда не беспокоили. Теперь лорд Гэмпстед ехал без всякого приглашения.

— Так он придет пешком, среди ночи? — сказал мистер Гринвуд.

В его голосе слышалось презрение.

— Он это часто делает, — сказала маркиза.

— Странный способ входить в дом больного, поднимать тревогу среди ночи.

Мистер Гринвуд, говоря это, стоял перед милэди и строго смотрел на нее.

— Что ж мне-то делать? Не думаю, чтобы он кого-нибудь потревожил. Он обойдет к боковой двери, кто-нибудь из лакеев будет дежурить и впустит его. Он всегда поступает не так, как другие.

— Казалось бы, что когда отец его умирает…

— Не говорите этого, мистер Гринвуд. Ничто не дает вам права говорить это. Маркиз очень болен, но никто не говорил, чтобы он был уже так плох. Мне кажется, что в данном случае Гэмпстед поступает как следует.

— Сомневаюсь, чтобы это когда-нибудь с ним случалось. У меня одна мысль: случись что-нибудь с маркизом, как плохо пришлось бы вам и молодым лордам.

— Не сядете ли вы, мистер Гринвуд, — сказала маркиза, которой присутствие стоящего капеллана стало почти невыносимо.

Он сел — не с комфортом, а на самый край стула, чтобы не потерять того стесненного вида, который раздражал его собеседницу.

— Итак, я говорю: случись что-нибудь с милордом, оно было бы крайне печально, для вас, милэди, и для лорда Фредерика, лорда Огустуса и лорда Грегори.

— Все мы в руках Божиих, — благочестиво сказала милэди.

— Да, все мы в руках Божиих. Но Господь желает, чтоб мы сами о себе заботились и всячески старались избегнуть несправедливости, жестокости и… и грабежа.

— Не думаю, чтобы тут был какой-нибудь грабеж, мистер Гринвуд.

— Разве не грабеж бы это был, если б вас и маленьких лордов выгнали из этого дома?

— Он, конечно, принадлежал бы ему, лорду Гэмпстеду. Я получила бы Слокомб-Аббей в Сомерсетшире. Тамошний дом нравится мне больше этого. Правда, он значительно меньше, но что мне за утешение жить в таком большом доме.

— Оно, пожалуй, и справедливо. Но почему это так?

— Об этом толковать бесполезно, мистер Гринвуд.

— Я не в силах не толковать об этом. Происходит это оттого, что лэди Франсес разрушила ваш дом, позволив себе стать невестой молодого человека, который ей не пара. — Тут он покачал головой, что всегда делал, говоря о леди Франсес. — Что касается лорда Гэмпстеда, я считаю народным бедствием, что он переживет своего отца.

— Но что мы можем сделать?

— Трудно сказать, милэди. Что я-то почувствую, если что-нибудь случится с маркизом и я буду предоставлен милостивому покровительству его старшего сына? С лорда Гэмпстеда я не имею права требовать и шиллинга. Так как он безбожник, то, конечно, ему не понадобится капеллан. Да и совесть бы мне не позволила остаться при нем. Я был бы выброшен за улицу, без гроша, посвятив, можно сказать, всю жизнь милорду.

— Он предлагал вам тысячу фунтов.

— Тысячу фунтов за труды целой жизни! Да и это чем мне гарантировано? Не думаю, чтоб, маркизу пришло в голову внести это в свое завещание, А, хотя бы и так, что мне в тысяче фунтов? Вы можете поселиться в Слокомб-Аббей. Но в дом ректора, который был мне почти обещан, мне не попасть. — Маркиза знала, что это ложь, но не смела сказать ему этого. Обещать ему что-нибудь она могла только условно, как опекунша своего сына, в случае, если б Гэмпстед умер при жизни отца; она прекрасно помнила, что во всех их беседах на эту тему была очень сдержанна и всегда выставляла ему на вид всю невероятность этой комбинации. — Если б молодой человек был устранен, — продолжал он, — для меня была бы какая-нибудь надежда.

— Я не могу его устранить, — сказала маркиза.

— Равно как для лорда Фредерика и его братьев.

— Не следовало бы вам говорить мне этого, мистер Гринвуд.

— Но приходится смотреть в глаза действительности. Я тревожусь из-за вас, больше чем из-за себя. Вы должны это признать. Полагаю, что относительно первого брака нет никаких сомнений?

— Решительно никаких, — сказала маркиза в ужасе.

— Хотя в то время его находили очень странным. Мне кажется, это надо бы исследовать. Надо бы пустить в ход все пружины.

— В этом смысле нет никакой надежды мистер Гринвуд.

— Надо исследовать. Подумайте только, что будет, если он женится и будет иметь сына прежде чем что-нибудь будет решено. — На это лэди Кинсбёри ничего не ответила; после небольшой паузы мистер Гринвуд снова обратился к собственным горестям.

— Мне необходимо, — сказал он, — еще раз увидать маркиза, до приезда лорда Гэмпстеда. Он не может не признавать, что я имею полное право тревожиться. Не думаю, чтоб какое бы то ни было обещание могло быть священно в глазах его сына, но должен сделать все возможное.

На это милэди не пожелала ответить и они расстались, не особенно довольные друг другом.

Это было в понедельник. Во вторник мистер Гринвуд, получив на то разрешение, тихонько прокрался в комнату больного.

— Надеюсь, что вы лучше себя чувствуете сегодня утром, милорд. — Больной повернулся в кровати и только слабо проворчал что-то в ответ. — Я слышал, что лорд Гэмпстед приезжает завтра, милорд.

— Почему ж ему не приехать? — В звуке голоса мистера Гринвуда, вероятно, было что-нибудь, что неприятно поразило ухо больного, иначе он не ответил бы так сердито.

— О, нет, милорд. Я не хотел сказать, что есть какая-нибудь причина, по который лорду Гэмпстеду не следовало бы приезжать. Может быть, было бы лучше, если б приехал он раньше.

— Нисколько не было бы лучше.

— Я только хотел заметить, милорд…

— Вы еще что-нибудь хотели сказать, мистер Гринвуд?

Сиделка все это время оставалась в комнате, и капеллан находил это очень неловким.

— Нельзя ли бы нам остаться наедине несколько минут? — спросил он.

— Не думаю, — сказал больной.

— Есть несколько вопросов, которые для меня чрезвычайно важны, лорд Кинсбёри.

— Я недостаточно хорошо себя чувствую, чтоб толковать о делах, и не желаю этого. Мистер Робертс будет здесь завтра, можете повидаться с ним.

Мистер Робертс был поверенный, человек, которого мистер Гринвуд особенно недолюбливал. Мистер Гринвуд, как священник, конечно, считался джентльменом и ставил мистера Робертса неизмеримо ниже себя. Ему было очень обидно слышать, что он должен возобновить ходатайство о месте через мистера Робертса. Он имел привычку ежедневно прогуливаться с часок, перед солнечным закатом, двигаясь крайне медленно по самой сухой дороге, вблизи от дома, обыкновенно заложив руки за спину. Выйдя из спальни маркиза, он отправился на прогулку, причем шел быстрее обыкновенного. Гнев душил его и придавал некоторую живость его движениям. Он был взбешен на маркиза, но всего сильнее негодовал по обыкновению на лорда Гэмпстеда. Мысль заработала в этом направлении…

Конечно, хорошо было бы, если б молодой человек сломал себе шею на охоте, если б яхта пошла ко дну, или разбилась о скалу. Но все это случайности, вызвать которые не в его власти. Такие желания — ребячество, приличное только слабой женщине, как маркиза. Если что-нибудь должно быть сделано, этого можно достигнуть только энергическим усилием; а усилие это должно исходить от него, мистера Гринвуда. Тут он принялся соображать, насколько маркиза будет в его власти, если б и маркиз, и старший сын его умерли. Он был искренне убежден, что приобрел над нею большое влияние. Чтоб она взбунтовалась против него, это было, конечно, в пределах возможного. Но он знал, что в течение последнего месяца, именно с того дня, когда маркиз пригрозил, что выгонит его из дома, он значительно более прежнего подчинил ее себе. В этом отношении он приписывал себе гораздо более, чем следовало. На деле, леди Кинсбёри, хотя научилась его бояться, не настолько поддалась его влиянию, чтоб не иметь возможности порвать с ним, если б настала минута, когда ее собственное спокойствие этого бы потребовало.

II. Желал бы, да не смею

Одно желание ни к чему не ведет. Если человек имеет достаточный повод для действия, он обязан действовать. «Желал бы, да не смею» никогда не дает результатов. Жареные рябчики в рот не валятся. Конечно, нельзя найти выхода из затруднений, если человек не примется серьёзно отыскивать его. С помощью таких самоувещаний, советов и отрывков из старых поговорок мистер Гринвуд убеждал самого себя в понедельник вечером и пришел к заключению, что если что-нибудь делать, надо действовать безотлагательно.

Тогда представился вопрос; что, собственно, следует делать и что значит: «безотлагательно»? Когда предстоит сделать нечто требующее особой твердости, это слишком часто бывает то, чего делать не должно. На добрые дела, если на них вообще останавливается наша мысль, мы обыкновенно решаемся легче. Мистеру Гринвуду было приятнее думать об этом, как о чем-то составляющем достояние будущего, о чем-то, что могло, пожалуй, сделаться случайно, а не как о действии, которое должно быть совершено его собственными руками. Утро четверга, от четырех до пяти, когда будет совершенно темно, на небе не будет ни звезд, ни луны, а лорд Гэмпстед наверное будет один, в таком-то месте, не будет ли это утро самым подходящим временем для такого действия, как то, на котором теперь, не на шутку, начала останавливаться его мысль?

Когда вопрос представился ему в этой новой форме, он ужаснулся его. Нельзя сказать, чтоб мистер Гринвуд был человек с сильно развитым религиозным чувством. В ранней молодости он был посвящен в сан священника, вероятно, руководствуясь, при выборе профессии, толчком, данным ему семейными связями, и в силу обстоятельств попал в штат дяди своего настоящего патрона. С этой минуты и до настоящей он ни разу не отправлял службы в церкви, а его услуги в качестве капеллана очень скоро сделались совершенно необременительны. Старик лорд Кинсбёри умер, и мистер Гринвуд продолжал служить его наследнику скорей в качестве секретаря и библиотекаря, чем капеллана. Так достиг он своих настоящих условий; в его обращении и чувствах почти не сказывался священник. Он охотно готов был принять священническое место, если б оно встретилось на пути его, но принять его с мыслью, что обязанности будут главным образом исполняться его помощником. Он не был человек религиозный, но когда он серьёзно задумался над этим вопросом, то это не помогло ему отстранить страшные сомнения, теперь, когда он видел в себе — возможного убийцу. Когда он думал об этом, его первое и преобладающее опасение не проистекало из позорного наказания, связанного с преступлением. С виду его можно было принять за труса, но настоящий характер его не соответствовал наружности. Мужество — добродетель слишком высокого разбора, чтоб он мог ею обладать, но у него была та способность владеть своими нервами, та личная смелость, порождаемая самоуверенностью, которые часто принимаются за мужество. Допустив, что ему нужно устранить с дороги врага, он мог приняться за устранение его без преувеличенного страха перед последствиями в этом мире. Он очень был уверен в себе. Он мог, казалось ему, так обсудить вопрос, чтоб знать наверное, безопасен или нет тот или другой план. Могло случиться, что никакой безопасный план не окажется возможным, тогда придется отказаться от попытки. Во всяком случае не эти опасности заставляли его бродить как тень, в ужасе перед собственными намерениями.

Были другие опасности, страхи перед которыми он не мог стряхнуть с себя. Возможно сомневаться, чтоб он имел сколько-нибудь определенную надежду на вечное блаженство в иной жизни. Он вероятно отгонял от себя мысли такого рода, не желая подвергать исследованию собственных верований. У многих в обычае совершенно притуплять свой ум в этом отношении. Предполагать, что такие люди придерживаются того или другого мнения относительно будущих наград и наказаний, значит приписывать им душевное состояние, до которого они никогда не возвышались. К таким людям принадлежал и мистер Гринвуд; тем не менее он чего-то испугался, когда эта мысль, относительно лорда Гэмпстеда, представилась ему. Это чувство было для него тоже, что для ребенка — пугало, для нервной женщины полувера в привидения, для меланхолика, одаренного воображением, страх пред неопределенным злом. Он не думал, что, замышляя такой поступок, он приведет себя в состояние, не соответствующее блаженной жизни. Мысль его не работала в этом направлении. Но хотя бы в этом мире не было наказания — хотя бы, даже, не существовало другого мира, в котором наказание это могло бы его постигнуть, тем не менее, что-нибудь дурное наверное его поразит. Мир в этом убежден со времен Каина.

Однако, всякие старинные поговорки настолько осилили его сомнение, что во вторник он положительно составил план. Тут явилась горькая мысль, что то, что он сделает, будет сделано скорей для блага других, чем для его собственного. Что узнает лорд Фредерик о своем благодетеле, когда наследует все фамильные почести, в качестве маркиза Кинсбёри? Лорд Фредерик не поблагодарит его, даже если б знал, чего, конечно, никогда быть не может. Почему эта женщина ему не помогает, она, которая подстрекала его к совершению преступления? Он думал обо всем этом, лежа в постели, но когда встал на следующее утро, то еще не окончательно отказался от своей мысли. Молодой человек выказывал к нему презрение, оскорбил его, был ему ненавистен. Ему казалось, что план его созрел. Оружие было тут — под рукой, — этого оружия он не покупал, но этому оружию невозможно было бы до него добраться, оно несомненно окажется роковым, если будет пущено в ход с той уверенностью, которую он сознавал в себе. Тем не менее, обдумывая все это, он смотрел на это не как на дело решенное, а только как на вещь возможную. Он посматривал на пистолет и на окно, приготовляясь подняться в комнату милэди, в среду, перед завтраком. Ровно в половине первого маркиза ежедневно навещала мужа, у капеллана теперь вошло в обычай посещать ее перед этим. Она несколько раз почти решалась сказать ему, что предпочитает, чтоб ее не беспокоили по утрам. Но она еще не собралась с духом это сделать. Она знала, что у нее, под влиянием гнева, вырвались слова, которые могли послужить ему орудием против нее.

— Лорд Гэмпстед будет здесь в половине пятого, можно сказать, среди ночи завтра, леди Кинсбёри, — сказал он, повторяя сказанное уже не раз. При этом он стоял посреди комнаты и смотрел на нее взглядом, который часто причинял ей страдание, но которого она совершенно не понимала.

— Я знала, что он будет.

— Неужели вы не находите, что это очень неудобное время, там, где есть больной?

— Он не потревожит отца.

— Не знаю. Будут отворять, затворять двери, слуга будет расхаживать по коридорам, внесут вещи.

— С ним не будет вещей.

— Это похоже на все его действия, — сказал мистер Гринвуд, желая заставить мачеху дурно отозваться о пасынке. Но направление ее мыслей изменилось. Она не сознавала причины, вызвавшей перемену, но решилась более не отзываться дурно о детях мужа, в присутствии капеллана.

— Полагаю, что предпринять тут ничего нельзя, — сказал мистер Гринвуд.

— Что ж можно предпринять? Если вы не сейчас уходите, то присядьте. Мне тяжело видеть, как вы стоите посреди комнаты.

— Не удивляюсь, что вам тяжело, — сказал он, усаживаясь, но опять на край стула. — Что мне тяжело, я знаю. Никто никогда не скажет мне утешительного слова. Что я буду делать, в случае чего?

— Мистер Гринвуд, что пользы в этих разговорах?

— Что бы вы сказали, лэди Кинсбёри, если б вам пришлось доживать век за проценты с одной тысячи фунтов?

— Я тут не при чем. Я совершенно не вмешивалась в ваши переговоры с лордом Кинсбёри. Вы очень хорошо знаете, что я даже не смею упомянуть ваше имя при нем, чтоб он не приказал выгнать вас из дома.

— Выгнать из дома! — воскликнул он, вскакивая со стула с живостью, совершенно ему несвойственной. — Выгнать из дома? Точно я собака! Никто не вынесет таких речей!

— Вы очень хорошо знаете, что я всегда была вам другом, — сказала перепуганная маркиза.

— И вы говорите мне, что меня выгонят из дома!

— Я говорю только, что лучше было бы ко упоминать вашего имени при нем. Теперь мне пора идти, он будет меня ждать.

— Он к вам совершенно равнодушен, совершенно.

— Мистер Гринвуд!

— Он только и любит сына и дочь, сына и дочь от первой жены; эту подлую молодежь, которая, как вы часто говорили, совершенно недостойна своего имени.

— Мистер Гринвуд, с этим я не могу согласиться.

— Разве вы этого не повторили многое множество раз? Разве вы не говорили: «Как славно было бы, если б лорд Гэмпстед умер!» Вы не можете отречься от всего этого, лэди Кинсбёри.

— Мне пора, мистер Гринвуд, — сказала она в смущении, выходя из комнаты. Он окончательно напугал ее и, сходя с лестницы, она решила, что она, во что бы ни стало, должна избавить себя от дальнейших интимных бесед с капелланом.

Мистер Гринвуд, оставшись один, не тотчас вышел из комнаты. Он снова сел, и сидел, продолжая смотреть в одну точку, как будто ему было на кого смотреть, продолжая сидеть на кончике стула, точно в комнате был кто-нибудь, кто мог бы заметить притворное смирение его позы. Все это делалось бессознательно, мысли его теперь были поглощены оскорблением, какое нанесла ему маркиза. Она покидала его в самую решительную минуту. Само собою разумеется, что когда он выражал ей сочувствие по поводу обид, причиненных «голубкам», он надеялся, что и она сочувственно отнесется к невзгодам, которым подвергали его. Но ей не было никакого дела до его невзгод, она жаждала одного: изгладить самое воспоминание о своих резких отзывах о детях мужа. Этого не должно быть! Нельзя ей дать ускользнуть от него таким образом. Раз составилась компания, ни один из компанионов не имеет права выйти из нее, когда вздумает, оставив бремя всех долгов на плечах другого. Разве все эти мысли, которые так тяжело ложились ему на душу в минуты получения телеграммы, не дело ее рук? Разве самую мысль подала не она? А теперь она его покидает. Ему казалось, что он сумеет так устроит дело, но ей не удастся сделать этого безнаказанно. Обдумав все это, он встал и медленно направился в свою комнату. Завтракал он у себя, а затем принялся за чтение романа, чему обыкновенно посвящал этот час дня. Не могло быть человека более аккуратного в ежедневных занятиях, чем мистер Гринвуд. После завтрака всегда являлся на сцену роман; но, перевернув несколько страниц, старик обыкновенно засыпал и с часок наслаждался безмятежным покоем, потом отправлялся на прогулку, после которой снова брался за книгу, пока не наставало время пить чай с милэди. Сегодня он совсем не читал, но и уснул не сразу…

Когда он проснулся и вышел пройтись, то почувствовал, что на сердце у него стало легко. Прохаживаясь взад и вперед по дороге, он уверил себя, что, в сущности, никогда ничего и не замышлял. Как бы то ни было на деле, тяжкое бремя свалилось у него с плеч.

В пять часов сам дворецкий доложил ему, что милэди, чувствуя себя не совсем хорошо, извиняется, что не может пригласить его пить чай, прибавив от себя, что, коли угодно, можно и сюда подать.

— Пожалуй, выпью чашку, Гаррис, — сказал капеллан. — Скажите, Гаррис, видели вы милорда сегодня?

Гаррис объявил, что видел милорда, тоном, дававшим понять, что его, по крайней мере, не согнали с глаз долой.

— Как вы его нашли?

Гаррису показалось, что маркиз нынче чуть-чуть больше на себя похож, чем за последние три дня.

— Отлично. Очень рад это слышать. Приезд лорда Гэмпстеда будет для него большим утешением.

— Так точно, — сказал Гаррис, который был совершенно на стороне лорда Гэмпстеда, в семейных распрях.

— Не худо было бы, если б он приехал в несколько более удобный час, — с улыбкой сказал мистер Гринвуд.

Но Гаррис находил, что час очень удобный. Милорд очень часто приезжает в такое время, в этом нет ничего дурного.

Последние слова Гаррис проговорил, держась за ручку двери, чем и обнаружил, что не жаждет продолжительной беседы с капелланом.

III. Леди Франсес видится с женихом

В понедельник на этой неделе, мистрисс Винсент необыкновенно долго засиделась в Парадиз-Роу. Так как она ездила туда всегда по понедельникам, то ни Клара Демиджон, ни мистрисс Дуффер не были особенно удивлены; тем не менее они заметили, что коляска простояла во дворе таверны часом долее обыкновенного, причем, конечно, не обошлось без нескольких замечаний.

— Она обыкновенно так аккуратна, — сказала Клара. Но мистрисс Дуффер заметила, что так как гостья засиделась долее часа, который обыкновенно посвящала своей приятельнице, то, вероятно, решилась уж просидеть другой. — На всех этих биржах за полчаса платы не берут, — сказала Гэмпстед Дуффер. Но длинный визит мистрисс Винсент имел гораздо большее значение. Им с кузиной пришлось обсудить многое. Последствием этого разговора было предложение, которое мистрисс Роден, в тот же вечер, сделала сыну, чем последний был крайне удивлен. Она желала, в самом непродолжительном времени, поехать в Италию и желала, чтоб он сопровождал ее.

— Что это значит, матушка? — спросил он, когда она попросила его сопутствовать ей, не объясняя причины, делавшей путешествие это необходимым. Она призадумалась, точно соображая: исполнить ли его просьбу, раскрыть ли ему всю тайну его жизни, которую она, до сих пор, скрывала от него.

— Само собой разумеется, что я не буду настаивать, — сказал он, — если вы находите, что не можете довериться мне.

— О, Джордж, это не хорошо с твоей стороны.

— Как же мне иначе выразиться? Возможно ли, чтоб я пустился в такой далекий путь, или позволил вам это сделать, не спросив даже о причине такого решения? Что я могу предположить, если вы откажетесь мне ответить, как не то, что существует какая-то причина, по которой вы не должны доверяться мне?

— Ты знаешь, что я доверяю тебе. Никакая мать никогда больше не доверяла сыну. Ты должен это знать. Тут дело не в доверии. Могут быть тайны, которых нельзя сообщить лучшему другу. Если б я дала слово, не хотел ли бы ты, чтоб я сдержала его?

— Таких обещаний не следует ни требовать, ни давать.

— Но если потребовали и дали? Исполни теперь мою просьбу; вероятно, что раньше, чем мы вернемся, все станет тебе ясно, по крайней мере так же ясно, как мне.

После этого он решился, без дальнейших расспросов, исполнить желание матери. Он тотчас стал хлопотать о необходимых приготовлениях к отъезду с таким удовольствием, точно путешествие это затевалось по его инициативе. Решено было, что они выедут в пятницу, проедут через Францию и туннель Мон-Сени в Турин, а оттуда в Милан. О том, что ожидало их далее, он в это время ничего не знал. Прежде всего ему было необходимо получил отпуск от сэра Бореаса; Роден сильно сомневался в успехе, так как в этом году уже пользовался отпуском. Эол оказался очень любезен.

— Как, в Италию? — сказал сэр Бореас. — Прелестно там, когда доберешься, по правде сказать, но скверное время года для путешествия. Неожиданные дела, говорите вы? С матушкой ехать! Не годится даме путешествовать одной. На долго ли? Сами не знаете? Что ж, возвращайтесь как можно скорей и только. А Крокера вы не прихватите ли с собой?

В это время Крокер уже подвергся новым нареканиям по поводу несовершенства своего почерка. Ему обещали, что простят ему какую-то вину, вызвавшую жалобу, под условием, что он прочтет страницу, писанную его собственной рукой. Но в этой попытке он потерпел полную неудачу. Роден не думал, чтоб ему можно было взять Крокера с собой в Италию, но устроил собственное дело и без этого.

Был другой вопрос, также требовавший разрешения. Шесть недель прошло с того дня, как он, с лордом Гэмпстедом, сделал полдороги из Галловэя в Гендон и приятель его потребовал, чтоб он не посещал лэди Франсес во время пребывания ее в Гендон-Голле. Роден ответил отказом, но до сих пор соображался с духом этой просьбы. В настоящую минуту, как ему казалось, настало время, когда ему необходимо было посетить ее. Они не переписывались со времени первых дней пребывании в Кенигсграфе, вследствие принятого ею самой решения. Теперь, как он часто повторял себе, они были также всецело разлучены, как если б каждый положил никогда больше не встречаться с другим. Он был человек терпеливый, сдержанный и от природы способный вынести такое испытание без громогласных жалоб; но он всегда помнил, как близко они друг от друга, и часто говорил себе, что едва ли может надеяться на ее постоянство, если не примет каких-нибудь мер, чтоб доказать ей свою верность. Думая обо всем этом, он решил, что употребит все старания, чтоб повидаться с ней перед отъездом в Италию. Если б его не приняли в Гендон-Голле, тогда он напишет.

В четверг утром он отправился в Гендон из Лондона и прямо спросил лэди Франсес. Лэди Франсес была дома и одна — буквально одна, так как во время отсутствия брата при ней не было никого. Слуга, отворивший дверь, тот самый, который впустил бедного Крокера и видел, как сильно испугалась его молодая госпожа, когда доложили о почтамтском клерке, не решился прямо впустить в дом второго такого же клерка.

— Пойду, узнаю, — сказал он, предоставляя Родену сесть в зале или оставаться на ногах, по усмотрению. Затем лакей, с проницательностью, делавшей ему честь, обошел кругом, чтобы влюбленный не знал, что одна дверь отделяет его от «предмета».

— Джентльмен в зале? — сказала лэди Франсес.

— Мистер Роден, милэди, — сказал слуга.

— Просите, — сказала леди Франсес, давая себе минуту на размышление, минуту, настолько короткую, что она надеялась, что колебание было незаметно. А между тем она сильно колебалась. Она категорически объяснила брату, что не давала никакого обещания. Она никогда никому не обещала, что не примет жениха, если бы он навестил ее. Она не хотела признать, чтобы даже брат, даже отец был вправе требовать от нее подобного обещания. Но мысли брата, на этот счет, были ей известны. Она сознавала также, насколько она ему обязана. Но и она настрадалась от долгой разлуки. Она находила, что иметь жениха, которого никогда не видишь и от которого никогда не получаешь известий, почти все равно, что не иметь никакого. Она точно в клетке билась, думая об этой жестокой разлуке. Она также размышляла о том, какое небольшое расстояние отделяет Гендон от Галловэя. Она, может быть, даже думала, что будь он ей так же верен, как она ему, он не посмотрел бы ни на отца, ни на брата. Теперь, когда он был у дверей, она не могла прогнать его.

Все это она обдумала так быстро, что приказание «просить» было отдано после едва заметной паузы. Через полминуты Роден был в комнате.

Должен ли летописец говорить, что они были в объятиях друг друга прежде, чем успели выговорить слово? Первая заговорила она.

— О, Джордж, как долго.

— Мне показалось очень долго.

— Но, наконец, ты пришел.

— Разве ты ждала меня раньше? Разве вы не согласились с Гэмпстедом и с твоим отцом, что мне не следует бывать?

— Оставим это. Теперь ты здесь. Знаешь, бедный папа очень болен. Может быть, мне придется туда ехать. Джон теперь там.

— Неужели ему так дурно?

— Джон уехал вчера вечером. Мы хорошенько не знаем, в каком он положении. Он сам не пишет, а мы сомневаемся, чтобы нам говорили правду. Я чуть-чуть не уехала с ним, и тогда, сэр, вы не видели бы меня… вовсе.

— Еще месяц, шесть недель, год, нисколько бы не изменяли моей веры в твою верность.

— С твоей стороны очень мило это говорить.

— Ни, я думаю, твоей веры в мою верность.

— Конечно, я обязана не отставать от тебя в любезности. Но зачем ты приехал теперь? Тебе не следовало приезжать, когда Джон оставил меня совсем одну.

— Я не знал, что ты здесь одна.

— Тогда, пожалуй, не приехал бы? Но тебе не следовало приезжать. Почему ты не попросил позволения?

— Потому что получил бы отказ. Ведь получил бы? Неправда ли?

— Конечно.

— Но так как я особенно желал тебя видеть…

— Почему, особенно? Я постоянно желала тебя видеть. То же должен был бы чувствовать и ты, если б ты был мне так же верен как я тебе.

— Но я еду.

— Едешь! Куда? Не на всегда же! Ты хочешь сказать, что переезжаешь из Галловэя, или оставляешь почтамт?

Тут он объяснил ей, что, насколько ему известно, путешествие будет непродолжительное. Он не оставляет своего департамента, но получил отпуск, чтобы ехать с матерью в Милан.

— Зачем, я даже и не могу себе вообразить, — сказал он, смеясь. — У матушки какая-то великая тайна, никаких подробностей которой она никогда еще мне не открывала. Все, что я знаю, это что я родился в Италии.

— Ты итальянец?

— Этого я не говорил. Я даже наверное не знаю, что и родился в Италии, хотя почему-то уверен в этом. Об отце моем я никогда ничего не слыхал, — кроме того, что он, без сомнения, был дурным мужем для моей матери. Теперь я, может быть, все узнаю.

Дальнейших подробностей их свидания незачем сообщать читателю.

Для нее это был день необычайно радостный. Жених в Китае или воюющий с зулусами — несчастие. Жених должен находиться под рукой, во всякую минуту, чтобы его можно было целовать или бранить, чтобы он ухаживал за вами или, что гораздо приятнее, позволял вам ухаживать за собой, как случится. Но жених в Китае лучше жениха в соседней улице или в ближайшем приходе, или в расстоянии нескольких миль, по железной дороге, — с которым вам запрещено видеться. Леди Франсес много страдала. Теперь несколько прояснело. Она посмотрела на него, слышала его голос, нашла утешение в его уверениях, насладилась давно желанным случаем повторить свои собственные.

— Ничто, ничто, ничто не может изменить меня, — говорила она. — Ни время, ничто, что может сказать отец, ничто, что может сделать Джон, не окажет никакого действия. Что касается до леди Кинсбёри, ты, конечно, знаешь, что она совершенно отказалась от меня.

Он объявил, что ему совершенно все равно, кто бы от нее ни отказался. Получив ее обещание, он был в силах ждать. На этом они расстались. Когда он ушел, она, не смотря на свою радость, не была спокойна и решила, что ей необходимо сейчас же написать брату, чтобы сообщить ему о случившемся.

Она села и написала следующее:

«Дорогой Джон, С нетерпением жду вестей из Траффорда, хочется узнать, как ты нашел папа. Мне все думается, что если б он был очень болен, кто-нибудь сообщил бы нам истину. Хотя мистер Гринвуд сварлив и дерзок, он едва ли бы скрыл от нас правду. Теперь я должна сообщить тебе новость; надеюсь, что она не очень рассердит тебя. Я тут не причем; не знаю, как я могла бы избежать этого. Твой приятель, Джордж Роден, был сегодня здесь и пожелал меня видеть. Конечно, я могла бы отказать. Он был в зале, когда Ричард доложил о нем, я, пожалуй, могла послать сказать, что меня нет дома. Но, мне кажется, ты поймешь, что это было невозможно. Как солгать человеку, когда питаешь к нему такие чувства, как мои к Джорджу? Как могла я позволить слугам подумать, что способна поступить с ним так жестоко? Понятно, что о наших отношениях все знают. Я сама хочу, чтобы все знали и раз навсегда поняли, что я нисколько не стыжусь того, что намерена сделать. Когда ты узнаешь, зачем он был, то не думаю, чтобы ты стал сердиться, даже на него. Он должен, почему-то, немедленно ехать с матерью в Италию. Завтра они выезжают в Милан; он сам не знает, когда ему удастся вернуться. Ему пришлось просить отпуска, но этот сэр Бореас, о котором он часто говорить, кажется, очень добродушно разрешил его. Он спросил его, не прихватит ли он, с собой в Италию мистера Крокера; но это, понятно, была шутка. Кажется, мистер Крокер, в почтамте, всем так же не мил, как тебе. Зачем мистрисс Роден едет, Джордж не знает. Все, что ему известно, это — что существует какая-то тайна, которая раскроется ему ранее его возвращения домой. Я серьезно думаю, что ты не вправе удивляться тому, что он навестил меня, отправляясь в такой дальний путь. Что бы я подумала, если бы услыхала, что он уехал, не сказав мне ни слова? А потому надеюсь, что ты не будешь сердиться ни на него, ни на меня. Тем не менее я сознаю, что, пожалуй, поставила тебя в неловкое положение перед папа́. Я нисколько не забочусь о лэди Кинсбёри, которая не имеет никакого права вмешиваться в это дело. Она так вела себя, что, мне кажется, между нами все кончено. Но мне, право, будет очень жаль, если папа рассердится, и очень прискорбно, если он скажет тебе что-нибудь неприятное, после всего, что ты для меня сделал. Твоя любящая сестра Фанни».

IV. Ощущения мистера Гринвуда

В эту ночь мистер Гринвуд мало спал. Возможно сомневаться, чтоб глаза его смежились хоть раз. Он, правда, не совершил дела, которое теперь казалось ему таким ужасным, что он с трудом верил, чтоб он действительно замышлял его; тем не менее он знал — знал, что в течение нескольких часов в душе его таилось намерение совершить его! Он силился уверить себя, что, в сущности, это было не более как праздная мечта, что определенного намерения у него не было, что он только забавлялся, соображая, как бы он обделал это дельце так, чтоб не попасться. Он просто мысленно останавливался на чужих промахах, на слепоте людей, которые так неискусно вели свое дело, что оставляли явные следы для глаз и умов посторонних наблюдателей; убеждался, что он сумел бы лучше распорядиться, если б ему представилась необходимость решиться на это. И только. Без всякого сомнения он ненавидел лорда Гэмпстеда, и имел на это основание. Но не довела же его ненависть до «намерения совершить убийство».

О действительном убийстве и речи быть не могло: с чего бы он навязал себе опасность, да и бремя, которым оно, без всякого сомнения, легло бы на его совесть? Как он ни ненавидел лорда Гэмпстеда, в это ему путаться не подобало. Это вон та леди Макбет наверху, мать голубков, точно думала об убийстве. Она открыто говорила о своем искреннем желании, чтоб лорд Гэмпстед умер. Если б серьезно шла речь об убийстве, то ей бы надо было все взвесить, обдумать, составить план, а никак не ему! Нет, он не помышлял о таком преступлении, с целью обеспечить себе под старость тепленькое местечко. Он говорил себе теперь, что сделай он такое дело, выполни он план, зародившийся в уме его в виде праздной мачты, то хотя бы он и не попался, его бы заподозрили, а подозрение настолько же бы разрушило его надежды, как и изобличение. Конечно, все это было ему достаточно ясно и в то время, когда мрачные мысли роились у него в голове, а потому — мог ли он действительно питать это намерение? Он не имел его. Это был не более как один из тех воздушных замков, которые строят стар и млад.

Так пытался он отогнать от себя страшное привидение. Что это ему не удавалось, было ясно по каплям пота, выступавшим у него на лбу, по бессоннице, продолжавшейся целую ночь, по напряженности, с какой уши его ловили звуки, возвещавшие о прибытии молодого человека, точно ему необходимо было убедиться, что убийство в действительности не совершено. Ранее, чем этот час настал, он весь дрожал в постели, закутывался в одеяло, чтоб не чувствовать леденящего холода, закрывал глаза простыней, чтоб не видеть чего-то, что представлялось ему и среди глубокого мрака его комнаты. Во всяком случае он ничего не «сделал». Каковы бы ни были его мысли, он не запятнал ни рук, ни совести. Хотя бы стало известно все, что он когда-либо делал или думал, преступления он никакого не совершил. Она говорила о смерти, думала об убийстве. Он только вторил ее словам и ее мыслям, без всякого серьезного намерения, как всегда делает мужчина в разговорах с женщиной. Почему же он не мог спать? Почему же его бросало то в жар, то в холод? Почему ужасные привидения представлялись ему во мраке? Он наверное знал, что никогда не имел этого намерения. Каковы же должны быть терзания тех, кто имеет, кто исполняет, если такая кара постигала того, кто только построил ужасный воздушный замок? Спит ли она? — спрашивал он себя с недоумением, — она, которая не ограничивалась постройкой воздушных замков, она, которая желала, жаждала и имела основание жаждать и желать?

Наконец он заслышал шаги по дороге, они прошли в расстоянии нескольких ярдов от его окна, быстрые, веселые шаги, полные молодости и жизни, резко звучавшие на твердой, замерзшей земле. Он понял, что молодой, человек, которого он ненавидел, приехал. Хотя он никогда не думал убивать его, тем не менее он его ненавидел. Тут его мысли, вопреки его собственному желанию, принялись строить новые воздушные замки. Что было бы теперь, в эту самую минуту, если б тот план осуществился? Что бы теперь чувствовали все обитатели Траффорд-Парка? Маркиза была бы довольна; но ему-то какое в этом утешение? Лорд Фредерик унаследовал бы громкий титул и обширные поместья; но ему-то какая была бы от этого прибыль? Старый лорд, который лежал тяжко больной в соседней комнате, вероятно, сошел бы в могилу с разбитым сердцем. Маркиз за последнее время сурово относился к нему; но в данную минуту у него блеснула мысль, что в течение тридцати лет он ел хлеб этого человека. Он невольно думал, как он сам, в виду осуществления задуманного плана, был бы вынужден поднять на ноги весь дом, сообщить о случившемся, помочь перенести тело. Кто сообщил бы отцу роковую весть? Кто попытался бы выговорить первое слово пустого утешения? Кто бросился бы к дверям маркизы, сообщил бы ей, что смерть проникла в дом, дал ей понять, что старший из «голубков» — наследник? Все это пришлось бы сделать ему. Он наверное выдал бы себя в эти минуты. Но убийства никакого не было. Молодой человек в настоящую минуту находился в доме, весело настроенный своей прогулкой, полный жизни и юношеской энергии. До ушей мистера Гринвуда донесся звук шагов по одному из отдаленных коридоров, дверь затворилась, все замолкло. Ночь показалась ему так бесконечно длинна, что он решил оставить этот дом как можно скорей. Он возьмет, что бы ему ни предложили, и уедет. На следующее утро ему принесли первый завтрак в его комнату, он осведомился у слуги о лорде Гэмпстеде и его намерениях. Слуга полагал, что милорд намерен провести здесь два дня. Так он слышал от Гарриса, дворецкого. Милорд должен бал видеться с отцом в это утро, в одиннадцать часов. Домашний бюллетень о здоровье маркиза был сегодня удовлетворительнее обыкновенного. Маркиза еще не показывалась. Доктор, вероятно, будет к двенадцати часам. Слушая доклад слуги, мистер Гринвуд думал: нельзя ли так устроиться, чтоб не видать молодого лорда? Уехать куда-нибудь, что ли. Лорд Гэмпстед был ему ненавистен, ненавистнее чем когда-либо. Прежде чем он успел собраться, ему сообщили, что лорд Гэмпстед желает его видеть и навестит его в его комнате.

Маркиз горячо поблагодарил сына за то, что он приехал, но не желал удерживал его в Траффорде.

— Конечно, тебе здесь тоска страшная, а мне, кажется, лучше.

— От души радуюсь этому, но если вы думаете, что я могу быть вам сколько-нибудь полезен, я останусь с величайшим удовольствием. В таком случае, полагаю, и Фанни бы приехала.

Маркиз замотал головой. Фанни, по его мнению, лучше было не приезжать.

— Маркиза и Фанни не уживутся, если только она не отказалась от этого молодого человека. — Гэмпстед не решился утверждать, чтоб она отказалась от молодого человека.

— Надеюсь, что она никогда его не видит, — сказал мapкиз. Сын принялся уверять его, что влюбленные ни разу не встречались с приезда Фанни в Гендон. Он имел неосторожность уверять отца, что свидания этого не будет, пока сестра гостит у него. В эту самую минуту Джордж Роден стоял в гостиной Гендон-Голла, держа лэди Франсес в объятиях.

После этого разговор отца с сыном коснулся мистера Гринвуда. Маркиз сильно желал, чтоб он оставил его дом.

— По правде говоря, — говорил старик, — он-то и ссорит меня с твоей мачехой. Из-за него я и болен. Я не имею минуты покойной, пока он здесь строит против меня козни.

Гэмпстед находил разумным удалить этого человека, хотя бы только потому, что присутствие его неприятно. Зачем держать человека в доме, если он только всем надоедал? Но тут представлялся вопрос о вознаграждении. Лорд Гэмпстед не находил, чтоб тысячи фунтов было достаточно, и думал, что бедному священнику следует положит 300 фунтов ежегодной пенсии. Маркиз не хотел и слышать об этом. Мистер Гринвуд не исполнил даже тех пустых обязанностей, которые лежали на нем. Даже каталог библиотеки не был составлен. Маркиз никогда ничего ему не обещал. Ему следовало копить деньги. Наконец отец с сыном столковались, и Гэмпстед послал к капеллану спросить: может ли он его видеть.

Мистер Гринвуд стоял посреди комнаты, потирая руки, когда лорд Гэмпстед вошел.

— Отец мой поручил мне переговорить с вами, — сказал Гэмпстед. — Он, по-видимому, находит лучшим, чтоб вы оставили его.

— Не знаю, почему он это находит, но, конечно, уйду, если он мне прикажет.

— Разбирать это бесполезно. Не присесть ли нам, мистер Гринвуд? — Они сели. — Вы прожили здесь много лет.

— Очень много, лорд Гэмпстед, чуть не всю жизнь; я жил здесь до вашего рождения, лорд Гэмпстед.

— Знаю. Хотя маркиз не может признать за вами никаких особенных прав на него…

— Никаких прав, лорд Гэмпстед!

— Без всякого сомнения, никаких. Тем не менее он готов сделать что-нибудь в виду ваших старых отношений. Милорд думает, что пенсия в размере 200 фунтов в год…

Мистер Гринвуд замотал головой.

— Говорю вам, — продолжал Гэмпстед, насупившись, — что милорд поручил мне передать вам, что вы будете получать 200 фунтов в год пожизненной пенсии. — Мистер Гринвуд снова замотал головой. — Не думаю, чтоб мне оставалось что-нибудь прибавить, — продолжал молодой лорд. — Таково решение отца моего. Он полагает, что вы предпочтете пенсию немедленной уплате тысячи фунтов. — Старик сильнее прежнего замотал головой.

— Мне остается только спросит вас: когда вам удобно будет оставить Траффорд-Парк?

Лорд Гэмпстед, выходя от отца, решил как можно любезнее сообщить эти вести капеллану. Но мистер Гринвуд был ему ненавистен. Его манера стоять среди комнаты, потирая руки, сидеть на кончике стула, мотать головой, не говоря ни слова, внушала ему живейшее отвращение. Заяви он смело свой взгляд на свои права, Гэмпстед попытался бы быть с ним полюбезнее. Теперь же он далеко не был любезен, прося его назначить день своего отъезда.

— Вы хотите сказать, что меня выгонят.

— Несколько месяцев тому назад вам было сообщено, что отец мой более не нуждается в ваших услугах.

— Меня выгоняют, как собаку… после тридцати лет!

— Не смею вам противоречить, но должен просить вас назначить день. Ведь вам же не теперь в первый раз предложили это!

Мистер Гринвуд встал, лорд Гэмпстед был вынужден последовать его примеру.

— Дадите вы мне какой-нибудь ответ?

— Нет, не дам, — сказал капеллан.

— Вы хотите сказать, что не выбрали дня?

— Не уйду я с двухстами фунтами в год, — сказал старик. — Это бессмысленно жестоко!

— Жестоко! — крикнул лорд Гэмпстед.

— Я не тронусь, пока не увижу самого маркиза. Нечего я думать о том, чтоб он выгнал меня таким образом. Как мне жить на двести фунтов в год? Я всегда считал, что получу Апльслокомб.

— Никто никогда не намекал на это, кроме вас самих.

— Я всегда на это рассчитывал, — сказал мистер Гринвуд. — Я не уйду отсюда, пока не буду иметь случая обсудить вопрос с самим маркизом. Не думаю, чтоб маркиз так отнесся ко мне — не будь здесь вас, лорд Гэмпстед.

Это было невыносимо. Гэмпстед почувствовал, что унизить себя, защищаясь против взводимого на него обвинения, — даже защищая отца.

— Если вам не угодно назначить дня, мне придется это сделать, — сказал молодой лорд. Каплан сидел неподвижно к только потирал руки. — Так как я не могу добиться ответа, а должен буду сказать мистеру Робертсу, что вам нельзя оставаться здесь долее последнего числа этого месяца. Если в вас осталось какое-нибудь чувство, вы не навяжете нам такой неприятной обязанности во время болезни моего отца.

С этим он вышел из комнаты.

Мистер Гринвуд задумался. Двести футов в год? Лучше взять. Это он прекрасно сознавал. Но как ему жить на двести фунтов, ему, который век свой жил на чужой счет и тратил триста? Но не эта мысль в данную минуту преобладала в уме его. Не лучше ли бы он сделал, осуществив своей проект? Не смилуйся он, молодой лорд не имел бы возможности унижать и оскорблять его, как унизил и оскорбил. Теперь ему не представлялось никаких привидений. Теперь ему казалось, что он бестрепетно бы мог внести его тело в дом.

V. Это было бы неприятно

В Траффорде в этот день, да и на следующий, жилось очень тяжело. Из четырех человек, которые, по естественному порядку вещей, должны были бы жить вместе, ни один не хотел сесть за стол с другими. Положение маркиза, конечно, делало это невозможным. Он не выходил из своей комнаты, куда не пускал к себе мистера Гринвуда и где короткие посещения жены, по-видимому, не доставляли ему особенного удовольствия. Даже с сыном ему было неловко; он, как будто, предпочитал его обществу общество сиделки, да визиты доктора и мистера Робертса. Маркиза заперлась у себя; намерение ее было: насколько возможно помешать мистеру Гринвуду вторгаться в ее владения. Она не смела надеяться, чтоб ей удалось совсем его в себе не пускать, но многого можно было достигнуть с помощью головных болей и решимости никогда не завтракать и не обедать внизу. Лорд Гэмпстед объявил Гаррису, так же как и отцу, свое намерение никогда более не садиться за стол с мистером Гринвудом.

— Где он обедает? — спросил он у дворецкого.

— Обыкновенно в семейной столовой, милорд, — отвечал Гаррис.

— Так подайте мне обед в маленькую приемную.

— Слушаю, милорд, — сказал дворецкий, который тут же положил считать мистера Гринвуда врагом семейства.

В течение дня приехал мистер Робертс и виделся с лордом Гэмпстедом.

— Я знал, что он наделает неприятностей, милорд, — сказал мистер Робертс.

— Почему вы это знали?

— Слухом земля полнится. Он наделал неприятностей маркизу несколько месяцев тому назад; потом мы слышали, что он толкует об Апльскомбе, точно уверен, что его пошлют туда.

— Отец мой никогда об этом и не помышлял.

— Я так и думал. Мистер Гринвуд — самое ленивое существо, какое когда-либо жило на свете; как бы он справился с обязанностями по приходу?

— Он раз просил отца, и отец категорически отказал ему.

— Может быть, милэди, — не совсем решительно начал мистер Робертс.

— Как бы то ни было, он прихода этого не получит, а выжить его необходимо. Как бы это устроить? — Мистер Робертс поднял брови. — Полагаю, что должны же существовать какие-нибудь средства выжить из дому неприятного жильца?

— Конечно, полиция могла бы его выселить, по судебному предписанию. Пришлось бы отнестись к нему, как к любому бродяге.

— Это было бы неприятно.

— Крайне неприятно, милорд, — сказал мистер Робертс. — Маркиза следует избавить от этого, если возможно.

— Что, если б мы не стали давать ему есть? — спросил лорд Гэмпстед.

