(История одного молодого человека)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Около шести часов утра 15 сентября 1840 года пароход «Город Монтеро», готовый отчалить от набережной св. Бернара, выпускал густые клубы дыма.
Спешили запыхавшиеся люди; бочки, канаты, бельевые корзины загораживали дорогу; матросы никому не отвечали; все толкались; тюки лежали горой в проходе около машин, и шум сливался с гудением пара; вырываясь через отверстия в обшивке труб, он заволакивал все белесоватой пеленой, а колокол на баке не переставая звонил.
Наконец судно отвалило, и берега, застроенные складами, верфями и мастерскими, потянулись, медленно развертываясь, точно две широкие ленты.
Молодой человек, лет восемнадцати, с длинными волосами, неподвижно стоял около штурвала, держа подмышкой альбом. Сквозь мглу он всматривался в какие-то колокольни, в какие-то неизвестные здания; потом в последний раз обвел глазами остров св. Людовика, Старый город, собор Богоматери и, наконец, глубоко вздохнул: Париж исчезал из глаз.
Г-н Фредерик Моро, недавно получивший диплом бакалавра,[1] возвращался в Ножан-на-Сене, где ему предстояло томиться целых два месяца, прежде чем он уедет «изучать право». Мать, снабдив сына необходимой суммой денег, отправила его в Гавр — навестить дядю, который, как она надеялась, мог оставить ему наследство; Фредерик приехал оттуда только накануне и, не имея возможности остановиться в столице, вознаградил себя тем, что возвращался домой самым длинным путем.
Суматоха улеглась; все разошлись по своим местам; кое-кто стоя грелся у машины; а труба с медленным ритмическим хрипением выбрасывала дым, поднимавшийся черным султаном; на медных частях появились капельки, стекавшие по ним; палуба дрожала от легкого внутреннего сотрясения, и колеса, быстро вращаясь, разбрасывали брызги.
Река была окаймлена песчаными мелями. По пути встречались то плоты, которые начинали раскачиваться на волнах от парохода, то какая-нибудь лодка без парусов и в ней человек, удивший рыбу; вскоре зыбкая мгла рассеялась, показалось солнце, холм, возвышавшийся на правом берегу Сены, стал постепенно понижаться, а на противоположном берегу, еще ближе к реке, появился новый холм.
Он увенчан был деревьями, среди которых мелькали приземистые домики с итальянскими крышами. Вокруг них — сады, спускающиеся по склону и отделенные друг от друга новыми оградами, железные решетки, газоны, теплицы и вазы с геранью, симметрично расставленные на перилах, где можно было облокотиться. Не один путешественник, завидев эти нарядные приюты отдохновения, жалел, что не он их владелец, и рад был бы прожить здесь до конца своих дней с хорошим бильярдом, лодкой, женой или каким-нибудь другим предметом мечтаний. Удовольствие, которое испытывали впервые совершавшие путешествие по воде, способствовало излияниям. Весельчаки уже начинали шутить. Многие пели. Было весело. Кое-кто приложился уже к рюмке.
Фредерик думал о комнате, в которой он будет жить, о плане драмы, о сюжетах для картин, о будущих любовных увлечениях. Он находил, что счастье, которого заслуживало совершенство его души, медлит. Он декламировал про себя меланхолические стихи; нетерпеливо расхаживал по палубе; дошел до конца ее, где висел колокол, и здесь, среди пассажиров и матросов, увидел господина, который развлекал комплиментами какую-то крестьянку и при этом вертел золотой крестик, висевший у нее на груди. Мужчина был весельчак, курчавый, лет сорока. Коренастую фигуру плотно облегала черная бархатная куртка, две изумрудные запонки сверкали на его батистовой сорочке, а из-под широких белых панталон видны были какие-то необыкновенные сапоги из красного сафьяна с синими узорами.
Присутствие Фредерика не смутило его. Он несколько раз к нему оборачивался и подмигивал, словно хотел с ним заговорить; потом угостил всех стоявших вокруг сигаретками. Но, соскучившись, видимо, в этой компании, он вскоре отошел, Фредерик последовал за ним.
Вначале разговор касался различных сортов табака, потом самым естественным образом перешел на женщин. Господин в красных сапогах дал молодому человеку несколько советов; он излагал теории, рассказывал анекдоты, ссылался на собственный опыт и вел свой развращающий рассказ отеческим, забавно простодушным тоном.
Он считался республиканцем, много путешествовал, был знаком с закулисной жизнью театров, ресторанов, газет и со всеми артистическими знаменитостями, которых фамильярно называл по имени; Фредерик вскоре поделился с ним своими планами; он их одобрил.
Но, внезапно прервав разговор, он взглянул на трубу парохода, потом, быстро бормоча, стал производить длинные вычисления, чтобы узнать, «сколько получится, если поршень сделает в минуту столько-то ходов», и т. д. А когда цифра была определена, начал восхищаться пейзажем. По его словам, он был счастлив, что бросил все свои дела.
Фредерик чувствовал некоторое почтение к нему и не устоял против желания узнать, как его зовут. Незнакомец ответил скороговоркой:
— Жак Арну, владелец «Художественной промышленности» на бульваре Монмартр.
Слуга в фуражке с золотым галуном подошел к нему и сказал:
— Не пройдете ли вниз, сударь? Мадмуазель плачет.
Он исчез.
В «Художественной промышленности», предприятии смешанном, объединялись газета, посвященная живописи, и лавка, где торговали картинами. Это название Фредерику неоднократно приходилось читать в родном городе у книготорговца на огромных объявлениях, где имя Жака Арну занимало видное место.
Солнце стояло над самой головой, в его лучах сверкали железные скрепы мачт, металлическая обшивка судна и поверхность воды; от носа парохода расходились две борозды, тянувшиеся до самых лугов. При каждом повороте реки взгляд вновь встречал все те же ряды серебристых тополей. Берега были совсем безлюдны. В небе застыли белые облачка, и скука, смутно разлитая во всем, казалось, замедляла движение парохода и придавала путешественникам еще более невзрачный вид.
За исключением нескольких буржуа, ехавших в первом классе, все это были рабочие и лавочники с женами и детьми. В ту пору принято было похуже одеваться в дорогу; поэтому почти все были в каких-то старых шапках или вылинявших шляпах, в обтрепанных черных фраках, истершихся за канцелярскими столами, или же в сюртуках, так долго служивших их владельцам за прилавком магазина, что вся материя на пуговицах продралась; иногда под жилетом с отворотами виднелась коленкоровая рубашка, забрызганная кофе; галстуки, превратившиеся в лохмотья, были заколоты булавками из накладного золота; матерчатые туфли придерживались штрипками. Два-три проходимца, с бамбуковыми тростями на кожаных петлях, косились по сторонам, а отцы семейств таращили глаза и приставали ко всем с вопросами. Одни разговаривали стоя, другие — присев на свои пожитки; некоторые спали, забившись в угол; кое-кто занялся едой. На палубе валялись ореховая скорлупа, окурки сигар, кожура от груш, обрезки колбасы, принесенной в бумаге; три столяра-краснодеревца в блузах не отходили от буфетной стойки; арфист в лохмотьях отдыхал, облокотившись на свой инструмент; по временам слышно было, как в топку бросают уголь, раздавались возгласы, смех; а капитан, не останавливаясь, шагал по мостику от одного кожуха к другому. Чтобы пройти к своему месту, Фредерик толкнул дверцу первого класса, потревожив двух охотников с собаками.
И словно видение предстало ему.
Она сидела посередине скамейки одна; по крайней мере он больше никого не заметил, ослепленный сиянием ее глаз. Как раз когда он проходил, она подняла голову; он невольно склонился и только потом, когда сам занял место, несколько дальше с той же стороны, что и она, стал смотреть на нее.
На ней была соломенная шляпа с широкими полями и розовыми лентами, развевавшимися по ветру за ее спиной. Гладко причесанные черные волосы были собраны очень низко, изгибаясь над линией длинных бровей, и, казалось, любовно окружали овал ее лица. Платье из светлой кисеи с мушками ложилось многочисленными складками. Она что-то вышивала, и ее прямой нос, ее подбородок, вся ее фигура вырисовывались на фоне голубого неба.
