Очень скоро после этого в Парадиз-Роу было получено письмо от лэди Франсес, — единственное письмо, которое Роден получил от нее в этот период их романа. Отрывок из письма будет приведен ниже; из него читатель увидит, какие затруднения возникли в Кенигсграфе относительно их переписки. Он писал два раза. Первое письмо своевременно попало в руки молодой девушки, так как было обычным порядком доставлено с деревенской почты и вручено ей собственной горничной. Когда второе достигло замка, оно попало в руки маркизы. Она, правда, приняла меры, чтоб оно попало ей в руки. Она знала о получении первого письма, и была поражена ужасом при мысли о подобной переписке. Она не получала от мужа прямого полномочия по этому предмету, но сознавала, что для нее самой обязательно принять энергические меры. Нельзя было допустить, чтоб лэди Франсес получала любовные письма от почтамтского клерка! Что касается самой лэди Франсес, маркиза охотно бы согласилась выдать ее за почтальона, если б этим путем можно было окончательно от нее отделаться, так, чтобы свет не знал, что существует или существовала лэди Франсес. Но факт этот был очевиден, как не менее был очевиден печальный, слишком печальный факт существования брата, который был старше ее собственных красивых деток. По мере того, как чувство ненависти возрастало в ней, она постоянно уверяла себя, что была бы самой нежной мачехой, если б эта пара умела держать себя как подобает сыну и дочери маркиза. Видя, что они такое, и что такое ее собственные дети, как старшие силятся отречься от того сословия, для украшения и защиты которого предназначены ее родные детки, разве не естественно, что она ненавидела этих старших и признавалась самой себе, что желала бы, чтоб они сошли у нее с дороги? Столкнуть их с дороги было нельзя, но лэди Франсес во всяком случае можно было обуздать. А потому она решилась запретить переписку.

Она задержала второе письмо, и сообщила дочери о своем поступке.

— Папа не говорил, чтоб мне не передавать моих писем, — убеждала леди Франсес.

— Отец твой ни минуты не думал, чтоб ты согласилась на что-нибудь до такой степени неприличное.

— В этом нет ничего неприличного.

— Предоставь мне судить об этом. Теперь ты на моей ответственности. Отец твой, когда возвратится, может поступать как ему угодно.

Произошел длинный спор, окончившийся победой маркизы. Молодая девушка, когда ей было объявлено, что, в случае необходимости, деревенской почтмейстерше будет приказано не отправлять никаких писем, адресованных на имя Джорджа Родена, — поверила в силу угрозы. Она также была уверена, что ей не удастся добраться ни до каких писем, адресованных на ее имя, если маркиза пустит в ход свою quasi-родительскую власть, чтоб этому воспрепятствовать. Она уступила, под условием однако, чтоб одно письмо было отправлено; и маркиза, которая вовсе не была уверена, что ее инструкции подействуют на почтмейстершу, согласилась на это.

Нежный тон письма читатели угадают и не видя его. Оно было очень нежно, полно обещаний и доверия. Затем следовал коротенький параграф, в котором она объясняла собственное неприятное положение:

«Надо вам сказать, что было получено одно письмо, которого мне не показали. Не знаю, распечатала ли его мама, или уничтожила. Хотя я не видала его, я принимаю его за доказательство вашей доброты и верности. Но для вас будет бесполезно писать мне еще, пока вы не получите от меня известия; я также обещала, что это, до поры до времени, будет мое последнее письмо к вам. Последнее и первое! Надеюсь, что вы сохраните его до получения другого, с тем, чтоб у вас было хоть что-нибудь, что говорило бы вам, как горячо я вас люблю».

Отсылая письмо, она не знала, какое великое утешение заключается даже в возможности написать письмо тому, кого она любила; она также еще не испытала, как велико мучение оставаться без видимых доказательств внимания того, кого любишь.