— Это было бы возможно, но тяжело. Что если б он решился остаться и умереть с голоду? Это значило бы свести вопрос на то, кто дольше выдержит. Не думаю, чтоб у маркиза хватило духу продержать его двадцать четыре часа без пищи. Мы должны стараться, насколько возможно, избавлять милорда от всего неприятного.

Лорд Гэмпстед с этим вполне согласился, но не совсем ясно видел, как бы этого достигнуть. Когда настало время пить чай в комнатах маркизы, мистер Гринвуд, видя, что приглашения от нее нет, послал к ней записку, в которой просил позволить ему прийти к ней.

Получив это послание, она задумалась. Сильно ей хотелось отделаться от него. Но она не посмела еще обнаружить перед ним этого намерения.

— Мистер Гринвуд желает меня видеть, — сказала она своей горничной. — Передайте ему мой поклон, скажите, что я не очень хорошо себя чувствую и должна просить его долго не сидеть.

— Лорд Гэмпстэд сегодня утром поссорился с мистером Гринвудом, милэди, — сообщила горничная.

— Поссорился?

— Точно так, милэди. Об этом такие толки идут — страх! Милорд говорит, что ни за что на свете не сядет за стол с мистером Гринвудом, мистер Робертс был здесь, все из-за этого. Его решено выгнать.

— Кого его?

— Мистера Гринвуда, милэди. Лорд Гэмпстед провозился с этим целое утро. За этим-то маркиз и выписывал его; никто не должен разговаривать с мистером Гринвудом, пока он совсем не уложится и не уберется из дома.

— Кто сообщил вам все его?

Горничная дипломатически отвечала, что об этом толкует весь дом, а она передает это только потому, что находит приличным, чтоб милэди знала о том, что происходит. «Милэди» была довольна, что получила эти сведения, хотя бы от горничной, так как они могли пригодиться ей в разговоре с капелланом.

На этот раз мистер Гринвуд сел без приглашения.

— Очень мне прискорбно слышать, что вы так дурно себя чувствуете, леди Кинсбёри.

— Это моя обыкновенная головная боль, только сегодня что-то сильнее.

— Я должен сказать вам кое-что и уверен, что вы не удивитесь моему желанию сообщить вам это. Лорд Гэмпстед грубо оскорбил меня.

— Что ж я могу сделать?

— Ну — что-нибудь да следует сделать.

— Я не могу отвечать за лорда Гэмпстеда, мистер Гринвуд.

— Нет, конечно нет. Это молодой человек, за которого никто не пожелает отвечать. Он упрям, необуздан и крайне невежлив. Он очень грубо сказал мне, что я должен оставить дом ваш в конце месяца.

— Вероятно, по поручению маркиза.

— Этого я не думаю. Конечно, маркиз болен, от него я снес бы многое. Но от лорда Гэмпстеда я ничего сносить не намерен.

— Что же могу я сделать?

— Ну — после всего, что произошло между нами, лэди Кинсбёри… — Он остановился и взглянул на нее. Она сжала губы и приготовилась в битве, приближение которой чувствовала. Он все это заметил и также насторожился.

— После всего, что произошло между нами, лэди Кинсбёри, — веско повторил он, — вам, мне кажется, следовало бы быть на моей стороне.

— Ничего подобного я не думаю. Не знаю, что вы хотите сказать. Если маркиз решил, что вы должны уехать, я удержать вас не могу.

— Я скажу вам, как я распорядился, леди Кинсбёри. Я отказался двинуться отсюда, пока мне не будет разрешено обсудить этот вопрос с самим милордом; мне кажется, вам бы следовало оказывать мне поддержку. Я всегда был вам верный друг. Когда вы изливали мне ваши горести, вы всегда находили во мне сочувствие. Когда вы говорили мне, сколько горя причинял вам вот молодой человек, разве я не всегда… не всегда становился на вашу сторону? — Он почти желал сказать ей, что составил план окончательного освобождения ее от ненавистного молодого человека; но не нашел для этого подходящих выражений. — Понятно, что я думал, что могу рассчитывать на вашу помощь и поддержку в этом доме.

— Мастер Гринвуд, — сказала она, — я, право, не могу толковать с вами об этих вещах. Голова у меня страшно болит, я должна просить вас уйти.

— И этим все кончится?

— Разве вы не слышите, что я не могу вмешиваться в это дело? — Он продолжал сидеть на кончике стула, не сводя с нее своих больших, широко раскрытых, тусклых глаз.

— Мистер Гринвуд, я должна просить вас оставить меня. Как джентльмен, вы обязаны исполнить мою просьбу.

— О, — сказал он, — отлично! Так я вправе заключить, что после тридцатилетней верной службы — вся семья против меня. Я позабочусь… — Он остановился, вспомнив, что скажи он лишнее слово, он легко мог лишиться обещанной пенсии, и наконец вышел из комнаты.

В этот день никто более не видал мистера Гринвуда, и лорд Гэмпстед не встречался с ним до своего отъезда. Гэмпстед собирался провести в Траффорде и весь следующий день, а на третий возвратиться в Лондон, снова с ночным поездом. Но на следующее утро его постигла новая неприятность. Он получил письмо сестры и узнал, что Джордж Роден был у нее в Гендон-Голле. Прочитав письмо, он рассердился, главным образом на себя. Аргументы, которые она приводили в пользу Родена, а также те, которыми оправдывал себя в том, что приняла его, показались ему основательными. Раз что человек отправляется в такой дальний путь, естественно, что он должен желать видеть любимую девушку; не менее естественно, что она должна желать его видеть. Гэмпстед прекрасно знал, что ни тот, ни другая слова не давали. Он один за все ручался, не далее как вчера. Он счел себя обязанным сообщить отцу о случившемся.

— После всего, что я наговорил вам вчера, — сказал он, — Джордж Роден и Фанни виделись.

— Что в том толку? — сказал маркиз. — Жениться они не могут. Я не дал бы ей и шиллинга, если б решилась она на это без моего согласия. Гэмпстед очень хорошо знал, что, не смотря на это, отец в своем завещании вполне обеспечил дочь, и что крайне невероятно, чтоб в этом отношении произошли какие-нибудь перемены, как бы велико ни было непослушание Фанни. Но вести эти не так сильно подействовали на маркиза, как он ожидал.

— Сделай милость, — сказал он сыну, — не говори ничего милэди. Она непременно сойдет во мне и объявит, что я во всем виноват, а затем сообщит мне, что об этом думает мистер Гринвуд.

Лорд Гэмпстед еще даже не видал мачехи, но счел необходимым послать ей сказать, что будет иметь честь явиться к ней перед отъездом. Всякие домашние распри он считал вредными. Ради мачехи, сестры и маленьких братьев он желал, насколько возможно, избегнуть открытого разрыва. А потому он, перед обедом, отправился к маркизе.

— Отцу гораздо лучше, — сказал он; но мачеха только покачала головой, так что ему пришлось возобновить разговор.

— Это говорит доктор Спайсер.

— Не думаю, чтоб мистер Спайсер много в этом смыслил.

— Отец сам это находит.

— Он никогда не говорит мне, что он находит. Он почти никогда не говорит со мной.

— Ему не под силу много разговаривать.

— Он по целым часам беседует с мистером Робертсом. Итак… я должна вас поздравить.

Это было сказано тоном, очевидно долженствовавшим выразить и осуждение, и насмешку.

— Не знаю, — сказал Гэмпстед, с улыбкой.

— Полагаю, что слухи насчет молодой квакерши справедливы?

— Не могу вам на это ответить, не зная, что вы, собственно, слышали. Поздравления пока неуместны, так как молодая особа не приняла моего предложения. — Маркиза недоверчиво рассмеялась легким принужденным смехом, в котором недоверие было искренне. — Могу только сказать вам, что это так.

— Вы, без сомнения, снова попытаетесь?

— Без сомнения.

— Молодые девушки, в ее условиях, вообще не склонны упорствовать в таком суровом решении. Быть может, и можно предположить, что она наконец уступит.

— Не могу взять на себя ответить на это, лэди Кинсбёри. Вопрос этот из тех, о которых я не особенно охотно толкую. Но раз, что вы спросили меня, я счел лучшим просто сообщить вам факты.

— Чрезвычайно вам обязана. Отец молодой особы…

— Отец молодой особы — клерк, в торговой конторе, в Сити.

— Это я слышала — и квакер?

— И квакер.

— Он, кажется, живет в Галловэе?

— Совершенно верно.

— В одной улице с тем молодым человеком, которого Фанни угодно было выискать?

— Марион Фай, с отцом, живут в Галловэе, Парадиз-Роу, № 17, а Гэмпстед Роден и Джордж Роден в № 10.

— Так. Из этого мы можем заключить, как вы познакомились с мисс Фай.

— Не думаю. Но если желаете знать, могу сообщить вам, что в первый раз видел мисс Фай в доме мистрисс Роден.

— Я так и думала.

Гэмпстед начал этот разговор в самом добродушном настроении; но постепенно у него являлся все более и более вызывающий тон, естественное последствие ее лаконических изречений. Презрение всегда вызывало в нем так же презрение, как насмешка насмешку.

— Не знаю, почему вам угодно было это предположить, но оно так. Ни Джордж Роден, ни сестра моя тут не при чем. Мисс Фай — приятельница мистрисс Роден, и мистрисс Роден представила меня молодой особе.

— Право, мы все чрезвычайно ей признательны.

— Во всяком случае, я-то ей благодарен, или, вернее, «буду», если, наконец, буду иметь успех.

— Бедненькие! Очень будет жалко, если и вы будете несчастны в любви.

— Пора мне с вами проститься, милэди, — сказал он вставая, чтоб раскланяться с ней.

— Вы ничего не сказали мне о Фанни.

— Не думаю, чтоб я имел что-нибудь сказать.

— Может быть, и ей изменят.

— Едва ли.

— Благодаря тому, что ей не позволяют видеться с ним. — В этих словах звучало полное недоверие. Ему стало досадно. — Вам должно быть очень трудно разлучать их, так как они так близко.

— Во всяком случае, задача эта оказалась мне не под силу.

— Неужели?

— Они виделись вчера.

— Вот как? Едва вы успели отвернуться?

— Он уезжал за границу и приехал проститься; она написала мне об этом. О себе я ничего не говорю, леди Кинсбёри; но не думаю, чтоб вы могли себе представить, насколько она честна, — так же, как и он.

— Это ваше понятие о честности?

— Это мое понятие о честности, леди Кинсбёри; боюсь, как я уже сказал, что не в состоянии объяснить вам это. Я никогда не имел намерения обманывать вас, так же как она.

— А я думала, что обещание… обещание, — сказала она.

С этим он оставил ее, не удостоив дальнейшим ответом. В эту ночь он возвратился в Лондон, с грустным сознанием в сердце, что поездка его в Траффорд явному не принесла пользы.

VI. Люблю!

Лорд Гэмпстед попал к себе домой часам к шести утра, и, проведя в дороге две ночи из трех, позволил себе завтракать в постели. Сестра застала его за этим занятием; она, по-видимому, очень раскаивалась к своем проступке, но готова была и защищаться, если б он оказался слишком строгим к ней.

— Конечно, мне очень жаль после всего, что ты говорил. Но не знаю, право, что мне оставалось делать. Оно показалось бы так странно.

— Неприятно — и только.

— Неужели оно так особенно неприятно, Джон?

— Мне, конечно, пришлось сказать им.

— Папа сердился?

— Он сказал только, что если тебе угодно так себя дурачить, он ничего для тебя не сделает в денежном отношении.

— Джордж об этом нисколько не заботится.

— Людям, как тебе известно, надо есть.

— Это не составило бы никакой разницы ни для него, ни для меня. Мы должны ждать, вот и все. Не думаю, чтоб для меня было несчастием ждать до самой смерти, если б только он также согласился ждать. Но папа очень сердился?

— Не то чтоб уж очень, а сердился. Я вынужден был сказать ему; но как можно меньше распространялся, так как он болен. Одна наша добрая знакомая была очень не мила.

— Ты сказал ей?

— Я решил сказать ей, чтоб она не могла после на меня накинуться и сказать, что я ее обманул. Я, точно, дал слово отцу.

— О, Джон, мне так жаль.

— Нечего плакат о том, чего поправить нельзя. Обещание, данное отцу, она конечно сочла бы обещанием данным ей, и бросала бы мне его в лицо.

— Она и теперь это сделает.

— О, да; но я лучше могу себя отстаивать, теперь, когда сказал ей все.

— Она была несносна?

— Ужасно! Толковала и о тебе, и о Марион Фай и, право, в словах ее обнаружилось более догадливости, чем я ей приписывал. Конечно, она одержала надо мной верх. Она могла называть меня в глаза дураком и лгуном, а я не мог ответить ей тем же. Но в доме история, которая там всем отравляет жизнь.

— Новая история?

— О тебе забыли, благодаря этой истории, так же как и обо мне. Джордж Роден и Марион Фай ничто в сравнении с бедным мистером Гринвудом. Он страшно провинился и его выгоняют. Он клянется, что не уедет, а отец порешил, что он должен убраться. Призывали мистера Робертса, поднят вопрос, не следует ли Гаррису постепенно уменьшать его порции, пока голод не заставит его сдаться. Он получит двести фунтов в год, если выедет, но говорит, что этого с него недостаточно.

— А это довольно?

— Принимая во внимание, что он любить иметь все самое лучшее, не думаю. Ему, вероятно, пришлось бы поселиться в тюрьме или повеситься.

— Но ведь это жестоко?

— Мне тоже кажется. Не знаю, почему отец так сурово к нему относится. Я просил и молил о лишней сотне фунтов в год, точно он мой лучший друг; но ничего не мог сделать. Не думаю, чтоб я когда-нибудь так не любил кого-нибудь, как не люблю мистера Гринвуда.

— Даже Крокера? — спросила сестра.

— Бедный Крокер! Я его люблю, сравнительно говоря. Но я ненавижу мистера Гринвуда, если мне свойственно ненавидеть кого-нибудь. Мало того, что он оскорбляет меня, но он смотрит на меня, точно желал бы схватить меня за горло и задушить. Тем не менее я прибавлю сто фунтов из собственного кармана, так как нахожу, что с ним поступают жестоко. Только придется сделать это тайком.

— Леди Кинсбёри по-прежнему расположена к нему?

— Мне кажется, что нет. Он, вероятно, позволил себе с ней лишнее и оскорбил ее.

Теперь Гэмпстеда занимали две мысли; ему хотелось провести остаток охотничьего сезона в Горс-Голле и оттуда, от времени до времени, совершать поездки в Галловэй, к Марион Фай. Но прежде ему надо было с ней повидаться, чтоб узнать, когда можно будет опять навестить ее, уже из Горс-Голла, куда влекла молодого лорда не столько страсть к охоте, как сознание, что его охотники скакуны стоят праздно, а стоют дорого.

— Кажется, я завтра отправлюсь в Горс-Голл, — сказал он сестре, как только сошел в гостиную.

— Отлично, я буду готова. Гендон-Голль, Горс-Голл — для меня теперь все безразлично.

— Но я не окончательно решил, — сказал он.

— Отчего?

— Галловэй, как тебе известно, не совсем опустел. Солнце, конечно, зашло в Парадиз-Роу, но луна осталась.

На это она только рассмеялась, а он стал собираться в Галловэй. Он получил разрешение квакера ухаживать за Марион, но не льстил себя надеждой, чтоб это особенно послужило ему на пользу. Он сознавал, что в Марион есть какая-то сила, которая как бы закалила ее против убеждений отца. Кроме того, в душе влюбленного таилось чувство страха, вызванное словами квакера насчет здоровья Марион. Пока он не слыхал этого рассказа о матери и ее крошках, ему и в голову не приходило, чтоб самой девушке недоставало чего-нибудь в смысле здоровья. На его глаза она была прекрасна, более он ни о чем не думал. Теперь ему в голову запала мысль, которая, хотя он с трудом мог допустить ее, была для него крайне мучительна. Он и прежде недоумевал. Ее обращение с ним было так мягко, так нежно, что он не мог не надеяться, не думать, что она его любит. Чтоб, любя его, она упорствовала в своем отказе из-за своего общественного положения, казалось ему неестественным. Он, во всяком случае, был уверен, что если ничего другого нет, с этим препятствием он справится. Сердце ее, если оно действительно принадлежит ему, не устоит против него, на этом только основании. Но в том новом аргументе может быть и заключается нечто, за что она будет упорно держаться.

Так размышлял Гэмпстед всю дорогу.

Марион уже несколько времени поджидала его. Она узнала от отца кое-какие подробности свидания в Сити и была во всеоружии.

— Марион, — сказал он, — вы подозревали, что я опять к вам приеду?

— Конечно.

— Мне пришлось ехать в отцу, иначе я был бы здесь раньше. Вы знаете, что я приеду еще, еще раз, пока вы не скажете мне утешительного словечка.

— Я знала, что вы опять приедете, потому что вы были у отца, в Сити.

— Я ездил просить его позволения — и получил его.

— Едва ли вам нужно было, милорд, давать себе этот труд.

— Но я нашел это нужным. Когда человек желает увезти девушку из ее родного дома, сделать ее хозяйкой своею, то принято, чтоб он просил на это позволения ее отца.

— Это бы так и было, если бы вы смотрели выше, как вам и следовало смотреть.

— Это справедливо. Всякая дань уважения, какую человек может оказать женщине, должна быть оказана моей Марион. — Она взглянула на него, в этом взгляде отразилась вся любовь, переполнявшая ее сердце.

— Отвечайте мне честно. Разве вы не знаете, что будь вы дочерью самого гордого лорда Англии, я бы не счел вас достойной другого обращения, чем то, которое, на мой взгляд, теперь принадлежит вам по праву?

— Я только хотела сказать, что отец не мог не почувствовать, что вы оказываете ему большую честь.

— Об этом между нами и речи быть не может. У меня с вашим отцом дело шло о простой честности. Он поверил мне и согласился видеть во мне зятя. У нас же, Марион, у нас с вами, теперь когда мы здесь совершенно одни, у нас, которые, как я надеюсь, будем друг для друга целым миром, может быть речь только о любви. Марион, Марион! — Тут он бросился перед нею на колени и обнял ее.

— Нет, милорд, нет, этого не должно быть.

Он завладел обеими ее руками и заглядывал ей в лицо. Теперь настало время говорить о долге, говорить энергически, если она желала, чтоб слова ее оказали какое-нибудь действие.

— Этого не должно быть, милорд. — Она высвободила свои руки и поднялась с дивана. — Я также верю в вашу честность. Я в ней уверена как в собственной. Но вы меня не понимаете. Подумайте обо мне как о сестре.

— Как о сестре?

— Как бы вы хотели, чтоб поступила ваша сестра, если б ее посетил человек, о котором она знала бы, что никогда ей не бывать его женой? Желали ли бы вы, чтоб она позволила ему целовать себя, только потому, что знает его за честного человека?

— Нет, если б она не любила его.

— Любовь тут не при чем, лорд Гэмпстед.

— Не при чем, Марион!

— Не при чем, милорд. Вы сочтете, что я важничаю, если я заговорю о долге.

— Отец ваш разрешил мне приехать.

— Без сомнения, я обязана ему покорностью. Если он прикажет мне никогда не видать вас, надеюсь, что этого было бы достаточно. Но есть другие обязанности.

— Какие, Марион?

— Мои к вам. Если я обещаю вам быть вашей женой…

— Обещайте.

— Если бы я обещала это, разве я не была бы обязана прежде всего думать о вашем счастии?

— Во всяком случае, вы бы его сделали.

— Хотя я не могу быть вашей женой, я, тем не менее, обязана и буду о нем думать. Я вам благодарна.

— Любите вы меня?

— Позвольте мне говорить, лорд Гэмпстед. С вашей стороны невежливо прерывать меня таким образом. Я вам искренне благодарна и не хочу показать своей благодарности тем, что, я знаю, погубило бы вас.

— Любите вы меня?

— Если б я любила вас всем сердцем, это не заставило бы меня даже подумать сделать то, о чем вы меня просите.

— Марион!

— Нет, нет, мы совершенно не подходим друг к другу. Вы стоите так высоко, как только может стоять человек по крови, богатству и связям. Я ничто. Вы назвали меня лэди.

— Если Бог когда-нибудь создал лэди… то это вы.

— Он лучше меня создал. Он сделал меня женщиной. Но другие не дали бы мне этого названия. Я не умею говорить, сидеть, двигаться, даже думать, как они. Я себя знаю и не дерзну сделаться женой такого человека, как вы. — При этих словах на лице ее вспыхнул румянец, глаза загорелись и она, словно подавленная волнением, снова опустилась на диван.

— Любите вы меня, Марион?

— Люблю, — сказала она, вставая и выпрямляясь. — Между нами не должно быть и тени лжи. Я люблю вас, лорд Гэмпстед.

— Тогда, Марион, вы будете моей.

— О, да, теперь я должна быть вашей — пока жива. Настолько вы меня победили. Если никогда не любить другого, молиться за вас день и ночь как за самое дорогое существо в мире, напоминать себе ежечасно, что все мои мысли принадлежать вам, значить быть вашей, то я ваша и останусь вашей, пока жива; но только — в мыслях, в молитвах…

— Марион, Марион! — Он опять стоял перед ней на коленях, но почти не прикасался к ней.

— Это вы виноваты, лорд Гэмпстед, — сказала она, пытаясь улыбнуться. — Все это вы наделали, потому что не хотели позволить бедной девушке просто сказать, что она собиралась высказать.

— Ничто из этого не оправдается, кроме того, что вы меня любите. Больше я ничего не помню. Это я буду повторить вам изо дня в день, пока вы не вложите вашу руку в мою и не согласитесь быть моей женой.

— Этого я никогда не сделаю, — воскликнула она. При этих словах она протянула к нему свои крепко сжатые руки, лоб ее снова зарделся, глаза с минуту блуждали, силы ей изменили и она, без чувств, упала на диван.

Лорд Гэмпстед, убедившись, что он, без посторонней помощи, ничем ей не поможет, был вынужден позвонить и предоставить ее попечениям служанки, которая не переставала умолять его уехать, говоря:

— Я ничего не могу делать, милорд, пока вы над ней стоите.

VII. В Горс-Голле

Было четыре часа, а Гэмпстед слышал от квакера, что он никогда не выходит из конторы ранее пяти. Ему потребуется около часа для путешествия в омнибусе из Сити. Тем не менее Гэмпстед не мог уехать, не переговорив с отцом Марион. Чтоб убить время, он предпринял длинную прогулку. Когда он возвратился, было уже темно и он вообразил, что может ждать на улице, не будучи замеченным.

— Вот он опять явился, — сказала Клара Демиджон своей вечной собеседнице, мистрисс Дуффер. — Что все это значит?

Читатель, конечно, понял, что молодая особа следила за Гэмпстедом с минуты его появления.

— По-моему, он с ней поссорился, — сказала мистрисс Дуффер.

— Тогда он не бродил бы здесь. Вон старик Захария показался из-за угла. Теперь посмотрим, что он сделает.

— Упала в обморок? — сказал Захария, пока они вместе направлялись к дому. — Никогда прежде я не слыхал, чтоб с дочерью это бывало. Иные девушки падают в обморок, когда вздумается, но это не в характере Марион.

Гэмпстед уверял, что, в данном случае, не было никакого притворства, что Марион так заболела, что напугала его и что, хотя он вышел из дома по просьбе служанки, он не имел силы уехать, пока не узнает чего-нибудь о ее положении.

— Узнаешь все, что я могу сообщить тебе, друг, — сказал квакер, когда они вместе входили в дом. Гэмпстеда провели в маленькую приемную, а хозяин пошел справиться о дочери.

— Нет, видеть ее тебе неудобно, — сказал он, возвратясь, — она легла. Совершенно естественно, что то, что произошло между вами, ее взволновало. Теперь не могу тебе сказать, когда ты можешь опять приехать; но завтра напишу тебе из конторы.

— Конечно, я ничего не могу решить насчет Горс-Голла, пока не получу письмо от мистера Фай, — сказал Гэмпстед сестре, возвратясь домой.

— Все должно зависеть от Марион Фай.

Что сестра напрасно уложилась, казалось ему чистыми пустяками, когда речь шла о здоровье Марион; но по получении письма от квакера, вопрос был сразу решен. Они выедут в Горс-Голл на другой же день, так как письмо было следующее:

«Милорд, Надеюсь, что не ошибусь, сказав тебе, что дочери просто понездоровилось. Сегодня она встала и, перед моим уходом, хлопотала по дому, горячо уверяя меня, что я не должен принимать никаких особенных мер для ее спокойствия или выздоровления. Да и по лицу ее я не заметил ничего, что бы меня к этому принуждало. Конечно, я заговорил с нею о тебе, естественно, что при этом румянец на ее щеках то появлялся, то исчезал. Она сообщила мне о том, что произошло между вами, но только отчасти. Что же касается до будущего, то, когда я заговорил о нем, она мне сказала, что устраивать нечего, так как все, что нужно — сказано. Но я догадываюсь, что ты не так смотришь на вопрос и что после того, что произошло между нами, я обязан доставить тебе случай снова видеть ее, если б ты этого пожелал. Но это придется отложить. Конечно, будет лучше для нее и, может быть, также и для тебя, чтоб она немного отдохнула перед новым свиданием. А потому я предложил бы тебе предоставить ее собственным размышлениям на несколько недель. Если ты напишешь мне и назначишь какой-нибудь день в начале марта, я постараюсь убедить ее принять тебя, когда ты приедешь. Остаюсь, милорд, Твой верный друг Захария Фай».

Лорду Гэмпстеду, волей-неволей, пришлось покориться. Он написал ласковую, нежную записочку к Марион и вложил ее в один конверт с письмом к отцу ее, которому писал, что готов руководствоваться его советами.

«Я напишу вам 1-го марта, — говорил он, — но надеюсь, что если б до тех пор что-нибудь случилось — если б, например, Марион заболела — вы тотчас известите меня, как человека, которому здоровье ее так же дорого, как и вам самим».

Он был смущен, взволнован, но не вполне несчастлив. Она сказала ему, как он ей дорог, и он не был бы мужчиной, если б не был доволен. Он не мог себе представить, чтоб она, в конце концов, не уступила, если только причины ее упорства до такой степени ничтожны. Тем не менее смутные опасения насчет ее здоровья продолжали его тревожить. Отчего она упала в обморок? Откуда взялся этот необыкновенно яркий румянец, который очаровал бы его, если б не пугал? Смутное опасение чего-то ему самому не ясного овладело им и отчасти отравляло ему ощущение торжества, вызванное в нем ее признанием.

* * *

По мере того как время шло, чувство торжества брало в нем верх над опасениями; дни проходили довольно приятно. Молодой лорд Готбой приехал к нему в Горс-Голл охотиться, он привез с собой сестру свою, лэди Амальдину, через несколько дней присоединился к ним и Вивиан. Поведение лэди Франсес относительно Джорджа Родена, конечно, вызвало много осуждений, но позор не так бросался в глаза лэди Персифлаж как сестре ее, маркизе. Амальдине разрешено было веселиться, хотя бы в качестве гостьи провинившейся приятельницы; не смотря на то, что сам хозяин был немногим лучше сестры. Молодому Готбою было очень удобно иметь даровые конюшни для своих лошадей и, от времени до времени, свежую лошадь, когда его собственных двух скакунов было не достаточно для предстоявших упражнений… У Вивиана было своих три лошади. Молодые люди усердно охотились, лэди Амальдина приняла бы деятельное участие в этой забаве, если бы лорд Льюддьютль не был того мнения, что дамам неприлично охотиться с гончими.

— Он так нелепо строг, — говорила она лэди Франсес.

— По-моему, он совершенно прав, — возражала та. — Мне не нравится, когда девушки пробуют во всем подражать мужчинам.

— Но что за беда перепрыгнуть через изгородь? Я называю это тиранством. Неужели ты исполнила бы всякое приказание мистера Родена?

— Решительно всякое, кроме прыганья через изгороди. Но едва ли мы подвергнемся этим искушениям.

— Мне это очень тяжело, потому что я почти никогда не вижу Льюддьютля.

— Увидишь, когда выйдешь замуж.

— Не думаю; разве буду смотреть на него из-за решетки в палате общин. Ты знаешь, свадьба назначена в августе.

— Не слыхала.

— О, да. Наконец, я его прижала к стене. Но мне пришлось убеждать Давида. Ты его не знаешь?

— Не знаю никакого современного Давида.

— Наш Давид не то чтоб очень современный. Это — лорд Давид Поуэль, мой будущий beau-frère[9]. Мне пришлось упрашивать его в чем-то заменить брата и клясться, что свадьбе нашей никогда не бывать, если он не согласится.

Наконец, настал торжественный день, в который сам деловой человек должен был выехать на охоту. Лорд Льюддьютль попал в эти страны и решился повеселиться денек. Горс-Голл был переполнен и Готбой, несмотря на горячие убеждения сестры, отказался уступить место своему будущему зятю. Ему будет чрезвычайно полезно, решил Готбой, остановиться в гостинице. Он все разузнает насчет виски, пива, джина и сумеет с точностью определить, сколько у хозяйки кроватей. Лорд Льюддьютль был человек, у которого всегда были лошади, хотя он очень редко охотился, ружья, хотя он никогда из них не стрелял, удочки, хотя никто не знал, где они находятся. Он явился в Горс-Голл к раннему завтраку и поехал на место сборища верхом, рядом с коляской, в которой сидели обе дамы.

— Льюддьютль, — сказала дама его сердца, — надеюсь, что вы намерены скакать.

— Так как я верхом, Ами, то мне ничего другого не остается.

— Вы знаете, что я хочу сказать.

— Кажется. Вы желаете, чтобы я сломал себе шею.

— О, Боже! Право, нет.

— А, может быть, только видеть меня на дне рва.

— Я лишена этого удовольствия, — сказала она, — так как вы не хотите позволить мне охотиться.

— Я даже не позволил себе просить вас этого не делать. Я только заметил, что скатываться в рвы, как оно ни полезно для мужчин средних лет, в роде меня, неприличная забава для молодых девушек.

— Льюддьютль, — сказал Готбой, подъезжая, — аккуратненькая у вас лошадка!

— Не совсем ясно понимаю, что значить «аккуратненькая» в применении к лошади, милый мой; но если это лестно, очень тебе благодарен.

— Это значит, что я охотно бы поездил на ней остаток сезона.

— Но что я-то буду делать, если ты завладеешь моей аккуратненькой лошадкой?

— Вы будете заседать в парламенте, или на какой-нибудь сессии, или вообще исполнять свой долг как истый британец.

— Надеюсь, что я не с меньшим успехом исполню свой долг из-за того, что намерен «аккуратненькую» лошадку оставить себе. Когда я буду совершенно уверен, что мне она больше не нужна, то дам тебе знать.

Как и всегда, скакали от логовища к логовищу; как и всегда, лисицы блистали своим отсутствием.

В два часа дамы возвратились домой, прокатавшись столько времени, сколько кучера нашли это полезным для лошадей. Мужчины отправились дальше. Несомненно справедливо, что на охоте, бывает столько случаев, когда душа терзается сознанием неудачи, что когда наконец удача является, удовольствие должно быть очень велико, чтобы вознаградить за претерпенные неприятности. Не в том только дело, что лисица не всегда выскочить как только ее найдут, и не бежит потом без устали. Это мелочи. Но когда лисица найдена, выскочила, бежит, собаки добросовестно исполняют свою обязанность, вы сидите на своей лучшей лошади, а нервы ваши возбуждены несколько больше обыкновенного, даже и тогда неудача стережет вас. Вы попали не на ту сторону леса, на которую следовало, или ваша лошадь, при всех своих достоинствах, отказывается перескочить через эту лужицу, вы сбились с дороги или, наконец, как нарочно, в самый блестящий день сезона, вы пренебрегли вашей любимой забавой и пролежали в постели. Оглянитесь на свою охотничью карьеру, братья товарищи, и подумайте, как мало в ней было безоблачных дней.

Один из таких дней выпал на долю нашей молодежи.

— Если все хорошенько взвесить, мне кажется, что лорд Льюддьютль первенствовал от начала до конца, — сказал Вивиан, когда мужчины присоединялись к дамам в гостевой.

— Кто бы подумал, что вы такой герой! — сказала сильно польщенная лэди Амальдина. — Я не воображала, чтобы вы так серьезно отнеслись к таким пустякам.

— Всему причиной то, что Готбой назвал «аккуратностью» лошади.

— Клянусь, что так; хотя бы вы мне ее одолжили. Моя попала между двух решеток и мне понадобилось полчаса, чтобы выбиться оттуда. После этого я по неволе совсем отстал от других.

Бедный Готбой чуть не плакал, повествуя о своем несчастии.

— Ты один, насколько я помню, попытался перескочить через них после Кратера, — сказал Вивиан. — Кратер полетел вниз головой и, вероятно, до сих пор там. Не знаю, где Гемпстэд пробрался.

— Я никогда не знаю, где я был, — сказал Гэмпстед, который, в сущности, первый перелетел через двойную решетку, погубившую Кратера и так сильно озадачившую Готбоя. Но когда человек настолько впереди, что его не видят, то всегда является предположение, что он где-то отстал.

VIII. Бедный Уокер

Знаменитая охота, на которой лорд Льюддьютль стяжал такую славу, происходила в конце февраля; в это время Гэмпстед считал часы до той минуты, когда ему снова будет дозволено показаться в Парадиз-Роу. В ожидании этого дня он написал дочери квакера коротенькую записочку.

«Дорогая Марион, Пишу только потому, что не могу быть спокоен, не сказав вам, как искренне я вас люблю. Пожалуйста, не думайте, что из-за того, что я вдали от вас, и менее о вас думаю. Надеюсь увидать вас в понедельник 2-го марта. Если б вы написали мне хотя словечко, чтобы сказать, что будете рады меня видеть! Ваш вечно Г.»

Она показала послание это отцу и хитрый старик сказал ей, что с ее стороны было бы невежливо хотя чего-нибудь не ответить. Так как молодому лорду, говорил он, разрешено им, отцом ее, ухаживать за нею, то этого-то уж он вправе требовать. Отчего бы его девочке не составить такой великолепной партии? Почему бы его дочери не сделаться счастливой женой, блого ее красота и грация окончательно заполонили сердце этого молодого лорда?

«Милорд, — ответила она ему, — буду счастлива вас видеть в тот день, какой для вас удобнее. Но, увы! могу только повторить, что уже сказала. Тем не менее я твоя. Марион».

После этого-то лорд Льюддьютль отличился на охоте, до такой степени, что Уокер и Уатсон — два ярых охотника, принадлежавших к одному обществу охоты с Гэмпстедом — на другой день только и толковали, что о женихе лэди Амальдины.

Последняя пятница в феврале, которую от дня триумфа лорда Льюддьютля отделяли всего сутки, должна была быть последним днем охоты для Гэмпстеда, по крайней мере, до его предполагаемого визита в Галловэй. Они с лэди Франсес намерены были на другой день возвратиться в Лондон. Будущее представлялось ему одним великим сомнением. Будь Марион самой знатной дамой страны и не имей он почти права, по своему положению, искать ее любви, он не мог бы более тревожиться, заботиться, а порою и унывать. Душа его была полна ею, а между тем, он изо дня в день снаряжался на охоту и, изо дня в день, старался не отставать от гончих.

Наконец, настала последняя пятница в феврале, день, относительно которого все окружающие его питали большие надежды. Местом сборища был назначен Динмберлей-Грин, самый любимый сборный пункт в целом графстве. Слышно было, что прибудут охотники из окрестностей. Готбой был сильно возбужден, ему удалось, для этого случая, выпросить у Гэмпстеда его лучшую лошадь. Даже Вивиан, вообще не склонный к проявлениям энтузиазма, имел несколько совещаний с своим грумом относительно того, на которой лошади ему лучше ездить первую половину дня. Уатсон и Уокер сильно волновались и, среди нежных излияний тесной дружбы, порешили, что известным героям, которые прибудут от одного из соседних обществ охоты, не надо позволять пожать все лавры этого дня.

Начало было блестящее. Лисица была найдена в первом же логовище и, без всяких промедлений, понеслась куда-то.

Может быть, в таких-то именно случаях охотники подвергаются самым страшных опасностям отъезжего поля. Все вдруг скрываются с места. Собрались они толпами, лошади еще нетерпеливее своих всадников. Никто, в данном случае, не был нетерпеливее Уокера, разве его лошадь. Большая группа всадников — только что подъехавших — стояла на дорожке, близ логовища, когда в расстоянии тридцати ярдов от них перебежала дорожку лисица. Две-три передовые гончие неслись за нею. Человека два из вражьего стана занимали позицию у небольшой калитки, которая вела с дорожки в поле. Между дорожкой и полем была ограда, которую невозможно было «взять». Только и мыслимо было выбраться, что через калитку, а туда втиснулись враги, уверявшие, не сходя с места, что полезно будет дать лисице минуту передохнуть. Мысль эта, в интересах охоты, быть может, была и справедлива. Но Гэмпстед, который ближе всех своих товарищей стоял к врагам, приказал им двигаться, причем и наезжал на них. Рядом с ним, несколько влево стоял несчастный Уокер. Его патриотической душе казалось невыносимым, чтоб посторонний попал в отъезжее поле ранее одного из его собратий. Что он сам пытался, желал сделать, сложилось ли в уме его какое-нибудь определенное намерение, — никто никогда не узнал. Но к удивлению всех, видевших это, он повернул лошадь по направлению к ограде и попытался взять ее «с места». Разгоряченное животное взвилось… Если бы всадник сидел свободно, он, вероятно, слетел бы с лошади. Теперь же они полетели вместе и, к несчастью, лошадь очутилась сверху. В ту самую минуту как это случилось, лорд Гэмпстед проложил себе путь через калитку и первый сошел с лошади, чтобы подать помощь приятелю. Через две-три минуты вокруг них собралась толпа, в которой оказался доктор; разнесся слух, что Уокер убит.

Это была неправда, хотя он переломил себе несколько ребер и ключицу, страшно расшибся и пришел в себя только через несколько часов. В похвалу британским хирургам следует сказать, что 1-го ноября того же года Уокер снова охотился.

Но Уокер, со всеми его несчастиями, героизмом и выздоровлением не имел бы для нас никакого значения, если б всем охотникам стало сразу известно, что жертва — он. Катастрофа произошла между одиннадцатью и двенадцатью. Известие о ней было сообщено в Лондон, по телеграфу, с одной из соседних станций, так рано, что попало во второе издание одной газеты. В заметке этой сообщалось публике, что лорд Гэмпстед, охотясь в это утро, упал с лошадью близ Динмберлей-Грина, что лошадь упала на него и что он раздавлен до смерти. Будь героем ложного известия Уокер, оно, вероятно, в такой слабой степени возбудило бы общее внимание, что свет ничего бы об этом не знал, пока не услышал бы, что бедняк уцелел. Но так как героем являлся молодой аристократ, все об этом узнали до обеда. Лорд Персифлаж узнал об этом в палате лордов, лорд Льюддьютль слышал в палате общин. Все клубы, без исключения, порешили, что бедный Гэмпстед был отличный малый, хотя слегка тронувшийся. Монтрезоры уже радовалась счастью маленького лорда Фредерика; все пророчили скорую смерть маркиза, так как и мужчины и женщины были совершенно убеждены, что он, в его настоящем положении, не в силах будет вывести потери своего наследника. В Траффорд известие было сообщено по телеграфу стряпчим маркиза, с оговоркой однако, что, в виду свежести катастрофы, не следует придавать безусловной веры роковому результату.

— Вероятно, тяжко расшибся, — говорила телеграмма стряпчего, — но остальному не верю. Вторично буду телеграфировать, когда узнаю правду.

В девять часов вечера правда была известна в Лондоне, а ранее полуночи бедный маркиз узнал, что страшное горе его не постигло. Но в течении трех часов в Траффорд-Парке думали, что лорд Фредерик стал наследником титула и состояния отца.

Впоследствии было произведено строгое расследование относительно личности, сообщившей это ложное известие в редакцию газеты, но ничего достоверного никогда не узнали. Что среди охотников несколько времени держался слух, что жертва — лорд Гэмпстед, оказалось верным. Его поздравляло множество лиц, слышавших о его падении. Когда ловчий, Толлейбой, разбирал лисицу и удивлялся, почему так мало охотников не отставало от него в продолжение всей охота, ему сказали, что лорд Гэмпстед убит, и он выронил из рук свой окровавленный нож. Но в отправке телеграммы никто не признавался.

Первая депеша была адресована на имя мистера Гринвуда, об отчуждении которого от семейства лондонский стряпчий пока еще не знал. Он был вынужден сообщить известие больному через дворецкого, Гарриса; но к маркизе отправился с этим сам.

— Я был вынужден прийти, — сказал он, точно извиняясь, когда она сердито взглянула за него. — Случилось несчастие.

— Какое несчастие — какое, мистер Гринвуд? Отчего вы не хотите мне сказать? — Сердце ее тотчас понеслось к кроваткам, в которых «голубки» ее уже покоились, в соседней комнате.

— Телеграмма из Лондона.

— Телеграмма! — Так ее мальчики целы и невредимы. — Отчего вы мне не скажете вместо того, чтоб стоять тут?

— Лорд Гэмпстед…

— Лорд Гэмпстед! — Что он сделал? — Женился?

— Он никогда не женится. — Тут она вся затряслась, стиснула руки и стояла с открытым ртом, не смея его расспрашивать. — Он упал, лэди Кинсбёри.

— Упал!

— Лошадь его раздавила.

— Раздавила!

— Помните, и говорил, что это будет. Теперь оно совершилось.

— Он?… Умер?

— Да, леди Кинсбёри, умер.

Затем он подал ей телеграмму. Она старалась прочесть ее, но слова были неясны, или глаза ее отуманены…

— Гаррис пошел к маркизу с известием. Кажется, лучше мне прочесть вам депешу, но я думал, что вам приятно будет ее видеть. Я говорил вам, что это будет, лэди Кинсбёри; теперь оно совершилось.

Он еще простоял минуты две, но, так как она сидела закрывши лицо и не в силах была говорить, вышел из комнаты, не потребовав, чтоб она поблагодарила его за принесенное известие. Едва он ушел, она тихо прокралась в комнату, в которой спали ее три мальчика. Она склонилась над ними и перецеловала их всех, но опустилась на колени у кровати лорда Фредерика и разбудила его своими горячими поцелуями.

— О, мама, полно, — сказал мальчик. Потом очнулся, сел в кроватке. — Мама, когда будет Джон? — спросил он.

— Спи, мой милый, милый, милый, — сказала она, снова целуя его. — «Траффорд», — шепнула она про себя, возвращаясь в свою комнату, прислушиваясь к звуку имени, которое ему придется носить.

— Сойдите вниз, — сказала она своей горничной, — спросите мистрисс Кролей, не желает ли милорд видеть меня. — Мистрисс Кролей была сиделка. Но горничная вернулась с ответом, что милорд не желает видеть милэди.

Часа три пролежал он в горестном оцепенении, а она все это время просидела одна, почти впотьмах. Позволяется сомневаться, чтоб торжество было безусловное. Ее сокровище получило то, что она считала принадлежащим ему по праву; но вспоминание о том, что она этого жаждала, почти молилась об этом, должно было омрачить ее радость.

Никаких подобных сожалений не испытывал мистер Гринвуд. Ему казалось, что фортуна, судьба, провидение — назовите как хотите — только исполнило свой долг. Он верил, что действительно предвидел и предсказал смерть вредного молодого человека. Но послужит ли теперь эта смерть сколько-нибудь ему на пользу? Не слишком ли поздно? Разве все они с ним не поссорились? Тем не менее он был отомщен.

Так прошли в Траффорд-Парке эти три часа.

Затем прилетел верховой, истина стала известна. Лэди Кинсбёри снова прошла в детям, но на этот раз не поцеловала их. Луч славы блеснул здесь и исчез, тем, не менее она чувствовала некоторое облегчение.

— Зачем я поддался этим страхам, в то утро, — подумал мистер Гринвуд.

Бедный маркиз почти тотчас задремал, а за другое утро едва помнил о получении первой телеграммы.

IX. Ложные вести

Был и другой дом, в который ложные вести о смерти лорда Гэмпстеда проникли в тот же вечер.

Сам мистер Фай не посвящал много времени на чтение газет. Если б он сидел один в конторе, до него бы и не дошли ложные вести. Но, сидя у себя в кабинете, мистер Погсон прочел третье издание «Evening Advertiser» и увидел подробный отчет о происшествии. В нем говорилось что лорд Гэмпстед, пролегая себе путь через калитку, полетел вместе с лошадью, причем вся охота переехала через него. Его подняли мертвым и тело его отнесли в Горс-Голд. Имя лорда Гэмпстеда пользовалось известностью в конторе. Триббльдэль всем рассказал, что молодой лорд влюбился в дочь Захарии Фай и готов жениться за ней, как только она этого пожелает.

Через молодого Литльбёрда рассказ этот взял известен старику и, наконец, дошел даже до ушей самого мистера Погсона. К этой крайне невероятной истории в конторе отнеслись с сильным сомнением. Но были произведены некоторые расследования и теперь большинство верило, что это правда. Когда мистер Погсон прочел отчет о трагическом происшествии, он с минуту задумался, потом отворил дверь и позвал Захарию Фай.

— Друг мой, — сказал мистер Погсон, — читали вы это? — и он подал ему газету.

— У меня всегда мало времени для чтения газет, разве вечером, когда вернусь домой, — сказал клерк, взяв предлагаемый ему лист.

— Вам следовало бы прочитать это, так как я слышал, как упоминалось ваше имя в связи с именем этого молодого лорда.

Тут квакер, спустив очки со лба на глаза, медленно прочел заметку. Мистер Погсон заботливо следил за ним. Но на лице квакера не отразилось особенного волнения.

— Касается это вас, Захария?

— Молодого человека этого я знаю, мистер Погсон. Хотя он неизмеримо выше меня по общественному положению, обстоятельства сблизили нас. Если это правда, я буду огорчен. С твоего разрешения, мистер Погсон, я запру свой стол и тотчас вернусь домой.

Мистер Погсон, конечно, согласился на это, попросив квакера положить газету в карман.

Захария Фай, пока он направлялся к тому месту, где обыкновенно садился в омнибус, сильно раздумывал, о том, как ему лучше поступить, по возвращении домой. Сообщить ли печальную весть дочери, или подождать?

Благоразумнее будет, решил он, выхода из омнибуса, покамест ничего не говорить Марион. Он тщательно уложил газету в боковой карман и стал придумывать, как бы ему получше скрыть свои чувства по поводу начальной вести. Во все было напрасно. Новость уже проникла в Парадиз-Роу. Мистрисс Демиджон была такая же страстная охотница до новостей, как и ее соседи, и обыкновенно посылала за угол за вечерней газетой. На этот раз она поступила точно также и, через дне минуты после того как газета попала к ней в руки, чуть не с восторгом крикнула племяннице.

— Клара, вообрази, этот молодой лорд, который ездит сюда к Марион Фай, убился на охоте.

— Лорда Гэмпстед! — возопила Клара. — Господи, тетушка, не верится! — В ее тоне также было что-то похожее на ликование. Слава, ожидавшая Марион Фай, была слишком велика для долготерпения любой соседки. С тех пор, как стало признанным фактом, что девушка понравилась лорду Гэмпстеду, популярность Марион в Парадиз-Роу несомненно уменьшилась. Мистрисс Дуффер не находила ее более красивой; Клара уверяла, что всегда находила ее дерзкой; мистрисс Демиджон выразила мнение, что молодой человек этот — идиот; а хозяйка таверны остроумно заметила, что «молодых маркизов не поймать соломинками».