Она продолжала сидеть все в той же позе, и он несколько раз прошелся взад и вперед, стараясь скрыть свои намерения; потом остановился возле ее зонтика, прислоненного к скамье, и сделал вид, будто следит за лодкой на реке.
Никогда не видел он такой восхитительной смуглой кожи, такого чарующего стана, таких тонких пальцев, просвечивающих на солнце. На ее рабочую корзинку он глядел с изумлением, словно на что-то необыкновенное. Как ее имя, откуда она, что у нее в прошлом? Ему хотелось увидеть обстановку ее комнаты, все платья, которые она когда-либо носила, людей, с которыми она знакома; и даже стремление обладать ею исчезало перед желанием более глубоким, перед мучительным любопытством, которому не было предела.
Подошла негритянка с косынкой на голове, ведя за руку девочку, уже большую. Ребенок только что проснулся и был весь в слезах. Нянька посадила девочку к себе на колени: «Барышня плохо себя ведет, а ведь ей скоро исполнится семь лет; мама ее разлюбит; слишком уж часто прощаются ей капризы». И Фредерик радостно слушал, точно все это было для него откровением.
Уж не была ли она родом андалузка или креолка? И не с островов ли вывезла она эту негритянку?
За ее спиной, на медной обшивке борта, лежала длинная шаль с лиловыми полосами. Не раз, наверно, на море, в сырые вечера она куталась в эту шаль, укрывала ею ноги, спала в ней! Но бахрома перетягивала шаль вниз, она постепенно скользила — вот-вот упадет в реку. Фредерик бросился и подхватил ее. Дама сказала:
— Благодарю вас, сударь.
Глаза их встретились.
— Жена, ты готова? — крикнул г-н Арну, появляясь на лестнице.
М-ль Марта побежала к нему и, обхватив его шею, стала дергать за усы. Раздались звуки арфы, девочке захотелось «посмотреть на музыку», и вскоре негритянка, посланная за арфистом, привела его в первый класс. Арну узнал в нем бывшего натурщика; к удивлению присутствующих, он стал говорить ему «ты». Арфист откинул свои длинные волосы, вытянул руки и начал играть.
То был восточный романс, где речь шла о кинжалах, цветах и звездах. Человек в лохмотьях пел пронзительным голосом; стук машины врывался в мелодию, нарушая такт; арфист сильнее ударял по струнам; они дрожали, и, казалось, в их металлических звуках слышны были рыдания и жалобы гордой, но побежденной любви. Леса, тянувшиеся по обоим берегам, спускались к самой воде; проносился свежий ветерок; г-жа Арну с рассеянным видом глядела вдаль. Когда музыка умолкла, она несколько раз сомкнула и разомкнула веки, словно пробуждаясь от сна.
Арфист смиренно приблизился к ним. Пока Арну искал мелочь, Фредерик протянул руку и, стыдливо разжав ее над фуражкой музыканта, положил туда луидор. Не тщеславие побудило его подать эту милостыню на глазах у нее, а порыв души, почти благоговейный, к которому он мысленно приобщил и ее.
Арну, пропуская его впереди себя, дружески предложил ему пройти вниз. Фредерик уверял, что только что позавтракал; на самом деле он умирал от голода, а в кошельке у него не было уже ни сантима.
Но тут же Фредерик решил, что он имеет право, как и всякий другой, находиться в каюте.
Несколько буржуа, сидя за круглыми столами, уже ели; между ними сновал официант; супруги Арну расположились в глубине направо; Фредерик сел на длинный бархатный диванчик, убрав газету, лежавшую на нем.
В Монтеро им предстояло пересесть в шалонский дилижанс. Их путешествие по Швейцарии рассчитано на месяц. Г-жа Арну упрекнула мужа в том, что он слишком балует ребенка. Он что-то шепнул ей на ухо, должно быть какую-нибудь любезность, потому что она улыбнулась. Потом он встал и задернул занавеску на окне за ее спиной.
Потолок, низкий и совершенно белый, резко отражал свет. Фредерик, сидевший против нее, различал тень от ее ресниц. Она прикасалась губами к стакану, отламывала кусочки хлеба; медальон из бирюзы на золотом браслете в виде цепочки время от времени позвякивал, ударяясь о тарелку. А те, что были кругом, как будто и не замечали ее.
Иногда в иллюминатор можно было увидеть борт лодки, причаливавшей к пароходу, чтобы принять или высадить пассажиров. Люди, сидевшие за столами, наклонялись к иллюминаторам и называли местность.
Арну выражал недовольство поваром; а когда подали счет, он возмутился и потребовал, чтобы сбавили цену. Затем он повел молодого человека на бак — выпить грогу, но Фредерик скоро вернулся под тент, куда снова пришла г-жа Арну. Она читала тоненькую книжку в серой обложке. Уголки ее рта временами приподнимались, и словно луч удовольствия озарял ее лицо. Он позавидовал тому, кто сочинил все эти вещи, видимо занимавшие ее. Чем больше он любовался ею, тем сильнее чувствовал, как между нею и им возникает пропасть. Он думал о том, что вот сейчас надо будет расстаться с нею навсегда, не дождавшись от нее ни единого слова, не оставив у нее даже воспоминания!
Справа тянулась равнина; налево пастбище постепенно переходило в холм, где виднелись виноградники, орешник, мельница, вся в зелени, а дальше — тропинки, которые зигзагами вились по белой скале, уходившей в небо. Какое счастье подниматься рядом с нею на холм, обняв ее за талию, меж тем как платье ее будет задевать пожелтевшие листья, слушать ее голос, видеть сияние ее глаз! Пароход мог бы остановиться, им стоило лишь сойти на берег; но все то, что казалось так просто, было не легче, чем повернуть солнце.
Немного дальше открылся замок с остроконечной крышей, с четырехугольными башенками. Перед его фасадом расстилались цветники, а липовые аллеи уходили в глубь парка, смыкаясь высокими темными сводами. Он представил себе, что она гуляет вдоль живой изгороди. В эту минуту на крыльцо, где стояли кадки с померанцевыми деревьями, вышли дама и молодой человек. Потом все скрылось.
Девочка играла подле него. Фредерик хотел ее поцеловать. Она спряталась за няниной спиной; мать пожурила ее за то, что она нелюбезна с господином, который спас шаль. Не приглашение ли это вступить в беседу?
«Быть может, она теперь заговорит со мной?» — спрашивал он себя.
Времени оставалось мало. Как добиться приглашения к Арну? И Фредерик не придумал ничего лучшего, как обратить его внимание на осенние тона пейзажа, и прибавил:
— Недалеко уже и зима, время балов и обедов!
Но Арну всецело был поглощен своим багажом. Показался сюрвильский берег, приближались мосты; вот миновали канатный завод, ряд низких домов; на берегу стояли котлы с дегтем, разбросаны были щепки, а на песке вертелись колесом мальчишки. Фредерик узнал человека в куртке и закричал ему:
— Поскорей!
Причалили. Он с трудом отыскал Арну в толпе пассажиров, и тот, пожимая ему руку, сказал:
— Всех благ, дражайший.
Выйдя на набережную, Фредерик оглянулся. Она стояла около руля. Он обратил к ней взгляд, в который хотел вложить всю свою душу: она не пошевельнулась, как будто ничего не произошло. Не отвечая на приветствие слуги, Фредерик крикнул на него:
— Почему ты не подъехал ближе?
Слуга стал извиняться.
— Какой бестолковый! Дай мне денег!
И Фредерик отправился в харчевню поесть.
Четверть часа спустя ему захотелось как бы невзначай зайти на почтовый двор. Не увидит ли он ее еще раз?
«К чему?» — спросил он себя.
И, сев в американку, поехал. Не обе лошади принадлежали его матери. Вторую она попросила у г-на Шамбриона, сборщика податей. Исидор, выехавший накануне, до вечера отдыхал в Брэ, а ночевал в Монтеро, так что лошади, передохнув, резво бежали теперь.