После эпизода с письмом жизнь в Кенигсграфе стала очень тяжела и очень скучна. Маркиза и ее падчерица обменивались немногими словами, да и те никогда не звучали дружески, не отличались ласковым характером. Даже детей отдаляли от сестры как можно больше, чтоб их нравственность не была развращена дурным сообществом. Когда она на это жаловалась их матери, маркиза только выпрямлялась и молчала. Если б было можно, она бы окончательно устранила всякое соприкосновение своих голубков с сестрою, не потому, чтоб она думала, что голубкам действительно будет причинен вред, — на этот счет она не имела никаких опасений, так как голубки подчинялись ее собственному влиянию, — но с тем, чтоб наказание лэди Франсес было полнее. При настоящих обстоятельствах не должно было быть семейной дружбы, братских игр, никаких нежностей, никакой пощады. Должно быть, думалось ей, в крови этой первой жены таилась нечистая примесь, которая сделала ее детей совершенно неподходящими к сословию, в котором они, к несчастью, родились. Это безобразие со стороны лэди Франсес, этот позор, при мысли о котором она положительно дрожала, эта ужасная привязанность к существу низшему раздражали ее даже против лорда Гэмпстеда. И брат, и сестра вообще так низко пали, что она невольно думала, что Провидение не могло предназначить их быть постоянной преградой славе семейства. Что-нибудь да непременно случится. Например, окажется, что они вовсе не законные дети настоящей маркизы. Откроется, какое-нибудь прекрасное, романическое сцепление, чтоб спасти ее и ее голубков, и всех Траффордов, и всех Монтрезоров от ужасного позора, которым угрожали им эти пришлецы. Мысль эта держалась в ее уме, пока не превратилась в почти незыблемое убеждение, что лорд Фредерик доживет до того, что станет лордом Гэмпстедом, — или, может быть, лордом Гайгэтом, так как в семье существовал третий титул, а имя Гэмпстеда должно было, на некоторое время, почитаться обесчещенным, — а с течением времени и маркизом Кинсбёри. До сих пор она имела привычку говорить своим деткам о их старшем брате с чем-то вроде уважения, какое следует оказывать будущему главе семейства; но в эти дни она изменила свой тон, когда они говорили ей о Джэке, как они упорно называли его, а она, по собственному побуждению, никогда не упоминала его имени в разговорах с ними.

— Фанни не умница? — однажды спросил лорд Фредерик.

На это она ничего не ответила.

— Фанни очень не умна? — настаивал мальчик.

На его она торжественно кивнула головой.

— Что Фанни наделала, мама?

На это она таинственно покачала головой. Из всего этого можно заключить, что бедная леди Франсес сильно нуждалась в утешениях во время пребывания в Кенигсграфе.

Маркиз возвратился почти в конце августа. Он пробыл в Лондоне до самых последних дней сессии, а затем уверил себя, что его присутствие положительно необходимо в Траффорд-парке. В Траффорд-парк он и отправился и там провел десять мучительных дней один. Мистер Гринвуд, правда, поехал с ним; но маркиз был из тех людей, которые несчастны, если их не окружает семья, и так мучил мистера Гринвуда, что этот достойный священник был очень счастлив, когда остался в полном одиночестве по отъезде своего аристократического друга. Тогда, согласно данному обещанию и действительно сознавая, что обязан присмотреть за своей провинившейся дочерью, маркиз возвратился в Кенигсграф. Лэди Франсес была для него, в этот период его жизни, предметом тревожных забот. Не следует думать, чтоб его чувства к его старшим детям сколько-нибудь походили за чувства маркизы. И сын, и дочь были ему очень дороги, обоими он, до некоторой степени, гордился. Они отличались благородной красотой, были умны и к нему чрезвычайно почтительны. Он знал, какие заботы иной раз старшие сыновья причиняют своим отцам, как они требуют увеличения раз навсегда назначенной им суммы, каким предосудительным забавам иногда предаются, какие возникают ссоры, какие разногласия, как сильно чувствуется недостаток привязанности и недостаток уважения! Он имел благоразумие все это заметить и сознавать, что он, в некоторых отношениях, необыкновенно счастлив. Гэмпстед никогда не просил у него шиллинга. Он был человек щедрый и охотно бы дал ему много шиллингов. Тем не менее утешительно было иметь сына, который вполне довольствовался собственным доходом. Несомненно настанет время, когда этим маленьким лордам понадобятся шиллинги. Леди Франсес всегда была особенно нежна с ним, озаряя его жизнь сладким отблеском воспоминания о его первой жене. Он питал довольно сильную привязанность к второй жене, и сознавал, как она была ему полезна для поддержания его общественного положения. Но он никогда не забывал прежней жизни, которая изобиловала более высокими мыслями, более великодушными чувствами, а также стремлениями, которых ему теперь недоставало. В минуты, которые он проводил с дочерью, прошлое как будто оживало; благодаря этому, она была ему очень дорога. Но теперь случилось горе, лишившее его жизнь всей ее прелести. Ему приходилось обратиться к величию жены и отвергнуть нежность дочери. В течение этих дней, проведенных в Траффорде, он отравлял жизнь верного друга, который так всегда был предан его интересам. Когда жена рассказала ему о войне из-за переписки, ему, конечно, представилась необходимость отдать приказания дочери. Едва ли можно было пройти молчанием такой вопрос, хотя он, вероятно, так бы и поступил, если бы маркиза не подстрекала его действовать.