— Надо мне пойти, сказать бедной девушке, — тотчас сказала Клара.

— Оставь, — сказала старуха. — И без тебя найдется, кому ей сказать. — Но такие случаи встречаются так редко, что не годится не пользоваться ими. В обыкновенной жизни событий так мало, что внезапные несчастия являются даром с неба, чуть ли даже и не тогда, когда случаются с нами самими. Даже похороны приятно нарушают однообразие наших обычных занятий, а оспа в соседней улице вызывает радостное волнение. Клара скоро завладела газетой и, держа ее в руке, перебежала через улицу, к дому № 17-й.

Мисс Фай была дома и минуты через две сошла в гостиную к мисс Демиджон.

Только в течение этих двух минут Клара начала думать о том, как она подготовит приятельницу в этой вести, или вообще сознавать, что «весть» требует подготовки. Она бросилась через улицу с газетой в руке, гордясь тем, что может сообщить крупную новость. Но в течение этих двух минут ей пришло в голову, что в таких случаях необходимо хорошенько подобрать выражения.

— О, мисс Фай, — сказала она, — слышали вы?

— Что? — спросила Марион.

— Не знаю, как и сказать вам, это так ужасно! Я только что прочла об этом в газетах, и сочла за лучшее прибежать сюда и дать вам знать.

— Случилось что-нибудь с отцом моим? — спросила девушка.

— Нет, не с отцом. Чуть ли это еще не ужаснее, так как он так молод.

Тут яркий румянец залил лицо Марион; но она стояла молча и черты ее приняли почти жесткое выражение от решимости не выдавать чувств своего сердца перед этой девушкой. Вести, каковы бы они ни были, должны касаться его. Не было никого другого «такого молодого», о ком эта особа могла бы говорить с ней в этом тоне. Она стояла молча, неподвижно, лицо ее нисколько не выражало ее чувств.

— Не знаю, как и сказать, — повторила Клара Демиджон. — Лучше возьмите газету и прочтите сами. Это в предпоследнем столбце, внизу. «Несчастный случай на охоте». Сами увидите.

Марион взяла газету и прочла заметку до конца, не шевельнув ни одним членом. Отчего эта жестокая девушка не хочет уйти и оставить ее с ее горем? Зачем она стоит тут, смотрит на нее, точно желая исследовать до дна печальную тайну ее сердца? Она не отрывала глаз от газеты, не зная куда смотреть, так как не хотела заглянуть в лицо своей мучительницы, с мольбой о пощаде.

— Не правда ли, как печально? — сказала Клара Демиджон.

Послышался глубокий вздох.

— Печально, — повторила она, — да, очень печально. Право, если вам все равно, я теперь попрошу вас оставить меня. Ах, да, вот газета.

— Может быть, вы бы желали показать ее отцу.

Марион покачала головой.

— Так я отнесу ее тетушке. Она еле заглянула в нее дойдя до этой заметки, она, конечно, прочла ее вслух, а я не дала ей покою, пока она не отдала мне газету, чтоб принести ее сюда.

— Пожалуйста, оставьте меня, — сказала Марион Фай.

Бросив на нее взгляд, выражавший и удивление, и гнев.

Клара вышла из комнаты.

— Она, кажется, совершенно равнодушна, — отрапортовала племянница тетушке. — Она встала такой же павой, как всегда, и попросила меня уйти.

Когда квакер подошел к двери и отворил ее своим ключом, Марион была в передней и ждала его. До той минуты, как она услышала звук ключа в замке, она не двинулась из комнаты, почти не изменяла позы, в которой оставила ее посетительница. Она опустилась на близь стоявший стул и сидела все думая, думая…

— Отец, — сказала она, положив ему руку на плечо и заглядывая ему в лицо, — отец!

— Дитя мое!

— Слышал ты что-нибудь в Сити?

— А ты, Марион?

— Так это правда? — крикнула она, ухватив его за обе руки, повыше локтя, точно боялась упасть.

— Кто знает? Кто может сказать, что это правда, до получения дальнейших известий. Войдем, Марион. Неприлично нам здесь толковать об этом.

— Неужели это правда? О, отец, отец, это убьет меня.

— Нет, Марион, не говори этого. В сущности говоря, молодой человек был для тебя почти посторонним.

— Посторонним?

— Сколько недель прошло с тех пор, как он в первый раз видела его? И сколько раз это было? Раза два, три. Жаль мне его, если это правда. Очень он был мне по душе.

— Но я любила его.

— Полно, Марион, не говори этого. Ты должна умерять себя.

— Не хочу я умерять себя. — Она вывернулась из-под руки его. — Я любила его всем сердцем, всеми силами, всей душой. Если правда то, что пишут в этой газете, то я также должна умереть. О, отец, правда ли это? Как ты думаешь?

Он немного призадумался, прежде чем ответить. Он сам почти не знал, что он думает. Газеты эти, в вечной погоне за новостями, готовы помещать и ложные, и верные известия без разбору, ложные, пожалуй, скорее, лишь бы польстить вкусу читателей. Но если это правда, то как вредно было бы подавать ей ложные надежды!

— Нет основания отчаиваться, — сказал он, — до завтрашнего утра, когда мы получим свежие вести.

— Я знаю, что он умер.

— Перестань, Марион. Знать ты ничего не можешь. Если ты покажешь себя мужественной девушкой, какова ты есть, то вот что я для тебя сделаю. Я сейчас же отправляюсь в Гендон, в дом молодого лорда и там всех расспрошу. Верно же они знают, если с их господином случилось что-нибудь дурное.

Сказано, сделано. Бедный старик, после своих продолжительных дневных трудов, не дождавшись обеда, захватив только в карман кусок хлеба, сел на извозчика и приказал везти себя в Гендон-Голл. Слуги были очень удивлены и озадачены его расспросами. Они ничего не слыхали. Лорда Гэмпстеда с сестрою ожидали домой на другой день. Обед был для них заказан, огонь был и теперь уже разведен во всех каминах. «Умер!», «Убился на охоте!», «Затоптан до смерти!» Ни единого слова об этом не достигло Гендон-Голла. Тем не менее экономка, когда ей показали заметку, поверила ей вполне. Слуги также поверили. А потому бедный квакер возвратился домой вовсе не утешенный. Положение Марион, в эту ночь, было очень печально, хотя она старалась не поддаваться своему горю. Они не обменялись почти ни одним словом, когда она сидела возле него за ужином. На следующее утро она встала, чтоб дать ему позавтракать, после ночи, в течение которой сто раз засыпала от утомления, чтоб снова проснуться минуты через две, с полным сознанием своего горя.

— Скоро ли я узнаю? — спросила она, когда он выходил, из дому.

— Кто-нибудь да знает же, — сказал он, — я пришлю тебе сказать.

Но в это время истина уже была известна в таверне «Герцогини». В одной из утренних газет был помещен полный, обстоятельный и совершенно верный отчет обо всем происшествии.

— Это совсем не был милорд, — сказала добродушная хозяйка таверны, выходя к нему, когда он проходил мимо дверей.

— Не лорд Гэмпстед?

— Вовсе нет.

— Он не убит?

— Да и расшибся-то не он, мистер Фай, а другой молодой человек, мистер Уокер. Жив ли он или умер, никто не знает, но говорят, что во всем теле его не осталось целой кости. Здесь все прописано, я собиралась нести к вам газету. Вероятно, мисс Фай крепко огорчилась?

— Молодой человек мне знаком, — сказал квакер. — Благодарю тебя, мистрисс Гримлей, за твою заботливость. Внезапность эта напугала мою бедную девочку.

— Это утешит ее, — весело сказала мистрисс Гримлей. — По всему, что слышно, мистер Фей, она имеет основание тревожиться за этого молодого лорда. Надеюсь, что Господь сохранит его ей, мистер Фай, и он окажется достойным человеком.

Квакер быстрыми шагами направился к своему дому, с газетой в руке.

— Теперь моя девочка снова будет счастлива? — спросил он, по окончании чтения.

— Да, отец.

— Дитя мое, наконец, сказало правду старику отцу.

— Разве я когда-нибудь говорила тебе неправду?

— Нет, Марион.

— Я говорила, что не гожусь ему в жены и не гожусь. В этом отношения ничто не изменилось. Но когда я услыхала, что он… Но теперь мы не будем говорить об этом. Как ты был добр ко мне, никогда я этого не забуду, как нежен!

— Кому и быть мягким, если не отцу?

— Не все отцы похожи на тебя. Но ты всегда был добр и кроток с твоей дочерью.

Когда он отправился в Сити, почти часом позже обыкновенного, он дал своему сердцу ликовать вволю. Теперь он верил, что брак его дочери с ее аристократическим поклонником состоится. Она призналась в своей любви ему — отцу; после этого она, конечно, сдастся на их общие желания.

X. Никогда, никогда более не приезжать

Катастрофа причинила Гэмпстеду немало хлопот, кроме того, в течение первых суток, он и сестра его сильно тревожились за бедного Уокера. Вдобавок, в продолжение целого дня, в Горс-Голле справлялись о самом лорде Гэмпстеде, до такой степени распространилось убеждение, что жертва — он. Из всех окрестных городков являлись верховые, с выражением соболезнования по поводу переломанных костей молодого лорда.

Положение их соседа было настолько критическое, что они нашли невозможным выехать из Горс-Голла на другой день, как собирались. Он сблизился с ними, завтракал в Горс-Голле, в то достопамятное утро. Гэмпстед, до некоторой степени, считал себя ответственным за случившееся, так как, не подвернись он, лошадь Уокера стояла бы первой у калитки и седок ее не попытался бы совершить свой невозможный прыжок. Они вынуждены были отложить свою поездку до понедельника. «Выедем с поездом 9.30», — гласила телеграмма Гэмпстеда, который, несмотря на плачевное положение бедного Уокера, не изменил своего намерения навестить Марион Фай в этот день. В субботу утром ему и сестре его стало известно, что ложное известие попало в лондонские газеты, тогда они нашлись вынужденными разослать телеграммы всем кого только знали, маркизу, лондонскому стряпчему, мистеру Робертсу, экономке в Гендон-Голл. Лэди Амальдина отправила две телеграммы, одну лэди Персифлаж, другую лорду Льюддьютлю. Вивиан послал несколько денег своим сослуживцам, Готбой особенно хлопотал о том, чтобы правда стала известна всем членам его клуба. Никогда до сих пор не отправлялась такая масса телеграмм с маленькой станции в Джимберлей. Но была одна, которую Гэмпстед попросил отправить раньше всех, он написал ее собственноручно и сам вручил телеграфистке, которая, без сомнения, отлично поняла, в чем дело.

«Марион Фай, Галловэй, Парадиз-Роу, 17. Не я ушибся. Буду в № 17 три часа, понедельник».

— Желала бы я знать, слышали ли они об этом в Траффорде, — сказала лэди Амальдина лэди Франсес.

— Если да, какое ужасное разочарование придется испытать моей тетушке.

— Не говори таких ужасов, — сказала лэди Франсес.

— Мне всегда кажется, что тетя Клара не совсем в здравом уме насчет своих детей. Она думает, что ей великая обида, что сын ее не наследник. Теперь она, в течение нескольких часов, воображала, что он им стал.

— А что вы думаете, ведь он поправится, — объявил Готбой перед самым обедом. Он каждый час бегал в гостиницу, справляться о положении бедного Уокера. Сначала вести были довольно мрачные. Доктор только мог сказать, что из того, что он переломал себе кости, еще не следует, что он умрет. В вечеру приехал хирург из Лондона, который подавал несколько большие надежды. Молодой человек пришел в сознание, не без удовольствия пил водку пополам с водой. Этот-то факт и показался молодому лорду Готбою таким утешительным.

К понедельник лорд Гэмпстед и лэди Франсес выехали, так как о больном по-прежнему получались удовлетворительные сведения. Что он сломал три ребра, ключицу и руку, ставилось ни во что. Особого значения не придавали также ране на голове — лошадь лягнула, пока они барахтались. Так как мозг не вылетел, то это было не важно. Он разрезал щеку об кол, на который упал, но рубец, думали товарищи, только послужит к вящей его славе.

Попав домой, Гэмпстед убедился, что испытания его еще не кончены. Экономка вышла ему на встречу и заплакала, чуть не обвив руками его шею. Грум, лакей, садовник, даже пастух, столпились вокруг него, повествуя о том ужасном положении, в каком они остались после посещения квакера, в пятницу вечером. Лорд Гемпстед обласкал их всех, смеялся над тревогой, которую наделала ложная телеграмма, старался казаться всем довольным, но невольно подумал: что должно было происходить в доме мистера Фай, в этот вечер, если он ночью, по дождю, приехал из Галловэя, чтоб разузнать насколько верен или ложен слух, дошедший до него!

Ровно в три часа лорд Гэмпстед был в Парадиз-Роу. Может быть, и естественно, что и здесь появление его произвело впечатление. Когда он свернул с большой дороги, мальчик из таверны подбежал к нему и поздравил его «с счастливым избавлением».

— Да мне ничего не угрожало, — сказал лорд Гэмпстед, пытаясь двинуться дольше. Но мистрисс Гримлей завидела его и вышла к нему.

— О, милорд, мы так рады, так рады.

— Вы очень добры.

— Ну теперь, лорд Гэмпстед, смотрите же, не изменяйте этой милой, молодой девушке, которая совсем была в отчаянии, когда услыхала, что вас раздавили.

Он торопливо шел далее, не находя возможным ответить на это что-нибудь, когда мисс Демиджон, убедившись, что мистрисс Гримлей решилась заговорить с аристократическим посетителем их скромной улицы, и думая, что такой удобный случай лично познакомиться с лордом никогда более не представятся, опрометью выбежала из своего дома и схватила молодого человека за руку, прежде чем он успел опомниться.

— Милорд, — сказала она, — милорд, все мы так приуныли, когда узнали об этом.

— Право?

— Вся улица приуныла, милорд. Но я первая узнала. Я-то и сообщила печальную весть мисс Фай. Право так, милорд. Я прочла это в вечернем сплетнике «Evening Tell-tale» и тотчас побежала в ней с газетой.

— Это было очень любезно с вашей стороны.

— Благодарю вас, милорд. Видя и зная вас — ведь мы все теперь вас знаем в Парадиз-Роу…

— Неужели?

— Все до единого человека, милорд. А потому и и решилась выйти и самой себя вам представить. А вот и мистрисс Дуффер. Надеюсь, что вы позволите мне представить вас мистрисс Дуффер, из № 17. Мистрисс Дуффер, лорд Гэмпстед. Ах, милорд, какая была бы честь для всей улицы, если бы случилось нечто.

Лорд Гэмпстед, с самой любезной миной, пожал руку мистрисс Дуффер и тут ему, наконец, позволили стукнуть дверным молотком. Последняя встреча произошла у самого дома квакера.

— Мисс Фай сейчас придет, — сказала старая служанка, вводя его в приемную.

Марион, заслышав стук дверного молотка, в первую минуту убежала к себе в комнату. Разве не довольно с нее, что он опять здесь, не только жив, но цел, что она снова услышит его голос, увидит его милое лицо? Она сознавала, что в таких случаях чувствовала себя точно выхваченной из своей обыденной, прозаической жизни и несколько времени как бы парила в более чистом воздухе; правда, увы! в облаках, в небесах, которые никогда не могли стать ее достоянием, но в которых она могла прожить, хотя бы час или два, в состоянии полного экстаза, если бы он только позволил ей это, не смущая ее дальнейшими мольбами. Она думала о том, как бы избежать этого…

А он намерен был совершенно иначе воспользоваться этим свиданием. Он горел нетерпением схватить ее в объятия, прижать свои губы к ее губам и знать, что она отвечает на ласку, услыхать то слово, которое одно удовлетворит его гордую, мужественную душу. Она должна принадлежать ему, с головы до ног, как можно скорей стать его женой. Охота и яхта, политические убеждения и дружеские связи, ничего для него не значили без Марион Фай.

— Милорд, — сказала она, охотно оставляя свою руку в его руках, — можете себе представить, как мы настрадались, услыхав эту весть, и что мы почувствовали, когда узнали истину.

— Вы получили мою телеграмму? Я отправил ее, как только начал догадываться, как люди наглупили.

— О, да, милорд. Это было так мило с вашей стороны.

— Марион, исполните вы одну мою просьбу?

— Что я должна сделать, милорд?

— Не называйте меня «милорд».

— Но это так следует.

— Ничуть не следует. Это крайне неприлично, ужасно, неестественно.

— Лорд Гэмпстед!

— Я это ненавижу. Кажется, мы с вами можем понять друг друга.

— Надеюсь.

— Я ненавижу, когда кто бы то ни было меня так называет. Не могу я сказать слугам не делать этого. Они бы меня не поняли. Но вы! Всегда кажется, будто вы надо мной смеетесь.

— Над вами!

— Можете, если это вам нравится. Чего не можете вы сделать со мной? Если б это точно была шутка, если б вы насмехались, мне это было бы все равно.

Он все время держал ее руку и она не пыталась отнять ее.

— Марион, — сказал он, привлекая ее к себе.

— Сядьте, милорд. Ну, хорошо, не буду. Сегодня вас не будут называть «милорд», потому что я так рада вас видеть, потому что вы избегли такой страшной опасности.

— Но мне никакой опасности не угрожало.

Если б она только могла удержать его в этом настроении! Если б он только говорил с ней о чем угодно, кроме своей страсти!

— Да, но я так думала. Отец был в отчаянии. Он был не лучше меня. Подумайте, что он поехал в Гендон-Голл и там смутил всех этих бедных людей.

— Все сошли с ума.

— И я сошла, — сказала она. — Ганна была немногим лучше. — Ганна была старая служанка. — Можете себе представить, какую ужасную ночь мы провели.

— И все из-за ничего, — сказал он, — мгновенно попадая ей в тон. — Но подумайте о бедном Уокере.

— Да. Верно и у него есть друзья, которые любят его, как… как иные люди любят вас. Но он не умрет?

— Надеюсь, что нет. Кто эта молодая особа, которая выбежала ко мне на улицу? Она говорит, что первая сообщила вам это известие.

— Мисс Демиджон.

— Она ваша приятельница?

— Нет, — сказала Марион, с краской на лице, но очень твердо выговаривая это слово.

— Я таки рад этому, потому что не влюбился в нее. Она представила меня нескольким соседям. Кажется, в числе их находилась хозяйка таверны.

— Боюсь, что они оскорбили вас.

— Нисколько. Я никогда не оскорбляюсь, кроме тех случаев, когда думаю, что люди желали меня оскорбить. А теперь, Марион, скажите мне одно словечко.

— Я вам сказала много слов. Разве они не любезны?

— Каждое слово из ваших уст для меня музыка. Но я умираю от желания услышать одно слово.

— Какое? — спросила она. Она знала, что ей не следовало предлагать этого вопроса, но ей было так необходимо отсрочить беду, хотя бы только на минуту.

— Это — то имя, каким вы назовете меня, когда заговорите со мною как моя жена. Мать называла меня Джон; дети зовут меня: Джэк, приятели — Гэмпстед. Придумайте для себя что-нибудь поласковее. Я всегда зову вас Марион, потому что так люблю звук этого имени.

— Все зовут меня Марион.

— Нет. Я никогда этого не делал, пока не сказал себе, что если это возможно, вы должны быть моею. Помните ли вы, как вы мешали огонь в камине, у меня в Гендон-Голде.

— Помню, помню. Это было нехорошо с моей стороны, не правда ли? Я вас тогда едва знала.

— Это было мило, выше всякого выражения; но я тогда не смел называть вас Марион, хотя знал ваше имя также хорошо, как знаю его теперь. Оно у меня здесь, написано вокруг сердца. Придумайте для меня какое-нибудь название я скажите мне, что оно будет написано вокруг вашего.

— Это так и есть, вы это знаете, лорд Гэмпстед.

— Но какое же название?

— Ваш лучший друг.

— Это не годится. Это холодно.

— Так оно неверно выражает мои чувства. Неужели вы думаете, что дружба моя к вам холодна?

Она повернулась к нему и сидела перед ним, лицом в лицу, как он вдруг схватил ее в объятия и прижался губами к ее губам. В одно мгновение она стояла посреди комнаты. Несмотря на его силу, она с ним справилась.

— Милорд! — воскликнула она.

— Вы на меня сердитесь?

— Милорд, милорд, не думала я, чтобы так поступите со мною.

— Но, Марион, разве вы меня не любите?

— Разве я не сказала вам, что люблю? Разве я не была с вами искренна и честна? Разве вы не знаете всего этого? А теперь я должна просить вас никогда, никогда более не приезжать.

— Но я приеду. Я постоянно буду ездить. Вы не перестанете любить меня?

— Нет, этого я сделать не могу. Но вы не должны приезжать. Вы так поступили, что мне самой себя стыдно.

В эту минуту дверь отворилась, и мистрисс Роден вошла в комнату.

XI. Ди-Кринола

Читателю придется возвратиться на несколько недель назад, к первым числам января, когда мистрисс Роден потребовала от сына, чтоб он провожал ее в Италию. Но читателю придется, хотя не надолго, заглянуть в гораздо более отдаленные времена.

Мэри Роден, особа, которую мы узнали под именем мистрисс Роден, пятнадцати лет осталась круглой сиротою, так как мать ее умерла, когда она едва вышла из младенчества. Отец ее был ирландский священник, без всяких средств, кроме того, что давал ему небольшой приход; но жена его получила в наследство до восьми тысяч фунтов и деньги эти, по смерти отца, достались Мэри. Девушку тогда взяла на свое попечение ее кузина, особа на десять лет ее старше, недавно вышедшая замуж, с которой мы впоследствии встречались в лице мистрисс Винсент. Мистер Винсент имел хорошие связи и прекрасные средства, и до его смерти обстановка, в которой воспиталась Мэри Роден, отличалась и роскошью и комфортом. Мистер Винсент умер уже после того, как кузина жены его нашла себе мужа. Вскоре после этого события он отошел к праотцам, оставив вдове своей достаточный, но только достаточный, доход.

За год до его смерти они с женой и Мэри поехали в Италию, скорей для его здоровья, чем для удовольствия, и на зиму поселились в Вероне. Зима эта превратилась почти в год, в конце которого мистер Винсент умер. Но прежде чем это событие совершилось, Мари Роден вышла замуж.

В Вероне, сначала в доме кузины, а впоследствии в местном обществе, которое радушно приняло Винсентов, Мэри встретила молодого человека, которого все знали под именем герцога Ди-Кринола. В этой части Италии не было тогда более красивого молодого человека, более очаровательного в обращении, более остроумного, чем этот юный аристократ. К довершению всех этих прекрасных качеств, считалось, что в его жилах течет самая чистая кровь в целой Европе. Говорили, что он в родстве с Бурбонами и Габсбургами. Он был старшим сыном своего отца, который, хотя владел самым великолепным палаццо в Вероне, имел другой, не менее великолепный, в Венеции, в котором жил с своей женой. Так как старик редко посещал Верону, а молодой человек никогда не ездил в Венецию, то отец с сыном виделись редко, обстоятельство, которое считалось не лишенным удобств, так как молодой человек спокойно распоряжался в своем отеле, а о старике молва в Вероне гласила, что он самовластен, горяч, вообще тиран. Приятели молодого герцога утверждали, что он почти в таких же завидных условиях, как если б у него вовсе не было отца.

Но были другие подробности в истории молодого герцога, которые, когда они стали известны Винсентам, не показались уже им особенно пленительными. Хотя из всех дворцов Вероны тот, в котором он жил, был положительно самый красивый снаружи, говорили, что меблировка его не соответствует внешности. Утверждали даже, что большая часть комнат пуста, а молодой герцог не вздумал опровергать этих уверений, широко растворив свои двери друзьям. О нем также говорили, что доход его так незначителен и неверен, что почти равняется нулю, что сердитый старый герцог не дает ему ни гроша. Тем не менее он всегда был безукоризненно одет и едва ли бы мог лучше одеваться, если б имел все средства правильно уплачивать по счетам портных и магазинов белья. Кроме того он был человек с большими талантами, говорил на нескольких языках, писал масляными красками, лепил, сочинял сонеты, отлично танцовал. Он умел говорить о добродетели, и до некоторой степени делать вид, что верит в нее, хотя иногда признавался, что природа не наделила его энергией, необходимой для осуществления всех прекрасных вещей, которые он так глубоко ценил.

Каков бы он ни быль, он окончательно завоевал сердце Мэри Роден. Здесь бесполезно будет говорить об усилиях, какие делала Гэмпстед Винсент, чтоб помешать этому браку. Будь она менее сурова, может быть, ей удалось бы убедить девушку. Но она начала с того, что стала доказывать кузине, как ужасно будет, если она, рожденная и воспитанная в протестантизме, выйдет за католика, а также принесет свои английские деньги итальянцу, — и все ее слова не оказали никакого действия. Состояние здоровья мистера Винсента лишало их возможности двинуться с места; иначе Мэри, может быть, увезли бы назад, в Англию. Когда ей говорили, что он беден, она уверяла, что это — еще новое основание употребить ее деньги на удовлетворение потребностей человека, которого она любит. Кончилось тем, что они обвенчались, и все, что мистер Винсент мог сделать, это озаботиться о том, чтоб венчание было произведено по обряду и английской и римско-католической церкви. Мэри в то время было более двадцати одного года, а потому она могла высыпать свои восемь тысяч фунтов в руки своего аристократического и красивого поклонника.

Молодой герцог с молодой герцогиней уехали и зажили весело, оставив бедного мистера Винсента умирать в Вероне. Год спустя вдова его поселилась в Вимбльдоне, а от Мэри были получены не совсем удовлетворительные вести. Правда, письмо, в котором говорилось о рождении маленького герцога, было полно выражений радости, которой, в эту минуту, не могли совсем отравить другие обстоятельства ее жизни. Ее дитя, ее прелестное дитя несколько месяцев оставалось ее радостью, хотя положение дел вообще было очень печально. А оно было печально. Старый герцог и старая герцогиня не хотели признать ее. Потом она узнала, что ссора между отцом и сыном дошла до того, что не оставалось никакой надежды на примирение. То, что оставалось из семейного достояния, перестало существовать для старшего сына. Сам он помог передаче второму брату всех прав своих на состояние семьи. Затем ужасные вести посыпались на нее и ее ребенка. Она узнала, что муж ее, при встрече с нею, уже был женат, и эта последняя весть дошла до нее, когда он оставил ее одну, где-то на итальянских озерах, откуда уехал, будто бы на три дня. После этого она уже более его не видала. Первое известие она получила из Италии, откуда он писал ей, что она ангел, а что он дьявол и недостоин явиться перед нею. В течение пятнадцати месяцев, которые они прожили вместе, произошло многое, что заставляло ее, во всяком случае, верить справедливости последнего заявление. Не то, чтоб она перестала любить его, но она знала, что он недостоин любви. Когда женщина преступна, мужчина обыкновенно может вырвать ее из своего сердца, но женщина не знает такого лекарства. Она умеет продолжать любить опозоренного, без всякого позора для себя, — и так и поступает.

В числе других несчастий была потеря всего ее состояния. Она осталась в маленькой вилле на берегу озера, без всяких средств; об ней носились слухи, что у нее не было, да никогда и не бывало мужа. Но среди ее несчастий, ей пришли на помощь. Брат ее мужа, если у нее был муж, приехал к ней, по поручению старика-герцога, и предложил ей условия мировой; с ним приехал из Венеции и стряпчий, чтоб оформить эти условия, если б они были приняты. Хотя средства и кредит семьи были крайне незначительны, тем не менее старик-герцог настолько сочувствовал ее несчастиям, что предлагал возвратить сполна всю сумму, которую она принесла его старшему сыну, под условием, что она оставит Италию и согласится отказаться от титула семейства ди-Кринола. Что же касается вопроса о первом браке, старик стряпчий уверял, что не может дать никаких достоверных сведений. Известно было только, что негодяй фигурировал в чем-то в роде обряда, с девушкой низкого происхождения, в Венеции. Очень вероятно, что это не был брак. Молодой герцог, брат, уверял, что с своей стороны думает, что такого брака никогда не бывало. Но она, если б не пожелала отказаться от их имени, не могла доказать своих прав на него, иначе как с помощью фактических данных, которых им добыть не удалось. Без всякого сомнения, она могла титуловаться герцогиней. Но это ничего не даст ей в материальном отношении и не лишит его, младшего сына, права также носить этот титул. Предложение, которое ей делали, не было лишено известной доли великодушия. Семья готова была пожертвовать чуть не половиной своего достояния с целью возвратить ей деньги, которых лишил ее этот изверг. В этот страшный кризис ее жизни мистрисс Винсент прислала ей из Лондона поверенного, который и заключил условие с итальянцем-стряпчим. Молодая жена обязалась отказаться от имени мужа, причем обязательство это простиралось и на сына ее. Тогда восемь тысяч фунтов были уплачены и мистрисс Роден возратилась с ребенком в Англию. Она поселилась в Вимбльдоне, у мистрисс Винсент.

До этой минуты жизнь матери Джорджа Родена была самая несчастная. После этого, в продолжение шестнадцати лет, ей жилось, если не вполне счастливо, то по крайней мере, спокойно и приятно. Затем возник повод к несогласиям. Джордж Роден осмелился иметь свои взгляды и не хотел молчать в присутствии мистрисс Винсент, которой взгляды эти были крайне антипатичны; а что еще хуже — когда ему минуло двадцать лет, его нельзя было заставить ходить в церковь так аккуратно, как этого требовало душевное спокойствие его почтенной родственницы. Он в это время уже добыл себе местечко в департаменте, которым управлял наш друг, сэр Бореас, и этим путем приобрел право на некоторую нравственную самостоятельность. Мистрисс Винсент и мистрисс Роден не поссорились, но положение дел было таково, что они нашли удобнее жить врозь. Мистрисс Роден наняла себе домик в Парадиз-Роу, и они с кузиной стали каждую неделю навещать друг друга.

Такова была жизнь мистрисс Роден, до получения в Англии известия о смерти ее мужа. Известие это сообщил мистрисс Винсент младший сын покойного старика-герцога, который теперь был известен как один из политических деятелей своей родины. Он заявлял, что, по его искреннему убеждению, первый брак брата его был незаконный. Он находил нужным, писал он далее, заявить об этом и сказать, что он с своей стороны готов уничтожить условие, на котором настаивал его отец. Если его невестка желает носить имя и титул ди-Кринола, он на это согласен. Если молодой человек, о котором он говорил, как о своем племяннике, пожелает называться герцогом ди-Кринола, он ничего не имеет против этого. Но не следует забывать, что он, кроме имени, ничего не может предложить своему родственнику. Сам он унаследовал очень немногое, и то, чем он владел, не было отнято у брата.

Между мистрисс Винсент и мистрисс Роден происходили разные совещания, на которых было решено, что мистрисс Роден должна ехать в Италию с сыном. Брать мужа отнесся к ней очень любезно, он предложил ей остановиться у него в доме, если она приедет, обещая, что все там будут называть ее ди-Кринола, если она пожелает носить это имя, чтоб свет знал, что он, жена его и дети ее признают.

Джордж Роден до сих пор ничего не знал о своем отце, или о своей семье. Мать и мистрисс Винсент решили, что лучше все от него скрыть. Зачем наполнять его молодое воображение блеском громкого титула с тем, чтоб он в конце концов узнал, — как легко могло случиться, — что не имеет никаких прав на это имя, не имеет даже права считать себя сыном своего отца? Он носил девичье имя матери. Сначала он предлагал разные вопросы, но когда ему сказали, что спокойствие матери требует, чтоб он более ни о чем не спрашивал, он подчинился этому, со свойственной ему сдержанностью. Затем судьба сблизила его с молодым аристократом, а там он полюбил лэди Франсес Траффорд.

Мать его, когда он обещал сопровождать ее, почти обещала ему, что все тайны разъяснятся до их возвращения. В вагоне он заметил, что мать в глубоком трауре. Она всегда ходила в темном. Он не запомнит на ней цветного платья, или даже яркой ленты. И теперь она не была одета так, как бывает одета вдова, тотчас по смерти мужа, но все-таки это был траур. Четверть века прошло с тех пор, как она видела человека, который причинил ей столько зла. По полученным ею сведениям, по меньшей мере год прошел с его смерти, на одном из греческих островов. Полный, вдовий траур не отвечал бы ни ее настроению, ни ее цели.

— Мама, — спросил он, — вы в трауре? По ком? Угадал я?

— Да, Джордж.

— Так по ком же?

Они были одни в вагоне; почему бы теперь не ответить на его вопрос?

— Джордж, — сказала она, — более двадцати пяти лет прошло с тех пор, как я видела твоего отца.

— Неужели он… только теперь умер?

— Только теперь — на днях узнала я о его смерти.

— Почему бы и мне не надеть траура?

— Я об этом не подумала. Но ты ни разу не видал его, с тех пор как он держал тебя на руках маленьким ребенком. Ты не можешь оплакивать его в душе.

— А ты оплакиваешь?

— Трудно сказать, что мы иногда оплакиваем. Конечно, я когда-то любила его. У меня до сих пор сохранилось воспоминание о том, кого я полюбила, о человеке, который увлек мое сердце, его-то я и оплакиваю. Он был красив, умен и очаровал меня. Трудно иногда сказать, что мы оплакиваем.

— Он был иностранец?

— Да, Джордж, итальянец. Теперь ты скоро все узнаешь. Но ты-то не печалься. У тебя не осталось воспоминаний.

Тем разговор и кончился.

XII. Каким уехал, таким и возвращусь

Во время пребывания в Горс-Голле, за несколько недель до несчастия с бедным Уокером, лэди Франсес получила письмо от Джорджа Родена и, по возвращении в Гендон-Голл, нашла там второе.

Вот отрывки из этих писем:

«Рим, 30 января, 18… Дорогая Фанни, Хотелось бы знать, так же ли странно вам покажется получить от меня письмо из Рима, как мне писать его? Письма наши до сих пор были очень немногочисленны, в них только говорилось, что, несмотря ни на какия препятствия, мы всегда будем любить друг друга. Прежде у меня никогда не было ничего особенно интересного сообщать вам, но теперь накопилось столько, что не знаю с чего начать, ни как продолжать. А написать надо, так как многое будет интересно для вас, как моего лучшего друга, а многое касается вас, если б вы когда-нибудь стали моей женой. Легко может возникнуть вопрос, в котором вы я друзья ваши — отец, например, и брат — сочтете себя вправе иметь решающий голос. Очень возможно, что ваш взгляд или, пожалуй, взгляд ваших друзей, не совпадет с моим. Если б это случилось, я не могу сказать, что готов буду уступить; но я хочу, во всяком случае, дать вам возможность совершенно ясно изложить им вопрос. Несколько раз говорил я вам, как мало я знаю о своей семье. Матушка молчала, я не расспрашивал. От природы я не любопытен относительно прошлого. Меня более занимает то, что я сделаю сам, нежели то, что делали другие члены моего семейства до моего рождения. Когда мать моя попросила меня ехать с нею в Италию, очевидно было, что путешествие это имеет отношение к ее прошлому. Я знал по разным обстоятельствам, которых скрыть от меня нельзя было, по ее знакомству с итальянским языком, например, по некоторым безделкам, которые сохранились у нее от прежних времен, — что она несколько времени прожила в этой стране. Так как мне никогда не говорили, где я родился, я догадывался, что родина моя Италия, а когда я узнал, что еду туда, то был уверен, что должен узнать хоть часть того, что от меня скрывали. Теперь я узнал все, насколько бедная мать моя сама знает; а так как это и до вас касается, я должен постараться объяснить вам все подробности. Дорогая Фанни, надеюсь, что, узнав их, вы из-за этого не будете обо мне ни худшого, ни лучшего мнения. В сущности, я боюсь последнего. Мне хотелось бы верить, что никакое случайное обстоятельство не может поставить меня в вашем мнении выше, чем я стою в силу моих личных качеств».

Тут он рассказал ей историю брака матери и собственного рождения. Прежде чем они доехали до Рима, где жил герцог ди-Кринола, в настоящее время член итальянского кабинета, мать передала сыну все, что знала, бессознательно обнаружив перед ним, во время этого рассказа, свое желание остаться в неизвестности и продолжать носить имя, которое носила в течение двадцати пяти лет; но в то же время так устроить, чтоб он возвратился в Англию с титулом, на который, по ее мнению, рождение давало ему право. Когда, обсуждая этот вопрос, он объяснял ей, что ему, несмотря на его громкое имя, по-прежнему необходимо будет заработывать себе хлеб в качестве почтамтского клерка, старался доказать ей, как нелепо будет ему заседать в отделении мистера Джирнингэма за одним столом с Крокером и, в то же время, называться: герцог ди-Кринола, она, в своих доводах, выказала слабость, которой он от нее не ожидал. Она говорила, в неопределенных выражениях, но с уверенностью, о лэди Франсес, о лорде Гэмпстеде, о маркизе Кинсбёри и о лорде Персифлаж, точно благодаря этим знатным лицам герцог ди-Кринола мог найти возможность жить в праздности. Обо всем этом Роден не мог говорить, в своем первом письме в лэди Франсес. Но на это-то он и намекал, выражая надежду, что она не будет о нем лучшего мнения из-за новости, которую он ей сообщал.

«Теперь, — писал он далее, — мы гостим у дяди; полагаю, что я вправе так называть его. Он очень любезен, так же как жена его и молоденькие дочери, мои кузины; но мне кажется, что он не менее моего желает, чтоб в семье не было признанной линии старше его собственной. Он, в глазах всей Италии, герцог ди-Кринола и останется им, приму ли я титул или нет. Если я назовусь этим именем и поселюсь я в Италии — что совершенно невозможно — я был бы ничто. Для него, который создал себе блестящее положение и, по-видимому, располагает значительными средствами, это не составило бы особой разницы. Но я уверен, что он этого не желает. Моя дорогая мать хочет быть к нему справедливой, пожертвовать собою, но, боюсь, что самое большое ее желание — доставить сыну имя и титул отца его. Что касается до меня, вы, я думаю, уже заметили, что мое желание остаться тем, чем я был при нашем последнем свидании, и быть, как всегда Искренне вам преданным Джорджем Роденом».

Письмо это очень удивило леди Франсес, удивило и обрадовало. Два дня она не отвечала на него и никому о нем не говорила. Потом показала его брату, взяв с него слово, что он ни с кем не будет говорить о нем без ее разрешения. «Это тайна Джорджа, — сказала она, — и ты, конечно, поймешь, что я не имею права ее раскрывать. Я сказала тебе об этом потому, что он сам сказал бы тебе, если б был здесь». Брат охотно дал слово, которое, разумеется, останется в своей силе только до свидания его с Роденом; но никак не хотел согласиться с сестрой, которая смотрела на вопрос глазами его приятеля, хотя «новость» втайне льстила ее самолюбию.

— Он может предаваться каким угодно фантазиям насчет титулов, — сказал Гэмпстед, — как и я; но не думаю, чтоб он имел право отказываться от имени отца. Я сознаю, что родиться графом и маркизом — бремя и нелепость, но мне приходится с этим мириться; и хотя мой разум и мои политические убеждения и говорят мне, что это — бремя и нелепость, но это бремя я несу легко, а нелепость не особенно меня раздражает. Приятно видеть почет со стороны окружающих, хотя совесть и шепчет, что ты сам ничем его не заслужил. Тоже будет и с ним, если он займет здесь свое место в качестве итальянского аристократа.

— Но ему все же пришлось бы оставаться почтамтским клерком.

— Едва ли.

— Но чем же жить? — спросила лэди Франсес.

— Поверь, что отец взглянул бы на него гораздо благосклоннее, чем смотрит теперь.

— Это было бы крайне неблагоразумно.

— Вовсе нет. Ничего нет неблагоразумного в том, что маркиз Кинсбёри не желает выдать дочь свою за Джорджа Родена, почтамтского клерка, и охотно отдает ее за герцога ди-Кринола.

— Но что тут общего с заработком?

— Отец, вероятно, нашел бы средство обеспечить вас в одном случае и не нашел бы в другом. Я не утверждаю, что так должно быть, но ничего нет неблагоразумного в том, что так есть.

Брат и сестра долго спорили и, как всегда, каждый остался при своем мнении. Лэди Франсес ответила на письмо жениха, обещая во всем соображаться с его желаниями.

Вскоре было получено его второе письмо.

«Я так счастлив, что вы со мной согласны, — писал он. — Со времени отправления моего последнего письма к вам, здесь все решено, насколько я могу это решить. Мне кажется, нет сомнений в законности брака моей матери. Дядя мой того же мнения и говорит мне, что, если б я захотел носить имя отца, никто не стал бы оспаривать мои права на него. Он готов представить меня королю как герцога ди-Кринола, если б я пожелал поселиться здесь и занять это положение. Но я конечно этого не сделаю. Во-первых, мне пришлось бы отказаться от моей национальности. Я не мог бы жить в Англии, с итальянским титулом, иначе как в качестве итальянца. Не думаю, чтоб из-за этого я был вынужден отказаться от своего места в почтамте. Иностранцы, кажется, допускаются в Англии в гражданскую службу. Но в этом было бы что-то нелепое и мне особенно неприятное. Я не мог бы жить под бременем такого смешного положения. Я не мог бы также занять положения, с которым связан был бы жалкий доход, поднесенный мне ради моего происхождения. Здесь никакого такого дохода ожидать нельзя. Но, пожалуй, отец ваш пожелал бы обеспечить бедного зятя с громким титулом. По моим понятиям, он не должен этого делать и я не мог бы этого принять. Я не счел бы унижением взять деньги за женой, если б судьба мне их послала, при условии, что я бы и сам, по мере сил, кое-что зарабатывал. Но даже ради вас — если б вы этого желали, — чего нет, как я теперь знаю, даже ради вас я не согласился бы праздно слоняться по свету, в качестве итальянского герцога, без шиллинга за душой. А потому, моя радость, я намерен вернуться, как уехал, Вашим Джорджем Роденом».

Письмо это лэди Франсес получила в Гендон-Голле по возвращении, с братом, из Горс-Голла. Но в это время тайна Джорджа уже не была тайной.

Вивиан, охотясь в Горс-Голле, постоянно ездил в Лондон, где его труды, в качестве личного секретаря министра, были конечно непрерывны и важны. Он тем не менее ухитрялся проводить три дня в неделю в Нортамптоншире, объясняя лондонским приятелям, что он достигает этого, просиживая всю ночь напролет в деревне, а деревенским, что просиживает всю ночь в городе. Есть подвиги, которые никогда не совершаются в присутствии тех, кто о них слышит.

Вивиан приехал в Горс-Голл, накануне катастрофы с Уокером, с запасом новостей.

— Слышал ты о Джордже Родене? — спросил он, как только они с Гэмпстедом остались наедине.

— Что такое? — отозвался тот.

— Насчет итальянского титула?

— Но что собственно?

— Да слышал ты?

— Кое-что слышал. А ты что знаешь?

— Джордж Роден в Италии.

— Если не уехал оттуда. Он, был там, верно.

— С матерью. — Гэмпстед кивнул головой. — Вероятно ты все знаешь?

— Я хочу знать, что ты знаешь. То, что я слышал, мне доверили как тайну. Твой рассказ вероятно не секрет.

— Ну, не знаю. Мы умеем помалкивать о том, что слышим в министерстве. Но это не было отмечено: «совершенно секретно». Я также получил письмо от Мускати, очень милого малого в тамошнем министерстве иностранных дел, который как-то слышал твое имя в связи с именем Родена.

— Очень вероятно.

— И имя твоей сестры, — шепнул Вивиан.

— Это тоже вероятно. Люди нынче обо всем толкуют.

— Лорд Персифлаж получил сведения прямо из Италии. Понятно, что он заинтересован в этом деле, как зять лэди Гэмпстеда.

— Но что он узнал?

— Кажется, что Роден вовсе не англичанин.

— Это, мне кажется, будет зависеть от его желания. Он прожил здесь двадцать пять лет, слывя англичанином.

— Но конечно он предпочтет быть итальянцем, — сказал Вивиан. — Оказывается, что он наследник одного из древнейших титулов Италии. Слыхал ты о герцогах ди-Кринола?

— Слышал о них теперь.

— Один из них — министр народного просвещения в нынешнем кабинете и легко может сделаться премьером. Но он не глава семьи и не настоящий герцог ди-Кринола. Джордж Роден — настоящий герцог ди-Кринола. Когда сестра твоя так увлеклась им, я сейчас подумал, что в этом человеке должно быть что-нибудь особенное.

— Я всегда находил, что в нем что-то особенное, — сказал Гэмпстед, — иначе едва ли бы я так полюбил его.

— И я также. Он мне всегда казался одним из наших. Не поставишь себя так, если ты не «кто-нибудь». Ваша братия, радикалы, можете говорить что угодно, но порода не пустяки. Никто меньше моего не стоит за породу, но, клянусь, она всегда скажется. Тебе бы в голову не пришло, что Крокер наследник герцогского титула.

— Честное слово, не знаю. Я питаю к Крокеру большое уважение.

— Что ж теперь делать? — спросил Вивиан.

— Как «делать»?

— На счет ди-Кринола? Лорд Персифлаж говорит, что он не может оставаться в почтамте.

— Отчего?

— Боюсь, что деньгами он наследует пустяки?

— Ни единого шиллинга.

— Лорд Персифлаж думает, что необходимо что-нибудь для него сделать. Но это так трудно. Устроить это следует в Италии. Мне кажется, его могли бы назначить секретарем посольства, чтоб дать ему возможность остаться здесь. Но у них такое маленькое содержание!

XIII. Верные вести

Около того же времени маркиза Кинсбёри получила от сестры своей, лэде Персифлаж, следующее письмо:

«Дорогая Клара, — так как ты в деревне, то до тебя, вероятно, еще не дошли вести о поклоннике Фанни. Только вчера узнала я кое-что, остальные подробности сегодня. Так как сведения эти получены через министерство иностранных дел, то можешь быть совершенно уверена, что это правда, хотя это чистое волшебство. Молодой человек — вовсе не Джордж Роден и не англичанин. Он — итальянец, его настоящее имя герцог ди-Кринола. Рассказывают длинную историю о браке его матери, которую я еще не совсем поняла, но дело ясно и без нее! За молодым человеком признали на родине право на все почести, воздаваемые его семейству. Это должно отразиться на приеме, какой мы ему сделаем. Персифлаж говорит, что, по возвращении его, охотно представит его во двору, как герцога ди-Кринола и тотчас пригласит его к нам обедать. Это крайне романическая история, но мы с тобой должны радоваться ей, так как несомненно, что милая Фанни горячо желает стан женой этого человека. Говорят, что он ничего не наследует, кроме титула. Как тебе известно, иные из иностранных аристократов очень бедны, а в данном случае отцу, порядочному «mauvais sujet» [10], удалось собственными руками уничтожить всякие свои имущественные права. Лорд Кинсбёри, вероятно, найдет возможность что-нибудь для него сделать. Может быть, ему удастся получить место, соответствующее его общественному положению. Во всяком случае все мы должны дружелюбно относиться к нему, ради Фанни. Приятнее будет иметь в семье своей герцога ди-Кринола, хотя бы у него не было за душой и шиллинга, чем почтамтского клерка с двумя или тремя стами фунтами в год. Я просила Персифлажа написать лорду Кинсбёри, но он говорит, что это мое дело, так как он так занят. Если б здоровье моего зятя это позволяло, мне кажется, ему бы следовало приехать в город, чтоб лично собрать справки и повидаться с молодым человеком. Если он сделать этого не может, то пусть поручит Гэмпстеду привести его к вам, в Траффорд. Гэмпстед и этот молодой герцог, по счастью, короткие приятели. В пользу Гэмпстэда говорит, что, как бы то ни было, а он искал себе друзей не в таких низменных сферах, как ты думала. Амальдина намерена написать Фанни чтоб поздравить ее. Твоя любящая сестра, Джеральдина Персифлаж».