Без конца тянулись жнивья. Дорогу окаймляли два ряда деревьев, кучи булыжника мелькали одна за другой, и мало-помалу ему вспомнилось все путешествие — Вильнев-Сен-Жорж, Аблон, Шатийон, Корбей и другие места, — вспомнилось так ярко, что теперь он различил новые подробности, более тонкие черты. Из-под нижней оборки ее платья выступала ножка в узком шелковом ботинке коричневого цвета; тиковый тент поднимался над ее головой словно широкий балдахин, и красные кисточки его бахромы все время трепетали от ветра.
Она была похожа на женщин из книг романтиков. Он ничего бы не прибавил к ее облику, ничего бы не убавил в нем. Мир внезапно расширился. Она была той лучезарной точкой, в которой сосредоточивалось все, и, убаюканный движением экипажа, он устремил взгляд к облакам, полузакрыл веки и весь отдался радости мечтательной и беспредельной.
В Брэ он не стал ждать, пока лошадям зададут овса, и один пошел вперед по дороге. Арну звал ее «Мари». Он крикнул громко: «Мари!» Голос его замер в воздухе.
Небо на западе пылало широким пурпурным пламенем. Большие скирды ржи, подымавшиеся среди сжатых полей, отбрасывали огромные тени. Вдали, где-то на ферме, залаяла собака. Он вздрогнул, охваченный необъяснимым волнением.
Когда Исидор догнал его, он сел на козлы, чтобы править. Неуверенность миновала. Он твердо решил во что бы то ни стало войти в дом Арну и ближе познакомиться с ними. У них должно быть весело, к тому же и сам Арну ему нравился; а там — как знать? Кровь бросилась ему в лицо: в висках стучало; он щелкнул бичом, дернул вожжи, и лошади так понесли, что старый кучер то и дело повторял:
— Потише! Да потише! Вы их загоните.
Фредерик понемногу успокоился и стал слушать, что рассказывал слуга.
Его, Фредерика, ждут с нетерпением. М-ль Луиза даже плакала — так хотелось ей проехаться в экипаже.
— Какая мадмуазель Луиза?
— Да дочка господина Рокка!
— Ах, я и забыл! — небрежно ответил Фредерик.
Между тем лошади выбились из сил. Обе они хромали, и на башне св. Лаврентия пробило только девять, когда Фредерик прибыл на Оружейную площадь, где стоял дом его матери. Этот просторный дом с садом, выходившим в поле, придавал еще больше веса г-же Моро, самой уважаемой особе во всей округе.
Она происходила из старинного дворянского рода, теперь угасшего. Муж ее, плебей, за которого выдали ее родители, погиб на дуэли, когда она была беременна, и оставил ей расстроенное состояние. Она принимала у себя три раза в неделю и время от времени давала прекрасные званые обеды. Но каждая свеча заранее была на счету, а арендная плата ожидалась с нетерпением. Эта ограниченность средств, которую она скрывала как порок, придавала ей серьезность. Но добродетель ее проявлялась без ханжества, без озлобления. Малейшая ее милостыня казалась ей величайшим благодеянием. С ней советовались о выборе прислуги, о воспитании молодых девиц, о том, как варить варенье, и его преосвященство останавливался у нее, когда объезжал епархию.
Г-жа Моро питала в отношении своего сына честолюбивые надежды. Она, как бы заранее принимая меры предосторожности, не любила, когда при ней порицали правительство. В первое время Фредерику необходима будет протекция; потом, благодаря своим способностям, он станет советником, посланником, министром. Его успехи в Санском коллеже давали основание для ее гордости: он получил первую награду.
Когда он вошел в гостиную, все с шумом поднялись, его стали обнимать; потом расставили стулья и кресла широким полукругом у камина. Г-н Гамблен тотчас же спросил его, как он смотрит на дело г-жи Лафарж.[2] Ее нашумевший процесс сразу же вызвал горячий спор; правда, г-жа Моро, к сожалению г-на Гамблена, прекратила его; он видел в нем пользу для молодого человека — будущего юриста — и с обидой покинул гостиную.
Да и чему было удивляться, раз это приятель дядюшки Рокка? В связи с дядюшкой Рокком речь зашла и о г-не Дамбрёзе, который только что приобрел поместье Ла-Фортель. Но Фредерика уже отвел в сторону сборщик податей, интересуясь его мнением о последнем труде г-на Гизо.[3] Все желали узнать, каковы дела Фредерика, и г-жа Бенуа ловко приступила к расспросам, справившись о здоровье дядюшки. Как поживает этот милый родственник? О нем что-то ничего не слышно. Ведь у него есть в Америке троюродный брат?
Кухарка доложила, что г-ну Фредерику подано кушать. Гости из скромности удалились. А когда мать и сын остались одни, она вполголоса спросила:
— Ну что?
Старик принял его очень сердечно, но своих намерений не открывал.
Г-жа Моро вздохнула.
«Где-то она сейчас? — думал он. — Дилижанс катит, и, наверно, закутавшись в шаль, она дремлет, прислонясь прелестной головкой к суконной обивке кареты».
Когда они уже поднимались в свои спальни, мальчик из гостиницы «Созвездие лебедя» принес записку.
— Что такое?
— Делорье просит меня зайти, — ответил Фредерик.
— А! Твой товарищ! — с презрением усмехнулась г-жа Моро.
— Нашел время, право!
Фредерик был в нерешительности. Но дружба пересилила. Он взялся за шляпу.
— По крайней мере не уходи надолго, — сказала ему мать.
II
Отец Шарля Делорье, бывший пехотный капитан, выйдя в отставку в 1818 году, возвратился в Ножан, женился, а на деньги, составлявшие приданое, купил должность судебного пристава, которая еле-еле давала ему средства к существованию. Озлобленный долгой цепью несправедливостей, страдая от старых ран и не переставая жалеть об императоре, он изливал на окружающих душивший его гнев. Не многих детей били так часто, как его сына. Несмотря на побои, мальчуган проявлял упорство. Если мать пыталась за него заступиться, отец обходился с нею так же грубо, как и с сыном. Наконец капитан посадил его в свою контору, и мальчик целыми днями должен был, согнувшись, переписывать дела, отчего правое плечо у него стало заметно выдаваться.
В 1833 году, по предложению председателя суда, капитан продал свою контору. Жена его умерла от рака. Он переехал в Дижон; потом, устроившись в Труа, занялся поставкой рекрутов и, добившись для Шарля половинной стипендии, отдал его в Санский коллеж, где с ним и встретился Фредерик. Но одному было двенадцать лет, другому пятнадцать; к тому же характер и происхождение отделяли их друг от друга множеством преград.
В комоде Фредерика водилась всякая снедь, были редкостные вещицы — туалетный прибор, например. Он любил долго спать по утрам, наблюдать полет ласточек, читать драматические пьесы и, жалея о приятностях домашней жизни, находил жизнь в коллеже тяжелой.
Сыну судебного пристава она, наоборот, казалась привольной. Он учился так хорошо, что к концу второго года перешел в третий класс. Однако — вследствие ли бедности или сварливого своего нрава — он окружен был недоброжелательством. Но вот однажды случилось, что, когда на дворе, перед целой ватагой учеников средних классов, служитель обозвал его нищим, мальчик схватил его за горло и убил бы, если бы не подоспели три надзирателя. Фредерик, исполненный восхищения, бросился обнимать его. С того дня и началась у них дружба. Привязанность старшего, несомненно, льстила тщеславию малыша, а старший был счастлив встретить такую преданность.
На время каникул отец не брал его из коллежа. Перевод Платона,[4] случайно попавшийся Шарлю, привел его в восхищение. Он увлекся метафизикой и быстро сделал большие успехи, ибо за изучение ее он взялся, полный юной силы, с гордостью пробуждающегося сознания; Жуффруа, Кузен, Ларомигьер, Мальбранш, шотландцы[5] — все, что имелось в библиотеке, было прочитано. Ему пришлось украсть ключ, чтобы добывать книги.