— Фанни, — сказал он, — мне была неприятна эта переписка.

— Я написала только одно письмо, папа.

— Хорошо, одно. Но было получено два.

— Я получила только одно, папа.

— Итого два. Но не должно было бы быть никаких писем. Неужели ты считаешь приличным, чтоб молодая особа переписывалась с… с… джентльменом, вопреки желаниям отца и матери?

— Не знаю, папа.

Это показалось ему так слабо, что маркиз решился и сказал речь, произнести которую, по поводу всей этой история, он считал своей отцовской обязанностью. В сущности говоря, не письма тут были важны, но чувство решимости, продиктовавшее их.

— Дорогая моя, это очень неприятная история. — Он остановился, ожидая ответа; но лэди Франсес сознавала, что заявление его из тех, на которые она, в настоящую минуту, ответить не может. — Ты знаешь, что нечего и думать о том, чтоб ты вышла за молодого человека, до такой степени неподходящего к тебе по положению, как этот молодой человек.

— Но я выйду, папа.

— Фанни, нечего подобного ты сделать не можешь.

— Непременно сделаю. Может быть до этого пройдет очень много времени; но я несомненно выйду… разве умру.

— Не хорошо с твоей стороны, дорогая, говорить так о смерти.

— Я хочу сказать, что как бы долго я ни прожила, я буду считать себя невестой мистера Родена.

— Он поступил очень, очень дурно. Он обманом пробрался ко мне в дом.

— Он приехал в качестве друга Гэмпстеда.

— Очень глупо было со стороны Гэмпстеда привозить его… очень глупо… почтамтского клерка.

— Мистер Вивиан клерк в министерстве иностранных дел. Какая разница между тем или другим управлением?

— Большая; но мистеру Вивиану ничего подобного и в голову бы не пришло. Он понимает вещи, и знает свое место. А тот — пренадменный.

— Мужчина должен быть высокомерен, папа. Никто не будет о нем хорошего мнения, если он сам себя не будет ценить.

— Он был у меня в Парк-Лэне.

— Как! Мистер Роден?

— Да, был. Но я не видел его. Мистер Гринвуд его принял.

— Что мог мистер Гринвуд сказать ему?

— Мистер Гринвуд мог попросить его удалиться, — что и исполнил. Более говорить ему было нечего. А теперь, дорогая, довольно об этом. Если ты наденешь шляпу, мы пойдем пройтись до деревни. — На это лэди Франсес охотно согласилась. Она вовсе не была расположена ссориться с отцом или принимать в дурную сторону то, что он сказал о ее обожателе. Она не ожидала, чтоб дело пошло очень гладко. Она обещала себе быть постоянной и надеялась на конечный успех; но не думала, чтоб торжество истинной любви далось ей легче, чем другим. Она была очень рада снова стать в добрая отношения к отцу, и не то, чтоб отказаться от своего поклонника, но так вести себя, точно он не занимает первого места в ее мыслях. Жестокость мачехи так ее подавляла, что разрешение сделать прогулку с отцом било для нее положительной радостью.

— Не думаю, чтоб что-нибудь можно было сделать, — сказал маркиз жене, несколько дней спустя. — Это одна из тех бед, которые случаются от времени до времени!

— Подумать только, что такая девушка, как твоя дочь, пленилась почтамтским клерком!