Герцог ди-Кринола! Ей не совсем верилось; хотя, в сущности, она поверила. Она хорошенько не знала, рада ли она этому верить, или на оборот. Ей было ужасно думать, что придется называться мачехой почтамтского клерка. Ей вовсе не покажется ужасным быть мачехой герцога ди-Кринола, хотя бы у пасынка не было собственного состояния. Это маленькое несчастие будет, в глазах света, сглажено атрибутами высокого общественного положения. Что может быть звучнее титула герцогини! Кроме того — он «настоящий». Весь свет узнает, что итальянский герцог прямой представитель блестящей фамилии, которой этот самый титул принадлежал в течении многих, многих лет. Были сильные основания сейчас же прижать к своему сердцу молодого герцога и молодую герцогиню.

Но были другие причины, по которым она не желала бы, чтоб известие это было справедливо. Во-первых, она ненавидела их обоих. Какой бы он герцог ни был, все же он «был» почтамтским клерком и леди Франсес позволяла ему ухаживать за собой в то время, когда видела в нем не более как почтамтского клерка. Кроме того, девушка эта оскорбила ее и, наконец, каково будет ее «голубкам», если придется выкроить из семейного достояния постоянный доход для этого итальянского аристократа и для целого будущего поколения итальянских аристократов; вдобавок, какое торжество для Гэмпстеда, который из всех человеческих существ ей самое ненавистное.

Но, по зрелом обсуждении, она думала, что лучше будет признать герцога. Да больше ей ничего не остается. Чтобы она ни делала, ей не посадить молодого человека за его скромный стол, не возвратить ему его скромное имя.

Ее долг был — сообщить известие маркизу, но прежде чем она успела это исполнить, ее неожиданно посетил мистер Гринвуд. Мистер Робертс все уладил единственно с помощью сильных аргументов и убедил мистера Гринвуда отправиться в Шрьюсбёри, в день назначенный для его отъезда. Ему было объявлено, что, если он уедет, то получит 200 фунтов в год от маркиза, да лорд Гэмпстед прибавит 100, о чем маркиз может и не знать. Если же он, в назначенный день, не выедет, то ста фунтов ему не прибавят. Обе стороны не скупились на слова, но он уехал. Маркиз не пожелал его видеть, маркиза простилась с ним самым официальным образом. Уезжая, он говорил себе, что в семействе еще могут возникнуть обстоятельства, которые послужат ему на пользу. Теперь он также узнал великую, семейную новость и приехал с мыслью, что первый объявит ее в Траффорд-Парке.

Он спросил бы маркиза, но знал что тот его не примет. Леди Кинсбёри согласилась его принять и его ввели в комнату, куда он так часто входил без доклада.

— Надеюсь, что вы здоровы, мистер Гринвуд, — сказала она. — Вы все еще живете в наших местах?

В Траффорде прекрасно знали, что он выехал.

— Да, леди Кинсбёри. Я не выезжал из этих мест. Я думал, что вы, может быть, пожелаете еще раз меня видеть.

— Не думаю, чтоб нам была надобность вас беспокоить, мистер Гринвуд.

— Я приехал с новостью, которая касается вашего семейства.

— Присядьте, мистер Гринвуд. Какая новость?

— Мистер Джордж Роден, почтамтский клерк…

— Герцог ди-Кринола, хотите вы сказать?

— О! — воскликнул мистер Гринвуд.

— Все это мне известно, мистер Гринвуд.

— Что почтамтский клерк — итальянский аристократ?

— Что итальянскому аристократу угодно было, на несколько времени, сделаться почтамтским клерком. Вы это хотели сказать?

— И леди Франсес будет разрешено…

— Мистер Гринвуд, я должна просит вас здесь не обсуждать действий леди Франсес.

— О! не обсуждать действий милэди!

— Не можете же вы не знать, как маркиз за это рассердился.

— А мы таки иногда обсуждали действия леди Франсес, леди Кинсбёри.

— Теперь я этого делать не желаю. Оставим это, мистер Гринвуд.

— О лорде Гэмпстеде также нельзя говорить?

— Также нельзя. По-моему, вы очень дурно поступили, приехав после всего, что происходило. Если б маркиз знал…

«О, если б маркиз знал! Если б маркиз все знал и другие также», — подумал, но только подумал мистер Гринвуд. Вслух он сказал только:

— Отлично, леди Кинсбёри. Пожалуй, мне теперь лучше уехать.

И он уехал.

Посещение его послужило подтверждением. Она не смела долго скрывать новость от мужа, а потому, в течение вечера, пошла к нему, с письмом сестры в руках.

— Как! — сказал маркиз, когда чтение кончилось. — Как! герцог ди-Кринола.

— В этом не может быть сомнения, милый.

— И он почтамтский клерк?

— Теперь, нет.

— Я не совсем понимаю, чем же он будет. Кажется, он никакого наследства не получил.

— Сестра ничего не пишет.

— Так что ж толку в его титуле? Ничего нет на свете вреднее нищей аристократии. Почтамтский клерк вправе жениться, но бедный аристократ должен, во всяком случае, дать своей бедности умереть с ним.

С этой стороны вопрос до сих пор не представлялся леди Кинсбёри. Когда она предложила ему пригласить молодого человека в Траффорд, он, как будто, вовсе не нашел это нужным.

— Было бы гораздо лучше, если б Фанни вернулась, — ввернул старик, — молодой человек, вероятно, поселится на родине, если вся эта история не сказка, выдуманная Персифлажем у себя в министерстве.

XIV. Весь свет это знает

По возвращении в Гендон-Голл, леди Франсес нашла следующее письмо от своей приятельницы, лэди Амальдины:

«Дорогая Фанни, Я положительно в восторге, что могу поздравить тебя с удивительной и крайне романической историей, которую нам только что рассказали. Я никогда не принадлежала в числу тех, кто тебя «особенно» осуждал за то, что ты отдала свое сердце человеку, который настолько ниже тебя по общественному положению. Тем не менее, мы все не могли не находить, что очень жаль что он — почтамтский клерк. За то теперь ты имеешь основание гордиться. Я изучила вопрос основательно и убедилась, что герцогам ди-Кринола приписывается «самая чистая кровь» в Европе. Несомненно, что один из представителей этого семейства был женат на принцессе из дома Бурбонов до вступления их на французский престол. Я могла бы сообщить тебе все подробности, если б не была уверена, что ты сама уже все разузнала. Другой женился на троюродной сестре того Максимилиана, который был женат на Марии Бургундской. Есть предположение, что одна из дам этого семейства была женою младшего брата одного из Гизов, хотя не совершенно «достоверно», были ли они когда-нибудь женаты. Но это маленькое пятнышко, дорогая, едва ли теперь до тебя касается. Говоря вообще, не думаю, чтоб в целой Европе было лучшее имя. Папа говорит, что ди-Кринола постоянно фигурировали в Италии, то на политической арене, то во время возмущений, то в битвах. А потому это вовсе не то, как если б они все полиняли и более не имели никакого значения как иные фамилии, о которых мы читаем в истории. Признаюсь, я думаю что ты должна быть очень счастливой девушкой. Я сама чувствую, что совершенно стушевалась, так как, что ни говори, а титул Мерионетов дарован только в царствование Карла II. Правда, ранее этого существовал один лорд Льюддьютль, но и он был сделан лордом только Иаковом I. Поуэли, без всякого сомнения, очень древняя уэльская фамилия; говорят, что между ними и Тюдорами было какое-то родство. Но что все это в сравнении с теми почестями, которые еще в средние века воздавались аристократическому дому ди-Кринола? Папа, кажется, думает, что у твоего жениха не будет много денег. Я из числа тех, которые не думают, чтоб большие доходы могли идти в сравнение с хорошим происхождением, в смысле обеспечения солидного положения в свете. Конечно, поместья герцога считаются громадными, и Льюддьютль, даже в качестве старшего сына, богатый человек; но, насколько я понимаю, его ничего не дает, кроме хлопот. Если он имеет какое-нибудь отношение к провинциальному городу, в смысле доходов, то от него требуют, чтоб он положил первый камень каждой церкви и каждого общественного здания, в этом городе. Если что-нибудь надо «открывать», он открывает; ему никогда не дадут пообедать без того, чтоб он не сказал два, три спича, «до» и «по». Это я называю ужасным наказанием. По всему, что я слышу, твой герцог всегда будет с тобой, у него не будет этих ненавистных общественных обязанностей. Вероятно, придется что-нибудь устроить насчет дохода. Льюддьютль, кажется, думает, что герцогу следует попасть в парламент. По крайней мере, он на днях говорил это папа; сама я его не видала целые века. Он заходит к нам каждое воскресенье, тотчас после завтрака, и никогда не остается долее двух минут. В прошлое воскресенье мы еще не знали этой чудной новости, но папа на днях видел его в палате и это были его слова. Не понимаю, как он может попасть в палату, если он итальянский герцог, и не знаю, что бы он этим выиграл. Папа говорит, что его собственное правительство могло бы дать ему какой-нибудь дипломатический пост; но мне кажется, что маркиз мог бы что-нибудь для него сделать, так как в его в личном распоряжении «так много». Каждый акр владений Мерионетов закреплен за… ну, за ближайшим наследником, кто бы он там ни был. Но средства непременно будут. Это всегда устраивается. Папа говорит, что молодые герцоги всегда, по меньшей мере, настолько же обеспечены как птицы небесные. Но, как я уже сказала, что все это значит в сравнении с породой? Это совершенно изменяет твое положение. Конечно, ты во всяком случае, сохранила бы свой титул, но что бы сталось с ним? Хотелось бы знать, выйдешь ли ты теперь замуж до августа? Думаю, что нет, так как кажется не совсем известно, когда именно его «шалун» папаша умер; надеюсь, что не выйдешь. У нас, наконец, назначен день — 20 августа, помнится, я уже говорила тебе, что мой будущий beau-frère, лорд Давид, убежит тотчас после венчания, чтоб, проведя всю ночь в дороге, на следующее утро «открывать» что-то в Абердине. Упоминаю об этом, т. е. о назначении дня, потому что ты будешь самой выдающейся из моей стаи в двадцать птичек. Конечно, имя твое, ранее этого, попадет в газеты, как имя будущей итальянской герцогини. Признаюсь, что я буду этим, не без основания гордиться. Кажется, наконец-то вся моя стая собрана, надеюсь, что ни одна из моих двадцати подруг не выйдет замуж ранее меня. Это случалось так часто, что можно в отчаяние придти. Я заплачу, если узнаю, что ты выходишь первая. Остаюсь твоей любящей подругой и кузиной Амальдина».

По тому же поводу она написала и своему будущему мужу.

«Дорогой Льюддьютль, Очень было мило с вашей стороны приехать в прошлое воскресенье, но жаль, что вы ушли только потому, что Гресбёри были у нас. Они бы вас не съели, хотя он и либерал. Я писала Фанни Траффорд, чтобы поздравить ее; потому, что все-таки это лучше, чем простой почтамтский клерк. То было ужасно; — так ужасно, что почти неловко было упоминать имя ее в обществе! Когда об этом заходила речь, я право чувствовала, что вся краснею. Теперь можно ее назвать, так как не все же знают, что у него ничего нет. Тем не менее, это тоже ужасно. Чем они будут жить? Папа говорит, что вы сказали, что жениху Фанни надо попасть в парламент. Но что он этим выиграет? Может быть, так как он служит в почтамте, его могли бы сделать главным директором почт. Только папа говорит, что, вступивши в парламент, он не мог бы называться герцогом ди-Кринола. Вообще, это очень грустно, хотя не совсем так грустно, как прежде. Правда, что один из ди-Кринола был женат на принцессе из дома Бурбонов, а другие на бесчисленных принцессах крови. По-моему, должен был бы существовать закон, который предписывал бы выдавать таким лицам средства к жизни из налогов. Как можно от них требовать, чтобы они жили ничем? Я спросила папа́, не может ли он это устроить; но он ответил, что это был бы финансовый билль и что вам следовало бы этим заняться. Пожалуйста, не увлекайтесь, чтобы это не заняло у вас весь август. Знаю, что вы без зазрения совести отложили бы наше собственное дельце, если бы что-нибудь подобное встретилось вам. Я даже думаю, что вы бы обрадовались. Останьтесь подольше в воскресенье. Мне столько надо сказать вам. Если вы что-нибудь придумаете для этих бедных ди-Кринола, что-нибудь, что не займет «весь» август, похлопочите об них. Ваша Ами».

Лорд Льюддьютль ответил невесте:

«Дорогая Ами, Буду у вас в воскресенье, к трем часам. Если хотите, можем сделать прогулку, но теперь постоянно идет дождь. Позже у меня назначено совещание с несколькими членами консервативной партии, для обсуждения вопроса: что делать по поводу билля мистера Грина «Об освещении Лондона электричеством». Это было бы всем на руку, но боюсь, что некоторые члены нашей партии увлеклись бы общим примером, а правительство очень нерешительно, до глупости. Я изучал цифровые данные, это взяло у меня всю неделю. Иначе я навестил бы вас. Эта история ди-Кринола совершенный роман. Я не хотел сказать, что он должен попасть в палату, чтобы, через это, получить средства к жизни. Если он примет титул, то, конечно, он сделать этого не может. Принявши его, он должен будет считать себя итальянцем. Я счел бы его не менее достойным уважения, если бы он заработывал свой хлеб в качестве простого клерка. Говорят, что он человек с сердцем и характером. Если это правда, он именно так и поступит. Искренне вам преданный Льюддьютль».

Когда лорд Персифлаж заговорил об этом деле с бароном д'Оссе, итальянским посланником в Лондоне, барон вполне признал права молодого герцога и, казалось, думал, что очень немногого недостает для полного благополучия молодого человека.

— Да, — сказал барон, — у него нет обширных поместий. Здесь, в Англии, у вас у всех обширные поместья. Очень приятно владеть обширными поместьями. Но у него есть дядя, который играет большую роль в Риме, а у будущей жены его — дядя, который играет очень большую роль в Лондоне. Чего ж ему больше?

Тут барон поклонился министру, а министр барону.

Нигде решительно приключения Родена не вызвали такого сильного впечатления как в почтамте. Там титулы еще внушали некоторый страх, а не были делом самым обыкновенным, как в министерстве иностранных дел. Конечно, вся эта история попала в газеты. В департаменте она стала известна в последний день февраля, за два дня до возвращения Роденов в Лондон.

— Слышали, мистер Джирнингэм? — воскликнул Крокер, врываясь в комнату в это утро. Он опоздал только на десять минут, разорившись на извозчика от сильного желания первому сообщить великую новость товарищам. Но его предупредил Гератэ.

— Герцог ди-Кринола! — кричал Гератэ в минуту появления Крокера, решившись никому не уступать чести, принадлежавшей ему по праву.

— Да, герцог, — сказал Крокер. — Герцог! Мой лучший друг! Гэмпстед уничтожен, уничтожен! Герцог ди-Кринола! Разве это не прелесть? Клянусь, не верится. Вы верите, мистер Джирнингэм?

— Не знаю, что и думать, — сказал мистер Джирнингэм. — Только он всегда был очень солидный, приличный молодой человек; мы в нем много потеряем.

— Вероятно герцог никогда к нам не взглянет, — сказал Боббин. — Мне бы хотелось еще раз пожать ему руку.

— Пожать ему руку, — сказал Крокер. — Я уверен, что он так не исчезнет, мой искренний приятель. Не думаю, чтобы я когда-нибудь любил кого-нибудь как Джорджа Ро… герцога ди-Кринола, хочу я сказать. Подумать, что я сидел с ним за одним столом последние два года! Не более как за два дня до его отъезда в это знаменитое путешествие, я провел с ним вечер, в свете, в Голловэе. — Тут он встал и порывисто зашагал по комнате, хлопая в ладоши, совершенно увлеченный пылкостью своих чувств.

— Мне кажется, вам не худо бы присесть к столу, мистер Крокер, — сказал мистер Джирнингэм.

— Ах, отвяжитесь, мистер Джирнингэм.

— Я не позволю вам так относиться во мне, мистер Крокер.

— Честное слово, я не хотел сказать ничего лишнего, сэр. Но когда человек услышал такую новость, разве он может успокоиться? Таких вещей прежде никогда не бывало, чтобы ваш лучший друг оказался герцогом ди-Кринола. Читал ли кто-нибудь из вас что-нибудь подобное в романе? Разве это не было бы эффектно на сцене? Я так и вижу свою первую встречу с герцогом, как она была бы изображена в пьесе. Герцог, сказал бы я, герцог, поздравляю вас с унаследованием вашего громкого, фамильного титула, которого никто не мог бы носить с большей честью, чем вы. Банкрофт изображал бы меня, а заглавие пьесы было бы: «Друг герцога». Я думаю, мы будем называть его «герцогом» здесь, в Англии, а «duca», если нам случится быть вместе, в Италии; как вы думаете, мистер Джирнингем?

— Вы бы лучше сели, мистер Крокер, и постарались заняться своим делом.

— Не могу, честное слово, не могу. Я слишком взволнован. Я не мог бы этого сделать, будь здесь сам Эол. Кстати, хотел бы я знать — слышал ли сэр Бореас новость.

С этим он бросился из комнаты и положительно ворвался в кабинет повелителя.

— Да, мистер Крокер, — сказал сэр Бореас, — слышал я это. Я читаю газеты не хуже вашего.

— Но это правда, сэр Бореас?

— Я слышал об этом два, три дня назад, мистер Крокер, и думаю, что это правда.

— Он был мой друг, сэр Бореас, мой лучший друг. Разве это не удивительно, что мой лучший друг оказался герцогом ди-Кринола! А сам он об этом ничего не знал. Я совершенно уверен, что он ровно ничего не знал.

— Право не умею вам сказать, мистера Крокер; но так как вы уже выразили свое удивление, то не лучше ли вам возвратиться к себе в отделение и приняться за работу.

XV. Это будет сделано

Долго стоит у нас лорд Гэмпстед в гостиной Марион Фай, после совершения своего великого преступления; там же стоит и мистрис Роден, которая пришла навестить молодую приятельницу почти тотчас по возвращении своем домой из долгого путешествия. Гэмпстеду была известна большая часть подробностей романа ди-Кринола, но Марион пока ничего о нем не слыхала.

— Вы так поступили со мной, что мне самой себя стыдно, — были последние слова Марион в ту минуту, когда мистрис Роден входила в комнату.

— Я не знала, что лорд Гэмпстед здесь, — сказала мистрис Роден.

— О, мистрисс Роден, как я рада, что вы приехали, — воскликнула Марион. Гэмпстеду показалось, что Марион радуется, что у нее явилась защита от дальнейших необузданных выходок с его стороны. Сама бедняжка Марион едва ли знала, что хотела сказать. Она не сердилась на него, но сердилась на себя. В ту минуту, когда она была в его объятиях, она поняла, как невозможны были условия, которые она ему предписала. Она много раз говорила себе, что ее долг пожертвовать собою, но исполнила его только на половину. Разве ей не следовало затаить в душе свою любовь, чтоб он мог оставить ее, что он наверное сделал бы, если б она держала себя с ним холодно, как этого требовал ее долг. Ей приснился глупый сон. Она вообразила, что на то недолгое время, какое ей остается жить, она может разрешить себе наслаждение любить и имела тщеславие думать, что ее поклонник мог быть верен ей и сам не страдать! Жертва ее была неполна. Да, она сердилась на себя — но не на него. А все же его надо заставить признать, что он никогда, никогда более не должен к ней приезжать. Душа может предвкушать такую дивную радость; чтоб насладиться ею хотя бы на минуту, можно пожертвовать спокойствием, даже счастием многих лет. Так будет с нею. Он никогда не должен более приезжать…

— Да, — сказал Гэмпстед, пытаясь улыбнуться, — я здесь и надеюсь бывать здесь часто, очень часто, пока мне не удастся увезти нашу Марион отсюда.

— Нет, — слабо и кротко сказала Марион.

— Вы очень постоянны, милорд, — сказала мистрис Роден.

— Мне кажется, человек всегда постоянен, если истинно любит. Но какую историю вы-то нам привезли, мистрисс Роден. Не знаю, должен ли я называть вас «мистрисс Роден».

— Конечно, милорд, вам следует так называть меня.

— Что это значит? — спросила Марион.

— А вы и не слыхали, — сказал он. — Я еще не успел передать ей все это, мистрисс Роден.

— Так вы знаете, лорд Гэмпстед?

— Да, знаю; хотя Роден не удостоил написать мне строчки. Как прикажете называть его? — На его мистрисс Роден ничего не ответила. — Конечно, он написал Фанни. Весь свет это знает. Кажется, прежде всего это стало известно в министерстве иностранных дел, оттуда уже дали знать моим, в Траффорд. Полагаю, что в Лондоне нет клуба, в котором бы сотни раз не повторяли, что Джордж Роден не Джордж Роден.

— Не Джордж Роден? — спросила Марион.

— Нет, дорогая. Вы обнаружите страшное невежество, если так его назовете.

— Кто же он, милорд?

— Марион!

— Извините. Сегодня больше не буду. Но кто он?

— Герцог ди-Кринола.

— Герцог! — воскликнула Марион.

— Вот кто он, Марион.

— Что ж, ему там дали этот титул?

— Кто-то дал его одному из его предков, несколько веков тому назад, когда Траффорды — ну, я хорошенько не знаю, что Траффорды тогда делали. Он, вероятно, намерен принять титул?

— Говорит, что нет, милорд.

— Он должен это сделать.

— Я тоже того мнения, лорд Гэмпстед. Он упрям, вы знаете, но может быть он и послушает кого-нибудь из друзей. Поговорите с ним.

— Лучше бы ему посоветоваться с другими, более чем я способными объяснить все «pro» и «contra» его положения. Всего лучше ему отправиться в министерство иностранных дел и повидаться с моим дядей. Где он теперь?

— Пошел в почтамт. Мы приехали домой около полудня и он тотчас отправился. Вчера мы уже поздно вечером приехали в Фолькстон, он предложил мне там переночевать.

— Он продолжает подписываться старым именем? — спросил Гэмпстед.

— О, да. Мне кажется, он не согласится от него отказаться.

— Ни от департамента?

— Ни от департамента. Чем же ему больше жить, говорит он.

— Отец мой мог бы что-нибудь сделать. — Мистрис Роден покачала головой. — Сестра будет иметь средства, хотя, вероятно, недостаточные для их потребностей.

— Он никогда не согласился бы жить, сложа руки, на ее деньги, милорд! Право, мне кажется, я вправе утверждать, что он окончательно решил отказаться от титула, как от пустого бремени. Вы, может быть, заметили, что убедить его не легко.

— Самый упрямый человек, какого я когда-либо встречал в жизни, — сказал Гэмпстед, смеясь. — Он и сестру мою заставил смотреть на дело его глазами.

Тут он неожиданно повернулся в Марион и спросил:

— Что ж, уходить мне теперь?

В присутствии мистрисс Роден она не пожелала вдаваться ни в какие объяснения, а потому просто ответила:

— Если вам угодно, милорд.

— Не хочу я быть «милордом». Вон Роден, настоящий герцог, предки которого были герцогами задолго до времен Ноя; ему позволяется называться как ему угодно, а меня и не спрашивают, даже лучшие и самые близкие друзья. Тем не менее, я повинуюсь и если не приеду ни сегодня, ни завтра, то напишу вам самое милое письмецо, какое только сумею.

— Не делайте этого, — слабо, чуть слышно, сказала она.

— А я сделаю, — сказал он. — Не знаю, не придется ли мне ехать, в Траффорд; если «да», то вы получите письмецо. Сознаю я, мистрисс Роден, свою полнейшую неспособность написать приличное billet-doux[11]. «Дорогая Марион, я ваш, а вы моя. Остаюсь вечно ваш». Дальше этого я идти не умею. Когда человек женат и может писать о детях, о хозяйстве, делать распоряжения насчет охотничьих лошадей и собак, тогда это, вероятно, становится легко. Прощайте, дорогая. Прощайте, мистрисс Роден. Желал бы я постоянно называть вас герцогиней, в виде мести за вечного «милорда». — С этим он оставил их.

Мистрисс Роден казалось, что между молодыми людьми все решено. Чувство сожаления овладело ею, когда она подумала, что доводы против этого брака так же вески, как и прежде. Тем не менее, это так естественно…

— Так это состоится? — спросила она, с своей самой милой улыбкой.

— Нет, — сказала Марион, без всякой улыбки. — Это не состоится. Почему вы так на меня смотрите, мистрисс Роден? Разве я не говорила вам, перед вашим отъездом, что этому никогда не бывать?

— Но он обращается с вами так, точно он ваш жених.

— Что ж мне с этим делать? Когда я прошу его уехать, он возвращается; когда я говорю ему, что не могу быть его женой, он не хочет мне верить. Он знает, что я его люблю.

— Вы ему это сказали?

— Сказала ли! Ему не нужно было и говорить. Конечно, он это знал. О, мистрисс Роден, если б я могла умереть за него и кончить с этим! А между тем мне бы не хотелось покинуть моего дорогого отца. Что мне делать, мистрисс Роден?

— Но мне сейчас казалось, что вы так счастливы, когда он здесь.

— Я никогда не бываю счастлива при нем, а, между тем, я точно на небесах.

— Марион!

— Я никогда не бываю счастлива. Я знаю, что тому, чего он желает — не бывать. Я знаю, что позволяю ему даром тратить свои сладкие речи. Ему нужна другая, совершенно непохожая на меня. Красавица, с хорошим здоровьем, с горячей кровью в жилах, с громким именем, с величавым взглядом, благородной осанкой, женщина, которая, приняв его имя, даст ему столько же, сколько получит, а главное, женщина, которая не зачахнет у него на глазах, не будет мучить его в течение своей короткой жизни болезнью, докторами, постепенно бледнеющими надеждами безнадежно больной. А между тем, я позволила ему приехать и сказала ему, как нежно его люблю. Он приезжает и читает это в глазах моих. Такое блаженство быть любимой так, как он любит. О, мистрисс Роден, он меня поцеловал. — Это не показалось мистрисс Роден делом необыкновенным; но, не зная, что сказать, она также поцеловала девушку. — Тогда я сказала ему, что он должен уехать и никогда более ко мне не приезжать.

— Рассердились вы на него?

— На него! Я рассердилась на себя. Я подала ему повод это сделать. Как могла я рассердиться на него! Да и что за беда, если б не из-за него? Если б он только захотел понять, что я не могу говорить с ним. Но я слаба во всем, кроме одного. Никогда не заставит он меня сказать, что я согласна быть его женой.

— Моя Марион! Дорогая Марион!

— Но отец этого желает.

— Желает, чтоб вы стали его женой?

— Да. Он говорит: почему бы тебе не быть как все? Как могу я сказать ему? Как могу я сказать, что я не похожа на других девушек из-за моей дорогой мамы? А между тем, он этого не знает. Он этого не видит, хотя так много испытал. Он заметит это только тогда, когда я буду там, на постели, и не смогу к нему прийти, когда он будет звать меня.

— Ничто теперь не доказывает ни ему, ни мне, что вы не доживете до моих лет.

— Я не доживу до старости. Вы знаете, что я умру молодой. Разве кто-нибудь из них уцелел? Но отец мой — мой дорогой отец — должен сам открыть это. Я иногда думала, что меня хватит на его век, что я буду при нем до конца. Оно могло бы быть, если б все это не терзало меня.

— Не сказать ли мне ему, лорду Гэмпстеду?

— Ему во всяком случае надо сказать. Он не связан со мной, как отец. Его скорбь не будет особенно тяжка. — На это мистрисс Роден покачала головой. — Неужели я ошибаюсь?

— Если вы прогоните его от себя, он не легко это снесет.

— Может ли молодой человек, у которого столько интересов, так любить меня? Мне казалось, что только девушки так любят.

— Он понесет свой крест, как несут его другие.

— Но я должна облегчить его ношу насколько могу, неправда ли? Мне следовало это сделать раньше. Если б я сразу удалила его, он бы не страдал. Всему этому должен быть конец. Хотя бы это убило меня, хотя бы это на короткое время страшно огорчило его, это будет сделано!

XVI. Марион наверное поставит на своем

Через день Марион получила от Гэмпстеда обещанное письмо.

«Дорогая Марион! Оказалось так, как я предполагал. История Родена удивительно их всех взволновала в Траффорде. Отец требует, чтоб я к нему приехал. О сестре моей вы слышали. Вероятно она теперь поставит на своем. Мне кажется, девушки всегда это делают. Она теперь останется одна, я просил ее известить вас тотчас после моего отъезда. Вам бы следовало сказать ей, что она должна заставить его носить настоящее имя отца. У нас же, голубка, не девушка поставит на своем, а молодой человек. Моя девочка, моя душа, мы радость, мое сокровище, обдумайте все это и задайте себе вопрос: неужели у вас достанет духу приказать мне не быть счастливым? Если б не то, что вы сами сказали, у меня не нашлось бы достаточно тщеславия, чтоб быть счастливым в эту минуту, так как я счастлив. Но вы сказали мне, что любите меня. Спросите отца вашего и он скажет вам, что если это так, то ваш долг обещать мне быть моей женой. Может быть, я пробуду в отсутствии день, два, а может быть и неделю. Пишите мне в Траффорд — Траффорд-Парк, Шрьюсбёри, и скажите, что пусть будет по-моему. Мне иногда думается, что вы не знаете, как всецело мое сердце покорено вами, никакие удовольствия меня не радуют, никакие занятия не поглощают, смысл им только и придает мысль о вашей любви. Ваш Гэмпстед».
«Помните, что вне конверта не должно быть ни слова о лорде. Мне очень неприятно, когда мистрисс Роден меня так называет, но вы меня этим страшно мучите. Этим вы как будто даете понять, что решились считать меня посторонним».

Много раз перечла она письмо это, прижимала его к губам и груди.

Только на другой день взялась она за перо. Долго думала она над письмом своим и, наконец, написала следующее:

«Не знаю, как мне начать мое письмо; вы запретили мне употреблять единственное выражение, которое само легло бы под перо. Но я слишком вас люблю, чтоб сердить вас из-за такой безделицы. А потому мое скромное письмо отправится к вам без обычного вступления. Верьте, что люблю вас всем сердцем. Я и прежде говорила вам это и не хочу унижать себя, говоря, что это была неправда. Но я прежде также говорила вам, что не могу быть вашей женою. Милый, милый, могу только повторить это. Как горячо я вас ни люблю, я не могу быть вашей женой. Вы просите меня все обдумать и задать себе вопрос: неужели у меня достанет духу приказать вам не быть счастливым. У меня не достанет духу позволить вам сделать то, что наверное сделало бы вас несчастным. На это две причины. Первой, хотя она совершенно достаточна, вы, я знаю, не придадите никакого значения. Когда я твержу вам, что вам не следовало бы выбирать себе в жены такую девушку как я, потому что мои привычки не подготовили меня к такому положению, — то вы иногда смеетесь, а иногда почти сердитесь. Тем не менее я уверена, что я права. Верно, что из всех человеческих существ бедная Марион Фай вам дороже. Когда вы называете меня радостью, сокровищем, я ни на минуту не сомневаюсь, что все это правда. Сделайся я вашей женой, ваша честь и честность заставили бы вас быть ласковым со мною. Но когда вы убедились бы, что я не похожа на других внятных дам, то, мне кажется, вы испытали бы разочарование. Я прочла бы это в каждой черте вашего милого лица и это разбило бы мое сердце. Но это не все. Не будь ничего другого, мне кажется, я уступила бы, так как я только слабая девушка и ваши речи, моя радость, моя жизнь, убедили бы меня. Но есть другая причина. Тяжело мне говорить о ней: зачем было бы вас этим тревожить? Но мне думается, что, если я выскажу вам все до конца, то вы убедитесь. Мистрисс Роден могла бы подтвердить вам мои слова. Мой дорогой отец мог бы сказать вам тоже самое, если б он сам не хотел позволить себе думать это, из любви в единственному ребенку, какой у него остался. Мать моя умерла, все мои братья и сестры умерли. Я также умру в молодости. Неужели этого недостаточно? Знаю, что достаточно; а зная это, неужели мне не высказаться перед вами, не раскрыть вам всего моего сердца? Вы позволите мне это сделать; так как, хотя бы между нами было решено, что мы никогда не можем быть друг к другу ближе, чем мы есть, тем не менее мы можем позволить себе любить друг друга? О мой милый, мой единственный друг, я не могу утешить вас тем, чем утешаю себя, так как, вы мужчина я не можете найти утешения в печали и разочаровании, как может найти его девушка. Мужчина думает, что должен завоевать себе все, чего желает. Девушке, мне кажется, достаточно сознавать, что то, чего она всего сильнее желает, досталось бы ей на долю, если бы судьба не была так немилосерда. Милый, вы не можете получить того, чего желаете, вам придется немного пострадать. Я, которая охотно отдала бы за вас жизнь, должна сказать вам это. Но вы мужчина, соберитесь с духом, скажите себе, что скорбь эта продолжится недолго. Чем меньше, тем лучше, тем больше вы обнаружите душевной силы, одолевая гнетущее вас горе. Помните одно: если Марион Фай суждено дожить до той минуты, когда вы приведете в свой дом молодую жену, как повелевает вам долг, для нее будет утешением сознавать, что зло причиненное ею, изглажено. Марион».
«Не умею вам сказать как бы я гордилась посещением вашей сестры, если б она удостоила навестить меня. Не лучше ли мне отправиться в Гендон-Голл? Я могла бы устроить это очень легко. Не отвечайте мне на это, но попросите ее написать мне словечко».

* * *

Два дня спустя леди Франсес приехала к ней.

— Позвольте мне взглянуть на вас, — сказала Марион, когда гостья обняла и поцеловала ее. — Мне приятно смотреть на вас, убеждаться, похожи ли вы на него. На мои глаза, он так хорош.

— Он красивее меня.

— Вы женщина, он мужчина. Но вы похожи на него и очень хороши собой. У вас также есть поклонник, наш близкий сосед?

— Да. Приходится в этом сознаться.

— Почему же не сознаться? Отрадно любить и быть любимой. Он также стал аристократом — как ваш брат.

— Нет, Марион, вы ошибаетесь. Можно мне называть вас «Марион»?

— Отчего же? Он почти сразу стал звать меня «Марион».

— Неужели?

— Да, как будто так и следовало. Но я это заметила. Это было не тогда, когда он попросил меня помешать огонь в камине, а в следующий раз. Говорил он вам об огне в камине?

— Нет, не говорил.

— Мужчина не говорит о таких вещах, но девушка их помнит. Как вы добры, что приехали. Вы знаете — не правда ли?

— Что?

— Что я — и брат ваш, наконец, все порешили? — Добродушная улыбка сошла с лица леди Франсес, но она ничего не ответила. — Вы должны это знать. Я уверена, что и он теперь знает. После того, что я сказала в своем письме, он больше не будет мне противоречить. — Лэди Франсес покачала головой. — Я написала ему, что пока я жива, он будет мне дороже всего мира. Но и только.

— Почему бы вам — не жить?

— Лэди Франсес…

— Зовите меня «Фанни».

— Я буду звать вас «Фаннн», если вы позволите мне все вам высказать. О, как бы я желала, чтоб вы захотели все это понять и не заставляли меня больше распространяться об этом. Но вы должны знать — вы должны знать, что желание вашего брата не может быть исполнено. Если б об этом только было меньше толков, если б он захотел согласиться и вы также, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива. Что такое, в сущности, те несколько лет, которые нам придется прожить здесь? Разве мы не встретимся снова, разве мы не будем тогда любить друг друга?

— Надеюсь, что да.

— Если вы действительно на это надеетесь, то почему бы нам не быть счастливыми? Но как могла бы я надеяться на это, если б сознательно навлекла на него большое несчастие? Если б я причинила ему вред здесь, могла ли бы я надеяться, что он будет любит меня на небе, когда узнает все тайны моего сердца? Но если он скажет себе, что я принесла себя в жертву ради его; что я не захотела пасть в его объятия, потому что это было бы нехорошо для него, тогда, хотя другая может быть и будет ему дороже, неужели я также не буду ему дорога?

Лэди Франсес могла только сжать ее в объятиях и поцеловать.

— Когда вокруг его очага, — о котором он говорил точно это почти мой очаг, — соберутся здоровые мальчики и краснощекие, хорошенькие девочки и он будет знать, что я могла бы дать ему, разве он не помолится за меня и не скажет мне, в молитве, что, когда мы встретимся «там», я по-прежнему буду дорога ему? А когда она все узнает, она, которая будет покоиться на груди его, неужели я ей не стану дорога?

— О, сестра моя!

Лэди Франсес, прежде чем вышла из этого дома, поняла, что брату ее не удастся поставить на своем в этом деле, которое так близко его сердцу.

XVII. Но это правда

Джордж Роден пришел к окончательному решению относительно своего титула и сообщил всем, до кого это касалось, что намерен остаться по-прежнему — Джорджем Роденом, почтамтским клерком. Когда с ним, в том или другом смысле, заговаривали о разумности, или вернее неразумии его решения, он, по большей части, улыбался, не распространялся, но нисколько не терял веры в себя. Ни одному из аргументов, какие выставлялись против него, он нисколько не поддавался. Что касается доброй славы матери, — говорил он, никто в ней не сомневался и никто в ней ни на минуту не усомнится. Мать сама решила вопрос о своем имени и носила его четверть века. Сама она и не помышляла менять его. Для нее выступить на сцену в качестве герцогини противоречило бы ее чувствам, ее вкусам, всем ее понятиям. Она не будет иметь средств, соответствующих ее общественному положению, и была бы вынуждена по-прежнему жить в Парадиз-Роу, с простым присоединением нелепого прозвища. Об этом и речи не было. Только для него желала она нового названия. А для него, уверял он, аргументы против принятия громкого титула еще сильнее. Ему необходимо зарабатывать свой хлеб, и единственным к тому способом было исполнять свое дело, в качестве почтамтского клерка. Все согласны были с тем, что герцогу было бы неприлично занимать такую должность. Это было бы до такой степени неприлично, утверждал он, что он сомневается, чтоб можно было найти человека, достаточно храброго, чтоб расхаживать по свету в такой дурацкой шапке. Во всяком случае, он таким мужеством не обладает. Кроме того, никакой англичанин, как он слышал, не может по своему благоусмотрению носить иностранный титул. А он хотел быть англичанином, он всегда был им. В качестве обитателя Галловэй он вотировал за двух радикалов, как представителей местечка Веллингтон. Он не желал парализировать собственных действий, заявить, что все, что он делал прежде, было дурно.

Свет с ним не соглашался; даже в почтамте он был против него.

— Я не совсем понимаю, почему бы вы не могли на это согласиться, — стал сэр Бореас, когда Роден предоставил ему рассудить: возможно ли, чтоб молодой человек, называющийся герцог ди-Кринола, занял свое место в качестве клерка в отделении мистера Джирнингэма.

— Право, не вижу, почему бы вам не попытаться.

— Нелепость была бы так громадна, что окончательно подавила бы меня, сэр. Я ни на что не был бы годен, — сказал Роден.

— К такого рода вещам очень быстро привыкают. Сначала вам было бы неловко, так же как и прочим служащим и курьерам. Я ощущал бы некоторую неловкость, прося кого-нибудь послать ко мне герцога ди-Кринола, так как нам не в привычку посылать за герцогами. Но нет ничего, с чем нельзя было бы свыкнуться. Будь отец ваш принцем, я не думаю, чтоб через месяц это особенно тяготило меня.

— Какую пользу принесло бы это мне, сэр Бореас?

— Мне кажется, это было бы вам полезно. Трудно объяснить, в чем была бы польза, особенно человеку, который так сильно, как вы, восстает против всяких представлений об аристократии. Но…

— Вы хотите сказать, что меня быстрее бы повысили из-за моего титула?

— Я считаю вероятным, что гражданское управление нашло бы возможным сделать несколько более для хорошего служащего с громким именем, чем для хорошего же служащего без имени.

— В таком случае, сэр Бореас, гражданскому управлению должно бы быть стыдно.

— Может быть; но это было бы так. Кто-нибудь вмешался бы, чтоб устранить аномалию — видеть герцога ди-Кринола восседающим за одним столом с мистером Крокером. Я не стану с вами спорить о том, должно ли это быть, но раз это вероятно, то нет никакой причины, почему бы вам не воспользоваться благоприятными обстоятельствами, если у вас на это хватит способностей и мужества. Понятно, что все мы, в жизни, жаждем одного: успеха. Если на вашем пути встречается благоприятная комбинация, я не вижу, почему бы вам отталкивать ее.

Такова была мудрость сэра Бореаса, но Роден не захотел воспользоваться ею. Он поблагодарил великого человека за внимание и сочувствие, но отказался снова обдумать свое решение. В отделении, в котором восседал мистер Джирнингэм с Крокером, Боббином и Гератэ, чувство в пользу титула было гораздо нелепее, да и выражалось более энергическим языком. Крокер не в силах был сдерживаться, когда узнал, что на этот счет существует еще какое-нибудь сомнение. При первом появлении Родена в департаменте, Крокер чуть не бросился в объятия друга, восклицая: «Герцог, герцог, герцог!» — а затем упал на стул, совершенно подавленный волнением. Роден оставил это без всякого замечания. Ему оно было очень неприятно, отвратительно. Он предпочел бы иметь возможность присесть к своему столу и продолжать свою работу без всяких особенных оваций кроме обычного приветствия, вызванного его возвращением. Его сильно огорчало, что уже все известно об отце его, и о титуле этого отца. Но это было естественно. Свет узнал. Свет поместил это в газеты. Свет об этом толковал. Конечно мистер Джирнингэм также заговорит об этом, а также младшие клерки и Крокер. Крокер, разумеется, заговорит громче всех остальных. Этого следовало ожидать. А потому, он оставил без внимания восторженное и почти истерическое восклицание его, в надежде, что Крокер будет подавлен своими чувствами и успокоится. Но восторжествовать над Крокером было не так легко. Он, правда, просидел минуты две на стуле, с разинутым ртом, но он только приготовлялся в серьёзной демонстрации.

— Мы очень рады снова видеть вас, сэр, — сказал мистер Джирнингэм, в первую минуту не совсем ясно понимая, как ему приличнее обратиться в сослуживцу.

— Благодарю вас, мистер Джирнингэм. Я возвратился совершенно благополучно.

— Мы все с восхищением узнали… то, что узнали, — осторожно сказал мистер Джирнингэм.

— Клянусь, да, — сказал Боббин. — Ведь это правда, не так ли? Такое чудное имя!

— Столько правды: и столько неправды, что я хорошенько не знаю, как и ответить вам, — сказал Роден.

— Но вы же? — спросил Гератэ… и остановился, не дерзая выговорить громкий титул.

— Нет, это-то именно и несправедливо, — возразил тот.

— Но это правда, — крикнул Крокер, вскакивая со стула. — Правда, правда! Это совершенно верно. Он — герцог ди-Кринола. Конечно, мы так будем называть его, мистер Джирнингэм; неправда ли?

— Право, не знаю, — сказал мистер Динрнингэм.

— Позвольте мне знать свое имя, — сказал Роден.

— Нет, нет, — продолжал Крокер. — Это делает честь вашей скромности, но друзья ваши этого допустить не могут. Мы совершенно уверены, что вы — герцог. Человека называют именем, какое он носит, а не тем, какое ему заблагорассудится. Если б герцог Миддльсекс назвался мистером Смитом, он все равно был бы герцогом; не правда ли, мистер Динрнингэм? Весь свет звал бы его герцогом. То же должно быть и с вами. Я не назвал бы вашу светлость мистером… вы знаете, что я хочу назвать, но я никогда более не выговорю этого имени — ни за что в мире.

Роден сильно нахмурился.

— Обращаюсь к целому департаменту, — продолжал Крокер, — прося его, в виду его собственной чести, называть нашего дорогого и высокочтимого друга, при всех случаях, его настоящим именем. Пью за здоровье герцога ди-Кринола!

В эту самую минуту Крокеру принесли его завтрак, состоявший из хлеба с сыром и кружки пива. Он поднес оловянную кружку ко рту и выпил во славу своего аристократического приятеля, без всякой мысли о насмешке. Для Крокера было великим делом находиться в соприкосновении с человеком, обладающим таким аристократическим титулом. В глубине души он благоговел перед герцогом. Он охотно бы просидел здесь до шести или семи часов, исправил бы за герцога всю его работу, только потому, что герцог — герцог. Он не исполнил бы ее удовлетворительно, потому что ему не было свойственно хорошо исполнять какую бы то ни было работу, но он исполнил бы ее так же хорошо, как исполнял собственную. Он ненавидел работу; но он готов был скорей проработать всю ночь, чем видеть герцога за работой, — так велико было его уважение в аристократии вообще.

— Мистер Крокер, — строго сказал мистер Джирнингэм, — вы превращаетесь в чистую язву.

— В язву?

— Да, в язву. Когда вы видите, что джентльмен чего-нибудь не желает, вы не должны этого делать.

— Но когда имя человека остается его именем!

— Все равно. Раз он этого не желает, вы не должны этого делать.

— Если это настоящее имя человека?

— Все равно, — сказал мистер Джирнингэн.

— Если джентльмену угодно сохранить инкогнито, почему ему не исполнить своего желания? — спросил Гератэ.

— Если б герцог Миддльсекс назвался мистером Смитом, — сказал Боббин, — всякий джентльмен, который был бы джентльменом, не стал бы ему противоречить.

Крокер, не побежденный, но на эту минуту озадаченный, надувшись присел к своему столу. Хорошо было жалким людям; слабым существам как Джирнингэм, Боббин и Гератэ, отказываться от своей добычи, но он не желает, чтоб его так обманывали.

В Парадиз-Роу все были положительно против Родена; не только Демиджоны и Дуфферы, но и мать и мистрисс Винсент. Последняя посетила мистрисс Роден в первый понедельник по ее возвращении. О многом надо было потолковать.

— Печальная, печальная история, — сказала мистрисс Винсент, дослушав рассказ кузины до конца и качая головой.

— Во всех наших историях, мне кажется, много печального. У меня мой сын и никакая мать не может иметь больше оснований гордиться сыном. — Мистрисс Винсент снова покачала головой. — Я утверждаю это, — повторила мать, — а имея такого сына, я не могу допустить, что тут была одна печаль.

— Желала бы я, чтоб он охотнее исполнял свои религиозные обязанности, — сказала мистрисс Винсент.

— Не можем мы все всегда сходиться во мнениях. Не нахожу, чтоб необходимо было выдвигать это на сцену теперь.

— Это вопрос, который должно выдвигать на сцену ежедневно и ежечасно, Мэри, если хочешь, чтоб была какая-нибудь польза.

Но не по этому вопросу желала теперь мистрисс Роден получить содействие кузины. Настоящей ее целью было заставить кузину согласиться, что сын ее должен разрешить себе носить титул отца.

— Ho как вы думаете — должен он принять имя отца? — спросила она. — Мистрисс Винсент покачала головой и попыталась состроить глубокомысленную физиономию. Мнение ее по этому вопросу далеко не установилось. Конечно, прилично, чтоб сын носил имя отца. Все приличия света, насколько мистрисс Винсент с ними знакома, указывают на это. Кроме того она отнюдь не пренебрегала происхождением и считала, что люди обязаны относиться чуть не с благоговением к тем, кто носит титулы. Хотя она всегда, до некоторой степени, враждебно относилась к Джорджу Родену, из-за вольностей, которые он позволял себе по отношению к некоторым религиозным вопросам, тем не менее она была достаточно добра, чтоб желать всего хорошего кузине. Если б речь шла об английском титуле, она, конечно, не покачала бы головой. Но к этому иностранному, итальянскому титулу она относилась не без сомнений. Кроме того, по ее понятиям, наследственные титулы всегда были связаны с наследственными владениями. Для нее было нечто почти антирелигиозное в понятии о герцоге без единого акра поместий. А потому она могла только снова покачать головой.