Развлечения Фредерика были менее серьезного свойства. На улице Трех волхвов он срисовал родословную Христа, вырезанную на одной из колонн, потом — портал собора. После средневековых драм он взялся за мемуары Фруассара, Комина, Пьера де Летуаля, Брантома.[6]
Образы, которые это чтение вызывало в его уме, так его захватили, что он чувствовал потребность их воспроизвести. Он лелеял гордую надежду стать со временем французским Вальтером Скоттом. А Делорье обдумывал обширную философскую систему, которая могла бы иметь самое широкое применение.
Они разговаривали обо всем этом на переменах, во дворе, перед нравоучительной надписью под часами; они перешептывались в капелле под самым носом у св. Людовика; они мечтали о том же и в дортуаре, окна которого выходили на кладбище. В дни, когда бывала прогулка, они становились в последней паре и болтали без умолку.
Они говорили о том, что будут делать, когда окончат коллеж. Прежде всего они предпримут большое путешествие — на деньги, которые Фредерик, достигнув совершеннолетия, получит со своего капитала. Потом они возвратятся в Париж, станут вместе работать, никогда не разлучаясь, а от своих трудов будут отдыхать, наслаждаясь любовью принцесс в атласных будуарах или тешась шумными оргиями с знаменитыми куртизанками. Взлеты надежды сменялись сомнениями. После приступов веселой болтливости наступало глубокое молчание.
Летними вечерами они долго бродили по каменистым дорожкам вдоль виноградников или по большой дороге между полей, где, освещенные заходящим солнцем, колыхались колосья и веял запах дягиля; когда им становилось душно, они ложились на спину, одурманенные, опьяненные. Их товарищи в одних жилетах бегали вперегонки или пускали воздушных змеев. Надзиратель сзывал их. Домой возвращались вдоль садов, пересеченных ручейками, потом шли бульварами в тени старых стен; шаги гулко отдавались среди пустынных улиц; открывалась калитка, все поднимались по лестнице, и ими овладевала тоска, как после долгого кутежа.
Г-н инспектор утверждал, что они восторгаются друг другом. Однако если в старших классах Фредерик занимался, то лишь благодаря увещаниям товарища; а на каникулы в 1837 году он повез Делорье к своей матери.
Молодой человек не понравился г-же Моро. Ел он необычайно много, отказывался ходить по воскресеньям в церковь, рассуждал в духе республиканцев; наконец до нее дошел слух, что он водил ее сына в непристойные места. За ними стали следить. От этого они еще больше прежнего привязались друг к другу, и когда на следующий год Делорье покинул коллеж и уехал в Париж изучать право, расставание было мучительным.
Фредерик рассчитывал там встретиться с ним. Они не виделись два года; когда они кончили обниматься, то пошли к мостам, чтобы как следует наговориться.
Когда сын потребовал отчета по опеке, капитан, содержавший теперь бильярдный зал в Вильноксе, пришел в ярость и наотрез отказал ему в поддержке. Стремясь в будущем получить по конкурсу профессорскую кафедру и не имея денег, Делорье поступил старшим клерком к адвокату в Труа. Он намеревался ценою всяческих лишений скопить четыре тысячи франков, и если ему даже ничего не достанется из материнского наследства, все же у него будут средства, чтобы спокойно заниматься в течение трех лет, в ожидании места. Значит, надо было отказаться, по крайней мере сейчас, от их давнего плана — совместно поселиться в столице.
Фредерик поник головой. Первая греза его рушилась.
— Утешься, — сказал сын капитана, — жизнь велика, мы молоды. Я к тебе приеду. Брось об этом думать.
Он потряс его за руки и, чтобы отвлечь друга от мрачных мыслей, начал расспрашивать его о путешествии.
Фредерик мало что мог рассказать. Но при воспоминании о г-же Арну печаль его рассеялась. Он не стал говорить о ней — его удерживала стыдливость. Зато он распространялся об Арну — что тот говорил, какие у него манеры, какие связи; и Делорье настойчиво советовал ему поддерживать это знакомство.
Фредерик последнее время ничего не писал; его литературные взгляды изменились; он выше всего ставил страсть; Вертер, Рене, Франк, Лара, Лелия[7] и другие, менее замечательные, персонажи почти в равной мере восхищали его. Порою ему казалось, что только музыка способна выразить его глубокое волнение; тогда он грезил симфониями; порою же его увлекал внешний облик предметов, и тогда ему хотелось быть живописцем. Впрочем, он сочинял и стихи; Делорье очень одобрил их, но не просил почитать еще.
Сам же он забросил метафизику. Теперь его занимали социальная экономия и французская революция. Он был высокий малый двадцати двух лет, худой, с большим ртом, решительный на вид. В тот вечер на нем было скверное люстриновое пальто, а башмаки его побелели от пыли, так как он пешком проделал весь путь от Вильнокса, только чтобы повидать Фредерика.
К ним подошел Исидор. Г-жа Моро просит г-на Фредерика вернуться и, боясь, как бы он не озяб, посылает ему плащ.
— Да останься! — сказал Делорье.
И они продолжали ходить из конца в конец по обоим мостам, что подводят к острову, образуемому каналом и рекою.
Когда они поворачивали в сторону Ножана, прямо перед ними появлялись дома, спускающиеся по склону; направо, из-за лесопилен с закрытыми шлюзами, виднелась церковь, налево же, окаймленные изгородью из кустарника, тянулись вдоль берега сады, которые лишь с трудом удавалось различить. А по направлению к Парижу дорога спускалась совершенно прямо, и луга уходили в даль, окутанную ночною мглой. Ночь была безмолвная, пронизанная беловатым сиянием. Запах влажной листвы доходил до них; запруженная река, шагах в ста отсюда, несла свои волны с тем сильным и мягким шумом, что создается падением воды в темноте.
Делорье остановился и сказал:
— Добрые люди мирно спят — забавно! Терпение! Готовится новый восемьдесят девятый год. Мы устали от конституций, хартий, хитростей, всякой лжи. О, если бы у меня была своя газета или трибуна, как бы я все это тряхнул! Но если хочешь что-либо предпринять, нужны деньги. Вот проклятье — быть сыном кабатчика и растрачивать молодость в поисках куска хлеба.
Он опустил голову и закусил губы, дрожа от холода в своем легком пальто.
Фредерик накинул ему на плечи половину своего плаща. Они закутались в него и, обнявшись, пошли рядом.
— Как же я буду жить там один, без тебя? — говорил Фредерик. (Горечь друга вновь пробудила в нем тоску.) — Я бы еще, пожалуй, сделал что-нибудь, будь со мной любящая женщина… Чему ты смеешься? Любовь — это пища и как бы атмосфера гения. Необычайные переживания порождают высокие творения. Но искать ту, которая мне нужна, — от этого я отказываюсь! Впрочем, даже если я когда-нибудь ее и найду, она меня оттолкнет. Я принадлежу к отверженным, я угасну, владея сокровищем и не зная, был ли то алмаз или бриллиант.
Чья-то тень легла на мостовой, и тотчас же они услышали:
— Мое почтение, господа.
Слова эти произнес маленький человечек в широком коричневом сюртуке и в фуражке, из-под козырька которой торчал острый нос.
— Господин Рокк? — сказал Фредерик.
— Он самый — ответил голос.
Житель Ножана объяснил свое появление тем, что ходил осматривать волчьи капканы в своем саду у реки.
— Так вы вернулись в наши края? Прекрасно! Я это узнал от дочурки. В добром здравии, надеюсь? Еще не скоро уезжаете?
И он удалился, недовольный, вероятно, тем, как его встретил Фредерик.
Действительно, г-жа Моро не поддерживала с ним знакомства; дядюшка Рокк находился в незаконном сожительстве со своей служанкой и не пользовался уважением, хотя и был у г-на Дамбрёза агентом по выборам[8] и управляющим.
— У банкира, что живет на улице Анжу? — спросил Делорье. — Знаешь, любезнейший, что ты должен был бы сделать?
Исидор во второй раз прервал их беседу. Ему было велено непременно привести Фредерика. Г-жу Моро беспокоит его отсутствие.
— Хорошо, хорошо, сейчас, — сказал Делорье, — ночевать он придет домой.