— К чему повторять это так часто? Не вижу, чем почтамт хуже всякого другого учреждения. Понятно, что допустить этого нельзя, что раз сказавши это, самое лучшее, что мы можем сделать, это жить так, как будто ничего не случилось.

— И позволять ей делать все, что она захочет?

— Кто ей позволяет делать, что она захочет? Она сказала, что не будет писать, и не писала. Нам остается только отвезти ее опять в Траффорд и позволить ей забыть его как можно скорей.

Маркиза отнюдь не была удовлетворена, хотя не знала, какую бы рекомендовать особо строгую меру. Было когда-то время — славное время, как теперь думала леди Кинсбёри — когда молодую девушку можно было запереть в монастырь, пожалуй в тюрьму, или просто заставить выйти за какого-нибудь поклонника, найденного для нее родителями. Но эти удобные времена миновали. Лэди Франсес и теперь была в тюрьме, но здесь маркиза вынуждена была играть роль тюремщика; в этой же тюрьме были заперты ее «голубки» за одно с недостойной сестрою. Ей самой хотелось возвратиться в Траффорд, в свой уютный уголок. В ее настоящем настроении красоты Кенигсграфа не пленяли ее. Но что будет, если леди Франсес выскочит из окна в Траффорде и убежит с Джорджем Роденом? Окна в Кенигсграфе несомненно гораздо выше окон в Траффорде. Они решили возвратиться в начале сентября, и почти уже начинали укладываться, когда лорд Гэмпстед неожиданно явился среди них. Ему надоело кататься на яхте, надоели книги и занятие садоводством в Гендоне. Надо было что-нибудь придумать до начала охотничьего сезона, а потому он в один прекрасный день явился в Кенигсграф, никого не предупредив. Это возбудило необузданный восторг его братьев, которыми он распоряжался так произвольно, что даже мать их не могла помешать этому. Их заставляли галопировать на пони, на которых они прежде ездили только шагом; их купали в реке, их водили в верхний этаж замка и запирали в башню, как его умел сделать один Гэмпстед. Джек оставался Джеком; дети были в полном восхищения; но маркиза не так была обрадована его приездом. Через несколько дней завязался разговор о лэди Франсес, которого леди Кинсбёри охотно бы избегла, если б было можно, но на который вызвал ее пасынок.

— Не думаю, чтобы с Фанни следовало дурно обращаться, — сказал он.

— Гэмпстед, я бы желала, чтоб ты знал, что я не понимаю подобных выражений.

— Дразнить, мучить, делать ее несчастной, хочу я сказать.

— Если она несчастна, то по своей вине.

— Но нельзя же с ней обращаться, точно она себя опозорила.

— Она опозорила себя.

— Я это отрицаю. Я не позволю, даже вам, так выражаться о ней. — Маркиза выпрямилась, точно ее оскорбили. — Если в вашем доме к ней так будут относиться, я вынужден буду просить отца удалить ее и поселю ее у себя. Я не хочу видеть, как сердце ее разобьется от жестокого обращения. Я уверен, что это противно его желанию.

— Вы не имеете права говорить со мной в этом тоне.

— Я имею несомненное право защищать мою сестру, и я воспользуюсь этим правом.

— Вы, вопреки всем приличиям, ввели в дом молодого человека.

— Я ввел в дом молодого человека, которого с гордостью называю своим другом.

— А теперь вы намерены помочь ему погубить вашу сестру.

— Вы совершенно ошибаетесь, говоря это. Они оба знают, и Роден, и сестра моя, что я этого брака не одобряю. Если бы Фанни жила у меня, я не счел бы себя вправе пригласить к себе Родена. Они оба поняли бы это. Но из этого не следует, чтоб с ней можно было жестоко обращаться.

— Никто не был с ней жесток, кроме ее самой.

— Довольно легко заметить, что здесь происходит. Было бы гораздо лучше, чтоб Фанни оставалась в семье; но в одном можете быть уверены — я не позволю ее пытать. — С этим он ушел, а на другой день уехал из Кенигсграфа. Понятно, что выражения, какие он употреблял в разговоре с ней, не примирили маркизу с ее пасынком-радикалом.

Неделю спустя, вся семья возвратилась в Англию и в Траффорд.