— Права его на этот титул также несомненны, — продолжала мистрисс Роден, — как права старшего сына самого знатного пэра Англии.

— Вероятно, милая, но…

— Но что?

— Полагаю, что ты права; только… только это не совсем тоже, что английский пэр.

— Право наследования одинаково.

— Он никогда не мог бы заседать в палате лордов.

— Конечно, нет; но почему бы ему больше стыдиться принять итальянский титул, чем его приятелю лорду Гэмпстеду — английский? Это ему не помешает жить здесь. Многие иностранные аристократы живут в Англии.

— Полагаю, что он мог бы жить здесь, — сказала мистрисс Винсент, точно оказывая особую милость. — Не думаю, чтоб был бы закон, в силу которого он изгонялся бы из страны.

— Ни из почтамта, если б захотел там остаться, — сказала мистрисс Роден.

— На этот счет я ничего не знаю.

— Хотя бы его удалили, я предпочла бы, чтоб это состоялось. По моим понятиям, человек не должен отказываться от преимущества, которое принадлежит ему по праву. Если не ради себя самого, он должен сделать это ради детей своих. Ему-то, во всяком случае, нечего стыдиться этого имени. Его носили его отец, дед, многие поколения его предков. Вспомните, как люди у нас спорят из-за титула, как они вырывают его друг у друга, когда является сомнение относительно того, кто имел право наследовать его. Тут нет никаких сомнений.

Убежденная этими вескими аргументами мистрисс Винсент, наконец, выразила мнение, что ее родственник должен немедленно принять имя отца своего.

XVII. Важный вопрос

Кроме Крокера, мистрисс Винсент, матери и сэра Бореаса многие живо интересовались делами Джорджа Родена. В числе их первое место принадлежало леди Персифлаж.

«Постарайся принять его как можно любезнее, — писала она сестре. — Теперь больше ничего не остается. Имя прекрасное и хотя итальянские титулы не ценятся так высоко, как наши, тем не менее, когда они так хороши как этот, они имеют большое значение. Существуют подлинные летописи фамилии ди-Кринола; нет ни малейшего сомнения, что он глава ее. Протяни ему руку и выпиши его в Траффорд, если Кинсбёри достаточно оправился. До меня дошли слухи, что он совершенно приличен, очень статен и пр., совсем не из тех молодых людей, которые, стоя в комнате, дрожат, потому, что не умеют сказать слова. Если бы он был в этом роде, Фанни никогда не увлеклась бы им. Персифлаж толковал о нем кое с кем и говорит, что что-нибудь наверное устроится, если его обставят как следует и он не будет стыдиться своей фамилии. Персифлаж готов сделать все, что может, но прежде всего необходимо, чтобы ты раскрыла молодому человеку свои объятия».

Письмо это очень смутило лэди Кинсбёри. Раскрыть свои объятия герцоиу ди-Кринола она, пожалуй, еще могла, но как раскрыть их лэди Франсес? Девушке, которую она запирала в Кенигсграфе, письма которой перехватывала? Тем не менее, она согласилась.

«Никогда не полюблю я Фанни, — отвечала она сестре, — она такая хитрая. Но, конечно, выпишу их обоих сюда, если ты думаешь, что так всего лучше. Чем они будут жить, Господь один знает. Но, конечно, это будет не моя забота».

Первым последствием этих переговоров было очень ловко редактированное письмо лэди Персифлаж, в котором она приглашала Джорджа Родена в замок Готбой, на Пасху. Громкий титул ни разу не упоминался в этом послании, адресованном на имя мистера Джорджа Родена, но в нем были намеки, дававшие понять, что настоящее положение в свете почтамтского клерка хорошо известно всем обитателям замка Готбой. Главной приманкой для нашего героя послужило заявление, что в числе гостей будет и лэди Франсес Траффорд. Искушение было слишком сильно, Роден принял приглашение.

— И так вы едете в замок Готбой? — сказал ему Крокер. Крокер в это время, испытывал истинную пытку. Ему наконец, растолковали, что он поступает совершенно неправильно, величая герцога «светлостью». Если вообще признавать Родена герцогом, он мог быть только итальянским герцогом, — а потому не «светлостью». Это объяснил ему Боббин и смутил его. Титул «герцог» он мог употреблять по-прежнему; но он боялся гнева Родена, в случае, если бы стал употреблять его слишком часто.

— Вы почему знаете? — спросил Роден.

— Я, как вам известно, сам там бывал, да и часто получаю известия из замка Готбой.

— Да, я еду в замок Готбой.

— Гэмпстед, вероятно, там будет. Я там познакомился с Гэмпстедом. Человек в условиях лорда Персифлажа, конечно, с восторгом приветствует — герцога ди-Кринола.

Он подался назад, точно боясь, что Роден его ударит, но… но договорил-таки свою фразу до конца.

— Конечно, если вам угодно досаждать мне, я тут ничего поделать не могу, — сказал Роден, выходя из комнаты.

По приезде его в замок все сначала пошло очень гладко. Все называли его: «мистер Роден». Лэди Персифлаж приняла его очень любезно. Лэди Франсес была налицо, она обращалась с ним, как обращалась бы со всяким другим претендентом, без малейших намеков на его общественное положение, а именно этого-то он и желал. Лорд Льюддьютль приехал провести в замке два дня праздника и был с ним очень вежлив. Лэди Амальдина была очень рада с ним познакомиться и через три минуты уже просила его обещать, что он не женится до августа, в виду ее интересов.

— Если бы я теперь должна была отказаться от надежды видеть Фанни в числе моих дружек, — сказала она, — мне, право, кажется, что я совсем бы от всего отказалась.

Перед обедом ему позволили остаться наедине с Фанни, и тут он, в первый раз в жизни, почувствовал, что его помолвка — признанный факт.

Все это было ему тем приятнее, что его при этом называли его настоящем именем. Ему было почти стыдно того смущения, какое причинил ему его воображаемый титул. Он сознавал, что думал об этом вопросе больше, чем он того заслуживал. Приставанья Крокера были ему ненавистны. Невероятно было, чтобы он встретил второго Крокера, но все же он опасался, сам почти не зная чего. Лэди Персифлаж и леди Амальдина обе называли Родена его настоящим именем, а лорд Льюддьютль никак его не называл. Если бы ему только дали уехать так, как он приехал, без единого намека, со стороны кого бы то ни было на семейство ди-Кринола, тогда он решит, что обитатели замка Готбой чрезвычайно благовоспитанны. Но он боялся на это надеяться. Лорда Персифлаж он увидел перед самым обедом и тут, больше чем когда-либо заметил, что его представили под именем мистера Родена.

— Очень рад вас видеть, мистер Роден. Надеюсь, что вы охотник до живописных видов. Считается, что у нас с вершины башни лучший вид в целой Англии. Уверен, что дочь моя покажет вам его. Не стану утверждать, чтобы я сам когда-нибудь его видел. Прекрасные виды имеют свою прелесть, когда путешествуешь, но дома никто за ними никогда не гонится.

Этим лорд Персифлаж заплатил дань вежливости незнакомцу, и разговор сделался общим.

Весь следующий день был посвящен чарам любви и природы. Погода была восхитительна, и Родену дозволено было бродить, где вздумается, с лэди Франсес. Все в доме считали его признанным женихом. Так как он, в сущности, никогда не был признан никем из членов ее семьи, кроме самой девушки; так как маркиз даже не удостоил принять его, когда он явился, но поручил мистеру Гринвуду презрительно отвергнуть его предложение; так как маркиза отнеслась к нему как к человеку, которого и презирать-то не стоит; так как даже его искренний друг лорд Гэмпстед объявил, что затруднения будут непреодолимы, — это внезапное исчезновение всяких препятствий не могло не показаться ему очаровательным чудом. Он понимал, что согласие лорда и леди Персифлаж совершенно так же действительно, как согласие лорда и леди Кинсбёри. Случилось нечто, что в глазах всей семьи как бы подняло его из грязи и поставило на величественный пьедестал. Все это делалось потому, что его почитали итальянским аристократом. А между тем это совершенно неверно, он никому не позволит так величать его, насколько в его власти помешать этому.

Пребывание его должно было продолжаться два полных дня. Один был всецело посвящен любви. На следующее утро, после первого завтрака, он очутился с глазу на глаз с лордом Персифлаж.

— Очень, очень рад, что имел удовольствие видеть вас здесь, — начал хозяин. Роден на это только поклонился.

— Я не имею удовольствия лично знать вашего дядю, но в Европе нет человека, которого я бы больше уважал.

Роден снова поклонился.

— Все подробности этого вашего романа мне известны через д'Осси. Вы знаете д'Осси? — Роден объявил, что не имеет чести знать итальянского посланника.

— А, ну, конечно, вам надо познакомиться с д'Осси. Не стану обсуждать, соотечественник ли он вам или нет, но познакомиться вам с ним надо. Он — большой приятель вашего дяди.

— Я только благодаря случаю познакомился с дядей и даже узнал, что он мне дядя.

— Совершенно верно. Но случай последовал, а результат, к счастью, остается. Несомненно, вам придется принять свою фамилию.

— Я сохраню то имя, которое ношу, лорд Персифлаж.

— Вы убедитесь, что это совершенно невозможно. Королева этого не допустит. — При этих словах Роден широко раскрыл глаза, но министр иностранных дел посмотрел на него в упор, точно желая его уверить, что хотя он прежде ни о чем подобном никогда не слыхал, это тем не менее правда. — Конечно, дело не обойдется без затруднений. В настоящую минуту я не сумел бы посоветовать, как это следует обделать. Может быть, вам лучше было бы подождать, пока ее величество выразит желание принять вас как герцога ди-Кринола. Раз она это сделает, вам не останется другого выбора.

— Не останется выбора относительно собственного имени?

— Ни малейшего. В настоящую минуту я, в значительной степени, думаю о благе моей родственницы, лэди Франсес. Придется что-нибудь устроить. Пока я еще не совсем ясно различаю путь, но, без сомнения, что-нибудь устроится. Герцог ди-Кринола, я уверен, найдет себе приличное занятие.

Тут он позвонил в маленький колокольчик, и Вивиан, личный секретарь, вошел в комнату. Вивиан и Роден были знакомы, они обменялись несколькими любезными словами; но Роден был вынужден расстаться с лордом без дальнейших протестов относительно предполагаемых желаний ее величества.

Часов около пяти его пригласили в собственную, маленькую гостиную лэди Персифлаж.

— Не правда ли, я была к вам очень добра? — спросила она, смеясь.

— Действительно, очень добры. Что могло быть любезнее как пригласить меня сюда, в замок?

— Это я сделала для Фанни. Но сказала ли я вам хоть слово о вашем ужасном имени?

— Не говорили; сделайте милость, лэди Персифлаж, будьте добры до конца.

— Да, — сказала она, — я буду добра до конца, при всех. Я ни слова не говорила об этом даже Фанни. Фанни — ангел.

— Я с вами согласен.

— Это само собой разумеется. Но даже ангел не откажется от общественного положения, принадлежащего ему по праву. Вы не должны позволять себе предполагать, чтобы даже Фанни Траффорд была равнодушна к титулам. Есть жертвы, которых мужчина может ожидать от девушки, но есть жертвы, которых ожидать нельзя, как бы она влюблена ни была. Фанни Траффорд должна сделаться герцогиней ди-Кринола.

— Боюсь, что этого я не в состоянии для нее сделать.

— Дорогой мой мистер Роден, это должно быть. Я не могу позволить вам уехать отсюда, не объяснив вам, что, как жених, вы не можете отказаться от своего титула. Если б вы намеревались остаться холостяком, я не берусь решить, как далеко могли бы завести вас ваши своеобразные понятия, но так как вы намерены жениться, то и у нее будут свои права. Предоставляю вам судить, честно ли было бы с вашей стороны просить ее отказаться от намерения, которого она будет вправе ожидать от вас. Подумайте об этом, мистер Роден. Теперь я вас более на этот счет беспокоить не буду.

Более об этом не было речи в замке Готбой. На другой день он возвратился в почтамт.

XVIII. Принуждать не могу

Около половины апреля лорд и лэди Кинсбёри приехали в Лондон. Изо дня в день, неделю за неделей, маркиз объявлял, что никогда более не будет в силах выйти из своей комнаты и собирался умирать немедленно, пока окружающие его не начали думать, что он вовсе не умрет. Его, однако, наконец убедили, что он может во всяком случае так же удобно умереть в Лондоне, как в Траффорде, а потому он и позволил перевезти себя в Парк-Лэн. Состояние его здоровья, конечно, послужило предлогом этого передвижения. Говорили, что в это именно время года ему полезнее будет быть поближе к своему лондонскому доктору. Маркиз поверил этому. Когда мужчина болен, для него нет ничего важнее его болезни. Но вопрос, не побудила ли маркизу тревога ее из-за прочих дел семьи, убедить мужа. Маркиз дал условное согласие на брак дочери. Фанни разрешено было выйти за герцога ди-Кринола. Разрешение это дано было без всякого прямого намека на денежный вопрос, но в нем несомненно проглядывало обещание со стороны отца невесты обеспечить им некоторый доход. Чем же им иначе жить? Письмо к лэди Франсес было написано ее мачехой, под диктовку маркиза. Но продиктованные слова не были занесены на бумагу без всяких изменений. Отец желал быть мягким и ласковым, просто выражая удовольствие по поводу того, что поклонник его дочери оказывается герцогом ди-Кринола. Из этого маркиза сделала договор. Жених будет принят в качестве жениха, под условием, что примет имя и титул. Сестра ее, лэди Персифлаж, дала ей понять, что ей бы следовало пригласить молодого человека в Траффорд. Она нашла, что удобнее будет принять его в Лондоне. Лэди Франсес приедет к ним в Парк-Лэн и тогда молодой человек получит приглашение. Маркиза будет просить в себе «герцога Ди-Кринола». Ничто в мире не заставит ее написать имя Родена.

Гэмпстед в это время жил в Гендоне; сестра оставалась у него, пока маркиза не переехала в город, но он ни с кем, за исключением Джорджа Родена, часто не видался. Со времени возвращения Родена из Италии, ему, без слов, было разрешено посещать Гендон-Голл. Лэди Франсес писала отцу в ответ на письмо, писанное маркизой от его имени, и объявила, что мистер Роден и желает остаться мистером Роденом. Она очень пространно объясняла его побуждения, но едва ли сумела сделать их сколько-нибудь понятными отцу. Он просто утаил письмо, прочтя его до половины. Он не желал брать на себя труд объяснять все это жене и более ни во что не вмешивался, хотя предложенное условие было положительно отвергнуто теми, кого оно должно было связывать.

Для Родена и лэди Франсес это, без сомнения, было очень приятно. Сама лэди Амальдина Готвиль не была более настоящей невестой своего аристократического поклонника, чем лэди Франсес — этого бедняка, итальянского аристократа. Но брат, в это время, далеко не был так счастлив, как сестра. Между ним и лэди Франсес, по возвращении его из Траффорда, произошла ужасная сцена. Он возвратился с письмом Марион в кармане, каждое слово этого письма было запечатлено в его памяти, но он по-прежнему сомневался в необходимости исполнить приказания Марион. Она объявляла, с той силой выражений, какую только сумела найти, что брак, который он намеревался заключить, невозможен. Она и прежде не раз говорила ему это и эти разговоры ни к чему не повели. Когда она в первый раз сказала, что не может сделаться его женой, это почти нисколько не ослабило радости, какую доставили ему ее уверения в любви. Это, в глазах его, ничего не значило. Когда она говорила ему о различии в их общественном положении, он ничего слышать не хотел. Всю свою жизнь, всю свою энергию он посвящал на то, чтоб опровергнуть доводы тех, кто ежедневно толковал ему, что его от прочих людей отделяют особенности его общественного положения.

Он уж, конечно, не позволит ничему подобному разлучить его с единственной женщиной, которую он любил. Укрепив свое сердце этими размышленьями, он сказал себе, что робким сомнениям девушки не должно придавать никакого серьезного значения. Так как она любила его, он, конечно, будет в силах победить все эти сомнения. Он возьмет ее в объятия и унесет. В нем таилось убеждение, что девушка, раз признавшись в любви в человеку, принадлежит ему и обязана ему повиноваться. Охранять ее, поклоняться ей, окружать ее попечениями, заботиться, чтоб ветер слишком сильно не подул на нее, говорить ей, что она единственное сокровище в мире, которое имеет в глазах его истинную цену, но в тоже время совершенно овладеть ею, так чтоб она всецело принадлежала ему, — таково было его представление об узах, которые должны были соединить его с Марион Фай. Так как любовь его доставляла ей отраду, невозможно, чтоб она когда-нибудь не отозвалась на его призыв.

Кое-что из этого и она заметила и поняла, что ей необходимо сказать ему всю правду. Она это сделала в очень немногих словах: «Мать моя умерла; все мои братья и сестры умерли. Я также умру в молодости».

Что могло быть проще этих слов, но как сильны они были в своей простоте! Он не решался сказать, даже про себя, что это не правда, что этого не должно быть. Может быть, она и уцелеет там, где другие не уцелели. На этот риск он готов был идти, готов был сказать ей, что все это она должна предоставить Богу. Так он, конечно, и поступит. Но он не может сказать ей, что нет оснований опасаться. «Если нам суждено жить — будем жить вместе, если умереть — умрем, так скоро один после другого, как только возможно. Нам положительно необходимо одно — сойтись». Вот что он теперь ей скажет.

В этом настроении он возвратился в Гендон, собираясь немедленно отправиться в Голловэй, чтоб на словах объясниться с Марион. Его остановила записка квакера.

«Мой дорогой, молодой друг, — писал старик, — Марион поручила мне передать тебе, что мы нашли полезным, чтоб она отправилась на несколько недель на морской берег. Я отвез ее в Пегвель-Бей, откуда могу каждый день приезжать в себе в контору, в Сити. После вашего последнего свидания она была не совсем здорова, не больна, собственно говоря, но взволнована, что вполне естественно. Я повез ее на морской берег, по совету докторов. Она, однако, просит меня передать тебе, что бояться нечего. Тем не менее, лучше было бы, по крайней мере на время, избавить ее от волнения, сопряженного с свиданием с тобою. Твой верный друг Захария Фай».

Записка эта его смутила, а в первую минуту сильно разогорчила. Ему захотелось полететь в Пегвель-Бей и лично убедиться, в каком состоянии она действительно находится. Но по зрелом обсуждении он понял, что не смеет этого сделать вопреки приказанию квакера. Приезд его, без всякого сомнения, взволнует ее. Он вынужден был отказаться от этой мысли и удовольствоваться твердым намерением навестить квакера в Сити, на другой день.

Но слова сестры было тяжелее вынести, чем записку квакера.

— Милый Джон, — сказала она, — тебе надо от этого отказаться.

— Никогда я от этого не откажусь, — ответил он.

— Милый Джон!

— Какое право имеешь ты советовать мне отказаться? Что бы ты мне ответила, если б я объявил, что ты должна отказаться от Джорджа Родена?

— Если б была одна и та же причина!

— Что ты знаешь о какой бы то ни было причине?

— Милый, милый брат.

— Ты против меня. Ты умеешь быть упрямой. Я не более тебя способен отказаться от того, чем дорожу.

— Тут дело идет об ее здоровье.

— Разве она первая молодая девушка, которая выйдет замуж, не будучи здорова, как коровница? Как можешь ты решаться приговаривать ее к смерти?

— Это не я. Это сама Марион. Ты просил меня навестить ее, она говорила со мной.

Он помолчал с минуту, а затем хриплым, тихим голосом спросил:

— Что она тебе сказала?

— О, Джон! мне кажется, что я едва ли могу повторить тебе, что она сказала. Но ты сам знаешь. Она писала тебе, что из-за ее здоровья твое желание не может быть исполнено.

— Неужели ты бы хотела, чтоб я уступил потому только, что она боится за меня? Будь Джордж Роден не крепкого здоровья, ты бы оттолкнула его и уехала?

— Трудно обсуждать этот вопрос, Джон.

— Но его приходится обсуждать. О нем, во всяком случае, приходится подумать. Не думаю, чтоб женщина имела право сама решать его и с уверенностью утверждать, что Всемогущий обрек ее на раннюю смерть. Эти вещи надо предоставлять Провидению, случаю, судьбе, называй как хочешь.

— Но если у нее свои убеждения?

— Ее не надо предоставлять собственным убеждениям. В том-то и дело. Ей не следует позволять жертвовать собою какой-то фантазии.

— Никогда тебе не убедить ее, — сказала сестра, положив руку на его руку и жалобно заглядывая ему в лицо.

— Не убедить? Ты решительно утверждаешь, что мне ее не убедить? — На это она только покачала головой. — Почему ты говоришь так положительно?

— Она могла сказать мне вещи, которые едва ли могла сказать тебе.

— В чем же дело?

— Она могла сказать мне вещи, которые я едва ли могу повторит тебе. О, Джон, поверь, поверь мне. Ты должен отказаться от этой мысли. Марион Фай никогда не будет твоей женой. — Он сбросил с себя ее руку и сурово нахмурился. — Неужели ты думаешь, что я не пожелала бы иметь ее сестрой, если б это было возможно? Неужели ты не веришь, что я также люблю ее? Кто может не полюбить ее?

Он конечно знал, что она не может чувствовать тоже, что чувствует он. Что такое всякая другая любовь, всякая другая грусть, в сравнении с его любовью, с его грустью?

На другой день он был в Лондоне и, в обществе квакера, расхаживал взад и вперед по Брод-Стрит перед входной дверью в контору Погсона и Литтльбёрда.

— Дорогой друг мой, — говорил квакер, — я не утверждаю, что этого никогда не будет. Это в руках Всемогущего. — Гэмпстед нетерпеливо потряс головой.

— Вы не сомневаетесь во власти Всемогущего блюсти свои создания? Мне кажется, что если человек чего-нибудь желает, он должен этого добиваться.

Квакер пристально посмотрел ему в лицо.

— В обыкновенных, житейских делах это хорошее правило, милорд.

— Оно всегда хорошо. Вы говорите мне о Всемогущем. Что ж, Всемогущий даст мне любимую девушку, если я буду смирно сидеть и молчать? Не должен ли я добиваться этого, как и всего остального?

— Что же я-то могу сделать, лорд Гэмпстед?

— Согласиться со мной, что для нее же было бы лучше решиться. Признать, как признаю я, что ей не следует считать себя обреченной. Если б вы, отец ее, ей приказали, она бы послушалась.

— Не знаю.

— Можете попытаться, если вы со мной согласны. Вы отец ее, она вам покорна. Вы не находите, что ей бы следовало?…

— Как могу а сказать? Что мне сказать, кроме того, что все это в руках Божиих? Я старик и много страдал. Все, что мне было дорого, у меня отнято, все — кроме ее. Как могу я думать о твоем горе, когда мое собственное так тяжко?

— Мы должны думать о ней.

— Я не могу утешить ее, не могу и осуждать. Я даже не стану пытаться убедить ее. Она — все, что у меня осталось. Если я одну минуту и думал, что мне приятно было бы видеть мою дочь женою такого высокопоставленного лица, как ты, это безумие забыто. С меня теперь было бы довольно видеть моего ребенка живым; Бог с ними, с титулами, общественным положением, величавыми дворцами.

— Кто думал обо всем этом?

— Я думал. Не она — мой ангел, моя белоснежная голубка!

Горячие слезы потекли по лицу Гэмпстеда.

— Мы с тобой, милорд, — продолжал Захария Фай, — испытываем тяжкое горе из-за этой девушки. Верно, что твоя любовь, как моя, искренна, честна, глубока. Ради ее самой желал бы я иметь возможность отдать ее тебе, ради твоей искренности и честности, не ради твоего богатства и титулов. Но не в моей власти отдать ее. Она сама себе госпожа. Я не скажу ни слова, чтоб убедить ее, в том или другом смысле.

На этом они расстались.

XX. В Парк-Лэне

В понедельник, 20-го апреля, лэди Франсес возвратилась под отцовскую кровлю. Минувшая зима конечно не прошла для нее особенно приятно. Теперь ей разрешали быть счастливой. Понятно, что она торжествовала.

Но торжеством своим она вполне была обязана случайности, тому, что отец ее любезно называл «романом», тогда как мачеха, выражаясь менее вежливо, уверяла что это «чудесное совпадение, за которое она должна благодарить Бога на коленях». Под случайностью, совпадением, романом, конечно, следовало понимать титул ее жениха. Этим она нисколько не гордилась, и вовсе не желала благодарить за это Бога на коленях. Хотя она была счастлива в присутствии жениха, счастье ее омрачалось сознанием, что она обманывает отца. Ей разрешено было пригласить жениха обедать, потому что его считали герцогом ди-Кринола. Но приглашение было адресовано на имя «Джорджа Родена, эсквайра, главный почтамт». Никто еще не отважился надписать на конверте имя и титул герцога. Сестра маркизы уверяла ее, что все обойдется, а потому маркиза и согласилась пригласить молодого человека обедать, под одной кровлей с ее «голубками». Но она не вполне доверяла сестре и понимала, что ей легко могла выпасть на долю непременная обязанность прижать детей к груди своей и бежать с ними от всякого соприкосновения с почтамтским клерком, — с почтамтским клерком, который не хотел сделаться герцогом. Сам маркиз желал одного: чтоб все мирно обошлось. Его, во время пребывания в Траффорде, так мучили мистер Гринвуд и жена, что он ничего так не жаждал, как примирения с дочерью. Он слышал от людей очень компетентных — от лица не менее компетентного, чем министр иностранных дел, — что этот молодой человек есть герцог ди-Кринола. Был какой-то роман, очень интересный, но факт оставался в своей силе. Почтамтский клерк не был больше Джорджем Роденом и, как уверяли, скоро перестанет быть и почтамтским клерком. Молодой человек — действительно итальянский аристократ высшего разбора и в этом качестве вправе жениться на дочери английского аристократа.

Таково было положение дел, когда Джордж Роден приехал обедать в дом Кинсбёри. Он сам, в эту минуту, не был совершенно счастлив. Последние слова, сказанные ему леди Персифлаж, в замке Готбой, смутили его: «Честно ли было бы с вашей стороны, — сказала ему она, — просить Фанни отказаться от положения, которого она будет вправе ожидать от вас?»

До этого, вопрос не представляется ему с этой стороны. О лэди Франсес, в этом деле, следует подумать столько же, как и о нем. Положение будет настолько же ее, как его. А между тем он не мог этого сделать. Даже ради ее, он не в силах был войти в почтамт и объявить, что его зовут герцог ди-Кринола. Даже ради ее, он не согласился бы жить праздной, бесполезной жизнью. Любовь очень сильно говорила в душе его, но тут же сказывалось чувство долга и собственного достоинства, которое лишило бы его всякой возможности выносить такое рабство. Если б он согласился на это, ему пришлось бы отказаться от всех честных убеждений своей жизни. А между тем, он готовился сесть в качестве гостя за стол лорда Кинсбёри, потому что лорд Кинсбёри непременно хотел видеть в нем итальянского аристократа. Вследствие всех этих причин, он не был вполне счастлив, когда звонил у дверей маркиза.

Гэмпстед отказался от участия в обеде. Не в таком он был теперь настроении. Но, за исключением его, было целое семейное собрание. Тут были: лорд и лэди Персифлаж, лэди Амальдина и жених ее. Персифлажи очень горячо отнеслись к этому делу, так что их можно было назвать особенными покровителями Джорджа Родена. Лорд Персифлаж, который редко относился очень горячо к чему бы то ни было, порешил, что герцог ди-Кринола должен быть признан; полагали, что он уже замолвил на этот счет словечко в самых высших сферах. Вивиан также был на лицо. Сам бедный маркиз считался слишком слабым, чтобы сойти в столовую, во принял своего будущего зятя у себя, на верху. Они не встречались со времени несчастного визита клерка в Гендон-Голл, когда преступность его никому еще не грезилась; маркиза также не видала его с тех пор, как ужасный звук имени «Франсес» поразил ее слух. Остальные присутствующие, до некоторой степени, уже с ним сблизились. Лорд Льюддьютль обошел с ним замок Готбой, обсуждая статистику телеграфного дела. Леди Амальдина вела с ним доверительные беседы о своей свадьбе. И лорд и лэди Персифлаж, в очень дружеском тоне, сообщили ему свои мысли насчет его имени и положения. С Вивианом они стали короткие приятели. Все они могли встретить его с распростертыми объятиями, когда его ввели в гостиную маркиза, — все, кроме самой лэди Кинсбёри.

— Нет, я не совсем здоров в настоящую минуту, — сказал маркиз, протягивая руку. — Обедать я с вами не буду. Бог весть, буду ли я еще когда-нибудь обедать внизу.

— Не обедать внизу! — сказал лорд Персифлаж. — Через месяц опять начнете болтать против правительства, как болтали весь свой век.

— Жаль, что вы не привели с собой Гэмпстеда, мистер… — маркиз остановился, так как ему было внушено, чтоб он ни под каким видом не называл молодого человека «мистер Роден». — Он был здесь сегодня утром, но казался чем-то очень смущенным. Ему бы следовало занять свое место на нижнем конце стола, так как я так болен; но он этого не хочет.

Лэди Кинсбёри ждала, пока муж перестанет ворчать, чтоб приступить к неприятной, предстоявшей ей задаче. Она была такая лицемерка. Есть женщины, которые имеют особенную способность скрывать свою антипатию от тех, кто ее возбуждает, когда обстоятельства этого требуют. Они умеют улыбаться с горькой враждой в сердце. При этом лица их берут верх над сердцами, вражда уступает улыбке. Они делаются почти дружелюбными, потому что смотрят дружелюбно. Они перестают ненавидеть, потому что ненависть неудобна. Но маркиза для этого была слишком сурова и слишком искренна.

Она не могла владеть ни своим лицом, ни своими чувствами. С минуты, когда молодой человек вошел в комнату, было очевидно, что она не в силах будет встретить его даже с обязательной любезностью. Она ненавидела его и говорила всем присутствовавшим здесь, что ненавидит его.

— Как поживаете? — сказала она, едва дотронувшись до руки его, как только он отошел от дивана, на котором лежал ее муж.

— Очень вам благодарен за позволение приехать сюда, — сказал Роден, глядя ей прямо в лицо и так возвышая голос, чтоб все его слышали. Лицо ее стало суровее, чем когда-либо. Убедившись, что ей больше нечего говорить ему, она села и молчала.

Если б не то, что леди Персифлаж совершенно не походила на сестру, минута была бы для всех крайне неловкая. Бедная Фанни, которую отец держал за руку, не могла найти подходящего слова. Лорд Персифлаж, повернувшись на каблуке, состроил гримасу своему секретарю. Льюддьютль охотно бы сказал что-нибудь любезное, если б был для этого достаточно находчив. По его понятиям, маркиза вела себя чрезвычайно глупо.

— Дорогая тетя Клара, — сказала лэди Амальдина, чтоб сказать что-нибудь, — слышали вы, что старик сэр Грегори Тольбар, наконец, женится на Летиции Тарбаррель?

Всех выручила леди Персифлаж.

— Само собой разумеется, что все мы очень рады вас видеть, — сказала она. — Увидите, что если вы будете милы с нами, мы все будем с вами милы, как только возможно. Неправда ли, лорд Льюддьютль?

— Что до меня касается, — сказал деятельный член парламента, — я очень рад познакомиться с мистером Роденом.

Тень сожаления мелькнула во лицу леди Персифлаж при этом имени. Более мрачное облако легло на чело лэди Кинсбёри. Лорд Кинсбёри перевернулся на диване. Лэди Амальдина слегка ущипнула жениха за руку. Лорд Персифлаж чуть не вслух засвистал. Вивиан старался делать вид, будто это ничего не значит.

— Очень вам благодарен за вашу любезность, лорд Льюддьютль, — сказал Джорж Роден.

Назвать его по имени было величайшей любезностью, какую можно было оказать ему в данную минуту. Тут дверь отворилась, доложили, что кушать подано.

Всему на свете бывает конец. Кончился и этот обед. Роден, мужество которого было на высоте положения, сделал смелое усилие, заговорив с лэди Франсес, которая сидела возле него. Но обстановка была ему крайне неблагоприятна. Все остальные присутствующие находились в близком родстве друг с другом. Будь он любезно принят хозяйкой дома, он легко бы попал в общую колею. Теперь же он вынужден был плыть против течения.

Наконец обед кончился, дамы перешли в гостиную.

— Лорд Льюддьютль назвал его: мистер Роден! — сказала маркиза, тоном горького упрека, как только дверь гостиной за ними затворилась.

— Мне так было жаль, — сказала леди Амальдина.

— Это ровно ничего не значит, — сказала лэди Персифлаж. — Нельзя требовать, чтоб человек в одну минуту отказался от своего старого имени и принял новое.

— Он никогда не откажется от своего старого имени и не примет нового, — сказала лэди Франсес.

— Вот оно, — воскликнула маркиза. — Что ты на это скажешь, Джеральдина?

— Дорогая Фанни, — сказала лэди Персифлаж, без тени неудовольствия в голосе, — почему ты можешь знать, как поступит молодой человек?

— Я не считаю честным обманывать мама, — сказала Фанни. — Я достаточно хорошо его знаю, чтоб быть совершенно уверенной, что он не примет титула, так как не имеет средств для поддержания его. Он много раз со мной об этом говорил, и я совершенно с ним согласна.

— Честное слово, Фанни, я не воображала, что ты будешь так неблагоразумна, — сказала ее тетка. — Девушка вовсе не должна вмешиваться в такие вещи. Все это должно быть улажено между дядей молодого человека, что живет в Италии, и — и здешними властями. Это будет, в значительной степени, зависеть от… Тут лэди Персифлаж понизила голос до самого тихого шепота. — Твой дядя объяснил мне все это, а кому же и знать, как не ему? Такого рода вопросы должны решать за человека те… те… то, кто знает, как их решать. Человек не может быть тем, или другим, по своему произволу.

— Конечно нет, — сказала лэди Амальдина.

— Человеку, дорогая моя, приходится принять имя, которое он наследует. Я не могла бы назваться мистрисс Джонс, точно также как мистрисс Джонс не могла бы назваться лэди Персифлаж. Если он — герцог ди-Кринола, он должен быть герцогом ди-Кринола.

— Но он не хочет быть герцогом ди-Кринола, — сказала Лэди Франсес.

— Вот оно! — повторила маркиза.

— Если б вы предоставили решение этого вопроса тем, кто в нем что-нибудь понимает, а сами теперь не толковали бы об нем, это было бы гораздо лучше.

— Ты ведь слышала, как лорд Льюддьютль назвал его, — сказала маркиза.

— Льюддьютль всегда был глупец, — сказала Амальдина.

— Он желал быть любезным, — сказала Фанни, — я ему очень благодарна.

— Что же касается до того, что ты говорила, Фанни, о недостатке средств дли поддержания титула, то иностранный титул в этом отношении не похож на английский. Здесь его необходимо поддерживать.

— Он никогда бы не согласился быть удрученным громким именем без всяких средств, — сказала Фанни.

— Бывают случаи, когда громкое имя помогает человеку получить средства. Как бы он ни назывался, ему, я полагаю, придется жить и содержать жену.

— У него есть его содержание почтамтского клерка, — очень смело сказала Фанни. Амальдина грустно покачала головой. Маркиза крепко сжала руки и подняла молящий взгляд к потолку. Не следовало ли предохранить «голубков» от такой заразы?

— Он может устроиться лучше этого, дорогая, — воскликнула лэди Персифлаж. — Если тебе суждено быть его женой, я уверена, что ты не послужишь препятствием его повышению. Правительство его страны и наше, с общего согласия, найдут возможность что-нибудь для него сделать, как для герцога ди-Кринола, тогда как для Джорджа Родена ничего сделать нельзя.

— Английское правительство — его правительство, — с негодованием сказала Фанни.

— Право, почти можно подумать, что ты стремишься погубить всю его будущность, — сказала лэди Персифлаж, которая, наконец, едва могла сдерживать свой гнев.

— Это, вероятно, так и есть, — сказала маркиза.

Тем временем в столовой шел разговор, если менее энергичный, то, быть может, более рассудительный. Лорд Персифлаж заговорил о дяде Родена, как о человеке, умственные способности которого, также как и его политическое значение, поистине замечательны. Роден не мог отрицать, что член итальянского кабинета ему дядя, и этим путем был вынужден признать семью и почти признать и новую родину.

— По всему, что я слышу, — сказал лорд Персифлаж, — я полагаю, что вы бы не желали постоянно жить в Италии, как итальянец?

— Конечно, нет, — сказал Роден.

— Нет никакой причины, по которой это было бы необходимо. Легко могу понять, что вы слишком вошли в свою роль англичанина, чтоб составить себе в Италии политическую карьеру. Едва ли это было бы вам возможно иначе как в качестве последователя вашего дяди, что, может быть, было бы для вас неудобно.

— Это было бы немыслимо.

— Совершенно верно. Д'Осси сегодня утром говорил мне, что и он того же мнения. Но нет никакой причины, чтоб вам здесь, как и там, не открылось широкое поле деятельности; деятельности, быть может, не политической, но служебной.

— Это единственная деятельность, которая в настоящее время мне доступна.

— Тут, конечно, могут встретиться затруднения насчет парламента. Мой совет вам еще месяц-другой не торопиться решаться на что-нибудь. Увидите, что все сделается само собой.

XXI. А ведь неправда

Прошло шесть недель без всяких событий. Наступило 1 июня. Доброжелатели Родена не дремали. Лорд Персифлаж виделся с сэром Бореасом, а Вивиан с личным секретарем главного директора почт. Первым последствием этих переговоров было помещение нашего клерка в отдельную комнату и данное ему поручение заведывать какой-то отраслью управления, причем он не приходил уже в соприкосновение с департаментскими Крокерами и Боббинами. Кроме того, сэр Бореас заявил, что имеются вакантные места секретарей, инспекторов и пр., и что любое из них может вскоре занять герцог, если он согласится быть герцогом. Затем был сделан шаг, на который Джордж Роден имел основание негодовать. В Лондоне существовал клуб, называемый «Клуб Иностранцев», состоявший наполовину из англичан, наполовину из представителей других наций и считавшийся очень фешенебельным.

Вивиан что-то сказал Джорджу Родену об этом клубе, — но серьёзного предложения никакого сделано не было, — тем не менее в книгу кандидатов было внесено имя герцога ди-Кринола, предложенного бароном д'Осси и поддержанного лордом Персифлаж. Имя красовалось в книге, так что весь свет мог заявить, что молодой герцог действительно герцог. Иначе имя его не было бы внесено в книгу итальянским посланником и английским министром. Сам Джордж Роден ничего об этом не знал.

Роден получал также и в Галловэе и в почтамте письма, адресованные на имя герцога ди-Кринола. Правда, он их не принимал. Правда, в них по большей части заключались циркуляры поставщиков. Послания эти, вероятно, были вызваны маневрами самой лэди Персифлаж.

— Всякий день получаются письма на имя герцога, — говорила хозяйка таверны мистрисс Дуффер. — Я сама видела. Я-то церемониться не стану. Назову его герцогом прямо в глаза.

Весь Парадиз-Роу часто это делал, к его великой досаде.

Даже мать начинала думать, что отказ его ни к чему не поведет.

— Не вижу, как ты против этого устоишь, Джордж. Конечно, если бы это была неправда, тебе пришлось бы выдержать, но так как это истина…

— Это не больше истина для меня, чем для тебя, — сердито сказал он.

— Никто и не думает так меня величать. Если весь свет будет за одно, тебе придется уступить.

Сэр Бореас был не менее настойчив. Он всегда был очень любезен с молодым клерком, а теперь особенно сблизился с ним.

— Конечно, милый мой, — сказал он, — я буду действовать совершенно в вашем духе.

— Благодарю вас, сэр.

— Если вы мне скажете, что вы — Джордж Роден, вы для меня будете Джорджем Роденом. Но, по-моему, вы не правы. Кроме того, мне кажется, что здравый смысл света одержит над вами верх. Если я что-нибудь понимаю в вопросе о титулах, этот титул принадлежит вам по всем правам. Свет никогда даром не стоит на том, чтоб величать человека лордом или графом. Люди для этого слишком завистливы.

Все это смущало Родена, хотя убеждений его не изменяло. Теперь он настолько свыкся с вопросом, что прекрасно сознавал, что стоит ему выставить это имя на своих визитных карточках, распорядиться на счет внесения его в адрес-календарь, написать кому следует, что он желает, чтоб его так называли, — и дело будет сделано. Он виделся с бароном д'Осси, и барон признал, что англичанина нельзя превратить в итальянского герцога без его согласия, но прибег к помощи очень сильных аргументов, чтоб доказать, что, в данном случае, англичанин обязан дать свое согласие. Барон выразил мнение, что синьорине будет очень обидно, если ей не позволят занять свое место среди молодых герцогинь. Личные чувства Родена ни на йоту не смягчились. Быть почтамтским клерком, живущим в Галловэе, с несколькими сотнями фунтов ежегодного дохода, и прославиться на весь мир в качестве претендента на громкий титул! Казалось, будто жестокая судьба решилась навести ему страшное наказание за его демократические взгляды. Подумать только, что ему, из всего мира, выпало на долю быть герцогом, вопреки собственным желаниям! Сколько раз он утверждал, что всякие наследственные титулы сами по себе нелепы. А между тем, его-то и хотели заставить сделаться нищим герцогом.

Тем не менее ему не хотелось отнимать у девушки, которую он надеялся видеть своей женою, то, что могло бы принадлежать ей по праву.

— Фанни, — сказал он ей однажды, — ты не можешь себе представить, сколько людей пристают во мне из-за этого титула.

— Знаю, что они пристают и ко мне. Но я не обратила бы на них никакого внимания, если б не папа.

— А он этого очень желает?

— Боюсь, что да.

— Говорил я тебе когда-нибудь, что твоя тетка мне сказала перед самым моим отъездом из замка Готбой?

— Лэди Персифлаж, хочешь ты сказать. Она, как тебе известно, мне не тетка.

— Она желает, этого еще больше чем твой отец, и, без всякого сомнения, выдвигает единственный сильный аргумент, какой мне довелось слышать.

— Убедила она тебя?

— Не могу этого сказать, но кое-что она сделала. Она почти заставила меня думать, что пожалуй, обязан это сделать.

— В таком случае ты, вероятно, примешь это имя? — сказала она.

— Это будет совершенно зависеть от тебя. А между тем, мне бы не следовало тебя спрашивать. Я должен был бы исполнить требование этих лиц, даже не беспокоя тебя просьбой выразить твое желание. Я совершенно убежден, что, сделавшись моей женой, ты будешь иметь такое же безусловное право на этот титул, как лэди Кинсбёри на свой. Желаешь?

— Нет, — сказала она.

— Не желаешь?

— Конечно, нет; если я должна это решать.

— Почему ты так отвечаешь, когда все твои друзья этого желают?

— Потому что мне кажется, что один из моих друзей этого не желает. Если ты скажешь, что желаешь этого для себя, я конечно уступлю. Иначе, все, что бы ни говорили мои друзья, не окажет на меня никакого действия. Когда я приняла твое предложение, я совершенно перестала думать об общественном положении. Я имела свои причины, которые находила достаточно вескими. Во всяком случае я это сделала, и теперь, из-за этой случайности, не желаю отступать. Что касается до того, что обо мне говорит лэди Персифлаж, то не верь ни одному слову. Ты, конечно, не сделаешь меня счастливой, дав мне имя, которое я носила бы вопреки твоему желанию и которое было бы тебе самому неприятно.

После этого, Роден более не колебался, хотя друзья его, включая лорда Персифлаж, барона сэра Бореаса и Крокера, продолжали действовать с прежней энергией. Пусть их делают, что хотят, он сохранить имя Джорджа Родена, так как она уверяла, что удовольствуется им.

Через сэра Бореаса он узнал, что записан в книгу кандидатов под именем «герцога ди-Кринола». Сэр Бореас не был членом этого клуба, но слышал о происшедшем, вероятно, в каком-нибудь своем клубе.

— Очень рад слышать, что вы записаны у «Иностранцев», — сказал Эол.

— Но я вовсе не записан.

— Вчера вечером мне говорили, что барон д'Осси записал вас под именем герцога ди-Кринола.

Тут Роден узнал всю истину, как барон его предложил, а министр иностранных дел поддержал, не потрудившись даже спросить его мнения.

— Честное слово, мне казалось, что ты этого желаешь, — сказал ему Вивиан.

Тогда к министру иностранных дел была отправлена следующая записка:

«Мистер Роден, свидетельствуя почтение лорду Персифлаж, позволяет себе заявить, что относительно клуба Иностранцев произошло недоразумение. Мистер Роден глубоко чувствует оказанную ему честь и весьма признателен лорду Персифлаж, но так как он не признает за собой права на честь принадлежать к этому клубу, то просил бы снять имя его с книги. Мистер Роден пользуется случаем, чтоб уверить лорда Персифлаж, что он не принимает и никогда не примет имени, которым он, как он слышал, внесен в клубную книгу».

— Он осел, — сказал лорд Персифлаж барону д'Осси.

Барон молча пожал плечами.

— Есть люди, барон, которым помочь нельзя, как ни старайся. Этого человека хватило на то, чтоб завоевать сердце очень хорошенькой девушки, с прекрасным состоянием и высоким общественным положением, а между тем он так глуп, что не хочет позволить мне совсем поставить его на ноги, когда представляется к тому случай.

Вскоре после этого Роден явился в Парк-Лэн и попросил доложить о нем маркизу. Проходя через сени, он встретил мистера Гринвуда, который очень медленно спускался с лестницы. Они не видались с того достопамятного дня, когда капеллан, в этом самом доме, по поручению маркиза, так неблагосклонно принял Джорджа Родена. С тех пор положение обоих изменилось. Теперь, когда они встретились у подножия лестницы, клерк очень любезно поклонился, но мистер Гринвуд едва ответил на поклон. «Из-за этого молодого человека, — сказал он себе, — и вышла вся беда. Из-за того, что людям, ему подобным, дозволяют врываться в среду аристократов и джентльменов, Англия и идет в чорту».

Маркиз не был в очень хорошем расположении духа, когда Родена привели к нему в комнату. Его встревожил его бывший капеллан, а он не был в состоянии легко выносить подобные тревоги. Мистер Гринвуд наговорил ему вещей, которые крепко рассердили его, речи эти отчасти относились в его дочери и ее поклоннику.

— Нет, я не очень здоров, — сказал он в ответ на расспросы Родена. — Не думаю, чтоб мне когда-нибудь стало лучше. О чем вы намерены потолковать?

— Я пришел объясниться, милорд, — сказал Роден, — потому что мне неприятно бывать у вас в доме под ложным предлогом.

— Ложный предлог? Какой? Я ненавижу всякую ложь.

— И я также.

— О каком ложном предлоге вы говорите?

— Боюсь, что вам сказали, лорд Кинсбёри, что, если б, вы выдали за меня вашу дочь, вы выдали бы ее за герцога ди-Кринола.

Маркиз, который сидел в своем кресле, замотал головой, тревожно пошевелил руками, но тотчас не ответил.

— Я хорошенько не знаю, милорд, — продолжал Роден, — каковы ваши мысли на этот счет, так как мы никогда еще не обсуждали этого вопроса.

— Я не желаю обсуждать его в настоящую минуту, — сказал маркиз.