И прибавил, когда слуга ушел:
— Тебе надо бы попросить этого старика ввести тебя к Дамбрёзам; нет ничего полезнее, как бывать в богатом доме! Раз у тебя есть черный фрак и белые перчатки, — пользуйся этим. Тебе следует бывать в таком обществе. Потом ты и меня введешь в него. Ведь это миллионер, подумай только! Постарайся понравиться ему, да и жене его тоже. Сделайся ее любовником!
Фредерик возмутился.
— Да ведь, кажется, я говорю тебе всем известные вещи? Вспомни Растиньяка из «Человеческой комедии». Ты добьешься удачи, я уверен.
Фредерик питал такое доверие к Делорье, что даже растерялся, и, забывая о г-же Арну или мысленно применяя к ней то, что было сказано по поводу другой, не мог удержаться от улыбки.
Клерк прибавил:
— И последний мой совет: сдавай экзамены. Звание всегда пригодится. И брось ты своих католических и сатанических поэтов, которые в философии ушли не дальше, чем люди двенадцатого века. Твое отчаяние глупо. Самым великим людям еще труднее было начинать, — тому же Мирабо[9] хотя бы. Впрочем, расстанемся мы не на такой уж долгий срок. Мошенника отца я заставлю вернуть мою долю. Но мне пора идти, прощай! Нет ли у тебя ста су? Мне надо заплатить за обед.
Фредерик дал ему десять франков, остаток от тех денег, что он утром взял у Исидора.
В двадцати туазах от мостов, на левом берегу, в слуховом окошке низкого дома блестел огонек.
Делорье заметил его. Сняв шляпу, он торжественным тоном сказал:
— Венера, властительница небес, привет тебе! Но Нищета — мать Целомудрия. Как на нас клеветали по этому поводу, боже ты мой!
Этот намек на приключение, в котором участвовали они оба, развеселил их. Идя по улицам, они громко смеялись.
Потом, расплатившись в гостинице, Делорье проводил Фредерика до перекрестка у больницы, и друзья, после долгих объятий, расстались.
III
Прибыв однажды утром, через два месяца, в экипаже на улицу Цапли, Фредерик первым долгом намеревался сделать свой торжественный визит.
Случай ему благоприятствовал. Дядюшка Рокк принес ему сверток с бумагами, прося лично вручить их г-ну Дамбрёзу, а к свертку была приложена незапечатанная записка, в которой он представлял своего молодого земляка.
Г-жу Моро это поручение как будто удивило. А Фредерик и виду не показал, как оно ему приятно.
Г-н Дамбрёз был собственно графом д'Амбрёз, но с 1825 года, мало-помалу изменяя своему титулу и своему кругу, он обратился к промышленности, и вот, умея проведать обо всем, что творится в любой конторе, принимая участие в любом предприятии, подстерегая всякий благоприятный случай, он, хитрый, как грек, и трудолюбивый, как овернец, нажил, по слухам, значительное состояние; кроме того, он был кавалером Почетного легиона, членом генерального совета в департаменте Обы, депутатом и, не сегодня-завтра, пэром Франции;[10] будучи вообще услужливым, он надоедал министру непрестанными просьбами о пособиях, орденах, табачных привилегиях, а когда бывал недоволен властью, склонялся к левому центру.[11] Его жена, хорошенькая г-жа Дамбрёз, чье имя встречалось в журналах мод, председательствовала в благотворительных обществах. Угождая герцогиням, она смягчала гнев аристократического предместья и позволяла думать, будто г-н Дамбрёз еще может раскаяться и быть полезным.
Молодой человек, отправляясь к ним, волновался.
— Лучше было бы надеть фрак. Меня, наверно, пригласят на бал на следующей неделе. Что мне скажут?
Мысль о том, что г-н Дамбрёз всего-навсего буржуа, вернула ему прежнюю самоуверенность, и он смело выпрыгнул из кабриолета на тротуар улицы Анжу.
Толкнув одну половину ворот, он пересек двор, поднялся на крыльцо и вошел в вестибюль, пол которого был выложен пестрым мрамором.
Двойная прямая лестница, устланная красным ковром с медными прутьями, тянулась вдоль высоких блестящих стен, отделанных под мрамор. У нижних ступенек стояло банановое дерево; его широкие листья касались бархата перил. С двух бронзовых канделябров свисали на цепочках фарфоровые шары; через зияющие отдушины калорифера проникал тяжелый нагретый воздух; и слышно было только тиканье больших часов, стоявших на другом конце вестибюля под развешанным на стене оружием.
Раздался звонок; появился лакей и провел Фредерика в маленькую комнату, где было два несгораемых шкафа и полки, заваленные папками. Г-н Дамбрёз писал, сидя за полукруглым бюро посередине комнаты.
Он пробежал письмо дядюшки Рокка, вскрыл перочинным ножом холст, в который были зашиты бумаги, и стал просматривать их.
Издали он, благодаря своей худощавой фигуре, мог бы сойти за человека еще молодого. Но его редкие седые волосы, хилое тело, а главное, необычайно бледное лицо указывали на расшатанное здоровье. В серо-зеленых глазах, холодных, как стекло, таилась неумолимая энергия. Скулы у него были широкие, суставы на пальцах узловатые.
Наконец он встал и обратился к молодому человеку с несколькими вопросами об общих знакомых, о Ножане, о его занятиях; потом, поклонившись, отпустил. Фредерик вышел другим ходом и очутился в конце двора, около каретных сараев.
Синяя двухместная карета, запряженная вороной лошадью, стояла перед подъездом. Дверцу открыли, в экипаж села дама, и он с глухим стуком покатил по песку.
Фредерик оказался у ворот, к которым он подошел с другой стороны, в одно время с каретой. Проезд был недостаточно широк, и ему пришлось подождать. Молодая женщина, высунувшись в окошко, тихо говорила с привратником. Фредерик видел только ее спину, покрытую фиолетовой накидкой. Но она исчезла внутри кареты, обитой голубым репсом с кистями и шелковой бахромой. Там все заполнял собою наряд дамы; из этой маленькой стеганой шкатулки веяло запахом ириса и как бы смутным благоуханием женской изысканности. Кучер отпустил поводья, лошадь рванула, задела за тумбу, и все скрылось.
Фредерик возвращался пешком по бульварам.
Он жалел, что не мог разглядеть г-жу Дамбрёз.
Уже миновав улицу Монмартр, он повернул голову, привлеченный скоплением экипажей, и на противоположной стороне, прямо против себя, прочитал надпись на мраморной доске:
«ЖАК АРНУ»
Как это он раньше не подумал о ней? Виноват Делорье. И Фредерик подошел к магазину; однако не вошел в него; он ждал, не появится ли она.
В большие зеркальные окна были видны искусно размещенные статуэтки, рисунки, гравюры, каталоги, номера «Художественной промышленности», а условия подписки повторялись и на двери, украшенной посредине инициалами издателя. Вдоль стен, прислоненные к ним, расставлены были большие картины, блестевшие лаком, а в глубине — две горки с фарфором, бронзой, соблазнительными и занятными вещицами; в промежутке между ними начиналась маленькая лестница с триповой портьерой наверху, у выхода на площадку; а люстра старинного саксонского фарфора, зеленый ковер на полу, стол с инкрустацией придавали всему помещению вид скорее гостиной, чем магазина.
Фредерик притворился, будто разглядывает рисунки. После бесконечных колебаний он вошел.
Приказчик откинул портьеру и сообщил, что хозяин не будет «в магазине» до пяти часов. Но если поручение, можно передать…
— Нет, я зайду еще раз, — скромно ответил Фредерик.
Следующие дни он занялся поисками квартиры; свой выбор он остановил на помещении в третьем этаже меблированных комнат на улице св. Гиацинта.
С новеньким бюваром подмышкой он отправился на первую лекцию. Триста молодых людей без шляп наполняли аудиторию, расположенную амфитеатром, а старец в красной мантии излагал что-то монотонным голосом; по бумаге скрипели перья. Здесь был тот же запах пыли, что и в классах коллежа, стояла такая же кафедра, царила та же скука! Целых две недели Фредерик ходил сюда. Но не успели еще коснуться и третьей статьи, как он бросил Гражданский кодекс, а с институциями расстался на Summa divisio personarum.[12]
Радости, на которые он надеялся, не приходили, и вот, исчерпав все запасы одной из библиотек, бегло осмотрев Лувр и несколько раз подряд побывав в театре, он впал в совершеннейшую праздность.
