Москва — это храм Христа Спасителя, разноцветные купола Блаженного, Зарядье, Сухаревка и Филипповские калачи… Так было раньше.

Москва — автомат на Никитской, шахматные диаграммы на улицах и управление московскими гостиницами. Так случилось теперь.

Впрочем, — это только для всей стаи не говорящих по русски людей, променявших вдруг элегантные авеню Парижа и Лондона на грязные буераки Москвы. Для остальных граждан, как известно, существует еще Наркомпрос и Наркомфин, жилплощадь и загсы, сокращение штатов и постаревшие Мейерхольд и Таиров.

Для иностранцев — гостиницы. Они переполнены постояльцами, бросающими в дымный воздух их скромных табльдотов причудливую смесь немецко-французско-английских слов.

Для маэстро — Савой, Большая Московская, Метрополь. Для остальных — попроще — те, что гостеприимно МУНИ раскинуло по всем уголкам интернационального города, и список которых к величайшей радости приезжающих вывешен на любом из девяти вокзалов Москвы.

Люди в кожаных пальто, гетрах, затянутые, с хитроумными хлястиками на талии, в мягких фетровых borsalino, в ботинках с тупыми носами и круглых очках, люди в черном, коричневом, сером и синем, люди с блокнотами и вечными перьями, вихрем носились по залам Метрополя, где открывался международный турнир.

А на улицах — давка. Змеи хвостов, ползущих с Лубянки, Моховой, Дмитровки, путающихся концами в Неглинном проезде, останавливающих трамваи, автобусы, наполняющих до краев Театральную площадь.

Кордоны милиции, пешей и конной, шли сомкнутым строем по всем правилам окопной стратегии на тысячеголовую гидру толпы, нарушившую все законы повседневной человеческой жизни.

По Моховой, по Лубянке, по Дмитровке, по Неглинной вереницей стояли трамваи. В устьях улиц дремали автобусы. Тщетно кричали пассажиры, надрывались от хрипа кондуктора, ругались извозчики.

Во всех четырех кассах Метрополя давно уже закрыты окошки, и кассирши черным ходом спасались от рева и хриплых криков толпы. Давно уже на дверях вывешены аншлаги, и величавый швейцар в синей ливрее один удерживал стихийную атаку толпы, — она все еще продолжала бесконечными волнами катиться на Театральную площадь.

В Метрополе — событие мировой важности. Событие, за которым следят миллионы умов за Вислой, за Рейном, за Сеной, за океаном. Событие более волнующее, чем министерские кризисы, и более популярное, чем слухи о новой войне.

В Метрополе, на открытии грандиознейшего в мире собрания шахматных гениев, автомат профессора Ястребова должен был выступить против сильнейших из них. Последним рыцарем в этом страшном турнире был Ласкер.

И Москва бредила. Москва волновалась. Москва напряженно ждала.

На всех углах площадей, переулков, домов, продавались ежедневно бюллетени шахматной секции. Продавалась литература. Новейшие теории шахматных мудрецов раскупались, как ежедневные газеты.

Портрет профессора Ястребова продавался за пять копеек во всех писчебумажных магазинах. Моссельпром срочно выпустил папиросы „Капабланка“ и „Шахматы“. Сочетание белого с черным в квадратную клетку стало одним из моднейших оттенков в туалетах балетных красавиц и на витринах „Ателье Мод“.

Всюду и везде — шахматы. В модных кафе. В общественных столовых. В клубах. В пивных. В каждой квартире и в каждой комнате.

Шахматы стали сущностью жизни. Ее центром. Медики регистрировали особый вид инфекционной болезни — шахматную горячку. Ею заболевали все. Даже женщины, уже великолепно разбирающиеся в абракадабре таких несуразностей, как ферзь, слон и конь.

Даже дети. В переменах между уроками спешно расставлялись фигуры. Играли на былой уцелевшей „камчатке“. Во время уроков. Даже в уборной.

Забытая давно американская фильма „Шах и мат“ с участием Присциллы Дин была немедленно извлечена из архивов Совкино предприимчивыми кино-администраторами. В ней фигурировал шахматный автомат и она уже третью неделю не сходила с экранов пяти крупнейших в Москве кино-театров. „Шахматная горячка“, выпущенная „Русью“ в 1926 г., шла добавлением, собирая ежедневные аншлаги.

В каждом учреждении устраивались турниры. Жилтоварищества играли с жилтовариществами. Квартиры — против квартир. В каждом доме был чемпион. В каждой квартире — маэстро.

— Петр Степанович вчера на четырех досках играл…

— А вы знаете, что конь и слон матуют только в том случае, если у противника есть пешка?..

— Ласкер выиграет непременно…

— Ерунда, у автомата выиграть немыслимо.

— Немыслимо? А я бы взялся…

— Марья Петровна, хотите вперед ладью?

— Как не стыдно, когда я у вас и с ладьей не проигрываю…

— Коля, брось шахматы и иди обедать!

— Сейчас… слона в правый угол и тогда…

— Тогда я конем на h2.

— Коля!!!

— У автомата есть теперь все шансы стать чемпионом мира…

— Ха-ха-ха, механический чемпион!!!

— Если за фигуру взялся, так ею и ходи…

— Но нельзя же под пешку?

— Ну, товарищи, это не турнир, а детская игра получается…

— Пешки назад не ходят…

— Леночка, с вами немыслимо играть, вечно вы на ничью стараетесь…

— Граждане, подайте слепому шахматисту!!!

— Странно, слепой, а шахматист?

— Иванов, опять во-время урока играете, сколько раз вам говорил…

— Товарищ, две бутылки и доску с шахматами!!!

Такие разговоры стали обычными, как утренний стакан чаю.

Автомат доминировал в темах. О нем уже не говорили, а захлебывались. У репортеров не хватало слов для описания его побед. У зрителя останавливалось дыхание при виде козлиной бородки профессора Ястребова.

Администратор сеансов автомата гражданин Нахимсон ездил не иначе как на „такси“ и подавал всем только два пальца. С лица его уже не сходила ангельская улыбка. Да что такое ангел? Он был в миллион раз счастливее ангела. Он был богом.

Газеты писали об автомате — чудо. „Вечерка“ захлебывалась — гениально. Один только журнал „64“ иронизировал — чепуха, мистификация.

В Метрополе деятельно готовились к сеансу: автомат — Рубинштейн, Маршалл, Торре, Шпильман и Ласкер. Часы торопливо бежали к началу.

Москва бредила. Москва волновалась. Москва напряженно ждала.