— Но вы должны знать, что я не принимаю титула и никогда не приму его. Другие сделали это за меня, но без всякого полномочия с моей стороны. Я не имею средств поддерживать этот титул в той стране, которой он принадлежит, а как англичанин, я не вправе пользоваться им здесь.

— Я вовсе не считаю вас за англичанина, — сказал маркиз. — Меня уверяют, что вы итальянец.

— Меня воспитывали как англичанина, я прожил в этой роли двадцать пять лет. Мне кажется, теперь было бы трудно лишить меня моих прав. Никто, я думаю, и пытаться не будет. Я останусь Джорджем Роденом, каким был всегда. Я не стал бы, конечно, беспокоить вас этим разговором, если б я не искал руки вашей дочери. Вправе ли я предположить, что я был принят вами здесь в качестве искателя ее руки? — У маркиза в данную минуту не нашлось ответа на этот вопрос.

Конечно, молодой человек был признан женихом. Лэди Франсес разрешили отправиться в замок Готбой, чтоб видеться с ним. Вся семья собралась, чтобы приветствовать его в лондонском доме. Газеты были полны таинственных заметок, в которых о будущем счастливом женихе говорилось то как об итальянском герцоге, то как об английском почтамтском клерке.

— Конечно, он теперь должен на ней жениться, — сказал маркиз жене в сильной досаде. — Все это дела твоей сестрицы.

Сам он в добрую минуту благословил дочь. Он знал, что теперь не может отступить от этого, да и будь это возможно, совсем не желал доставить жене такой повод торжествовать.

— Жаль мне тревожить вас, лорд Кинсбёри, в эту минуту, если вы не хорошо себя чувствуете.

— Я совсем не хорошо себя чувствую. Если вам все равно, я предпочитаю не толковать об этом теперь. Когда мне удастся повидать Гэмпстеда, тогда, может быть, все уладится.

Так как больше говорить было не о чем, то Джордж Роден откланялся.

XXII. «Не без горечи»

Неудивительно, что лорд Кинсбёри был не в духе, когда Родена ввели к нему в комнату, так как мистер Гринвуд заходил накануне и не был принят. Тогда он написал письмо, так жалобно моля о свидании, что маркиз не в силах был отказать ему. Мистер Гринвуд был достаточно знаком с эпистолярным искусством, чтобы суметь в подобном случае произвести должный эффект. Он прожил, писал он, под одной кровлей с маркизом четверть века. Несмотря на различие положений, они жили друзьями. В течение этого длинного периода маркиз часто удостоивал спрашивать советов своего капеллана и нередко — следовать им. Неужели, после всего этого, он откажет в последнем свидании?

Свидание состоялось. Началось оно с того, что мистер Гринвуд сообщил о смерти ректора местечка Аппльслокомб! Маркиз, конечно, знал об этом, — уже отдал место другому, — мистер Гринвуд не надеялся получить это место, может быть, и не желал этого. Но ему хотелось запастись обидой, иметь сюжет, с которого он мог бы повести свои жалобы.

— Вы должны были знать, мистер Гринвуд, что я никогда не предназначал этого места вам, — сказал маркиз.

Мистер Гринвуд, сидя на кончике стула и потирая руки, заявил, что он питал на этот счет некоторые надежды.

— В таком случае, я не понимаю, на каком основании. Я никогда не говорил вам об этом. Я ни минуты об этом не думал. Я всегда имел намерение назначить туда молодого человека, говоря относительно. Не думаю, чтоб я мог еще что-нибудь для вас сделать.

— Конечно, сделали-то вы немного, лорд Кинсбёри.

— Я сделал все, что намерен был сделать, — сказал маркиз. — Я все это объяснил через мистера Робертса.

— Двести фунтов в год за четверть века!

— Вам совсем не следовало сюда врываться и заводить со мной речь об этом.

— После того, как я столько лет прождал этого места!

— Вы не имели никакого права ждать его. Я вам его не обещал. На вашу просьбу я вам сказал, что об этом и думать нечего. Отроду не слыхивал такой дерзости. Я должен просить вас оставить меня, мистер Гринвуд.

Но мистер Гринвуд еще не располагал уходить. Он пришел сюда с целью и намерен был преследовать ее. Ясно было, что он решился не дать маркизу запугать себя. Он встал со стула и молча смотрел на маркиза. Больной, наконец, почти испугался его упорного молчания.

— Зачем вы так стоите, мистер Гринвуд? Разве вы не слышите, что мне больше нечего сказать вам?

— Да, милорд, я слышал, что вы сказали.

— Так почему ж вы не уходите?

— Придется сказать, милорд.

— Что придется сказать?

— Маркиза!

— Что вы хотите сказать, сэр? Что имеете вы сообщить?

— Не пожелаете ли вы послать за милэди?

— Нет. Я вовсе не намерен посылать за милэди. Какое милэди дело до всего этого?

— Она обещала.

— Что обещала?

— Место. Она поручилась, что я получу Аппльслокомб, как только приход освободится.

— Не верю ни единому слову.

— Обещала. Не думаю, чтоб милэди стала это отрицать. Она обещала мне это с известной целью.

— С какой? Если вы намерены сказать что-нибудь, говорите; если нет — уходите. Если вы очень скоро не решитесь на то или другое, я велю выгнать вас из дома.

— Выгнать из дома?

— Конечно. Если вы намерены угрожать, вам бы лучше было сделать это письменно. Можете написать мне, или лорду Гэмпстеду, или мистеру Робертсу.

— Это не угроза. Это простое заявление. Милэди обещала мне это… с целью.

— Не знаю, что вы этим хотите сказать, мистер Гринвуд. Не думаю, чтоб лэди Кинсбёри обещала что-нибудь подобное; но если б и так, она не имела на это никакого права. Повторяю, я этому не верю; но если б она и обещала, я не был бы связан этим обещанием.

— Даже если вы места не отдали?

— Я его отдал, мистер Гринвуд.

— В таком случае я вынужден просить…

— О чем?

— О вознаграждении, милорд. Это будет только справедливо. Спросите милэди. Милэди не может желать, чтоб меня выгнали из вашего дома, милорд, с двумястами фунтов в год, после всего, что было между мной и милэди.

— Что ж такое было? — спросил маркиз, поднимаясь с места и стоя, совершенно выпрямившись, перед собеседником.

— Я предпочел бы, милорд, чтоб вы узнали это от самой милэди.

— Что ж такое было?

— Да все из-за лэди Франсес.

— Но причем же здесь лэди Франсес?

— Но меня заставляли делать все возможное, чтоб помешать этому браку. Вы сами пользовались моими услугами, милорд. Вы поручили мне принять молодого человека и объяснить ему всю бездну его дерзости. Не моя вина, лорд Кинсбёри, если обстоятельства с тех пор изменились.

— Вы считаете себя вправе предъявлять мне равные требования, потому что вам, как моему капеллану, поручено было принять джентльмена, который явился сюда по щекотливому делу?

— Я, собственно, не это имел в виду. Не будь ничего другого, я бы молчал. Вы спросили меня: причем тут лэди Франсес, и и вынужден был напомнить вам одно обстоятельство. То, что произошло между мной и милэди, было, конечно, гораздо серьезнее; но все началось с вас, милорд. Если б вы мне не дали этого поручения, не думаю, чтоб милэди когда-нибудь заговорила со мной о лэди Франсес.

— В чем же дело? Садитесь и расскажите все, как порядочный человек, если у вас есть что рассказать. — Утомленный маркиз вынужден был возвратиться к своему креслу. Мистер Гринвуд также сел. — Помните одно, мистер Гринвуд, джентльмену неприлично повторять то, что ему доверили, особенно тому или тем, от кого это желали скрыть. Христианину не подобает пытаться сеять раздоры между мужем и женой. А теперь, если у вас есть что сказать, говорите. — Мистер Гринвуд покачал головой. — Если нечего, уходите. Откровенно вам говорю, что не желаю видеть вас здесь. Вы являетесь с чем-то вроде угрозы; если вам угодно продолжать, продолжайте. Я не боюсь вас выслушать. Но говорите или уходите.

— Вы, вероятно, — начал мистер Гринвуд, — не станете отрицать, что милэди удостоивала меня большого доверия.

— Мне это совершенно неизвестно.

— Как, милорд, вы не знали, что милэди в Траффорде совершенно откровенно говорила со мной о лорде Гэмпстеде и леди Франсес?

— Если у вас есть что сказать, говорите, — крикнул маркиз.

— Конечно, молодой лорд и молодая лэди — не родные дети милэди.

— Это еще тут при чем?

— Конечно, тут было не без горечи.

— Да вам-то до этого какое дело? Я не позволю вам говорить мне о леди Кинсбёри, если вы не имеете сообщить мне о какой-нибудь вашей претензии на нее. Если вам обещали денег и она это признает, вам их уплатят. Обещала она вам что-нибудь подобное?

Мистер Гринвуд находил очень трудным — мало того, совершенно невозможным — выразить в определенных выражениях то, что желал объяснить одними намеками. У него была своя логика. Он много раз повторял себе, что он, который пользовался таким доверием знатной дамы, не может влачить жалкое существование с двумястами фунтов в год. Если б все дело действительно можно было объяснить маркизу, он, вероятно, сам бы это понял. Ко всему этому следовало прибавить, что ничего дурного сделано не было. Маркиза была у него в большом долгу за его желание помочь ей отделаться от наследника, который был ей неприятен. Маркиз в еще большем долгу за то, что он этого желания не исполнил. Он думал, что сумеет отчасти дать это понять маркизу, без категорических объяснений. Он желал сказать маркизу собственно то, что было дано какое-то таинственное обещание, и что, так как выполнить его было нельзя, то следует подумать о вознаграждении. Он не обманул, ничьего доверия никого не выдал, да и не намерен был выдавать. Он очень желал объяснить маркизу, что, так как он, мистер Гринвуд, джентльмен, то ему без опасений можно доверять что угодно; но за то и маркиз должен исполнить свою роль, а не выгонять пользовавшегося его доверием капеллана из дома, с нищенской пенсией в двести фунтов!

Но маркиз, по-видимому, приобрел несвойственную ему силу характера, и мистер Гринвуд находил, что выражения приискать не так-то легко. Он заявил: «Тут было не без горечи», и далее этого идти не мог. Невозможно было намекнуть, что милэди желала видеть лорда Гэмпстеда «устраненным».

— Назначали вам какую-нибудь определенную сумму? — спросил маркиз.

— Ничего подобного не было. Милэди думала, что я должен получить это место.

— Вы получить его не можете; об этом и толковать нечего.

— И вы находите, что для меня ничего не следует сделать?

— Я нахожу, что для вас ничего не следует делать, сверх того, что уже сделано.

— Прекрасно. Я не стану выдавать тайны, которые были доверены мне, как джентльмену, несмотря на то, что со мной так дурно поступают те, кто мне их доверял. Милэди может быть совершенно спокойна. Из-за того, что я сочувствовал милэди, вы, милорд, выгнали меня из дома.

— Это неправда.

— Разве со мной так бы поступили, если бы не принял сторону милэди? Я слишком благороден, чтоб выдать тайну, иначе я, конечно, мог бы заставить вас, милорд, совершенно иначе отнестись ко мне. Да, милорд, теперь я готов уйти. Я просил и просил тщетно. К милэди я заходить не желаю. Как джентльмен, я обязан не причинять милэди напрасного беспокойства.

Во время этой последней речи слуга вошел в комнату и доложил маркизу, что «герцог ди-Кринола» желает его видеть. Маркиз, вероятно, под каким-нибудь предлогом не принял бы в эту минуту поклонника дочери, если б не понял, что этим путем может всего лучше обеспечить себе немедленное исчезновение мистера Гринвуда.

ХХIII. Лорд Гэмпстед опять у мистрисс Роден

Несколько недель прошло с тех пор, как лорд Гэмпстед ходил взад и вперед по Брод-Стриту с мистером Фай. Время это было для него самое тяжелое. Страсть его к Марион так завладела им, что во всех отношениях изменила его жизнь. Горе, по поводу ее нездоровья, постигло его до окончания охотничьего сезона, но с этой минуты он совершенно забыл о своих скакунах. Теперь настало время, которое он обыкновенно проводил на своей яхте, но он и не думал о яхте. «Ничего пока еще не могу вам сказать», — писал он своему шкиперу в ответ на все его жалобные воззвания. Никто из близких и дорогих ему людей не знал, как он проводит время. Сестра оставила его, переехала в Лондон, и он почувствовал, что ее отъезд для него — облегчение. Он не хотел даже позволить своему приятелю, Родену, навещать его в его горе. Он проводил все дни в полном одиночестве в Гендоне, изредка совершая поездки в Галловэй, чтоб потолковать о своем горе с мистрисс Роден. Средина лета уже миновала, когда он снова увиделся с квакером. Отец Марион оставил почти враждебное чувство в душе его, вследствие их разговора в Брод-Стрите.

— Я более ничего не хочу для вас, — как будто сказал квакер, — теперь мне нет никакого дела ни до вашего имени, ни до вашего счастия. У меня одна забота — моя дочь, и так как говорят, что лучше вам ее не видать, вы не должны показываться. — Что отец заботится о дочери, было довольно естественно. Лорд Гэмпстед не сердился на Захарию Фай. Но он научился думать, что их интересы враждебны друг другу. Что же касается до Марион, больной или здоровой, он желал бы, чтоб она всецело принадлежала ему одному.

Мало-помалу в нем сложилось убеждение, что действительная преграда существует между ним и целью его стремлений. Собственным словам Марион, пока она обращалась только к нему, он верил не безусловно. Он нашел в себе силу сказать ей, что ее опасения тщетны и что слаба ли она или сильна, ее долг идти на его зов. Пока они были вместе, его доводы и уверения убедили, во всяком случае, его самого. Любовь, которую он читал в ее глазах, лепет, который слышал с ее уст, казались ему так сладки, что эта сладость заглушила ту силу, которая сказывалась в ее словах. Но когда те же уверения, что этот брак немыслим, дошли до него из вторых рук, через сестру и квакера, они почти уничтожили его. Он не посмел сказать им, что готов был жениться на этой девушке, хотя бы она умирала. «Над нами разразился удар, — повторял он себе много раз, прогуливаясь по садам Гендона, — роковой удар, — удар, от которого оправиться нельзя, но, тем не менее, мы должны вынести его вместе».

Он не хотел допустить, чтоб, из-за этого приговора, они должны были расстаться. Пожалуй, что приговор этот произнесен судьей, против которого нет апелляции, но даже этот судья не должен говорить, что Марион Фай ему не принадлежит. Пусть она придет и умрет в его объятиях, если она должна умереть. Пусть она придет и позволит его любви согреть, а, может быть, и продлить остаток ее жизни. Ему казалось несомненным фактом, что, в силу его великой любви, она уже принадлежит ему, а между тем ему говорили, что ему нельзя ее видеть, точно он для нее не более как посторонний. Каждый день он почти решался не обращать на это внимания и посетит маленький коттедж, в котором она жила. Но тут он вспоминал данные ему предостережения и сознавал, что он в сущности не имеет никакого права врываться в дом квакера. Не следует предполагать, чтобы в течение этого времени он не имел никаких сношений с Марион. Сначала это было несколько строк, которые она писала, может быть, раз в неделю в ответ на многое множество его строк; но мало-помалу чувство страха, которым сначала сопровождалось писание ему писем, исчезло, и она не пропускала дня, чтоб не отправить ему маленького отчета о себе и своем житье-бытье. Никто и не думал намекать ей, что эта переписка неприлична или преступна. Если б она выразила желание его видеть, ни квакер, ни, мистрисс Роден не нашли бы против этого сильных возражений. Всякое ее желание, всякое ее решение встретило бы их согласие. С ее слов брак был признан немыслимым. Из послушания ей он должен был держаться вдали. Ей не удалось убедить его своими кроткими речами, а потому она была вынуждена прикрыться чужим авторитетом.

Но в это время, хотя она день это дня становилась слабее, хотя доктор постоянно навещал свою пациентку, сама Марион была почти счастлива. Она, правда, горевала об его горе, и не будь этого, она испытывала бы скорее торжество и радость, чем скорбь. Ежедневное писание этих коротеньких записочек было для нее счастием, о котором она до сих пор не имела никакого понятия. Иметь поклонника и такого поклонника было для нее радостью, — радостью, которую ничто почти не омрачало, так как теперь ей бояться было нечего. Она знала, что ей невозможно видеть его подле себя, как другие девушки видят своих поклонников. Но читать его послания, писать ему ласковые слова, говорить с ним о его будущем, просить его вспоминать о ней, его бедной Марион, не дозволяя своему мужественному сердцу слишком переполняться бесполезными воспоминаниями, было для нее истинным счастием. «Зачем хотите вы приехать? — писала она. — Несравненно лучше, чтоб вы не приезжали. Теперь нам все ясно, мы поняли, что Господь для нас сделал. Для меня не хорошо было бы быть вашей женой, а для вас — моим мужем. Но мне кажется, что любовь к вам послужить мне на пользу, а если вы научитесь думать об этом, как думаю я, то и ваша любовь вам не повредит. Любовь эта придает прелесть моей жизни, но именно от этого я чувствую, что должна радостно встретить преждевременную смерть. Если б я могла выбирать, я выбрала бы то, что достается мне на долю».

Но эти ее поучения не оказывали на него никакого влияния. По его понятиям, жгучее горе уже началось. Для него не могло быть другой любви, другого брака, другой Марион. Он слышал, что мачеха тревожится за своего сына. Ребенку этому откроется дорога. Ему, действительно, казалось, что долгая жизнь будет для него немыслима, когда Марион у него отнимется.

— О, да; он опять там, — говорила мисс Демиджон своей тетушке. — Он бывает по большей части по вторникам, четвергам и субботам. Из-за чего он ездит, я совершенно не понимаю. Крокер говорить, что это — истинная любовь. Крокер говорит, что герцог говорит…

— Отвяжись ты с герцогом, — воскликнула старуха. — Не думаю, чтоб Крокер и Джордж Роден когда-нибудь и разговаривали-то.

— Почему ж им не разговаривать, когда они, вот уже пять лет, короткие приятели? Крокер говорит, что лорд Гэмпстед должен присутствовать на свадьбе лэди Амальдины, в августе. Милорд дал слово. И Крокер думает…

— Не особенно я доверяю этому Крокеру, голубушка. Гляди в оба, а то, пожалуй, выйдешь за него, да тогда и увидишь, что Крокер и кровли тебе дать не может.

Лорд Гэмпстед пришел в Парадиз-Роу пешком и сидел у мистрисс Роден во время этой маленькой стычки.

— Не можете же вы думать, что я должен оставить все так, как есть, — говорил он мистрисс Роден. — Невозможно, чтоб я ее не видел. Я хочу ее видеть.

— Если б вы с ней повидались, а затем решились расстаться с ней, это, мне кажется, было бы хорошо.

— Повидаться с ней и проститься навеки?

— Да, милорд.

— Конечно, нет. Этого я никогда не сделаю. Если б я должен был лишиться ее навсегда, я желал бы держать ее в объятиях до самой последней минуты!

— В такую минуту, милорд, те — друзья, которых дала ей сама природа.

— Разве природа не судила и мне быть ее другом? Может ли какой угодно друг любить ее искреннее, чем люблю я? Когда мы умираем, при нас должны быть те, для кого наша жизнь всего важнее. Есть ли кто-нибудь, для кого ее жизнь может быть вполовину так дорога, как дорога она мне? Муж жене всех дороже. Теперь, когда я смотрю на нее, как на отходящую от меня навеки, неужели я не могу сказать, что она для меня то же, что жена.

— Ах, зачем, зачем, зачем!

— Знаю, что вы хотите сказать, мистрисс Роден. Что пользы спрашивать: «зачем», когда дело сделано? Она стала моим сокровищем. Могу ли я что-нибудь тут изменить, потому что вы спрашиваете: «зачем»? Зачем я сюда попал, зачем познакомился с вашим сыном, зачем у меня тут, в груди, что-то убивает меня. Я не могу подумать, что буду разлучен с нею, а между тем меня точно покрывает слава, когда я сознаю, что она меня любила. Если ей суждено меня покинуть, придется это вынести. Что я буду делать, куда денусь, не знаю. Человек никогда сам себя не знает, пока не подвергнется испытанию. Но какова бы ни была моя участь, ее теперь не изменить никакой заботой, никаким надзором. Она — моя, и я не позволю разлучать меня с ней. Если б она умерла, я бы знал, что ее нет. Она бы покинула меня. Я ничего не мог бы тут сделать. Но она жива, может жить, и я хочу быть с нею. Я должен поехать к ней, или она должна приехать ко мне. Если старик позволит, я найму себе какое-нибудь помещение по соседству с ней. Не все ли равно теперь, хотя бы все узнали? Пусть их все знают. Если она останется жива, она будет моей. Если ей суждено умереть, что узнает свет, кроме того, что я лишился той, которая должна была быть моей женой? — Даже мистрисс Роден не имела духу сказать ему, что он видел Марион в последний раз. Бесполезно было бы говорить ему это, так как он не послушался бы приказания, которое заключалось бы в таком уверении. Осторожность, забота о ее здоровье до сих пор его сдерживали, но только на время. Никто не смел намекнуть ему, что он никогда более не должен видеть свою Марион.

— Надо спросить мистера Фай, — ответила она.

Сама она имела больше влияния, чем квакер, и прекрасно это знала, но надо было сказать что-нибудь.

— Мистер Фай имеет тут даже менее голоса, чем я, — сказал Гэмпстед. — По-моему, сама Марион одна из всех нас сильна. Не будь ее решимость так тверда, он уступил бы, и вы также.

— Кто может знать лучше ее? — сказала мистрисс Роден. — Кто из нас так чист, так честен, так исполнен любви, как она? Совесть ее говорить ей, как следует поступать.

— Я в этом не уверен, — сказал он. — Совесть ее может наполнять и ее душу бесполезными опасениями. Я не согласен, чтоб окружающие должны были поощрять девушку произносить над собой подобный приговор. Кто вправе сказать, что Бог положил ей рано умереть? — Мистрисс Роден покачала головой. — Я не собираюсь проповедывать другим, чего требует религия, но мне кажется, что мы должны предоставлять эти вещи Богу. Что сама она сомневается, это пожалуй, довольно естественно, но другим не следовало поощрять ее.

— Вы это на мой счет говорите, милорд?

— Не сердитесь на меня, мистрисс Роден. Вопрос этот для меня так важен, что по неволе приходится говорить об этом откровенно. Мне действительно кажется, что меня удаляют от нее, тогда как, в силу всех уз, какие могут связывать мужчину с женщиной, мне следовало бы быть возле нее. Всякик приличия и церемонии теряют значение, когда я подумаю, что она составляет для меня, и вспомню, что ее скоро возьмут у меня.

— Что было бы, если б у нее была мать?

— Почему бы матери отвергнуть мою любовь в дочери? Но у нее нет матери. У нее есть отец, который дал мне свое согласие. Я убежден, что будь это дело предоставлено ему, Марион теперь была бы моей женой.

— Я была в Италии, милорд.

— Не позволю себе сказать такому другу, как вы, что жалею, что вы там не остались; но я чувствую, я не могу не чувствовать.

— Милорд, мне кажется, дело в том, что вы едва ли знаете, как непреклонна может быт сама наша Марион в таком деле. Ни отец, ни я не влияли на нее. Теперь я могу, без всякой нескромности, рассказать вам обо всем, что произошло между вами; когда я в первый раз заметила, что вы как будто обратили на нее внимание…

— Обратил на нее внимание! — сердито воскликнул Гэмпстед.

— Когда мне в первый раз пришло в голову, что вы начинаете к ней привязываться…

— Вы говорите, точно здесь было какое-то пустое дурачество. Разве я не поклонялся ей? Разве не сложил сердце к ее ногам, с первой минуты, когда увидал ее? Разве я скрывал это, хотя бы от вас? Было тут какое-нибудь притворство, какая-нибудь ложь?

— Нет.

— Так не говорите, что я обратил на нее внимание. Это возмутительная фраза. Когда она мне сказала, что любит меня, она мне сделала честь.

— Когда вы в первый раз обнаружили перед нами, что любите ее, — продолжала она, — я уже боялась, что это не поведет к добру.

— Почему?

— Я теперь об этом говорить не стану, но это была моя мысль и я ее сообщила Марион.

— Сообщили?

— Да; мне кажется, что сделавши это, я только исполнила свой долг по отношению к девушке, у которой нет матери. О доводах, которые я привела ей, я теперь ничего не скажу. Ее собственные были настолько сильнее, что мои не могли оказать никакого влияния. Я всегда знала, что Марион чиста душой, самоотверженна, что она почти совершенство. Но до этого я никогда не видала, до какой высоты она может подняться. Она не знала и минуты сомнения. Она с самого начала видела, что этому не бывать.

— Это будет, — сказал он, вскакивая со стула и вскидывая руки кверху.

— Ни я не могла убедить ее, ни отец ее. Даже вам не убедить ее. Раз она утвердилась на мысли, что, выйдя за вас замуж, она причинила бы вам вред, вся ее страстная любовь не заставит ее помириться с безграничной радостью уступить вам.

Тем не менее мистрисс Роден обещала съездить в Пегвель-Бей и постараться привести Марион в Галловэй. Чтобы лорд Гэмпстед сам поехал в приморское местечко, где жила Марион, казалось ей неприличным; но она дала слово из всех сил похлопотать, чтоб устроить хотя бы одно свидание в Парадиз-Роу.

XXIV. Лорд Гэмпстед опять у Марион

Квакер был совершенно в руках дочери. Чего бы она ни пожелала, он согласился бы на все. Когда она сказала ему, что желала бы съездить в Лондон на несколько дней, он, конечно, ей не противоречил. Когда она объяснила, что хочет это сделать для того, чтобы повидаться с лордом Гэмпстедом, он только печально покачал головой и молчал.

«Конечно я приеду, так как вы этого желаете, — писала Марион своему другу. — Каких бы ваших желаний я не исполнила, кроме тех, которых у вас и быть бы не должно. Мистрисс Роден говорит, что я должна ехать в город, чтоб выслушать нотацию. Не будьте ко мне очень строги. Не думаю, чтоб вам следовало просить меня делать то, чего, как вы знаете, я сделать не могу. О, мой милый, как бы я желала, чтоб все было кончено, чтоб ты был свободен».

В ответ на это письмо, да и на другие в том же роде, он писал ей длинные послания, в которых старался сдерживать уверения в своей любви, с целью тем вернее убедить ее посредством логичности своих доводов. Он говорил ей о воле Божией, о грехе, который она возьмет на душу, решившись предвещать действия Провидения. Он много говорил об узах, которые соединили их, когда они объяснились друг другу в любви. Он пытался объяснить ей, что она не вправе решать такой вопрос самовольно, не справляясь с мнением тех, кто должен знать свет лучше, чем она его знает. Если бы был совершен коротенький обряд, она была бы обязана повиноваться ему, как мужу. Неужели она и теперь не обязана была признать его право, разве не ее явный долг был слушаться отца, если уж не его? В конце четырех, тщательно написанных, полных страниц, вдруг прорывалось два, три выражения, говорящие о страстной любви. Едва ли нужно говорить, что, насколько переполненные рассуждениями страницы не имели для Марион никакого значения и ни в чем ровно ее не убеждали, настолько же эти несколько слов были для нее хлебом насущным.

Она понимала его, давала ему настоящую цену. Он был так искренен, что даже самые преувеличенные его выражения не могли быть не искренними. Что же до его рассуждений, она знала, что источник их — страсть. Она не сумела бы логически доказать ему это, но он безусловно ошибается. Она не была обязана прислушиваться ни в какому другому голосу, кроме голоса собственной совести. Она обязана была не подвергать его огорчениям, которые достались бы ему на долю, если б он сделался ее мужем. Она не знала насколько он окажется слабым или сильным, когда придется нести бремя горя, которое несомненно обрушится на него, когда она умрет. Она слыхала, а отчасти и видала, что время всегда уменьшает тягость этого бремени. Может быть, лучше было бы, чтоб она умерла поскорей. Она начинала думать, что он будет не в состоянии приискивать себе жену, пока она жива. Она постепенно, но вполне убедилась в его сердечном постоянстве. Ей говорили, что большинство мужчин не таково. Когда она только что полюбила его, она не думала, что он окажется таким.

«Конечно, — писала она, — я буду дома во вторник, в два часа. Разве я не всякий день и не во все часы — дома? Мистрисс Роден не будет, — так как вы этого не желаете, хотя мистрисс Роден всегда была вам другом. Конечно, я буду одна. Папа всегда в Сити. Быть милой с вами! Конечно, я буду с вами мила. Как могу я неласково обращаться с единственным существом, которое люблю больше всего на свете? Я постоянно думаю о вас; но действительно бы желала, чтоб вы так много не думали обо мне. Мужчина не должен так много думать о девушке, а лишь так, в свободные минуты. Не думала я, что так будет, когда разрешила вам любить меня».

Все утро знаменитого вторника, перед отъездом из дома, он не только думал о ней, но пытался привести в порядок доводы, которые могли ему понадобиться — с целью, в конце концов, убедить ее. Он совершенно не понимал, как бессильны были его доводы, по отношению к ней. Когда мистрисс Роден говорила ему о нравственной силе Марион, он поверил ей только отчасти. Во всех маловажных вопросах, Марион была перед ним слаба, как истая женщина. Когда он говорил ей, что то или другое прилично и хорошо, она принимала это как евангельскую истину, потому что говорил это — он. Даже когда она заглядывала ему в лицо, в ней сказывалась часть прежнего благоговейного страха. Потому что он был аристократ, а она дочь простого квакера; в их отношениях, несмотря на идеальную любовь, все еще проглядывало неравенство положений. Казалось естественным, что он должен приказывать, а она должна повиноваться. Как же после этого могло быть, чтоб она не послушалась его в этом важном вопросе, который был для него таким существенным? А между тем, до сих пор, ему никогда не удавалось хоть сколько-нибудь убедить ее.

При всей своей кротости и робости, она уже все порешила, даже до приветствия, которым встретит его. Его первый, горячий поцелуй озадачил ее. С тех пор она об этом думала и сказала себе, что такие доказательства любви не могут причинить ей никакого вреда.

Когда он вошел в комнату, он тотчас обнял ее.

— Марион, — сказал он, — Марион! и вы говорите, что вы больны? Вы свежи как роза.

— Лепестки розы скоро опадают. Но мы не будем говорить об этом. Зачем этого касаться?

— Ничего не сделаешь. — Он продолжал держать ее за талью и теперь снова поцеловал. В ее немой покорности было нечто, что заставило его в первую минуту подумать, что она наконец решилась окончательно уступить ему. — Марион, — продолжал он, не выпуская ее из объятий, — вы позволите мне убедить вас? Вы теперь будете моей?

Постепенно — очень кротко — ей удалось освободиться.

— Сядьте, милый, — сказала она. — Вы волнуете меня всем этим. Мне вредно волноваться.

— Я буду смирен, неподвижен, если вы только скажете мне одно слово. Скажите мне, что нас не разлучат и я больше ни о чем не буду просить.

— Разлучить!.. Нет, не думаю, чтоб нас разлучили.

— Скажите, что настанет день, когда мы, действительно, соединимся, когда…

— Нет, милый, нет. Этого я сказать не могу. Я не могу изменять ничего из сказанного прежде. Вот мы тут с вами, вдвоем, любим друга друга всем сердцем, а между тем этому не бывать. Иногда я себя спрашиваю: «Моя ли тут была вина»?

Теперь она сидела, а он стоял над ней, но все еще держал ее за руку.

— Ничьей вины тут не было.

— Когда случается такое большое несчастие, тут обыкновенно не без вины. Но не думаю, чтоб у нас так было. Поймите меня. Несчастие не со мной. Не думаю, чтоб Господь мог ниспослать мне большее блаженство, чем быть любимой вами, если б ваше горе, ваши жалобы не отнимали у меня моей радости.

— Так не отнимайте же и у меня моей, — сказал он.

— Из двух зол вы должны выбирать меньшее.

Он выпустил ее руку и то стоял далеко от нее, то ходил по комнате, пока она старалась объяснить ему свои мысли, по мере того, как они приходили ей в голову.

— Не знаю, как могла бы я поступить иначе, — говорила она, — когда вы так стремились меня уверить, что любите меня. Теперь мне кажется, что я могла бы уехать, не ответив вам ни словом.

— Это вздор, чистый вздор, — сказал он.

— Я не могла бы солгать вам. Раз я попыталась, но слов не находила. Если бы я промолчала, вы прочли бы истину в глазах моих. Что ж могла я сделать? А между тем, не было минуты, чтоб я не знала, что будет то, что есть.

— Этого не должно быть.

— Но раз, что оно так есть, почему бы нам не взять с судьбы что можно? Неужели вы не можете находить радости в мысли, что придали невыразимую прелесть жизни вашей бедной Марион? Если б я могла думать, что вы в силах не склонять головы и принять скромный дар моей любви, не преувеличивая его значения, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива до конца.

— Чего ж вы от меня требуете? Разве может человек любить и не любить?

— Мне почти кажется, что может. Я почти думаю, что мужчины так и делают. Я не желала бы, чтоб вы меня не любили. Я не хотела бы совершенно лишиться того, что для меня свет и слава. Но мне хотелось бы, чтоб любовь ваша была такого рода, чтоб не совсем порабощала вас, чтоб вы не забывали вашего имени, вашей семьи.

— Мне нет никакого дела до моего имени. Что до меня касается, не я продолжу мой род!

— О, милорд! Благодаря вам…

— Это недостойно мужчины, лорд Гэмпстед. Из-за того, что такая бедная, слабая девушка, как я, не может исполнит всех ваших желаний, вы отрекаетесь от вашей силы, от вашей молодости, от всех надежд, которые вы должны были бы питать? Одобрили ли бы вы другого, если б услыхали, что он от всего отказался, пренебрег своими обязанностями из любви к какой-нибудь Двушке, которая, по мнению света, несравненно ниже его?

— Тут нет речи о выше и ниже. Здесь, по крайней мере мы равны.

— Мужчина и девушка никогда не могут быть равны. У вас блестящая будущность, и вы уверяете, что все ничто, потому что я не могу быть вашей женой.

— Что ж мне делать, если сердце мое разбито? Вы одни можете мне помочь.

— Нет, лорд Гэмпстед, в этом-то вы и ошибаетесь. Тут позвольте мне сказать, что я яснее вас понимаю дело. С усилием с вашей стороны, все еще может уладиться.

— Усилие?.. Какое усилие?.. Разве я могу заставить себя забыть, что когда-нибудь видел вас?

— Нет, забыть вы не можете. Но вы можете решить, что, не забывая меня, вы должны меня помнить лишь настолько, насколько я этого стою. Вы не должны покупать ваших воспоминаний слишком дорогою ценой.

— Чего ж вы от меня требуете?

— Я желала бы, чтоб вы выбрали другую жену.

— Марион!!

— Я желала бы, чтоб вы выбрали другую жену. Если не сейчас, я бы желала, чтоб вы сейчас решились на это.

— Вам не больно было бы сознавать, что я люблю другую?

— Мне кажется, что нет. Я себя испытывала и теперь мне кажется, что мне это не было бы больно. Было время, когда я себе признавалась, что это было бы очень горько, тогда я сказала себе, что надеюсь… что вы подождете. Но теперь я признаю суетность и эгоизм подобного желания. Если я действительно люблю вас, разве я не обязана желать того, что для вас лучше?

— Вы считаете это возможным? — сказал он. — Неужели вы думаете, что могли бы так поступить, если б это было удобно с внешней стороны?

— Нет, нет, нет.

— Почему ж вы считаете меня более жестокосердым, чем вы сами?

— Я желала бы видеть в вас мужчину.

— Я вас выслушал, Марион, теперь выслушайте меня. Все ваши утонченные различия между мужчинами и женщинами — все вздор. Есть и мужчины, и женщины, которые любить могут и любят, есть и другие, которые не любят и не могут любить. К добру ли это или к худу, но мы с вами можем любить и любим. Вам невозможно было бы и подумать отдаться другому?

— Это, конечно, правда.

— Тоже и со мной, и всегда так будет. Останетесь ли вы в живых или нет, у меня не будет другой жены, как Марион Фай. Относительно этого, я вправе ожидать, что вы мне поверите. Будет ли у меня жена или нет — вам решать.

— О, милый, не убивай меня.

— Это неизменно. Если ты умеешь быть твердой и я умею. Что же касается до моего имени и моей семьи, все это ничего не значит. Если б я мог смотреть вперед и думать, что ты сядешь у моего очага, с моим ребенком на руках, тогда я был бы в силах помышлять о деятельности. Если этому не бывать, до остального мне нет дела. Другие позаботятся о судьбе Траффордов. Мне было бы приятно слегка свернуть с избитой дорожки, отрадно показать свету, какую прелестную графиню я ввожу в его салоны. Мне это удалось. Я нашел девушку, которая действительно делала бы честь моему имени. Если этому не бывать — что ж, пусть имя и семья идут по-прежнему старой, избитой дорогой. Вторично я пытаться не буду. Выбор мой сделан — и вот последствия.

— Подожди, милый, подожди. Не думала я, что до этого дойдет, но подожди.

— Кто может сказать, что Бог мне еще приуготовил. Я дал тебе высказаться, Марион; теперь надеюсь, что ты поймешь меня. Твоего решения я не принимаю, но мое ты примешь. Обдумай все это, и когда мы снова увидимся, через день или два, скажи мне, не решишься ли ты соединить свою судьбу с моею и зажить, как велит Бог.

С этим он снова поцеловал ее и вышел, не прибавив более ни слова.

XXV. Горе Крокера

В половине лета самые разнообразные интересы занимали Парадиз-Роу. Не было в этой улице ни одного человека, который, хоть отчасти, не был бы знаком с печальной историей Марион Фай и ее любви. Невозможно было и ожидать, чтоб такой человек, как лорд Гэмпстед, часто посещал эту улицу, не возбуждая внимания.

Когда Марион возвратилась домой из Пегвель-Бея, даже мальчик из таверны знал, зачем она приехала. Кроме того, был важный вопрос о «герцоге». Образовались целые партии «за» и «против». Партия Демиджонов, находясь под влиянием Крокера, была такого мнения, что раз, что Джордж Роден — герцог, ему не отделаться от своей герцогской природы, и энергически выражали мысль, что совершено прилично называть герцога герцогом, все равно желает ли он этого, или нет. Но хозяйка таверны, мистрисс Гримлей, горячо держалась противной стороны. Джордж Роден, по ее понятиям, будучи почтамтским клерком, несомненно англичанин, а в качестве англичанина, т. е. свободного человека, вправе называться как ему угодно. Большинство находило, что она выражает но этому вопросу совершенно приличную конституционную теорию, и так как она имела большое влияние в околодке, то герцога, по большей части, называли по старому; но дело не обходилось без распрей, а раз даже дошло до рукопашной. Все это очень оживляло Парадиз-Роу.

Но возник еще новый источник живейшего интереса. Самуил Крокер был объявленным женихом мисс Демиджон. Много было затруднений, пока все это уладилось. Крокер, конечно, желал, чтоб часть громадного богатства, которое молва приписывала мистрисс Демиджов, перешла к невесте в день ее свадьбы. Но споры, которые возникли между ним и старушкой по этому вопросу, были бурны и бесплодны.

— Право, эти вещи совершенно непонятны, — сказал Крокер мистрисс Гримлей, давая ей понять, что он не намерен расстаться со свободой без достаточного вознаграждения.

Мистрисс Гримлей успокоила молодого человека, напомнив ему, что старушка — большая охотница до горячей водки пополам с водой и что она не может «захватить с собой свои деньги туда, куда отправится». Крокер наконец удовлетворился уверением, что будет завтрак и приданое в сто фунтов. Благодаря этому обещанию и надежде на благодетельное содействие водки с водой, он уступил, и дело было сделано.

Если б все этим ограничилось, это не вызвало бы в Парадиз-Роу особого волнения. Парадиз-Роу был так занят графами, маркизами и герцогами, что любовь Крокера прошла бы почти незаметно, если б не один случай, трогательный по существу и интересный по развитию.

Даниэль Триббльдэль, младший клерк в конторе Погсона и Литльбёрда, мужественно боролся с своей страстью в Кларе Демиджон; но, несмотря на энергический характер борьбы, любовь победила. Он наконец нашел невозможным отказаться от избранницы своего сердца и выразил намерение «размозжить голову Крокеру», если когда-нибудь встретит его в соседстве Парадиз-Роу. С целью это исполнить, он постоянно посещал эту улицу, от десяти часов вечера до двух утра, и тратил в таверне гораздо больше денег, чем бы следовало. Иногда он стучался в дверь № 10 и смело спрашивал мисс Клару. Раза два он ее видел и пролил целые потоки слез. Он бросался в ее ногам, она уверяла его, что это тщетно. У Погсона и Литльбёрда он спустился до 120 фунтов в год и не было никакой надежды на прибавку. Кроме того, Крокер уже был женихом. Клара просила Даниэля не появляться в окрестностях Галловэя. Ничто, клялся он, не разлучит его с Парадиз-Роу. Если б этот завтрак был когда-нибудь дан, если б эта ненавистная свадьба когда-нибудь состоялась, о нем услышат. Тщетно Клара угрожала умереть на пороге церкви, если он совершит какой-нибудь необдуманный поступок. Он решился, и Клара, конечно, была тронута его постоянством. Достойно замечания, что Крокер и Триббльдэль никогда не встречались в Парадиз-Роу.

Понедельник, 13 июля, был день, назначенный для свадьбы. Квартира для счастливой четы была нанята в Айлингтоне. Надеялись было, что для них найдется место в № 10; но старушка, опасаясь докучливости нового жильца, предпочла ужасы одиночества обществу племянницы и ее мужа. Она, однако, подарила часы и небольшую фисгармонику, чтобы скрасить гостиную меблированных комнат; так что можно было сказать, что отношения поставлены на твердую и приятную ногу. Мало-помалу, однако, и старушка, и молодая особа стали находить, что Крокер слишком горячится из-за важного вопроса о герцоге. Когда он объявил, что ничто в мире не заставит его назвать своего друга каким бы то ни было именем кроме аристократического титула, принадлежащего ему по праву, ему предложили вопрос другой — относительно его образа действий в департаменте. До Парадиз-Роу дошел слух, что Крокер своим упрямством надоел всем в департаменте.

— Говоря о нем, я всегда называю его «герцог», — сказал Крокер, — также и при встрече. Конечно, это может на короткое время вызвать легкую холодность, но признает же он, наконец, справедливость побуждения, которое руководит мной. Он — герцог.

— Если вы будете продолжать делать то, чего вам не велят, — сказала старуха, — вас удалят.

Крокер на это только улыбнулся. Сам Эол не удалит его за приверженность в обычаям европейских дворов.

Крокер, действительно, превратился в бич почтамта. Сэр Бореас имел свой взгляд на титул Родена и желал помочь лорду Персифлаж заставить клерка признать свое аристократическое происхождение. Но когда он убедился, что решимость Родена тверда, он уступил. На этот счет не было сделано никакого распоряжения. Едва ли в подобных вопросах допускаются распоряжения. Но само собой понималось, что, так как мистер Роден желает остаться мистером Роденом, он и должен им быть. Было решено, что приличие требует, чтоб его называли так, как он сам этого желает. А потому, когда Крокер упорствовал, все признали, что Крокер до крайности несносен. Когда Крокер объявил Родену лично, что совесть ему не позволяет при встрече с человеком, которого он считает аристократом, не назвать его его титулом, весь департамент нашел, что Крокер — осел. Слышно было, что Эол выразил сильную досаду и объявил, что этого господина, рано или поздно, придется уволить. Это передали Крокеру.

— Сэр Бореас не может меня уволить за то, что я называю аристократа его настоящим именем, — с негодованием ответил Крокер.

Клерки, в своих интимных разговорах, признавали, что оно, пожалуй, справедливо, но замечали, что есть разные способы доканать человека. Если Эол желал повесить Крокера, Крокер, конечно, вскоре доставит ему веревку. У Боббина с Гератэ состоялось небольшое пари, что ранее конца года Крокер перестанет появляться в департаменте.

Увы! как раз перед днем, назначенным для свадьбы бедняка, в течение первой недели июля, нашему Эолу не только представился случай уволить бедного Крокера, но этот случай был таков, что, по общему приговору, было решено, что невозможно было им не воспользоваться. Кроме того, известие о содеянном грехе дошло до сэра Бореаса в минуту сильного раздражения, вызванного другой причиной.

— Сэр Бореас, — сказал Крокер, входя в кабинет великого человека, — надеюсь, что вы сделаете мне честь присутствовать на моем свадебном завтраке. — Уже это приглашение было непростительной дерзостью… — Я не приглашаю никого больше из департамента, кроме герцога, — прибавил Крокер.

Как Крокера мгновенно выпроводили из комнаты, мы здесь описывать не станем, но читатель может быть совершенно уверен, что ни Эол, ни «герцог» приглашения не приняли. В этот самый день мистер Джирнингэм, с помощью одного из курьеров, открыл, что Крокер изорвал целую кипу официальных бумаг!

В числе многих грехов Крокера была привычка «затягивать бумаги». Надо было написать несколько писем, или, вернее, снять с них копии, а Крокер откладывал работу со дня на день. Бумаги куда-то запирались, точно само собой, иногда и найти их было трудно. Были люди в департаменте, которые говорили, что на заявления Крокера не всегда можно положиться, а за последнее время был случай, когда несчастного заподозрили в том, будто он спрятал кипу бумаг, про которую он утверждал, что она никогда и не бывала у него на хранении. Туг поднялась целая буря в кругу тех, у кого должны были бы быть бумаги, если у Крокера их нет; сделаны были усиленные поиски. При этом и открылось, что Крокер положительно уничтожил документы! Предметом их были жалобы беспокойного старика, который, уже много лет, взводил на департамент всевозможные обвинения. Судя по словам этого раздражительного господина, сатанинские ухищрения были пущены в ход с целью помешать ему получить хотя бы одно письмо в течение многих лет.

Претензии старика были лишены всяких оснований; но теперь было почти невозможно не дать ему знать, что все его письма с жалобами уничтожены. Конечно, Крокера следует совсем отрешить от должности. Временно его отрешили сейчас же и потребовали от него письменных объяснений.

— А свадьба моя назначена на будущей неделе, — со слезами сказал он мистеру Джирнингэму. Эол не пожелал его видеть, а мистер Джирнингэм, при этом воззвании, только покачал головой.

Никто никогда не узнал, кто первый сообщил страшную весть в Парадиз-Роу. Одни говорили, что Триббльдэль знаком с приятелем Боббина и что он-то все и сообщил Кларе, в анонимном письме. Другие упоминали о дружбе между мальчиком из таверны и сыном одного из курьеров. Как бы то ни было, истина дошла до № 10. Крокер был вызван на свидание со старухой, и ему тут же объявили, что свадьба состояться не может.

— Чем вы намерены, сэр, содержать эту молодую особу? — спросила мистрисс Демиджон, со всей строгостью, на какую только была способна. Крокер был так убит, что не нашел ни слова в свою защиту. Он не посмел сказать, что, может быть, его и не уволят. Он не отвергал, что уничтожил бумаги.

— Я совершенно к нему охладела, когда увидела, что старуха так его загоняла, — впоследствии говорила Клара.

— Что ж мне делать с квартирой? — спросил Крокер, плача.

— Разорвите ее, — сказала мистрисс Демиджон, — разорвите. Только возвратите часы и фисгармонику.