Тысячи мелочей, до сих пор неизвестных, усугубляли его тоску. Ему приходилось считать белье и терпеть присутствие привратника, невежи с повадками больничного служителя, от которого, когда он, не переставая ворчать, являлся утром, чтобы оправить постель, так и несло алкоголем. Самая комната, украшенная алебастровыми часами, ему не нравилась. Стены были тонкие; он слышал, как студенты варят пунш, смеются, поют.
Устав от одиночества, он решил разыскать одного из своих прежних товарищей — Батиста Мартинона и нашел его в буржуазном пансионе на улице Сен-Жак, где тот зубрил у горящего камина судопроизводство.
Против него сидела женщина в ситцевом платье и штопала носки.
Мартинон был, что называется, красавец-мужчина: высокий, круглолицый, с правильными чертами лица и бледно-голубыми глазами навыкате; его отец, крупный землевладелец, предназначал его для судейской карьеры, и Мартинон, уже теперь желая казаться серьезным, отпустил окладистую бороду.
Так как уныние Фредерика не имело никакой резонной причины, то его сетования на жизнь остались непонятны Мартинону. Сам он каждое утро посещал лекции, потом гулял в Люксембургском саду, вечером выпивал в кофейной полпорции кофе и, имея полторы тысячи франков в год, пользуясь любовью простой мастерицы, считал себя вполне счастливым.
«Что за счастье!» — мысленно воскликнул Фредерик.
В университете же он завел другое знакомство — с г-ном де Сизи, происходившим из знатной семьи и приятностью манер напоминавшим девицу.
Г-н де Сизи занимался рисованием, увлекаясь готикой. Несколько раз они вместе ходили любоваться часовней и собором Богоматери. Но изысканность молодого патриция скрывала ум самый убогий. Все поражало его; он долго смеялся малейшей шутке и выказывал наивность столь полную, что сперва Фредерик принимал его за шутника, а под конец увидел, что он глуп.
Итак, излить душу было некому; он все еще ждал приглашения от Дамбрёзов.
На Новый год он послал им визитные карточки, но от них не получил ничего.
Он опять зашел в «Художественную промышленность».
Он зашел туда и в третий раз и застал, наконец, Арну, который о чем-то спорил, окруженный пятью-шестью посетителями, и едва ответил на его поклон; Фредерика это обидело. Тем не менее он продолжал искать средства, как бы проникнуть к ней.
Сперва он задумал почаще приходить и прицениваться к картинам. Потом решил послать в журнал несколько статей, «очень талантливых», чтобы таким способом завязать отношения. Может быть, лучше всего прямо пойти к цели, признаться в любви? И он сочинил письмо в двенадцать страниц, полное лирических порывов и риторических обращений, но разорвал его и ничего не сделал, ничего не предпринял, парализованный боязнью неудачи.
Над магазином Арну, во втором этаже, были три окна, в которых по вечерам всегда горел свет. Там двигались тени, особенно одна — ее тень; и он проделывал длинный путь, лишь бы взглянуть на эти окна и посмотреть на эту тень.
Как-то раз в Тюильри ему повстречалась негритянка, которая вела за руку маленькую девочку; она напомнила ему негритянку г-жи Арну. Она, должно быть, как и другие, также бывает здесь; и всякий раз, когда он проходил через Тюильри, сердце его билось надеждой увидеть ее. В солнечные дни он продолжал свои прогулки вплоть до Елисейских Полей.
Небрежно откинувшись в колясках, чуть покачиваясь, проезжали мимо него женщины с развевающимися от ветра вуалями; мерно двигались лошади, лакированная кожа сидений поскрипывала. Экипажей становилось все больше; начиная от Круглой площадки, они замедляли движение и запружали всю дорогу — грива к гриве, фонарь к фонарю; стальные стремена, серебряные уздечки, медные пряжки то тут, то там выделялись блестящими точками среди мельканья рейтузов, белых перчаток и мехов, которые свешивались на гербы, украшавшие дверцы карет. Он чувствовал себя словно затерянным среди какого-то чуждого мира. Его глаза, блуждая, следили за женскими головками, и смутные черты сходства вызывали в его памяти г-жу Арну. Он представлял себе, как она, среди толпы других, сидит в одной из этих маленьких карет, похожих на карету г-жи Дамбрёз. Но солнце садилось, и холодный ветер поднимал облака пыли. Кучера прятали подбородки в воротники, колеса вертелись быстрее, макадамовая мостовая скрипела; и все экипажи мчались по длинной аллее, друг друга задевая, обгоняя, друг от друга удаляясь, а потом, на площади Согласия, разъезжались в разные стороны. За Тюильри небо окрашивалось в аспидный цвет. Деревья сада сливались в два огромных массива; вершины их еще лиловели. Зажигались газовые рожки, а Сена, зеленоватая на всем своем протяжении, покрывалась у мостовых быков серебристой рябью.
Фредерик ходил обедать по абонементу за сорок три су в ресторан на улице Лагарп.
Он с пренебрежением смотрел на старую стойку красного дерева, на грязные салфетки, на неопрятное серебро и на шляпы, висевшие по стене. Его окружали студенты, такие же, как он сам. Они разговаривали о своих профессорах, о своих любовницах. Какое было ему дело до профессоров! И разве у него есть любовница? Избегая их веселья, он приходил как можно позже. На всех столах еще не убраны были объедки. Оба лакея, усталые, дремали в углах, и запах кухни, ламп и табака наполнял опустевшую комнату.
Потом он медленно возвращался по улицам. Фонари покачивались, на лужах дрожали длинные желтоватые отсветы. Вдоль тротуаров скользили тени под зонтиками. На мостовой было грязно, спускалась мгла, и ему казалось, что этот безграничный сырой мрак, окутывая его, обволакивает и его душу.
Угрызения совести дали себя знать. Он опять стал ходить на лекции. Но так как из того, что уже объяснялось, он ничего не знал, то даже самые простые вещи затрудняли его.
Он начал писать роман под заглавием «Сильвио, сын рыбака». Дело происходило в Венеции. Героем был он сам, героиней — г-жа Арну. Называлась она Антония, и, чтобы овладеть ею, он убивал нескольких дворян, сжигал часть города и пел под ее балконом, где развевались от дуновения ветерка красные штофные занавески с бульвара Монмартр. Совпадения с действительностью, слишком уж частые, совсем смутили его, когда он их заметил; он не стал продолжать, и бездействие его еще усилилось.
Тогда он стал умолять Делорье приехать и поселиться вместе с ним. Они устроятся и сумеют прожить на две тысячи франков, получаемые им на содержание; все будет лучше, чем эта нестерпимая жизнь. Делорье еще не мог уехать из Труа. Он рекомендовал Фредерику развлекаться и посещать Сенекаля.
Сенекаль был репетитором по математике, человек большого ума и республиканских убеждений, будущий Сен-Жюст,[13] по словам клерка. Фредерик три раза поднимался к нему на шестой этаж, но визит ему не был отдан. Больше он туда не пошел.
Ему захотелось развлечься. Он стал ходить на балы Оперы. Не успевал он войти, как это бурное веселье обдавало его холодом. К тому же его удерживал и страх перед неудачей денежного свойства, так как он воображал, будто ужин с маской требует огромных расходов и является рискованным похождением.
А между тем ему казалось, что его должны любить. Порою он просыпался с сердцем, полным надежд, тщательно одевался, точно готовясь к свиданию, и совершал по Парижу бесконечные прогулки. Каждый раз, завидев женщину, шедшую впереди или приближавшуюся ему навстречу, он говорил себе: «Вот она!», и каждый раз было новое разочарование. Мысль о г-же Арну еще усиливала его вожделения. Он, может быть, встретит ее на своем пути; мечтая приблизиться к ней, он рисовал в своем воображении странные стечения обстоятельств, необыкновенные опасности, от которых он ее спасет.