Крокер в отчаянии искал помощи повсюду. Может быть, Эол и окажется мягкосердечнее Клары Демиджон. Он написал лорду Персифлаж, давая ему самый подробный отчет о положении дела. «Герцога» он боялся, иначе он обратился бы к нему. Но ему вспомнился лорд Гэмпстед, с которым он познакомился на охоте и так приятно провел время, и он отправился в Гендон. Лорд Гэмпстед в это время жил там в полном уединении. Марион Фай увезли назад в Пегвель-Бей, а жених ее засел в своем старом доме и не видался почти ни с кем. На сердце у него было очень тяжело. Он начинал верить, что Марион, действительно, никогда не будет его женой. Он находился в этом состоянии, когда Крокера привели к нему в сад, где он бродил.

— Мистер Крокер, — сказал он, остановившись на дорожке и смотря прямо в лицо посетителя.

— Да, милорд, это я. Я, Крокер. Вы помните меня, милорд, в Кумберлэнде?

— Я вас помню, — в замке Готбой.

— И на охоте, милорд?

— Что могу я теперь для вас сделать?

— Я всегда находил, милорд, что ничто лучше спорта не скрепляет привязанностей.

— Если вы желаете что-нибудь сообщить…

— Между вами еще другая связь, милорд. Мы оба искали себе подруг в Парадиз-Роу.

— Если у вас есть что сказать, говорите.

— Что же касается до вашего приятеля, милорд… Вы знаете, на кого я намекаю. Если я чем и оскорбил его, то только потому, что думал, что если титул несомненно принадлежит ему по праву, то молодой особе, которую я называть не стану, следовало бы им пользоваться. Я делал это только из преданности семейству.

— Зачем вы сюда явились, мистер Крокер? Я в настоящую минуту не расположен беседовать, могу сказать, ни на какую тему. Если я чем-нибудь…

— О, милорд, меня хотят уволить! Ради Парадиз-Роу, милорд, вступитесь, вступитесь, вступитесь за меня. — Тут он рассказал всю историю бумаг, объяснив только, что разорвал их случайно. — Сэр Бореас сердится на меня за то, что я счел приличным называть, вы знаете кого, его титулом, а теперь меня хотят отрешить от должности, как раз в то время, когда я готов был вести эту прекрасную и образованную девушку к алтарю. Подумайте только, если б вас с мисс Фай так разлучили.

Лорд Гэмпстед пытался растолковать своему гостю, что он ничем даже не может оправдать своей просьбы.

— Но письмо! Вы могли бы написать письмо. Письмо ваше, милорд, сделало бы так много. — Лорд Гэмпстед покачал головой. — Если б вы только сказали, что были со мной коротко знакомы в Кумберлэнде! Конечно, я не беру на себя смелость утверждать, чтоб это была правда, — но чтоб спасти бедняка накануне его свадьбы!

— Письмо я напишу, — сказал лорд Гэмпстед. — Я не могу сказать, что мы были короткими приятелями, потому что это была бы неправда.

— Нет, нет, конечно нет.

— Но я напишу сэру Бореасу. Не могу себе представить, чтоб это могло оказать какое-нибудь действие.

— Окажет, милорд.

— Я напишу и скажу, что ваш отец имеет отношения к моему дяде и что ваше положение, — я говорю о близости свадьбы, — могло бы быть принято за основание для помилования. Прощайте.

Не очень скоро, но с усиленными выражениями благодарности и не без слез бедный Крокер распростился. Вскоре после его отъезда было отправлено следующее письмо:

«Сэр! Хотя я не имею чести быть вам известным, я беру смелость написать вам о положении одного из ваших клерков. Вполне сознаю, что если б вы за это сделали мне замечание, я заслужил бы его моим неизвинительным вмешательством. Мистер Крокер уверяет меня, что ему грозит отрешение от должности, из-за проступка, которого вы, как начальник его, крайне не одобряете. Он просит меня ходатайствовать за него перед вами. Отец его — управляющий имениями моего дяди, лорда Персифлаж, и мы встречались в доме дяди. Не смею выставлять это как причину для помилования. Но мистер Крокер намерен жениться в очень скором времени, а потому я позволяю себе думать, что вы согласитесь со мною, что к эпохе в жизни человека, которая должна бы быть эпохой радости и полного удовлетворения, можно отнестись с чувством снисходительности, которое, в другое время, было бы предосудительно. Ваш покорный слуга Гэмпстед».

XXVI. «Отрешить. Б. Б.»

С первой почтой лорд Гэмпстед получил следующий ответ на свое письмо:

«Дорогой лорд Гэмпстед, дело мистера Крокера очень плохо; но главный директор почт увидит ваше ходатайство и, я уверен, сочувственно отнесется к вашему человеколюбию, как отношусь к нему и я. Не могу взять на себя решить, что его превосходительство сочтет нужным сделать, а потому лучше будет, если вы пока воздержитесь от сношений с мистером Крокером. Остаюсь, милорд, Ваш покорнейший слуга Бореас Бодкин».

Любого предлога было достаточно нашему Эолу, чтоб избавить его от неприятности отрешить человека от должности. Пока он просто медлил, Крокер не смел показаться в департаменте, а Клара Демиджон окончательно решила порвать с ним. Триббльдэль с его 120 фунтами гораздо лучше Крокера без гроша. Кроме того, весь Парадиз-Poy решил, что в постоянстве Триббльдэля есть что-то романическое. Триббльдэль бывал в Парадиз-Роу каждый день — или, вернее, каждую ночь — советовался с мистрисс Гримлей и находил утешение в горячей водке пополам с водой. Мистрисс Гримлей была добродушна и беспристрастно относилась к обоим молодым людям. Она любила потребителей и была охотница до свадеб вообще.

— Если у него нет никаких доходов, конечно, он сойдет со сцены, — сказала мистрисс Гримлей Триббльдэлю, чем сильно утешила молодого человека. — А вы пойдите-ка да отбейте: «куй железо пока горячо».

Триббльдэль пошел и стал защищать свое дело.

Было около одиннадцати часов, когда он постучался в дверь № 10; но Клара еще не ложилась, так же как и горничная, которая отворила дверь.

— Ах, Даниэль, как вы приходите поздно! — сказала Клара, когда молодого человека ввели в приемную. — Что привело вас сюда в такое время?

Триббльдэль сразу объявил, что привела его необычайно пылкая страсть. Любовь его к Кларе была такая старая история, он так часто говорил о ней, что повторение не требовало никаких околичностей. Если б он ее встретил на главной улице, в воскресное утро, он тотчас же заговорил бы об этом.

— Клара, — сказал он, — пойдете вы за меня? Я знаю, что тот негодяй — погибший человек.

— О, Даниэль, «лежачего не бьют».

— А разве он не бил меня все время, пока я лежал? Разве он не торжествовал? Разве ты не была в его объятиях?

— Н…нет.

— Неужели ты думаешь, что это не значило бить меня лежачего?

— Это нисколько не могло повредить вам.

— О, Клара, если б ты знала, какова моя любовь, ты поняла бы этот вред. Каждый раз, как он касался твоих губ, я это слышал, хотя все время был в конторе.

— Это уж нелепо, Давиэль.

— Право слышал, не телесными ушами, но всеми фибрами моего сердца.

— А! Но, Даниэль, вы с Сэмом такие были приятели с первого раза.

— С какого это?

— Когда он только что начинал за мной ухаживать. Помните маленький вечер, когда Марион Фай была здесь?

— Правда, я тогда пробовал сойтись с ним. Я думал, что, может быть, дойду до того, что буду относиться к этому равнодушнее.

— Вы отлично притворялись.

— Я думал также, что это, может быть, лучшее средство тронуть ваше холодное сердце.

— Холодное! Не думаю, чтоб мое сердце было холоднее чьего бы то ни было.

— Ах, если бы ты еще раз согрела его для меня!

— Бедный Сэм! — сказала Клара, поднося платок к глазам.

— Почему он беднее меня? Я был первый. Во всяком случае я был раньше его.

— Ничего я не знаю, ни первых, ни последних, — сказала Клара, в то время, как тени различных Банко проносились перед ее глазами.

— А что до него касается, какое право имеет он думать о какой бы то ни было девушке? Он — жалкое существо, у него не хватит средств, чтоб доставить жене кровать, на которую она могла бы прилечь. Он так хвастал гражданской службой правительству ее величества, а гражданская-то служба дала ему по шапке.

— Нет еще, Даниэль.

— Дала. Я счел долгом расследовать; сэр Бореас Бодкин сегодня отдал приказ: «Отрешить. Б. Б.» Я знаю людей, которые видели эти самые слова, внесенные в штрафную книгу почтамта.

— Бедный Сэм!

— Уничтожил крайне важные бумаги! Чего другого мог он ожидать? А теперь у него гроша за душой нет.

— 120 фунтов в год не такая уж сумма, Даниэль.

— Мистер Фай еще на днях говорил, что если я женюсь и остепенюсь, мне дадут прибавку.

— Ты слишком любишь таверну «Герцогини», Даниэль.

— Нет, Клара, нет; я это отрицаю. Спроси мистрисс Гримлей, из-за чего я так часто бываю так. Если б у меня был свой уютный уголок, где та, кого я люблю, сидела бы против меня у камина, может быть с ребенком на руках… — Триббльдэль, говоря это, смотрел на нее во все глаза.

— Господи! Даниэль, что ты такое говоришь!

— Я никогда бы не пошел ни к какой «Герцогине», ни в какому «Маркизу Гранби», ни к какому «Ангелу». — Все это были таверны, скученные по близости от Парадиз-Роу. — Тогда меня никуда бы не тянуло, кроме той комнаты, где находились бы эта молодая женщина и этот ребенок.

— Даниэль, ты всегда был силен в поэзии.

— Испытай меня и увидишь, что это реальнейшая проза. Говорю тебе — испытай.

Тут Клара уже была в его объятиях, слово было все равно что дано. Крокер, без всякого сомнения, был отрешен от должности, а если и нет, то показал себя недостойным. Чего можно было ожидать от мужа, который способен был разорвать целую кипу официальных бумаг? Кроме того, Даниэль Триббльдэль выказал романическое постоянство, которое, конечно, заслуживало награды. Клара поняла, что джин с водой истреблялся изо дня в день ради ее. И квартира, и часы, и фисгармоника — все было готово.

— Пожалуй, что так всего лучше, Даниэль, так как ты этого так сильно желаешь.

— Еще бы! Я всегда этого желал. Теперь я не поменялся бы с самим мистером Погсоном.

— Он женился на третьей, три года тому назад!

— Я говорю о конторе, о капиталах. Мне гораздо приятнее иметь мою Клару и 120 фунтов, чем быть Погсоном и Литльбёрдом, со всеми их доходами.

Лестное уверение получило должную награду и так, далеко за полночь, торжествующий обожатель раскланялся. На другой день, вскоре после полудня, Крокер был в Парадиз-Роу. Он вторично посетил лорда Гэмпстеда и ему удалось выпытать у этого добродушного смертного кое-что из того, что заключалось в письме сэра Бореаса. Дело должно было быть предоставлено на усмотрение главного директора почт. В департаменте установилось понятие, что, когда дело предоставлено на усмотрение его превосходительства, его превосходительство никогда не прибегает к крайним мерам. Крокер понял, что одно уже это заявление говорит о прощении. Положившись на это, он отправился в Парадиз-Роу, причем облекся в свой лучший фрак и взял перчатки в руку, объявить своему предмету, что от квартиры отказываться нечего, а часы и фисгармонику можно и сохранить.

— Но ведь вас отрешили от должности, — сказала Клара.

— Никогда, никогда!

— Это внесено в книгу. «Отрешить. Б. Б.» Я знаю людей, которые видели эти слова собственными глазами.

— Да оно совсем не так делается, — сказал Крокер, который был совершенно сконфужен.

— Это внесено в книгу, Сэм; а я знаю, что они от этого никогда не отступают.

— Кто это вносил? Ничего внесено не было. Книги не существует, по крайней мере такой. Триббльдэль все сочинил.

— О, Сэм, зачем изорвали вы эти бумаги? Чего другого можно было ожидать? «Отрешить. — Б. Б.» Зачем вы это сделали, вы — жених? Нет, не подходите ко мне. Как же молодой девушке выйти за молодого человека, которому нечем содержать ее. Об этом и думать нечего. Когда я услыхала эти слова: «Отрешить. — Б. Б.», у меня сердце так и упало.

— Ничего подобного нет, — сказал Крокер.

— Чего нет?

— Я вовсе не отрешен от должности.

— О, Сэм, как вы смеете говорить такие вещи?

— Говорю вам — не отрешен. Он написал письмо лорду Гэмпстеду, который всегда был мне другом. Гэмпстед не намерен был позволить, чтоб со мной так поступали. Гэмпстед написал, Эол ответил — это сэр Бореас… я видел письмо, т. е. Гэмпстед рассказал мне его содержание; и я совсем не буду отрешен от должности. Как только я услыхал эту добрую весть, моим первым движением было прибежать так скоро, как ноги меня несли, и сообщить ее моей голубке.

Клара не совсем ему поверила, но она не совсем поверила и Триббльдэлю, когда тот объявил ей об отрешении Крокера от должности. Но содеянное преступление казалось ей таким громадным, что она представить себе не могла, чтоб Крокеру позволили остаться на службе, по совершении его. Крокер получал 150 фунтов. Взвешивая достоинства и недостатки обоих молодых людей, как она часто это делала, приходилось сознаться, что хотя ей и нравилась поэзия Триббльдэля, она, в сущности, отдавала предпочтение беспардонному хвастовству и смелости Крокера. Гражданская служба правительству ее величества также имела, в глазах ее, свою прелесть. Почтамт был гораздо выше конторы Погсона и Литльбёрда. У Погсона и Литльбёрда сидели от 9 до 5. Служебные часы в почтамте были гораздо приличнее — от 10 до 4. Но чего не сделает человек, который показал свой характер, разорвав официальные бумаги? Кроме того, хотя перипетии этой драмы окружили ее затруднениями со всех сторон, ей казалось, что в настоящую минуту она встретит меньше затруднений, если будет держаться Триббльдэля. Перед Крокером она могла оправдаться. Парадиз-Роу уже порешил, что свадьба с Крокером состояться не должна. Когда Триббльдэль явился к ней накануне вечером, она чувствовала себя свободной. Когда она покорилась голосу обольстителя, упала в его объятия, растроганная картиной домашнего счастия, которую он нарисовал, никакие уколы совести не нарушали ее блаженства.

Состоялась ли резолюция сэра Бореаса или нет, — ее не миновать. Она могла опереться на историю с бумагами, если б Крокер начал жаловаться. Но если б она теперь вернулась к своему Крокеру, чем она оправдается перед Триббльдэлем?

— Между нами все кончено, Сэм, — сказала она, закрыв глаза платком.

— Кончено! Отчего кончено?

— Вам уже сказали, что все кончено.

— Это говорилось, когда весь Парадиз-Роу уверял, что меня отрешат. Тогда это имело смысл, хотя, может быть, девушка могла бы и подождать, пока человек опять встанет на ноги.

— Ждать не особенно приятно, мистер Крокер, когда девушка беззащитна.

— Но я вовсе не отрешен, ждать нет надобности. Я думал, что вы страдаете так же как и я, а потому я прямо и прибежал к вам.

— Я и страдала, Сэм. Никто не знает, что я выстрадала.

— Но теперь все обойдется? — Клара покачала головой. — Неужели вы хотите сказать, что Триббльдэль был здесь и уже сбил вас с толку?

— Я хорошо знала мистера Триббльдэля прежде, чем познакомилась с вами, Сэм.

— Сколько раз вы при мне называли его жалкой дрянью?

— Никогда, Крокер, никогда. Такое слово никогда не срывалось у меня с языка.

— Так что-то совершенно в том же роде.

— Я, может быть, сказала, что ему недостает удали, хотя я этого не помню. Но если б и так, что ж из этого?

— Вы презирали его.

— Нет, Крокер. Вот я презираю человека, который разрывает бумаги ее величества. Триббльдэль никогда ничего не разорвал в конторе, кроме того, что разорвать следовало. Триббльдэля никогда не выгоняли чуть не на две недели, так чтоб он не смел показаться в конторе. Триббльдэль не заставил всех себя возненавидеть.

— Кто ж меня-то ненавидит?

— Мистер Джирнингэм, Роден, сэр Бореас, Боббин. — Она запомнила все их имена. — Как могут они не ненавидеть человека, который рвет бумаги! И я вас ненавижу.

— Клара!

— Ненавижу. Как смели вы сказать, что я употребляла такое неприличное выражение? Знаете, что я вам скажу, мистер Крокер, — можете себе отправляться. Я обещала быть женой Даниила Триббльдэля, и вам неприлично стоять здесь и разговаривать с молодой девушкой, которая невеста другого.

— И этим все и кончится?

— Надеюсь, мистер Крокер.

— Вот оно что!

— Если б вы когда-нибудь пожелали объясниться с дрогой молодой особой и дело зашло бы так далеко, как зашло оно у нас, не рвите бумаг. А когда она выскажет вам свое откровенное мнение, как сделала это я сейчас, не приписывайте ей неприличных выражений. Будьте так любезны, отправьте часы и фисгармонику к Даниилю Триббльдэлю, в Брод-Стрит.

С этим она оставила его, радуясь в душе, что свидание это кончилось без особых неприятностей.

Крокер, отрясая прах от ног своих, когда вышел из Парадиз-Роу, начал задавать себе вопрос, не должен ли он, в сущности говоря, поздравить себя с таким окончанием этого дела. Когда он решился просить руки молодой девушки, он конечно воображал, что в руке этой что-нибудь да будет. Клара, без сомнения, была красивая девушка, но уже не первой молодости. Характер у нее был не из толковых. За браком часто следует множество забот и огорчений. Парадиз-Роу, без всякого сомнения, не поскупится на насмешки, но ему незачем ходить туда, чтоб их слышать.

XXVII. Пегвель-Бей

Июль наступил и почти миновал, прежде, чем лорд Гэмпстед снова свиделся с Марион Фай. Он обещал, не ездить в Пегвель-Бей, с трудом понимая, зачем от него потребовали такого обещания, но все же согласился дать его, когда его о том просила мистрисс Роден, по просьбе, как она говорила, старика квакера. Било решено, что Марион скоро возвратится в Галловэй и что поэтому незачем нарушать мир и тишину Пегвель-Бея приездом такого великого человека, как лорд Гэмпстед. Гэмпстед, конечно, поднял эту причину на смех, но просьбу исполнил, под условием однако, что Марион возвратится в первой половине лета. Но проходила неделя за неделей, а Марион не возвращалась.

Они ежедневно писали друг другу, причем Марион всегда старалась, чтобы тон ее писем был веселый.

«Не следует вам сидеть в Гендоне, — писала она, — тратя жизнь попусту и ничего не делая из-за больной девушки. У вас яхта, а лето проходит».

В ответ на это, он написал ей, что продал яхту.

«Если б вы могли со мной ехать, я бы сохранил ее, — писал он. — Если б вы согласились ехать теперь, я снарядил бы вам другую, прежде чем вы бы сами собрались. О моей дальнейшей жизни я ничего не говорю. Даже приблизительно не могу угадать, что меня ожидает. Может быть, я и поселюсь на каком-нибудь корабле, чтоб быть в полном одиночестве. Но при настоящем состоянии моего сердца, мне невыносимо, когда другие говорят со мной о пустых удовольствиях».

В то же самое время он продал лошадей, но об этом он ей ничего не писал.

Мало-помалу он дошел до уверенности, что она обречена на раннюю смерть, почти признал, что она умирает. Тем не менее он продолжал думать, что хорошо было бы им обвенчаться. «Если б я знал, что она моя, хотя бы на смертном одре, — однажды сказал он мистрисс Роден, — я нашел бы в этом утешение». Он так горячо говорил об этом, что почти убедил мистрисс Роден. Отец относился к этому вопросу безразлично. Но сама Марион сурово восстала против этого. «Этого не должно быть, — сказала она, — это было бы дурно. Не таково значение брака».

«Я буду вашим утешением до конца, — писала она, — вашей Марион. Но я не хочу быть графиней только из-за того, чтоб ничего не значащее имя было вырезано на моем памятнике»…

«Господь приготовил вам горькую чашу, радость моя, — писала она в другом письме, — внушив вам мысль полюбить девушку, которой вы должны так скоро лишиться. Мне горько, потому что вам горько. Но нам не отделаться от этой горечи комедией. Неужели у вас на сердце стало бы легче, если б вы меня увидели в венчальном туалете, зная, как вы не могли бы не знать, что все это напрасно? Радость моя, примите это так, как Господь нам посылает. Я скорблю за вас и за моего бедного отца. Если б только вы могли заставить себя примириться, меня бы так радовала мысль, что вы любили меня в мои последние минуты».

Он не мог не принять ее решения. Отец ее и мистрисс Роден его приняли, он вынужден был сделать то же. Самая ее слабость придавала ей силу, которая покоряла его. Конец был всем его доводам и энергическим фразам. Он сознавал, что они не сослужили ему никакой службы, — что ее кроткие речи оказались сильнее всех его рассуждений.

— Принуждать я ее не стану, — говорил он мистрисс Роден. — По-моему, так было бы лучше. Вот и все. Конечно, будет так, как она решит.

— Для нее было бы утешением думать, что вы с ней одинаково смотрите на все, — сказала мистрисс Роден.

— Есть вопросы, относительно которых я не могу изменить своих убеждений, даже, чтоб ее утешить, — ответил он. — Она велит мне полюбить другую женщину. Могу ли я утешить ее, исполнив это? Она велит мне искать себе другую жену; могу ли я это сделать, или обещать, что сделаю, когда-нибудь, впоследствии? Для нее было бы утешением знать, что я не болен, не изранен, не истомлен. Для нее было бы утешением знать, что сердце мое не разбито. Как же мне доставить ей это утешение?

— Правда, — сказала мистрисс Роден.

— Утешения нет никакого. Воображение рисует ей какое-то будущее блаженство, которым мы будем наслаждаться вместе, причем мы будем точно такие же, как здесь, наши руки будут искать одна другую, наши губы — сливаться в поцелуй; это будет небо, но все же земное небо. Оно, по ее понятиям, будет наградой ее непорочности и в своей восторженной вере она верует в него, как будто оно тут, воочию. Я право думаю, что если б я сказал ей, что так и будет, что я надеюсь любоваться ее красотой через несколько коротких лет, она была бы совершенно счастлива. Счастие это было бы вечно, тут не было бы страха перед разлукой.

— Так почему же не веровать, как верует она?

— Лгать? Как я чувствую ее искренность, когда она исповедует передо мной свою веру, так она почувствовала бы мою ложь.

— Так неужели же нет будущей жизни, лорд Гэмпстед?

— Кто это говорит? Конечно, не я. Я не могу себе представить, что исчезну бесследно. Что же касается до счастия, я не решаюсь много думать о нем. Если тб я только мог несколько возвыситься нравственно, быть несколько ближе к Христу, которому мы поклоняемся, этого было бы довольно и без счастия. Если в этом сказании есть истина, Он не был счастлив. Зачем бы я стал искать счастия ранее, чем борьба среди многих миров окончательно очистит мою душу? Но думая так, веруя так, как могу я войти в сладостный, чисто эпикурейский рай, который этот ребенок приготовил для себя?

— Неужели он не кажется вам чище этого?

— Что может быть чище, если только тут истина? Хотя бы для меня это была ложь, для нее это может быть истина. Ради меня мечтает она о своем рае, чтоб мои раны зажили, чтоб мое сердце исцелилось.

При таких разговорах мистрисс Роден бывала поражена глубиною чувства этого человека. Он часто говорил с ней о своей дальнейшей жизни, всегда при этом разумея жизнь, из которой Марион будет изъята смертью, и делал это с холодным, бесстрастным спокойствием, которое показывало ей, что решение его, относительно будущего, почти окончательно принято. Он посетит все страны, которые стоит видеть, побеседует со всеми народами. Социальные условия божьих созданий, вообще, будут предметом его изучения. Задача будет бесконечная, а бесконечная задача, как он говорил, почти не допускает полного отчаяния.

— Если я умру, всему будет конец. Если я доживу до таких лет, когда старость лишит меня возможности продолжать мой труд, то, вероятно, чувство это уже несколько сгладится, под влиянием времени, — говорил он мистрисс Роден, глаза которой при этом наполнялись слезами.

Наконец, в самом конце июля, он получил письмо в котором его просили приехать в Пегвель-Бей.

«Мы так давно не видались, — писала она, — и, может быть, лучше, чтоб вы приехали сюда, чем я к вам. Доктор встревожен и уверяет, что так лучше. Но мой милый пожалеет меня, не правда ли? Когда я увидела слезу в ваших главах, его меня совсем уничтожило. Что женщина или даже мужчина плачет при каком-нибудь неожиданном, печальном известии, это естественно. Но кто же плачет о непоправимом? Обещайте мне, что склонитесь с благоговением, послушанием и любовью над десницей Божией, как бы тяжела она вам ни казалась».

Он не обещал ей этого, но положил, что если только это возможно, она не увидит слез.

— Ах, — сказала она, когда он сел возле нее на диване у открытого окна, выходившего на маленькую бухту, — положите вашу руку на мою и оставьте ее так. Знать, что вы со мной, чувствовать этот легкий ветерок, видеть вас, прикасаться к вам — полное счастие.

— Зачем вы так часто просили меня не приезжать?

— Зачем? Я знаю, зачем, милорд. — Это слово, в ее устах, звучало полунежно, полушутливо; теперь он перестал возмущаться против него.

— Отчего бы мне было не приехать, если это для вас радость.

— Теперь вы не должны сердиться.

— Я и не сержусь.

— Мы с вами все это пережили, мы лично… но как-то неприлично, чтоб вы приезжали сюда навещать бедную дочь квакера.

— Марион!

— Но это правда. В Парадиз-Роу мы все это пережили. Парадиз-Роу привык к вам, мне не было так тяжело. Но здесь… Они все наверно узнают, кто вы такой.

— Не все ли равно?

— Известие, что у Марион Фай есть поклонник, уже само по себе вызвало бы волнение в этом маленьком местечке, но когда этот поклонник — лорд!.. Неприятно, чтоб на вас смотрели как на диво.

— Глупости других не должны волновать ни вас, ни меня.

— Все это прекрасно, милый, но что ж делать, если волнуешься? Но я не буду волноваться, приезжайте. Когда я думала, что я еще вернусь в себе домой, то мне казалось, что мы, пожалуй, можем и избежать этих волнений. — В этих словах было что-то, чего он вынести не мог. Разве она не ясно выродила свое убеждение, что никогда более не возвратится в свой старый дом? Здесь, в этой самой комнате, поразить ее судьба и поразит скоро. Он встал, прошелся по комнате и остановился немного позади ее, так, чтоб она не могла видеть его лица.

— Не покидайте меня, — сказала она. — Я просила вас сидеть здесь и положить вашу руку на мою.

Он вернулся и, положив опять руку ей на колени, отвернул от нее лицо.

— Покоритесь, — сказала она. — Покоритесь. — Рука его дрожала, он покачал головой. — Соберитесь с духом и покоритесь.

— Не могу, — сказал он, вдруг поднявшись с места и поспешно выходя из комнаты. Он вышел на маленькую террасу, над морем. Но бегство ни к чему ему не послужило, он не в силах был ее оставить. Он вышел без шляпы и не мог стоять на солнце, на глазах у зевак.

— Я трус, — сказал он, возвращаясь к ней и садясь на прежнее место. — Сознаюсь в этом. Не будем более говорить об этом. Когда меня постигает горе, оно застает меня безоружным. Мелкие огорчения я, кажется, мог бы перенести. Если б это было все на свете, кроме этого, если б дело шло о моей жизни, прежде, чем она стала вашей, мне кажется, никто бы не мог сказать, что я испугался. Но теперь оказывается, что при истинном испытании, я не могу выдержать.

— Это в руках Божьих, милый.

— Да, это в руках Божьих. Есть что-то, без сомнения, что делает вас сильной духом, но слабой телом; тогда как я силен физически, но слабодушен. Но что мне в том пользы?

— О, лорд Гэмпстед, как бы я желала, чтоб вы никогда меня не видали.

— Вы не должны говорить этого, Марион, вы не должны этого думать. Я неблагодарный. Если б я мог все это снова пережить, я не уступил бы за всевозможные сокровища той доли вашей жизни, которая слилась с моею, хотя она была безгранично мала. Я покорюсь, о, голубка, покорюсь. Не говорите больше никогда, что жалеете, что узнали меня…

— Не за себя же, милый, не за себя же…

— И за меня не жалейте. Я постараюсь создать себе из этого радость, хотя сердце мое обливается кровью при мысли о вдовстве, которое ли него наступает. Я буду знать, что меня любила та, любовь которой была и будет для меня славой.

— Горячо любила, сокровище мое.

— Мне со временем будет казаться, точно будто, бродя когда-то, давно, по зеленым полям, я встретил чудного ангела из другого мира. Ангел остановился, заговорил со мной, прикрыл меня своими светящимися крыльями, излил на меня свой небесный свет, из уст его звучала небесная музыка и я подумал, что он останется со мной навеки. Но раздался трубный звук и он улетел от меня в свое родное небо. Удостоиться такого счастия, хотя бы на один час, достаточно для целой жизни человека. Я снесу свою ношу, несмотря на одиночество.

— Радость моя, зачем одиночество?

— Так будет лучше для меня. Свет, музыка, голубые крылья чище и ярче запечатлеваются у меня в памяти. О, если б это было! Но я покорюсь. Ничье ухо никогда более не услышит от меня ни одной жалобы. Даже ваше, моя голубка, моя родная, моя навеки.

Он упал перед ней на колени и спрятал лицо в складках ее платья, она молча перебирала его волосы.

— Вы уходите, — сказал он, поднявшись на ноги, — уходите туда, куда мне не пойте.

— Вы придете, придете ко мне.

— Вы уходите теперь скоро, я уверен, что вы вкусите невыразимых радостей. Я же не могу уйти, пока какой-нибудь случай мне не поможет. Если вам «там» дано будет видеть тех и думать о тех, кого вы здесь оставили, тогда, если мое сердце останется верным вашему, сохраните в вашем верность мне. Если я сумею это вообразить, если я сумею этому поверить, тогда это будет знаком, что ангел при мне.

После этого они уже мало говорили, хотя он оставался там до прихода квакера. Часть этого времени она проспала, не выпуская его руки из своей, а когда бодрствовала, то довольствовалась его прикосновением, когда он оправлял шаль, которой были прикрыты ее ноги, гладил ее по волосам и закладывал их ей за уши, когда они падали ей на лоб. От времени до времени она шептала ласковое словечко, наслаждаясь его заботливостью. Когда отец вернулся, Гэмпстед стал прощаться. Когда он поцеловал ее, что-то как будто сказало ему, что это в последний раз.

— Не следовало, — говорил квакер, — ее беспокоить. Да, можешь опять приехать, но не очень скоро.

В ту самую минуту, когда отец говорил это, она прижимала свои губы к губам жениха.

— Господь да сохранит тебя, сокровище мое, — шепнула она ему, — и да приведет тебя ко мне, на небо.

XXVIII. Свадьба лэди Амальдины

Наступило время свадьбы лэди Амальдины. В последнюю минуту было решено, что она отпразднуется в Лондоне, прежде, чем кто-нибудь из лиц аристократического происхождения, которые должны были присутствовать при этом обряде, умчится в погоню за осенними удовольствиями. Сам лорд Льюддьютль принимал во всем этом, очень слабое участие, заявив только, что ничто в мире не заставит его настолько поспешить со свадьбой, чтоб не исполнить до конца всех своих обязанностей, как члена парламента. Последнее заседание парламента должно было происходить в среду, 12-го августа, свадьба была назначена 13-го. Лэди Амальдина очень просила, нельзя ли ее отпраздновать неделей раньше. Читатели, конечно, не подумают, что причиной ее просьбы было нетерпение влюбленной. Неделя не могла иметь особого значения там, где свадьбу так долго откладывали. Но подруги могли разлететься. Как было удержать в городе двадцать девиц, в августе месяце, когда вся молодежь мчится в Шотландию? Другие не были рабами своих обязанностей, как лорд Льюддьютль.

— Мне кажется, что на этот раз, для такого случая, вы могли бы это устроить, — сказала она ему, стараясь, чтобы сквозь сарказм, который при таком кризисе являлся сам собой, звучала и ласка. Он коротко и просто напомнил ей обещание, которое дал ей весною. Он находил лучшим не изменять прежних решений. Когда она заговорила с ним об одной очень ненадежной особе, из числа двадцати избранниц — ненадежной не в смысле репутации, но в смысле планов ее семьи — он начал уверять, что никто не заметит никакой разницы, если только девятнадцать девушек будут тесниться вокруг шлейфа невесты.

— Но разве вы не знаете, что они должны стоять попарно.

— А девяти пар недостаточно? — спросил он.

— Неужели же мне нажить в одной из них вечного врага, сказав ей, что я не нуждаюсь в ее услугах?

Но все было бесполезно.

— Обойдитесь без них совсем, — сказал он, глядя ей прямо в лицо. — Все двадцать с вами не поссорятся. Моя цель жениться на вас, а до дружек мне совершенно все равно. — Это было так похоже на комплимент, что она вынуждена была с этим примириться. Кроме того, она уже начинала замечать, что лорд Льюддьютль — человек, которого не легко заставить изменить намерение. Это ее не пугало. Женщина, думала она, может избавиться от многих хлопот и забот, если у нее есть муж, которому она обязана повиноваться. Но она не могла примириться с тем, что ей не дозволяют поступать по своему в этом вопросе о брачной церемонии, в этом последнем деле, в котором она могла надеяться действовать как свободная личность. Жених, однако, был непреклонен. Если четверг 13 для нее неудобен, он будет к ее услугам в четверг, 20.

— Да ни одной из них уже в Лондоне не будет, — сказала леди Амальдина. — Куда ж вы им до тех пор прикажете деваться?

Но все двадцать подруг остались ей верны. Всего более затруднений было с леди Амелией Бодессер. Мать ее настаивала на поездке на какое-то баварское озеро, где у нее была вилла; но леди Амелия, в последнюю минуту, пожертвовала виллой, скорей, чем нарушить симметрию, и согласилась пожить у какой-то старой воркуньи-тетушки в Эссексе, пока не представится случай поехать к матери. Из этого можно заключить, что считалось делом очень важным быть из числа двадцати. Девушке, конечно, приятно, когда во всех газетах заявят, что она, по общему приговору, одна из двадцати самых красивых девиц Великобритании. Леди Франсес, конечно, была в числе двадцати красавиц. Но был член семьи — скорей дальний родственник — которого никакое красноречие не могло убедить показаться ни в церкви, ни на завтраке. Это был лорд Гэмпстед. Сестра приехала к нему и уверяла, что присутствие его необходимо.

— Горе, — говорила она, — о котором свет знает, считается достаточным извинением, но человек не должен пренебрегать своими обязанностями из-за тайной скорби.

— Я из этого не делаю никакой тайны. Я не толкую о своих личных делах. Я не посылаю герольда возвещать прохожим, что я в горе. Но мне совершенно все равно, знают ли люди или нет, что я не способен участвовать в таких празднествах. Мое присутствие не нужно для того, чтоб их обвенчали.

— Это покажется странным.

— Пусть так. Но я во всяком случае не буду. — Но он не забыл этого дня и доказал это тем, что прислал невесте самую великолепную из всех драгоценностей, красовавшихся на выставке ее подарков, если не считать богатейшего бриллиантового убора, присланного герцогом Мерионетом.

Выставка подарков считалась самой роскошной, какая когда-либо бывала в Лондоне. Мы, конечно, выразимся не сильно, сказав, что общая стоимость драгоценных игрушек, если б их продать по действительной цене, составила бы значительное состояние для молодой четы. Обе семьи были знатны и богаты, а потому богатство свадебных подарков было естественно. Пожалуй было бы приличнее, если б все это не было подробно оценено в одной из газет. Навсегда осталось неизвестным, на кого должна была лечь ответственность за эту оценку, но она как бы указывала на то, что ценности подарков придают больше значения, чем расположению тех, кто их делал. В высших сферах и клубах ценность коллекции усердно обсуждалась. Брильянты были известны все до последнего камня, о рубинах Гэмпстеда рассуждали почти также открыто, как если б они были выставлены для публики. Лорд Льюддьютль, узнав об этом, пробормотал своей незамужней сестре желание, чтоб какой-нибудь гном прилетел ночью и все это унес. Он чувствовал себя униженным, потому что драгоценности его будущей жены стали как бы достоянием публики. Но гном не явился, а молодым приказчикам от гг. Бижу и Баркане было разрешено расставить столы и устроить полки для выставки.

Завтрак должен был происходить в доме министерства иностранных дел. Сначала лорд Персифлаж не желал этого, находя, что свадьбу дочери можно отпраздновать и в его собственном, более скромном доме. Но мнение лиц, более компетентных, одержало верх. Кому первому пришла эта мысль, лорд Порсифлаж так и не узнал. Легко может быть, что одной из двадцати избранниц, которая поняла, что обыкновенной гостиной едва ли будет достаточно для такой роскошной выставки туалетов. Может быть, мысль эта впервые зародилась в головах гг. Бижу и Баркане, которые провидели, как приятно будет расставить все эти сокровища в великолепном салоне, предназначенном для приема послов. Откуда бы ни взялась эта мысль, но лэди Амальдина сообщила ее матери, а лэди Персифлаж мужу.

— Конечно, все послы будут налицо, — сказала графиня, — а потому это будет как бы официальное торжество.

— Как бы хорошо было, если б мы могли обвенчаться в Ланфигангель, — сказал лорд Льюддьютль невесте. Церковь в Ланфигангель была очень маленькая, с соломенной кровлей и гнездилась в горах Северного Валлиса; лэди Амальдина осматривала ее, когда ездила к герцогине, своей будущей свекрови. Но Льюддьютлю нельзя было позволить всегда ставить на своем, приготовления в доме министерства иностранных дел продолжались.

Приглашения с рельефными гербами были разосланы обширному кругу друзей и знакомых. Все послы и посланники, с женами и дочерьми, были, конечно, приглашены. Так как завтрак должен был состояться в большой банкетной зале министерства иностранных дел, то необходимо было, чтоб гостей было много. Лорд Персифлаж сказал жене, что свадьба дочери разорит его. В ответ на это она напомнила ему, что Льюддьютль не требовал никакого состояния. Лорд Льюддьютль был из числа людей, которым приятнее давать, чем брать. Ему казалось, что муж должен доставлять все необходимое, а что жена должна быть обязана всем тому, за кого выходит. Чувство это, в настоящее время, встречается редко, но у лорда Льюддьютля были старомодные понятия, да он и имел средства действовать согласно с своими предрассудками. Как бы свадьба богата ни была, она не будет стоить приданого, которого дочь графа могла бы ожидать. Таковы были доводы лэди Персифлаж и, по-видимому, они подействовали.

По мере того, как день свадьбы приближался, все замечали, что жених становится еще мрачнее и молчаливее обыкновенного. Он не выходил из палаты общин, в те дни, когда мог находить там убежище. Свои воскресенья, субботы и среды он наполнял такой разнообразной и непрерывной работой, что совершенно не оставалось времени для тех милых вниманий, которых девушка накануне свадьбы вправе требовать. Он, может быть, через день заходил к невесте, но никогда не оставался там долее двух минут.

— Боюсь, что он не счастлив, — говорила графиня дочери.

— О, мама, вы ошибаетесь.

— Так почему же он так суетится?

— Ах, мама, вы его не знаете.

— А ты знаешь?

— Мне кажется, да. По-моему, в целом Лондоне нет человека, который так бы желал жениться, как Льюддьютль.

— Это меня очень радует.

— Он потерял столько времени, что знает, что должен с этим кончить, без дальнейшего промедления. Если б он только мог заснуть и проснуться человеком женатым уже три месяца, он был бы совершенно счастлив. Самая процедура, толки, зеваки, вот что ему ненавистно.

— Так почему было все это не устроить поскромнее, моя милая.

— Потому, что есть фантазии, мама, которым женщина никогда уступать не должна. Если б я собиралась выходить за красивого молодого человека, мне совершенно не было бы дела до подруг и подарков. Он заменил бы мне все. Льюддьютль не молод и не красив.

— Но он истый аристократ.

— Совершенно справедливо. Он золото. Он всегда будет иметь значение в глазах людей, потому что у него великая душа и он достоин всякого доверия. Но я также хочу иметь какое-нибудь значение в глазах людей, мама. Я не дурна собой, но ведь — ничего особенного. Я — дочь моего отца, это что-нибудь да значит, но этого еще мало. Я намерена начать с того, чтобы ослепить всех своей роскошью. Он все это понимает; не думаю, чтоб он стал мешать мне, раз, что эта выставка кончится. Я все обдумала, и мне кажется, я знаю, что делаю.

Картинка в одном из иллюстрированных журналов, которая имела претензию изображать алтарь в церкви Святого Георгия, с епископом, в сослужении с деканом и двумя королевскими капелланами, с невестой и женихом, во всем их блеске, с принцем и принцессой королевского дома в числе присутствовавших, со всеми звездами и подвязками английского и чужих дворов и особенно с стаей двадцати красавиц, в десять отдельных пар, причем каждое лицо — портрет, очевидно было плодом воображения артиста. Я был там, и говоря по правде, была порядочная давка. Пространство не допускало торжественной группировки, а так как у трех из главных гостей была подагра, то палки этих хромых джентльменов, на мой взгляд, очень бросались в глаза. Стае красавиц не было отведено достаточно места, дамы, кажется, страдали от страшной жары. Что-то рассердило епископа. Говорят, будто лэди Амальдина решилась не торопиться, тогда как епископа ожидали на какой-то митинг, в три часа. Артист, создавая это свое произведение, смело воспарил в сферу идеала. В изображении и описании выставки подарков и свадебного пира, он, может быть, обнаружил более точности. Я там не был. То, что говорилось в статье насчет моложавого вида жениха, в ту минуту, когда он поднялся, чтобы сказать свой спич, может быть, следует приписать поэтической вольности, не только дозволительной, в подобном случае, но похвальной и обязательной. Выставка подарков, конечно, вся была налицо, хотя позволяется сомневаться, чтоб приношения дарственных особ так выдавались в действительности, как на картинке. Два-три иностранных посланника говорили речи, отец невесты также сказал речь. Но самое сильное впечатление произвел спич жениха. «Надеюсь, что мы будем так счастливы, как вы, по доброте, нам этого желаете», — сказал он — и сел. После говорили, что это были единственные слова, которые, во все время торжества, сошли у него с языка. Тем, кто поздравлял его, он только подавал руку и кланялся, а между тем, не смотрел ни взволнованным, ни смущенным. Все мы знаем, как мужественный человек способен сесть и дать себе выдернуть зуб, без всяких признаков страдания на лице, в надежде на облегчение, которое неминуемо последует. То же было и с лордом Льюддьютлем.

— Ну, милая, кончено наконец, — сказала лэди Персифлаж дочери, когда молодую повели переодеваться.

— Да, мама, теперь кончено.

— И ты счастлива?

— Конечно, счастлива… Я получила то, чего желала.

— Но можешь ли ты любить его?

— О, да, мама, — сказала лэди Амальдина. Как часто случается, что ученики превосходят своих учителей! Так было и в данном случае. Мать, когда она увидела, что отдала дочь молчаливому, некрасивому человеку средних лет, дала волю своим опасениям; нельзя было того же сказать о самой дочери. Она обсудила вопрос всесторонне и решила, что может исполнить свой долг, при некоторых условиях, в которых, как ей казалось, отказа не будет. — Он гораздо умнее, чем вы думаете; только он не хочет дать себе труда рассыпаться в уверениях. Если он и не очень сильно влюблен, он любит меня более, чем кого бы то ни было, а это имеет-таки свою цену.

Мать благословила ее и проводила до комнаты, где ожидал ее муж, чтобы сейчас же идти садиться в экипаж.

Молодая удивилась, очутившись на минуту совершенно наедине с мужем.

— Ну, жена моя, — сказал он, — теперь поцелуй меня.

Она бросилась в его объятия.

— Я думала, что вы об этом забудете, — сказала она, когда рука его на минуту обвилась вокруг ее тальи.

— Я и не смел, — сказал он, — прикоснуться во всем этим роскошным, кружевным драпировкам. Тогда вы были разодеты на выставку. Теперь вы такая, какой должна быть моя жена.

— Туалет был неизбежен, Льюддьютль.

— Я и не жалуюсь, моя дорогая. Я говорю только, что вы мне больше нравитесь такою, как вы теперь, особой, которую можно поцеловать, обнять, с которой можно разговаривать, сердце которой можно завоевывать. — Тут она мило ему присела, вторично его поцеловала; а затем они, под руку, направились в карете.

Много карет стояло внутри квадрата, часть которого составляет министерство иностранных дел, но карета, которая должна была увезти молодых, стояла у особых дверей. Пытались было не пускать публику в заповедный квадрат; но, так как деятельность остальных четырех министров не могла быть приостановлена, то этого можно было добиться только до некоторой степени. Толпа, конечно, была гуще в Доунинг-Стрите, но очень много было зрителей и внутри четыреугольника. В числе их был один очень нарядный, во фраке и желтых перчатках, почти в таком же костюме, как если б собрался на собственную свадьбу. Когда лорд Льюддьютль вывел лэди Амальдину из дома и посадил ее в карету, когда муж с женой уселись, разодетый индивидуум приподнял шляпу с головы и приветствовал их.

— Многия лета и полное счастие лэди Амальдине! — крикнул он во все горло. Лэди Амальдина не могла его не видеть и, узнав его, поклонилась.

Это был Крокер — неукротимый Крокер. Он также был в церкви. Теперь-то он мог сказать, нисколько не нарушая истины, что был на свадьбе и получил прощальный поклон от молодой, которую знал с раннего детства. Он, вероятно, думал, что он вправе считать будущую герцогиню Мерионет в числе своих близких друзей.

XXIX. История Крокера

Всего более ценится то, что трудно достается. Две, три лишних бриллиантовых копей, открытых где-нибудь среди неинтересных во всех других отношениях, равнин Южной Африки, страшно понизили бы ценность бриллиантов. Едва ли красота, остроумие или таланты Клары Демиджон были причиной громкого ликования мистера Триббльдэля, когда ему удалось отбить невесту, которая некогда дала слово Крокеру. Если б не то, что она чуть было не выскользнула у него из рук, он наверное никогда не счел бы ее достойной таких восхвалений. При настоящем же положении вещей он походил на второго Париса, который вырвал новую Елену у ее Менелая; только, в данном случае, Парис был честный, Елена не была запретным плодом, а Менелай пока еще не имел на нее никаких особых прав. Но сюжет этот был достоин новой Илиады, за которой могла последовать вторая Энеида. Силой своего оружия он вырвал ее из объятий похитителя. Другой, будучи отвергнут, как был он, лишился бы чувств и отказался от борьбы. Но он продолжал бороться, даже когда лежал распростертый в пыли арены. Он прибил свой флаг к мачте, когда все его снасти были отрезаны, и наконец одержал победу. Конечно, его Клара была ему вдвое дороже, так как он завоевал ее после таких препятствий.

— Я не из тех, которые легко сдаются в сердечных делах, — сказал он мистеру Литльберду, младшему представителю фирмы, сообщая этому джентльмену о своей помолвке.

— Видно, что так, мистер Триббльдэль.

— Когда человек полюбит девушку, — т. е. серьезно полюбит, — он должен держаться ее или умереть. — Мистер Литльберд, который был счастливым отцом трех или четырех дочерей, замужних и невест, от удивления широко раскрыл глаза. Молодые люди, которые ухаживали за его дочками, отличались порядочной настойчивостью, но они не умерли. — Или умереть! — повторил Триббльдэль. — По крайней мере я бы так поступил. Если б она сделалась мистрисс Крокер, меня никогда бы более здесь не увидели, разве принесли бы сюда мой труп, для удостоверения моей личности.