А дни протекали все с тем же скучным однообразием, в кругу заведенных привычек. Он перелистывал брошюры под аркадами Одеона, ходил в кафе читать «Ревю де Дё Монд»,[14] заходил на час в какую-нибудь из аудиторий «Коллеж де Франс»[15] — послушать лекцию о китайском языке или по политической экономии. Каждую неделю он писал пространные письма Делорье, время от времени обедал с Мартиноном, иногда встречался с г-ном де Сизи.
Он взял напрокат рояль и стал сочинять немецкие вальсы.
Однажды вечером в театре Пале-Рояль он в одной из литерных лож заметил Арну и рядом с ним женщину. Она ли это? Экран из зеленой тафты у барьера ложи закрывал ее лицо. Наконец занавес поднялся, экран убрали. Это была особа высокого роста, лет тридцати, уже поблекшая, с толстыми губами; когда она смеялась, открывался ряд великолепных зубов. Она фамильярно разговаривала с Арну и похлопывала его веером по пальцам. Потом показалась белокурая девушка с красноватыми, словно от слез, веками и села между ними. Теперь Арну склонился к ее плечу, что-то ей говорил, она слушала и не отвечала. Фредерик изощрялся в догадках, кто такие эти женщины, одетые в простые темные платья с гладкими отложными воротничками.
Когда представление кончилось, он поспешил в коридоры. Толпа заполняла их. Арну, впереди него, медленно спускался по лестнице, держа под руку обеих женщин.
Свет от газового рожка вдруг упал на него. На его шляпе был креп. Не умерла ли она? Эта мысль так мучила Фредерика, что на другой день он побежал в «Художественную промышленность», наскоро выбрал одну из гравюр, выставленных на витрине, и, расплачиваясь, спросил приказчика, как чувствует себя г-н Арну.
Приказчик ответил:
— Очень хорошо.
Фредерик, бледнея, задал и второй вопрос:
— А госпожа Арну?
— Госпожа Арну — тоже.
Фредерик даже забыл взять гравюру.
Зима кончилась. Весной ему было не так тоскливо, он стал готовиться к экзамену и, выдержав его посредственно, сразу же уехал в Ножан.
В Труа, к своему другу, он не наведался, чтобы не дать матери повода к замечаниям. По возвращении в Париж он отказался от прошлогодней квартиры, нанял на набережной Наполеона две комнаты и обставил их. Надежда на приглашение к Дамбрёзам покинула его; великая страсть к г-же Арну начинала угасать.
IV
Однажды декабрьским утром, когда он шел на лекцию по судопроизводству, ему показалось, что на улице Сен-Жак больше оживления, чем обычно. Студенты стремительно выходили из кафе, другие перекликались в открытые окна своих квартир; лавочники, стоя на тротуаре, с беспокойством глядели по сторонам; закрывались ставни; а когда он попал на улицу Суффло, то увидел огромную толпу, окружавшую Пантеон.
Молодые люди, кучками от пяти до двенадцати человек, прогуливались, взявшись под руки, и подходили к стоявшим тут и там группам, более многочисленным; в конце площади, у решетки, о чем-то с жаром рассуждали люди в блузах, меж тем как полицейские в треуголках набекрень, заложив руки за спину, шагали вдоль стен, звонко ступая тяжелыми сапогами по каменным плитам. Вид у всех был таинственный и недоумевающий; чего-то явно ждали; у каждого на языке так и вертелся вопрос, от которого приходилось воздерживаться.
Фредерик стоял подле молодого благообразного блондина с усами и бородкой, какие носили щеголи времен Людовика XIII. Фредерик спросил его о причине беспорядков.
— Ничего не знаю, — ответил тот, — да и они сами не знают! Это у них так принято! Потеха!
И он расхохотался.
Петиции о реформе,[16] распространяемые среди национальной гвардии для сбора подписей, перепись Юмана[17] и другие события уже целых полгода вызывали в Париже непонятные сборища народа; и повторялись они столь часто, что газеты даже перестали о них упоминать.
— Четкости им недостает и ясности, — продолжал сосед Фредерика. — Сдается мне, милостивый государь, что мы вырождаемся. В доброе время Людовика Одиннадцатого и даже во времена Бенжамена Констана среди школяров было больше вольнолюбия. Теперь они, по-моему, смирны, как овечки, глупы, как пробки, и годны, прости господи, лишь в бакалейщики. И это еще называют учащейся молодежью!
Он сделал широкий жест руками, вроде Фредерика Леметра в роли Робера Макэра.[18]
— Учащаяся молодежь, благословляю тебя!
Затем, обратившись к тряпичнику, перебиравшему раковины от устриц подле тумбы у винной лавки, спросил:
— А ты тоже принадлежишь к учащейся молодежи?
Старик поднял безобразное лицо, все покрытое седой щетиной, среди которой выделялись красный нос и бессмысленные пьяные глаза.
— Нет, ты, как мне кажется, скорее из тех, кому не миновать виселицы и кто, снуя в народе, полными пригоршнями сыплет золото… О! Сыпь, патриарше, сыпь! Подкупай меня сокровищами Альбиона! Are you English?[19] Я не отвергаю даров Артаксеркса! Однако потолкуем о таможенном союзе.
Фредерик почувствовал, как кто-то тронул его за плечо; он обернулся. Это был Мартинон, страшно бледный.
— Ну вот, — сказал он, глубоко вздохнув, — опять бунт!
Он боялся навлечь на себя подозрения и очень сокрушался. Особенно тревожили его люди в блузах, будто бы принадлежавшие к тайным обществам.[20]
— Да разве существуют тайные общества? — сказал молодой человек с усами. — Это все старые сказки, которыми правительство запугивает буржуа!
Мартинон попросил его говорить потише, опасаясь полиции.
— Так вы еще верите в полицию? А в сущности, почем знать, сударь, может быть я и сам сыщик?
И он с таким видом посмотрел на Мартинона, что тот сперва не понял шутки. Толпа оттеснила их, и всем троим пришлось стать на лесенке, ведущей к коридору, за которым находилась новая аудитория.
Вскоре толпа раздалась сама собой; некоторые сняли шляпы; они приветствовали знаменитого профессора Самюэля Рондело, который в широком своем сюртуке, с очками в серебряной оправе, сдвинутыми на лоб, страдая от одышки, медленно шел читать лекцию. Он был один из тех, кто в области права составлял гордость XIX века, соперник Цахариев и Рудорфов.[21] Удостоившись недавно звания пэра Франции, он ни в чем не изменил своих привычек. Было известно, что он беден, и все относились к нему с большим уважением.
Между тем в конце площади раздались голоса:
— Долой Гизо!
— Долой Притчарда![22]
— Долой предателей!
— Долой Луи-Филиппа!
Толпа пришла в движение и, стеснившись у закрытых ворот во двор, не давала профессору пройти. Он остановился у лестницы. Вскоре он показался на третьей, верхней ступени. Он начал говорить; толпа загудела, заглушая его слова. Только что он был любим, а теперь его уже ненавидели, ибо он представлял собою Власть. Всякий раз, как он пытался заговорить громче, крики начинались опять. Он сделал широкий жест, предлагая студентам следовать за ним. Общий рев был ответом. Профессор презрительно пожал плечами и исчез в коридоре. Мартинон воспользовался местом, где он стоял, и скрылся в одно время с ним.
— Какой трус! — сказал Фредерик.
— Он осторожен! — ответил молодой человек.
Толпа разразилась аплодисментами. Отступление профессора было ее победой. Из всех окон выглядывали любопытные. Некоторые запевали «Марсельезу», другие предлагали идти к Беранже.[23]
— К Лаффиту!
— К Шатобриану![24]
— К Вольтеру! — заорал белокурый молодой человек с усами.
Полицейские старались проложить себе дорогу и говорили как можно мягче:
— Расходитесь, господа; расходитесь по домам!
Кто-то крикнул:
— Долой убийц!
Со времени сентябрьских волнений[25] это стало обычным бранным словом. Все подхватили его. Блюстителям общественного порядка гикали, свистали; они побледнели; один из них не выдержал и, увидев низенького подростка, подошедшего слишком близко и смеявшегося ему прямо в лицо, оттолкнул его с такой силой, что тот, отлетев шагов на пять, упал навзничь у лавки виноторговца. Все расступились; но почти тотчас же покатился и он сам, сбитый с ног каким-то геркулесом, волосы которого торчали из-под клеенчатой фуражки, точно свалявшаяся пакля.
Он уже несколько минут стоял на углу улицы Сен-Жак; быстро освободившись от широкой картонки, которую нес, он бросился на полицейского и, подмяв его под себя, изо всей силы принялся барабанить кулаками по его физиономии. Подбежали другие полицейские. Страшный детина был так силен, что для его укрощения потребовалось не менее четырех человек. Двое трясли его за шиворот, двое тащили за руки, пятый коленкой пинал его в зад, и все они ругали его разбойником, убийцей, бунтовщиком, и, растерзанный, с обнаженной грудью, в одежде, от которой висели клочья, он уверял, что не виноват; он не мог хладнокровно смотреть, как бьют ребенка.
— Меня зовут Дюссардье. Служу я у братьев Валенсар, в магазине кружев и мод, на улице Клери. Где моя картонка? Отдайте мне картонку!
Он твердил: «Дюссардье!.. С улицы Клери! Отдайте картонку».
Однако он смирился и стоически дал увести себя в участок на улицу Декарта. Целый поток устремился ему вслед. Фредерик и усатый молодой человек шли непосредственно за ним, полные восхищения перед приказчиком, возмущенные насилием Власти.
Но по мере того, как они приближались к цели, толпа рассеивалась.
Полицейские время от времени оборачивались с самым свирепым видом, а так как буянам больше нечего было делать, зевакам не на что смотреть, все мало-помалу разбрелись. Встречные прохожие разглядывали Дюссардье и вслух делали оскорбительные замечания. Какая-то старуха даже крикнула со своего порога, что он украл хлеб; эта несправедливость еще усилила раздражение обоих приятелей. Наконец дошли до кордегардии. Оставалось всего человек двадцать. Стоило им увидеть солдат, как разбежались и они.
Фредерик и его товарищ смело потребовали, чтобы арестованный был освобожден. Полицейский пригрозил им, что, если они будут упорствовать, их тоже посадят. Они вызвали начальника, объявили свои фамилии и сказали, что они студенты-юристы, утверждая, что задержанный их коллега.
Их ввели в совершенно пустую комнату с неоштукатуренными закопченными стенами, вдоль которых стояли четыре скамьи. В задней стене открылось окошечко. Показались огромная голова Дюссардье, его всклокоченные волосы, маленькие доверчивые глазки, приплюснутый нос — черты, чем-то напоминавшие морду добродушного пса.
— Не узнаешь нас? — сказал Юссонэ. Так звали молодого человека с усами.
— Но… — пробормотал Дюссардье.
— Брось дурака валять! — продолжал тот. — Ведь известно, что ты студент-юрист, так же как и мы.
Несмотря на их подмигиванья, Дюссардье ничего не соображал. Он как будто хотел собраться с мыслями, потом вдруг спросил:
— Нашли мою картонку?
Фредерик, уже потерявший надежду, посмотрел на него. А Юссонэ ответил:
— А! Папку, в которую ты кладешь записи лекций? Да, да, успокойся!
Они еще усерднее принялись делать ему знаки. Дюссардье понял наконец, что они пришли ему помочь, что его возвышают до звания студента и приравнивают к молодым людям, у которых такие белые руки, и замолчал.
— Хочешь кому-нибудь что-либо передать?
— Нет, благодарствуйте, никому!
— А родным?
Он опустил голову и не ответил; бедняга был незаконнорожденный. Приятели удивились его молчанию.
— Есть у тебя что курить? — опять спросил Фредерик.
Тот пощупал у себя в кармане, потом извлек из него обломки трубки, прекрасной пенковой трубки с чубуком черного дерева, серебряной крышкой и мундштуком из янтаря.
Он три года трудился, желая сделать из нее нечто совершенное. Он всегда держал ее в замшевом футляре, курил ее как можно медленнее, никогда не клал на мрамор и каждый вечер вешал у изголовья своей постели. Теперь он потряхивал черепки в руке, из-под ногтей его сочилась кровь; он опустил голову на грудь и, раскрыв рот, остановившимся взглядом невыразимо печальных глаз созерцал остатки своей радости.
— Дать ему сигар? А? — шепотом спросил Юссонэ, делая жест, как будто хочет их достать.
Фредерик уже успел положить на окошечко полный портсигар.
— Бери! И до свиданья! Не унывай!
Дюссардье схватил протянутые ему руки. Он вне себя сжимал их, голос его прерывался от слез.
— Как?.. Это мне!.. Мне!
Приятели, чтобы избежать его благодарности, удалились и вместе пошли завтракать в кафе Табурэ, против Люксембургского сада.
Разрезая бифштекс, Юссонэ сообщил своему спутнику, что он сотрудничает в журналах мод и сочиняет рекламы для «Художественной промышленности».
— У Жака Арну? — спросил Фредерик.
— Вы с ним знакомы?
— Да… Нет… То есть я видал его, познакомился с ним.
Он небрежным тоном спросил Юссонэ, встречается ли тот с его женой.
— Иногда, — отвечал сотрапезник.
Фредерик не решился продолжать расспросы; человек этот занял теперь в его жизни огромное место; когда позавтракали, Фредерик заплатил по счету, что не вызвало никаких возражений со стороны Юссонэ.
Симпатия была взаимная; они обменялись адресами, и Юссонэ дружески пригласил его пройтись с ним до улицы Флерюс.
Они находились посреди сада, когда сотрудник Арну, задержав дыхание, вдруг состроил отчаянную гримасу и закричал петухом. И все петухи по соседству ответили ему протяжными «ку-ка-ре-ку».
— Это условный знак, — сказал Юссонэ.
Они остановились около театра Бобино, перед домом, к которому вел узкий проход. На чердаке в окошечке, между настурцией и душистым горошком, показалась молодая женщина, простоволосая, в корсете; она опиралась обеими руками на водосточный желоб.
— Здравствуй, ангел мой, здравствуй, детка! — Юссонэ посылал ей воздушные поцелуи.
Он ногой толкнул калитку и скрылся.
Фредерик ждал его целую неделю. Он не решался идти к нему сам, чтобы не подать вида, будто ему не терпится получить ответное приглашение на завтрак; но он исходил весь Латинский квартал, надеясь встретиться с ним. Как-то вечером он столкнулся с Юссонэ и привел его к себе в комнату на набережной Наполеона.
Беседа длилась долго; они разговорились по душам. Юссонэ мечтал о театральной славе и театральных заработках. Он участвовал в сочинении водевилей, которых никто не ставил, «имел массу планов», придумывал куплеты; некоторые из них он пропел. Потом, заметив на этажерке книгу Гюго и томик Ламартина,[26] разразился сарказмами по поводу романтической школы. Эти поэты не обладают ни здравым смыслом, ни даром правильной речи, и не французы они — вот что главное. Он хвалился знанием языка и к самым красивым оборотам придирался с той ворчливой строгостью, с той академичностью вкуса, которой отличаются люди легкомысленные, когда они рассуждают о высоком искусстве.
Фредерик был оскорблен в своих пристрастиях; ему хотелось тут же порвать знакомство. Но почему не рискнуть сразу заговорить о том, от чего зависит его счастье? Он спросил литературного юнца, не может ли тот ввести его к Арну.
Это не представляло трудностей, и они условились на следующий день.
Юссонэ не пришел в назначенное время; затем обманул еще три раза. Однажды в субботу, около четырех часов, он явился. Но, пользуясь тем, что был нанят экипаж, он сперва велел остановиться у Французского театра, где должен был получить билет в ложу, заехал к портному, к белошвейке, писал в швейцарских записки. Наконец они прибыли на бульвар Монмартр. Фредерик прошел через магазин и поднялся по лестнице. Арну узнал его, увидав в зеркале, стоявшем против конторки, и, продолжая писать, протянул ему через плечо руку.