Его восторг сослужил ему отличную службу. Хотя мистер Литльберд и смеялся, рассказывая эту историю мистеру Погсону, тем не менее они согласились увеличить его жалованье до 160 фунтов со дня его свадьбы.

— Да, мистер Фай, — говорил он бедному старику, который за последнее время так был убит, что уже не по-прежнему командовал Триббльдэлем, — я совершенно уверен, что теперь остепенюсь. Если что-нибудь может помочь молодому человеку остепениться, это — счастливая любовь.

— Надеюсь, что ты будешь счастлив, мистер Триббльдэль.

— Теперь-то буду. Душа моя будет больше лежать к делу, т. е. конечно та часть ее, которая не будет с тем милым созданием, в нашем домике, в Айлингтоне. А счастье, что он нанял эту квартиру, так как Клара в ней уже привыкла. Есть несколько вещей, как-то часы, фисгармоника, которых перевозить не надо. Если б с вами что-нибудь случилось, мистер Фай, Погсон и Литльберд найдут во мне человека, совершенно знакомого с делом.

— Конечно, когда-нибудь что-нибудь да случится, — сказал квакер.

Когда мисс Демиджон узнала, что жалованье клерка Погсона и Литльберда увеличено до 160 фунтов в год, она поняла, что ничем нельзя будет оправдать нового отказа. До этой минуты ей казалось, что Триббльдэль восторжествовал, благодаря обману, обнаружить бесполезность которого еще могло быть ее обязанностью. Он положительно заявил, что эти роковые слова: «Отрешить. Б. Б.», были несомненно внесены в книгу. Но до нее дошло, что слова эти пока внесены не были. Все хитрости дозволительны в любви и на войне. Она нисколько не сердилась на Триббльдэля за его маленькую хитрость. Ложь, при таких обстоятельствах, становилась заслугой. Но это еще не было причиной, чтоб она отвлекла ее от соблюдения собственных выгод. Несмотря на легкую ссору, которая произошла между нею и Крокером, Крокер, по-прежнему находившийся на службе ее величества, должен быть лучше Триббльделя. Но когда она узнала, что заявление Триббльдэля относительно 160 фунтов верно, да как подумала, что Крокер, рано или поздно, вероятно, будет отрешен, тогда она решилась быть твердой. Относительно же 160 фунтов, старушка мистрисс Демиджон сама отправилась в контору и узнала всю правду от Захарии Фай.

— По-моему, он хороший молодой человек, — сказал квакер, — и прекрасно пойдет, если перестанет так много о себе думать. — На это мистрисс Демиджон заметила, что с полдюжины ребят, вероятно, излечат его от этого недостатка.

Итак дело было слажено. Случилось, что Даниэль Триббльдэль и Клара Демиджон обвенчались в Галловэе в тот самый четверг, в который завершился так давно обсуждаемый союз между аристократическими домами Поуэль и де-Готвиль. По этому поводу было написано два письма, которые мы здесь приведем, в виде доказательства готовности забыть и простить, какой отличались характеры обоих действующих лиц. Дня за два до свадьбы было послано следующее приглашение:

«Дорогой Сэм! Надеюсь, что вы совершенно забудете прошлое, по крайней мере то, что в нем было неприятного — и приедете в четверг, к нам на свадьбу. После венца здесь будет устроен маленький завтрак, и я уверена, что Дан будет очень счастлив пожать вам руку. Я его спрашивала и он сказал, что так как женихом будет он, он был бы очень рад иметь вас своим шафером. Ваш старый и искренний друг Клара Демиджон, — пока».

Ответ был следующий:

«Дорогая Клара! Я человек не злой. Со времени нашей маленькой стычки я рассудил, что, в сущности говоря, не создан для семейной жизни. Легко может быть, что собирать мед со многих цветов — моя роль на свете. Я бы очень охотно был шафером Дана Триббльдэля, если б не было другого торжества, на котором я должен быть. Наша лэди Амальдина выходит замуж и мне необходимо присутствовать на ее свадьбе. Семьи наши, как вы знаете, уже очень много лет находятся в близких отношениях, и я никогда бы не простил себе, если б не видел ее под венцом. Никакие другие соображения не помешали бы мне принять ваше крайне любезное приглашение. Преданный вам, старый, друг Сэм Крокер».

Сожаление на минуту закралось в сердце Клары, когда она прочла то место письма, где говорилось об отношениях обеих семей. Конечно, Крокер лгал. Конечно, это было пустое хвастовство. Но было что-то аристократическое в самой возможности солгать на этот счет. Если б она вышла за Крокера, она также могла бы, кстати и некстати, вводить замок Готбой в свои ежедневные беседы с мистрисс Дуффер.

Во время этих свадеб, в августе месяце, Эол все еще не пришел к положительному решению относительно участи Крокера. Крокер был временно отрешен от должности, а потому временно удален из департамента, так, что все его время принадлежало ему вполне. Будет ли он, в эту переходную эпоху, получать жалованье, никто наверное не знал. Предполагалось, что человек, временно отрешенный от службы, должен быть отрешен окончательно, если ему не удастся вполне, или хотя бы отчасти, оправдаться в преступлении, которое ему приписывали. Сам Эол мог отрешать временно, но для высшей меры наказания требовалось распоряжение со стороны лиц, выше его поставленных, так же как и для лишения грешника какой бы то ни было части его содержания. Оправданий никаких ожидать было нельзя. Все единогласно признавали, что Крокер уничтожил бумаги. С целью не быть уличенным в непростительной медленности и лености, он изорвал в мелкие клочки целую кипу официальных документов. Репутация его была так хорошо известна, что никто не сомневался в том, что он будет уволен. Мистер Джирнингэм говорил об этом как о совершившемся факте. Боббина и Гератэ поздравляли с повышением. Роковые слова: «Отрешить. — Б. Б.», были занесены, если не в книгу, то, во всяком случае, в умы служащих. Но сам Б. Б. пока еще ничего не решил. Когда Крокер присутствовал на свадьбе лэди Амальдины, во фраке и желтых перчатках, он еще был под наказанием, но надеялся, что после такой долгой отсрочки его не казнят.

Сэр Бореас Бодкин отодвинул бумаги в сторону и с тех пор об этом деле более не было речи. Прошло несколько недель, никакого решения объявлено не было. Сэр Бореас был такой человек, что ближайшие подчиненные неохотно напоминали ему о подобных обязанностях. Когда дело было «отодвинуто в сторону», все знали, что это что-нибудь неприятное. А между тем, как шепнул мистер Джирнингэм Джорджу Родену, с этим делом необходимо было покончить. — Вернуться он не может, — сказал он.

— А я полагаю, что вернется, — сказал Роден.

— Невозможно! Я считаю это невозможным! — Мистер Джирнингэм сказал это очень серьёзно.

— Видите ли, иные люди, — возразил его собеседник, — лают больше, чем кусаются.

— Знаю, мистер Роден, сэр Бореас, может быть, из числа их; но бывают случаи, когда простить проступок кажется совершенно невозможным. Этот из числа их. Если бумаги будут безнаказанно уничтожаться, что станется с департаментом? Я сам бы не знал, как мне справляться с моими обязанностями. Разорвать бумаги! Боже милосердый! Как подумаю об этом, я не знаю право, на голове ли я стою, или на ногах.

Это было очень сильно сказано для мистера Джириингама, который не имел привычки критически относиться к действиям своего начальства. В течении всех этих недель он ходил по департаменту с печальным лицом и с видом человека, который сознает, что какая-нибудь большая беда у дверей. Сэр Бореас заметил это и очень хорошо знал, отчего лицо это так вытянуто. Тем не менее, когда взгляд его падал на эту связку бумаг, — составлявших «дело Крокера», — он только отодвигал ее немного далее прежнего.

Кто не знает, как ненавистно может сделаться письмо, если его откладывать в сторону со дня на день? Ответьте на него тотчас, вам ничего не стоит это сделать. Отложите его на один день, и оно сейчас начнет принимать неприятные размеры. Если же вы имели слабость оставить его на столе, или, что еще хуже, в боковом кармане, неделю или десять дней, оно сделается таким сильным врагом, что вы не посмеете сразиться с ним. Оно омрачает все ваши радости. Оно заставляет вас сердиться на жену, быть строгим к кухарке, критически относиться к собственному погребу. Оно превращается в заботу, которая сидит у вас за спиной, когда вы выезжаете на прогулку верхом. Вы уже подумываете уничтожить его, отречься от него, сделать тоже, что сделал Крокер с бумагами. А между тем, вы все время должны держать себя так, как если б у вас на сердце не лежало никакого бремени. То же испытывал наш Эол из-за дела Крокера. Бумаг, по этому делу, накопилась уже целая кипа. От несчастного потребовали объяснений, он написал длинное и бестолковое письмо за большом листе, письмо, которого сэр Бореас не читал и не намерен был читать. Большие обрывки разорванных бумаг были найдены и «присоединены к делу». Мистер Джирнингэм составил красноречивый и длинный доклад, который, конечно, никогда прочитан не будет. Были тут и прежние документы, в которых отрицалось самое существование бумаг. Вообще кипа была большая и крайне несимпатичная, те, кто хорошо знал нашего Эола, были уверены, что он никогда даже не развяжет тесемку, которой она связана. Но что-нибудь надо было сделать!

— Нельзя ли что-нибудь решить, насчет мистера Крокера? — спросил мистер Джирнингэм, в конце августа. Сэр Бореас уже отправил семью в небольшое именье, которое у него было в Ирландии, и откладывал собственные каникулы из-за этого ужасного дела. Мистер Джирнингэм никогда не мог уехать, пока Эол не уедет. Сэр Бореас все это знал и ему было очень совестно.

— Напомните мне об этом завтра, и мы все покончим, — сказал он самым любезным тоном. Мистер Джирнингэм вышел из комнаты нахмуренный. — Чорт бы его побрал, — сказал сэр Бореас, как только дверь затворилась, и еще отодвинул бумаги, причем сбросил их с большого стола на пол. Кого он посылал в чорту, мистера Джирнингэма или Крокера, он едва ли сам знал. Тут он вынужден был унизиться и поднять кипу.

К этот день Эол воспрянул. Около трех часов он послал, не за мистером Джирнингэмом, а за Роденом. Когда Роден вошел в комнату, перед громовержцем лежала неразвязанная кипа бумаг.

— Не можете ли вы послать за этим господином и выписать его сюда сегодня? — спросил он. Роден обещал постараться.

— Не могу я решиться просить о его увольнении, — сказал Эол. Роден только улыбнулся. — Бедняк собирается жениться. — Роден опять улыбнулся. Живя в Парадиз-Роу, он знал, что дама, о которой шла речь, урожденная Клара Демиджон, была уже счастливой женой мистера Триббльдэля. Но он знал также, что после такого долгого антракта Крокера уволить неудобно, и не был достаточно зол, чтобы лишить своего принципала такого благовидного предлога. А потому он вышел из комнаты, заявив, что тотчас пошлет за Крокером.

За ним послали, он явился. Крокер вошел в кабинет с тем полухвастливым, полутрусливым выражением лица, которое обыкновенно является, когда человек напуганный старается показать, что он ничего не боится. Сэр Бореас засунул пальцы в волоса, сильно нахмурился и мигом превратился в грозного Эола.

— Мистер Крокер, — сказал громовержец, положив руку на кипу бумаг.

— Сэр Бореас, никто не может больше сожалеть о несчастном случае, чем сожалею я теперь.

— Случай!

— Боюсь, сэр Бореас, что мне не удастся объяснять этого вам.

— Полагаю, что нет.

— Первую бумагу я, действительно, разорвал случайно, думая, что это что-нибудь ненужное.

— А затем подумали, что и остальные можно за нею отправить.

— Бумаги две были разорваны случайно. Затем…

— Ну!

— Надеюсь, что, на этот раз, вы оставите без внимания, сэр Бореас.

— Я только и делаю, что оставляю без внимания, по вашему выражению, с минуты вашего поступления в департамент. Вы — позор департамента. Вы ни на что негодны. Вы больше причиняете беспокойства, чем все остальные клерки, вместе взятые. Мне надоело слышать ваше имя.

— Если вы меня опять примете, я исправлюсь, сэр Бореас.

— Ни минуты не верю этому. Я слышал, что вы собираетесь жениться. — Крокер молчал. — Ради молодой особы, мне не хочется выгнать вас на улицу в такое время. Сожалею только, что у нее нет более твердой основы для счастия.

— Ей будет хорошо житься, — сказал Крокер.

— Но прошу вас верить одному, — сказал Эол, еще более уподобляясь громовержцу, — что ни жена, ни ребенок, ни радость, ни горе, не спасут вас, если б вы снова заслужили отрешение от должности.

Крокер, с самой милой улыбкой, поблагодарил сэра Бореаса и удалился. Впоследствии говорили, будто сэр Бореас заметил и понял улыбку на лице Родена, сопоставил равные обстоятельства и пришел к твердому убеждению, что свадьбы никакой не будет. Но если б он лишился этого предлога, где бы нашел он другой?

XXX. Моя Марион

Удар разразился внезапно. Около половины сентября душа Марион Фай отлетела от всех земных радостей и от всех земных скорбей. Лорд Гэмпстед видел ее в последний раз в то свидание, которое было описано выше. Всякий раз, как он намеревался опять съездить в Пегвель-Бей, против этого находилось какое-нибудь возражение, или со стороны квакера, или со стороны мистрисс Роден, от имени квакера. Уверяли, будто доктор объявил, что такие посещения вредны его пациентке, давали понять, что сама Марион призналась, что она не в силах выносить таких волнений. В последнем была доля правды. Марион заметила, что, хотя она сама способна была наслаждаться безграничной любовью, какую питал к ней ее жених, для него эти свидания были полны мучений. К этому примешивалась ревность со стороны Захарии Фай. Старик ревновал дочь. Когда еще был вопрос, не будет ли молодой лорд его зятем, он готов был уступить и стушеваться, хотя дочь была все, что у него оставалось на свете. Пока еще допускалась мысль, что она выйдет замуж, с этой мыслью была связана надежда, почти уверенность, что она останется жива. Но когда ему было категорически доказано, что о браке и думать нечего, потому что жизнь от нее уходить, то в сердце его, помимо его воли, вкралось сознание, что молодой лорд не должен красть у него того, что остается. Если б Марион настаивала, он бы уступил. Если б мистрисс Роден сказала ему, что разлучать их — жестоко, он застонал бы и сдался. При настоящих же условиях, он просто склонялся на ту сторону, которая предоставляла ему наибольшую роль в жизни дочери. Может быть, она также это замечала и не хотела огорчить его просьбой вызвать жениха.

Около половины сентября она умерла. Накануне смерти она еще писала лорду Гэмпстеду. В письмах ее, за последнее время, заключалось всего несколько слов; мистрисс Роден вкладывала их в конверты и отправляла по назначению. Он писал ежедневно, уверяя ее, что не выезжает из дома ни на один день, с тем, чтоб иметь возможность тотчас к ней поехать, когда бы она за ним ни прислала. До последней минуты она не отказывалась от мысли еще раз увидать его; но слабое пламя погасло быстрее, чем этого ожидали.

Мистрисс Роден была в Пегвель-Бее, когда все кончилось, на ее долю выпала обязанность сообщить об этом Гэмпстеду. Она тотчас отправилась в город, оставив квакера в осиротелом коттедже, и послала записку из Галловэя в Гендон-Голл. «Мне необходимо видеть вас как можно скорее. Мне ли приехать к вам, или вы приедете во мне?» Писавши эти слова, она была уверена, что он поймет их смысл, а между тем, легче было написать так, чем прямо высказать жестокую истину. Записка была отправлена с посланным; вместо ответа явился сам лорд Гэмпстед.

Говорить было нечего. Когда он явился перед нею, одетый с головы до ног в черное, она взяла его за обе руки и заглянула ему в лицо.

— Для нее все кончено, — сказал он, — горе и терзания, и сознание предстоящего ряда длинных и печальных дней. Моя Марион! Как бесконечно легче ей, нежели мне! Как бы я должен радоваться, что это так случилось.

— Время возьмет свое, лорд Гэмпстед, — сказала она.

— Умоляю вас, не утешайте меня. Сказала ли она что-нибудь, что вы желали бы передать мне?

— Много, много говорила. Молилась о вашем здоровье.

— Мое здоровье не нуждается в ее молитвах.

— Молилась о здравии души вашей.

— Эти молитвы окажут свое действие там. Для меня они бессильны.

— Она молилась и о вашем счастии.

— Полноте, — сказал он.

— Вы должны позволить мне исполнить ее поручение, лорд Гэмпстед. Она поручила мне напомнить вам, что Господь в своем милосердии положил, чтоб мертвых через несколько времени вспоминали только с кроткой грустью, и что вы, как мужчина, должны обратить свои мысли на другие предметы. Это говорю не я, это говорит она.

— Она не знала, она не понимала. В нравственном отношении она была в моих глазах совершенство, как была совершенство по красоте, грации и женственной нежности. Но характеры других она не умела анализировать. Но я не должен надоедать вам этим, мистрисс Роден. Вы были в ней так добры, как если б вы были ее матерью, и я буду любить вас за это, пока жив. — Он собрался уходить, но вернулся, чтоб предложить вопрос насчет похорон. Может ли он распорядиться ими? Мистрисс Роден покачала головой. — Но быть я могу?

На это она изъявила согласие, но объяснила ему, что Захария Фай не потерпит ничьего вмешательства в то, что считает собственным правом и долгом.

Лорд Гэмпстед приехал из Гендон-Голла в своем экипаже. Когда он вышел из дома мистрисс Роден, грум проезжал его экипаж взад и вперед по Парадиз-Роу, в ожидании господина. Но тот пошел пешком, совершенно забыв о лошади, экипаже и слуге, не зная сам, куда идет.

Удар разразился, и, хотя он ожидал его, хотя прекрасно сознавал его близость, он поразил его теперь так же страшно, почти страшнее, чем если б не был ожидан. Он шел, размахивая руками, не замечая, что на него смотрят.

Ему ничего не оставалось, — ничего, ничего, ничего! Он чувствовал, что если б он мог отделаться от своих титулов, от своего богатства, от платья, которое было на нем, ему стало бы легче, так как ему не могло бы казаться, будто он думает, что можно найти утешение в чем-нибудь внешнем.

— Марион! — повторял он шепотом, но настолько громко, что звук этот долетал до ушей его, а там полились уже целые, прерывистые речи. «Жена моя, — говорил он, — родная! Мать моих детей, моя избранница, моя графиня, моя принцесса! Они бы увидали! Они должны были бы признать, должны были бы понять, кого я ввел в круг их — выбор мой был сделан, а чем все кончилось?»

«Сделать тут ничего нельзя! Все пыль и прах!»…

* * *

Гэмпстед получил от квакера приглашение на похороны и в назначенный день, не сказав никому ни слова, сел в вагон и отправился в Пегвель-Бей.

С минуты появления посланного мистрисс Роден он оделся в черное и теперь не изменил своего костюма.

Бедный Захария мало говорил с ним, но в его немногих словах было много горечи. «То же было и со всеми, — сказал он. — Все они отозваны. Господь не может более поразить меня». О скорби молодого человека, о причине, которая привела его сюда, он не сказал ни слова; лорд Гэмпстед также не говорил о своем горе.

— Сочувствую вам, — сказал он старику. Квакер покачал головой.

К остальным присутствовавшим лорд Гэмпстед не обращался, так же как и они к нему. С могилы, когда ее засыпали землей, он удалился медленными шагами. На лице его не видно было следов той муки, которая раздирала ему сердце. Был приготовлен экипаж, чтоб отвезти его на железную дорогу, но он только покачал головой, когда ему предложили сесть в него.

Он ушел и пробродил несколько часов, пока ему не показалось, что кладбище должно было опустеть. Тогда он вернулся и остановился над свежей могилой.

— Марион, — прошептал он, — Марион, — жена моя!

Кто-то подкрался к нему и положил ему руку на плечо. Он быстро обернулся и увидел, что это несчастный отец.

— Мистер Фай, — сказал он, — мы оба лишились единственного существа, которое было нам истинно дорого.

— Что это для тебя, — ты молод и год тому назад ты не знал ее.

— Время, мне кажется, тут не при чем.

— Но в старости, милорд, бездетному, одинокому…

— Я также один.

— Она была мне дочь, родная дочь. Ты увидал хорошенькое личико, и только. Она осталась со мной, когда остальные умерли. Если б ты не явился…

— Неужели мое появление убило ее, мистер Фай?

— Этого я не говорю. Ты был к ней добр, мне не хотелось бы сказать тебе жесткого слова.

— Я, действительно, думал, что ничто уже не может увеличить моей скорби…

— Нет, милорд, нет, нет. Она бы умерла, во всяком случае. Она была дочерью своей матери и была обречена. Уходи и будь благодарен за то, что ты также не стал отцом детей, которые рождались бы только, чтоб погибать у тебя на глазах. Не хотелось бы мне сказать что-нибудь неприятное, но я желал бы, чтоб могила дочери была предоставлена мне одному.

Лорд Гэмпстед ушел и возвратился к себе домой, с трудом понимая, как он попал домой.

Месяц спустя он возвратился на кладбище. Его можно было видеть сидящим на небольшом надгробном камне, которым квакер уже украсил могилу. Был прекрасный октябрьский вечер, кругом сгущались сумерки. Гэмпстед почти украдкой пробрался за ограду, как бы желая увериться, что присутствие его не будет замечено; а теперь, успокоенный наступающей темнотой, сел на камень. В течение тех долгих часов что он тут просидел, с губ его не сорвалось ни одного слова, но он совершено предался размышлениям о том, чем была бы его жизнь, если б Марион была ему сохранена. Он пришел сюда с совершенно противуположной целью; но разве не часто случается, что мы не в силах направить наши мысли так, как сами бы этого желали? Он много думал о ее последних словах и имел намерение попытаться действовать, как бы она того желала, не с тем, чтоб наслаждаться жизнью, но чтоб быть полезным. Но, сидя здесь, он не мог думать о реальном будущем, о том будущем, которое могло вылиться в ту или другую форму, благодаря его собственным усилиям; он думал о том будущем, каким бы оно было, если б она осталась с ним, о чудном, ярком, прекрасном будущем, которое озаряли бы ее любовь, ее доброта, ее красота, ее нежность.

Прежде чем он ее встретил, сердце его никогда затронуто не было. Ему часто приходили мысли, сами по себе довольно приятные, хотя с легким оттенком иронии, насчет его будущей карьеры. Он предоставит продолжение семьи во всех ее традициях одному из «голубков», воспитание которых отлично подготовит их в этой деятельности. Сам он может быть займется философией, может быть, предпримет что-нибудь полезное, — во всяком случае приложит на практике свои воззрения на человечество, — но не обременит себя женой и целой детской, переполненной юными лордами и лэди. Он часто говорил Родену и Вивиану, что милэди, его мачеха, не должна тревожиться. Они, конечно, смеялись над ним и твердили:

— Подожди, придет и твое время.

Он подождал — результатом была Марион Фай.

Да, жизнь имела бы цену, если б Марион осталась с ним. С той минуты, когда он в первый раз увидел ее в доме мистрисс Роден, он понял, что все для него изменилось. Ему представилось видение, которое наполнило душу его восторгом. По мере того, как он прислушивался к звукам ее голоса, следил за ее движениями, поддавался женским чарам, какими она опутывала его, целый мир казался ему ярче, веселее, краше прежнего. Тут не было никаких претензий на какую-то особенную кровь, никаких фантастических титулов, а между тем, была красота, грация, нежность, без которых он не поддался бы очарованию. Он сам не знал, чего хотел; но, в сущности, он искал женщину, которая во всех отношениях была бы лэди, а между тем не настаивала бы на своем праве считаться ею, на основании наследственных привилегий. Случай, счастие, провидение послали ему ее… Затем возникли затруднения, которые казались ему пустыми и нелепыми, хотя сразу с ними справиться было нельзя. Ему толковали о его и о ее общественном положении, видя препятствие в том, что в его глазах было сильным доводом в пользу его любви. Он восставал против этого с решимостью человека, уверенного в своей правоте. Он не хотел знать их софизмов, их опасений, их стародавних нелепостей. Любила ли она его? Принадлежало ли ее сердце ему, как его сердце принадлежало ей? От одного этого вопроса должно было зависеть все. Вспоминая все это теперь, на могиле, он протянул руки, как бы желая привлечь ее в себе на грудь… Ему вспомнилась минута, когда он убедился в этом. Не было сомнений в ее страстной любви. Тогда он воспрянул и поклялся, что это пустое препятствие не будет препятствием. И он победил его — или начинал побеждать — когда постепенно стала являться другая преграда — ее болезнь. Он долго не сдавался, но постепенно начал сознавать, что должен преклониться перед ее решением. Но она любила его. Только на этом мысль его останавливалась с удовольствием. Она несомненно любила его. Если такая любовь может продолжаться между духом и человеком — если вообще существует душа, способная любить после разлучения души с телом, — сердце ее, конечно, останется верным ему. И он останется верен ей. Как бы он ни стремился, повинуясь ей, устроить свою жизнь на благо другим, он никогда не попросит другую женщину быть его женой, никогда не будет искать другой любви.

Ночь совершенно спустилась на землю, он встал и, бросившись на колени, обвил могилу руками.

— Марион, — сказал он, — слышишь ли ты меня? Моя ли ты?

Он поднял голову: она стояла перед ним, прекраснее чем когда-либо, во всей прелести своего полуразвившегося стана, с волнами мелких волос по плечам; из глаз ее лились на него лучи, небесная улыбка мелькнула на лице ее; губы шевельнулись, как бы желая ободрить его…

XXXI. Последняя битва мистера Гринвуда

В течение целого лета ничего еще не было решено относительно Родена и лэди Франсес, хотя «всему Лондону» и многим лицам вне его было известно, что они несомненно будут мужем и женой. Лето показалось очень длинным лорду и лэди Кинсбёри из-за необходимости оставаться в городе до самого конца сезона, по поводу свадьбы лэди Амальдины. Если б лэди Амальдина выходила за какого-нибудь другого Родена, тетушка ее наверное уехала бы в деревню; но племянница исполнила свою задачу в жизни так хорошо и успешно, что покинуть ее было бы неприлично. А потому лэди Кинсбёри оставалась в Парк-Лэне, и часто бывала вынуждена выносить присутствие ненавистного клерка.

Джорджа Родена принимали в доме его невесты, хотя была наконец признано, что он останется Джорджем Роденом и больше ничем. Лорд Персифлаж, на которого главным образом рассчитывала леди Кинсбёри, наконец рассердился и объявил, что невозможно помочь человеку, который сам себе добра не желает. «Бесполезно пытаться поднять человека, который хочет лежать в грязи». Так выражался он об Родене в порыве досады; а маркиза ломала руки и бранила падчерицу. Она каждый день твердила мужу, что Роден не герцог, потому что не хочет принять своего титула, и что поэтому ему следует опять отказать. Но маркиз стоял за дочь. Так как молодой человек положительно герцог, по всем законам геральдики, по правилам всех дворов, даже он сам на может снять с себя своего титула.

— Он старший и законный сын последнего герцога ди-Кринола, — говорил маркиз, — а потому приличный искатель руки дочери английского пэра.

— Но у него нет ни гроша, — со слезами говорила лэди Кинсбёри.

Маркиз сознавал, что в его власти найти лекарство от этой беды, но ему не хотелось говорить этого жене, — это затронуло бы самые нежные струны ее сердца, в виду интереса «голубков». Роден, в течение лета, очень часто посещал Парк-Лэн, и уже обещал осенью посетить замок Готбой, несмотря на резкое выражение лорда Персифлаж.

Лэди Кинсбёри, конечно, была очень несчастна все это время.

Не один Роден был тому причиной. Ее сильно беспокоил мистер Гринвуд. Недели через две после выше описанного свидания с маркизом, бывший капеллан написал письмо к маркизе.

«Я только желаю напомнить вам, милэди, — писал он, — а тех особенно доверительных беседах, которые происходили между нами в Траффорде прошедшей зимою; но, как мне кажется, и как вы сами признаете, они были такого рода, что я не могу не сознавать, что меня не следовало бы бросать как старую перчатку.

Если б вы сказали милорду, что для меня надо что-нибудь сделать, это и было бы сделано».

Милэди получив это письмо, сильно испугалась. Она помнила выражения, какие позволяла себе употреблять, и робко заговорила с мужем, прося его увеличить пенсию мистера Гринвуда. Маркиз рассердился.

— Обещали вы ему что-нибудь? — спросил он.

— Нет, ничего не обещала.

— Я даю ему больше, чем он заслуживает, и ничего не прибавлю, — сказал маркиз. Его тон был такой, что помешал ей прибавить хотя бы одно слово.

Так как письмо мистера Гринвуда десять дней оставалось без ответа, было получено второе. «Не могу не находить, что вы должны признать за мной право ожидать ответа, — писал он, — принимая во внимание многие годы, в течение которых я пользовался вашей дружбой, милэди, и полное доверие, с каким мы привыкли обсуждать вопросы, представлявшие для нас обоих величайший интерес».

Под «вопросами», без всякого сомнения, следовало понимать возможность, для ее сына, наследовать титул, за смертью старшего брата.

Теперь она вполне поняла все свое безумие, а частью и свою вину. На это второе воззвание она написала коротенький ответ, из-за которого не спала всю ночь.

«Дорогой мистер Гринвуд, я говорила с маркизом, он ничего делать не хочет. Искренне вам преданная К. Кинсбёри».

Записку эту она отправила, не сказав мужу ни слова.

Спустя несколько дней, было получено третье письмо следующего содержания:

«Дорогая лэди Кинсбёри! Не могу позволить себе думать, чтоб этим все должно было кончиться, после стольких лет близости и сердечного обмена мыслей. Представьте себе положение человека моих лет, вынужденного, после жизни, исполненной довольства и удобств, существовать на жалкую пенсию в 200 фунтов в год. Это просто означает — смерть! Неужели я не вправе ожидать чего-нибудь лучшего от тех, кому посвятил всю жизнь? Кто лучше меня знал, насколько самое существование лорда Гэмпстеда и лэди Франсес Траффорд служило камнем преткновения для вашего честолюбия, милэди? Я, без сомнения, сочувствовал вам, отчасти в виду их странностей, отчасти из искренней преданности к вам. Не может же быть, чтоб вы теперь видели во мне врага, потому что я должен был ограничиться одним сочувствием! Копать я не могу. Просить стыжусь. Едва ли вы можете желать, чтоб я погиб от нищеты. Пока я еще не был доведен до необходимости рассказать свою печальную повесть кому-нибудь, кроме вас. Не вынуждайте меня к этому ради милых деток, счастье которых я всегда принимал так близко к сердцу. Остаюсь, милэди, вашим преданнейшим и верным другом Томас Гринвуд».

Послание это так напугало маркизу, что она начала обдумывать, как бы ей собрать достаточную сумму денег, чтоб удовлетворить этого человека. Ей удалось послать ему банковый билет в 50 фунтов. Но он был слишком осторожен, чтобы принять его.

Он возвратил его, сказав, что не может, несмотря на крайнюю бедность, принять случайную помощь, которую ему оказывают из милости. Он требовал — и считал себя вправе требовать — увеличения назначенной ему пенсии.

— Придется, — прибавлял он, — опять побеспокоить маркиза и определеннее объяснить свое требование.

Тут лэди Кинсбёри показала все письма мужу.

— Что он хочет сказать своими «камнями преткновения»? — спросил маркиз в гневе. Произошла довольно печальная сцена. Маркизе пришлось сознаться, что она очень откровенно говорила с капелланом о детях мужа.

— Откровенно, что значит: откровенно? Вам хочется их столкнуть с дороги?

На этот раз лэди Кинсбёри нашлась. Она объяснила, что не желала сталкивать их с дороги, но что ее привели в ужас их совершенно невозможные, по ее мнению, понятия о собственном положении в свете. Браки, которые они собирались заключить, заставили ее говорить с капелланом так, как она говорила. Живя одна в Траффорде, она, конечно, открывала свою душу священнику. Она смело опиралась на несомненный факт, что мистер Гринвуд — священник. Гэмпстед и Фанни были камнями преткновения для ее честолюбия просто потому, что она желала для них приличных партий. Вероятно, говоря все это, она думала, что говорит правду. Во всяком случае это было принято, как она того желала.

Но маркиз послал за мистером Коммингом, своим адвокатом, и вручил ему все письма, с такими объяснениями, какие нашел нужным дать. Мистер Комминг, в первую минуту, посоветовал совершенно прекратить пенсию; но маркиз на это не согласился.

— Мне не хотелось бы, чтоб он умер с голода, — сказал маркиз. — Но если он будет продолжать писать милэди, что-нибудь надо же предпринять.

— Письма с угрозами, с целью выманивать деньги, — самоуверенно сказал адвокат, — завтра же могу вызвать его в суд, милорд, если б вы сочли это нужным.

Было, однако, признано более удобным, чтоб мистер Комминг сначала послал за мистером Гринвудом и объяснил этому джентльмену свойства закона. Он написал очень вежливую записку мистеру Гринвуду, прося его побывать у него. Мистер Гринвуд явился на этот зов.

Мистер Комминг, когда священника ввели к нему в комнату, сидел у стола, на котором лежали письма — различные письма мистера Гринвуда к лэди Кинсбёри — они были развернуты, так, чтобы посетитель мог видеть их, но адвокат не имел намерения пустить их в ход, иначе как в случае крайней необходимости.

— Мистер Гринвуд, — сказал он, — до меня дошли слухи, что вы недовольны цифрой пенсии, которую назначил вам маркиз Кинсбёри, когда вы его оставили.

— Недоволен, мистер Комминг, конечно недоволен. 200 фунтов в год не…

— Положим триста, мистер Гринвуд.

— Действительно, лорд Гэмпстед говорил что-то…

— А кое-что и уплатил. Положим, триста фунтов. Хотя цифра тут ничего не значит. Маркиз и лорд Гэмпстед твердо решились ее не увеличивать.

— Да?

— Они положили, что ни при каких обстоятельствах не увеличат ее. Они могут найти нужным прекратить пенсию.

— Что это, угроза?

— Конечно, угроза, если хотите.

— Милэди знает, что со мной в этом деле поступают очень дурно. Она прислала мне билет в 50 фунтов, и я возвратил его. Не этим способом желал я быть вознагражденным за мои услуги.

— Для вас же лучше, что возвратили. Не будь этого, я, конечно, не мог бы просить вас посетить меня здесь.

— Не могли бы?

— Нет, не мог бы. Вы, вероятно, понимаете, что я хочу сказать. — Мистер Комминг положил руку на письма, ничем, впрочем, на них не намекая. — Мне кажется, — продолжал он, — что нескольких слов достаточно, чтобы решить все, что нас занимает. Маркиз, по человеколюбивым побуждениям, которым я, по крайней мере в данном случае, не сочувствую, крайне не желает прекратить, или даже уменьшить щедрую пенсию, которая вам выдается.

— Щедрая — после службы, продолжавшейся целую жизнь!

— Но он это сделает, если вы еще будете писать письма кому-нибудь из членов его семьи.

— Это тиранство, мистер Комминг.

— Прекрасно. В таком случае маркиз — тиран. Но он пойдет дальше этого. Если бы оказалось нужным защитить или его самого, или кого-нибудь из членов его семьи, от дальнейшей назойливости, он прибегнет к законным мерам. Вы, вероятно, знаете, что это было бы крайне неприятно маркизу. Но в случае необходимости, ничего больше не останется. Я не прошу у вас никаких уверений, мистер Гринвуд, так как вам, может быть, нужно несколько времени на размышление. Но если вы не желаете лишиться вашего дохода и быть вызванным в полицейский суд, за попытки выманивать деньги посредством угрожающих писем, вам не мешало бы попридержать руку.

— Я никогда не угрожал.

— Мое почтение, мистер Гринвуд.

— Мистер Комминг, я никому не угрожал.

— Мое почтение, мистер Гринвуд. — Тут бывший капеллан распростился.

До наступления вечера этого дня он решил взять свои триста фунтов в год и молчать. Маркиз, как теперь оказывалось, не был так плох, как он думал, ни маркиза так напугана. Приходилось отказаться от своего намерения; но при этом он продолжал уверять себя, что его очень обидели, и не переставал обвинять лорда Кинсбёри в страшной скупости, за то, что он отказался вознаградить надлежащим образом человека, который служил ему так долго и так верно.

XXXII. Хранитель государственных актов

Хотя лорд Персифлаж, по-видимому, очень сердился на упрямого герцога, тем не менее он с удовольствием разрешил пригласить Джорджа Родена в замок Готбой.

— Конечно, мы должны что-нибудь для него сделать, — сказал он жене, — но я ненавижу совестливых людей. Я вовсе не виню его за то, что он сумел влюбить в себя такую девушку, как Фанни. Если бы я был почтамтским клерком, я сделал бы то же самое.

— Полно, пожалуйста. Ты никогда не дал бы себе этого труда.

— Но сделав это, я не причинил бы ее друзьям больше забот, чем это было бы строго необходимо. Я знал бы, что им придется тащить меня на своих плечах. Я ожидал бы этого. Но я не стал бы ломаться, если б случай мне не благоприятствовал. Почему бы ему не принять титула?

— Конечно, мы все желаем, чтобы он это сделал.

— Фанни ничем не лучше его. Она заразилась идеями Гэмпстеда насчет равенства и поощряет молодого человека. Во всем этом, от начала до конца, виноват Кинсбёри. Он вступил в жизнь не с той ноги и теперь никак не может справиться. Аристократ-радикал — в самых этих словах уже заключается противоречие. Очень хорошо, что существуют радикалы. Без них на свете было бы скучно, делать было бы нечего. Но человек не может быть, в одно и то же время, овцой и волком.

Вскоре после похорон Марион Фай Роден выехал в Кумберлэнд. В течение двух последних месяцев болезни Марион, Гэмпстед и Роден видались очень часто. Они не жили вместе, так как Гэмпстед объявил, что не в состоянии выносить постоянного общества. Но редкий день приятели не видались на несколько минут. У Гэмпстеда вошло в привычку отправляться верхом в Парадиз-Роу, когда Роден возвращался со службы. Сначала мистрисс Роден также присутствовала при этих свиданиях, но, за последнее время, она жила в Пегвель-Бее. Тем не менее лорд Гэмпстед приезжал, обменивался с другом несколькими словами и снова возвращался домой. Когда в Пегвель-Бее все было кончено, перед похоронами и в течение нескольких дней подавляющей скорби, которые следовали за ними, он вовсе не показывался; но в вечер накануне отъезда приятеля в замок Готбой, он опять появился в Парадиз-Роу. На этот раз он пришел пешком, и на обратном пути приятель проводил его до половины дороги.

— Надо тебе за что-нибудь приняться, — сказал ему Роден.

— Не вижу необходимости делать что-нибудь особенное. Какая масса людей ни за что не принимается!

— Люди или работают, или веселятся.

— Не думаю, чтобы я стал усиленно веселиться.

— Не скоро, конечно. Ты любил удовольствия; но я легко могу понять, что способность веселиться тебе изменила.

— Охотиться я не буду, если ты думаешь об этом.

— Вовсе нет, — сказал Роден. — Мне хотелось бы только, чтобы ты чем-нибудь занялся. Какое-нибудь занятие необходимо, иначе жизнь будет невыносима.

— Она и есть невыносима, — сказал молодой человек, смотря в сторону, так, чтобы лица его не было видно.

— Но выносить ее надо. Как бы ноша тяжела ни была, сбросить ее нельзя. Ты не намерен кончить с собой?

— Нет, — задумчиво ответил Гэмпстед, — нет. Этого я не сделаю. Если б кто-нибудь отправил меня на тот свет!

— Никто не отправит. Не иметь какого-нибудь плана деятельной жизни, какого-нибудь определенного труда, который помогал бы занимать время, было бы слабостью и трусостью, немногим лучше самоубийства.

— Роден, — сказал молодой лорд, — твоя строгость жестока.

— Вопрос в том — справедлива ли она. Называй ее как хочешь, называй меня как хочешь, но можешь ли ты опровергнуть мои слова? Неужели ты не сознаешь, что твой долг, как мужчины, приложить ум и волю, какие у тебя есть, к какой-нибудь цели?

Тут понемногу лорд Гэмпстед объяснил цель, которой он задался. Он намерен был построить яхту и отправиться путешествовать по белому свету. Он наберет с собой книг и будет изучать народы и страны, которые посетит.

— Один? — спросил Роден.

— Да, один, насколько человек может быть один, когда его окружают команда и капитан. Дорогой я буду приобретать знакомства и буду в состоянии выносить их, именно потому, что они будут случайные. Люди эти не будут иметь никакого понятия о моей скрытой ране. Если бы ты был со мной — положим, вы с сестрой — или Вивиан, или кто-нибудь из здешних, кто знал бы меня прежде, я не мог бы даже попытаться поднять голову.

— Это прошло бы.

— Я отправлюсь один и начну новую жизнь, которая не будет иметь никакой связи со старой.

Он стал объяснять, что немедленно примется за работу. Надо построить яхту, собрать команду, приготовить запасы. Он думал, что этим путем найдет себе занятие до весны. Весною, если все будет готово, он снимется с якоря. До наступления этого времени он будет жить в Гендон-Голле, по-прежнему один. Он настолько, однако, смягчился, что сказал, что если сестра его выйдет замуж, прежде, чем он начнет свои странствования, он будет на ее свадьбе.

В течение вечера он объяснил Родену, что они с отцом согласились дать лэди Франсес 40,000 фунтов в день ее свадьбы.

— Неужели это необходимо? — спросил Роден.

— Жить надо; а так как ты попал в одно гнездо с трутнями, то придется, до некоторой степени, жить их жизнью.

— Надеюсь никогда не быть трутнем.

— Нельзя трогать грязь и не запачкаться. От тебя будут требовать, чтобы ты носил перчатки и пил хорошее вино или — по крайней мере — угощал им приятелей. Жена твоя должна будет иметь свою карету. Если этого не будет, люди будут показывать на нее пальцем и думать, что она нищая, потому что она «лэди». Толкуют о высшем свете. Также трудно из него вырваться, как в него попасть. Хотя ты был удивительно тверд насчет итальянского титула, увидишь, что тебе от него не отделаться.

Когда Роден приехал в замок Готбой, лорд Персифлаж был там, хотя пробыл всего один день. Он должен был, в течение месяца, находиться при королеве, — обязанность, которая, очевидно, была ему очень по вкусу, хотя он притворялся, что она ему тяжела. «Очень мне жаль, Роден, — сказал он, — что я вынужден покинуть вас и всех остальных моих гостей; но, сами знаете, правительственная кляча должна быть правительственной клячей».

Роден, благодаря продолжительному отпуску, дождался возвращения своего амфитриона. Между тем, время свадьбы было определено. Она должна была состояться в марте, так как Гэмпстед собирался пуститься в дальний путь, в начале апреля.

Лорд Персифлаж возвратился в замок Готбой с приятной новостью.

— Ее величество разрешила мне, — сказал он Родену, — предложить вам место хранителя государственных актов в министерстве иностранных дел.

— Хранителя государственных актов в министерстве иностранных дел!

— Полторы тысячи фунтов в год, — сказал милорд, сразу переходя к этому существеннейшему пункту. — Я должен сказать, что, вероятно, мог бы сделать для вас больше, если бы вы согласились носить титул, который настолько же принадлежит вам, как мой — мне.

— Не будем касаться этого, милорд.

— Нет, конечно, нет. Скажу одно: если бы вас можно было убедить передумать, то место, которое вам в настоящую минуту предлагают, стало бы, мне кажется, более подходящим для вас.

— Почему же?

— Не сумею вам объяснить, но это верно. Нет решительно никакой причины, почему бы итальянцу не занимать его. Итальянец был много лет главным библиотекарем нашего Музея. В качестве итальянца вы, конечно, имели бы право носить ваш наследственный титул.

— Я навсегда останусь англичанином.

— Прекрасно. Вольному воля. Я только говорю вам, что было бы. Титул, без всякого сомнения, придал бы особое обаяние новой должности. Это именно такого рода работа, которая ищет знатного иностранца. Этих вещей объяснить нельзя, но это так. Полторы тысячи фунтов в год, вероятно, превратились бы в три тысячи, если бы вы согласились носить ваше настоящее имя.

Всем было известно, что лорд Персифлаж до тонкости изучил гражданское управление своей страны. Он никогда сам особенно усиленно не работал и не требовал этого от своих подчиненных; но он любил здравый смысл и считал обязанностью человека заботиться о себе прежде всего, а там, пожалуй, и о службе.

Ни Роден, ни лэди Франсес из-за этого не уступили ни на йоту. Они упорно держались своего старого и, сравнительно, скромного имени. Лэда Франсес останется леди Франсес до конца, но она будет не более как лэди Франсес Роден. Она очень энергически объявила это лэди Льюддьютль, которая только что возвратилась из своего короткого свадебного путешествия, поспешив домой за тем, чтобы муж ее имел возможность положить первый камень какого-то моста.

— Не обращай внимания на его слова, дорогая, — убеждала невесту лэди Льюддьютль. — Ты должна думать о том, что для него полезно. С титулом он имел бы солидное положение, немногим уступал бы товарищам министров. Он занял бы место среди второстепенных сановников. Имя так много значит! Конечно, у тебя свой титул. Но ты должна настаивать на этом ради его.

Лэди Франсес не сдавалась. Никто не решался открыто называть ее жениха его титулом; но женщины, оставаясь с ним наедине, шутя называли его «герцог»; сердиться на них, за эти шутки, и думать было нечего. По крайней угодливости прислуги ясно было, что и она смотрит на него не как на простого смертного.

В почтамт Роден более не возвращался, он только заехал проститься с сэром Бореасом, мистером Джирнингэмом, Крокером и остальными сослуживцами.

— Я так и думал, что мы скоро с вами расстанемся, — сказал сэр Бореас, смеясь.

— Мое желание было жить и умереть с вами, — сказал Роден.

— Куда нам с герцогами! Как только я узнал, что вы — приятель молодого лорда, собираетесь жениться на дочери маркиза, что у вас есть собственный титул, который вы можете носить как только заблагорассудите, я понял, что мне не удержать вас. — Тут он прибавил шепотом: — Ведь не ухитрились бы вы сделать Крокера герцогом или хранителем государственных актов?

Мистер Джирнингэм усердно улыбался и кланялся, совершенно проникнутый сознанием, что прощается с представителем высшей аристократии. Крокер несколько оробел, но в последнюю минуту собрался с духом.

— Я всегда буду, знать, что знаю, — сказал, пожимая руку другу, к которому был так привязан. Боббин и Гератэ не позволили себе никаких намеков на титул, но и они также, очевидно, находились под влиянием аристократичности своего недавнего товарища.

Свадьба состоялась в марте, в приходской церкви Траффорда. Все было очень просто. Гэмпстед приехал и старался подделаться под общее веселое настроение. Яхта его была готова и он собирался пуститься в путь недели через две. Голубки были во всем блеске, шаловливые, красивые, непослушные.

Лэди Кинсбёри, конечно, присутствовала, но была слишком отодвинута на задний план, чтоб иметь возможность выразить хотя бы признак неудовольствия. С тех пор как ее намек на «камни преткновения» дошел до ушей мужа и благодаря опасениям, которые заставил ее испытать мистер Гринвуд, она, со страха, успокоилась.

Жених, конечно, венчался под именем Джорджа Родена; под этим именем мы с ним и расстанемся; но летописец думает, что аристократический элемент одержит верх и что скоро настанет время, когда хранитель государственных актов в министерстве иностранных дел будет известен в Доунинг-Стрите, как герцог ди-Кринола.

Вѣстникъ Европы. 1883, № 3–9. О. П.