После обеда, в сумерки, мы говорили с Ольгой о чем-то, помнится, о родне Бодягина, и она, заспорив, сослалась на Фогель.

– А что, Фогель курит? – спросил я, как-то совсем некстати.

– Да, курит.

– Сигары?

– Да… а ты почем знаешь?

– Я ничего не знаю, я так спросил.

Она была очень удивлена, да, признаюсь, и я тоже. Ничтожная вероятность ночной догадки вдруг выросла и получила довольно серьезный вес.

– С чего ты это спросил? – приставала Ольга. – Ты, верно, знаешь ее?

– Нет, – отвечал я, – не знаю. Но, может быть, мы встречались, не зная друг друга… Скажи, пожалуйста, что это за женщина?… Молодая?

– Да, моих лет.

– Брюнетка?

– Нет.

– Высокого роста?

– Не очень.

– Хороша собой? -Да.

– Худенькая?

– Нет, так себе, ничего… Но это все пустяки, а ты мне скажи, как ты угадал, что она курит сигары?

– Так… Она мне сегодня приснилась во сне.

– Не может быть!

– Право… Мне снилось, будто мы едем с нею к тебе, не зная друг друга, и будто мы в вагоне… Ночь, в отделении нашем горит фонарь, и я будто лежу, дремлю, а она сидит и курит.

– Как странно! Но почему ты узнал, что это она?

– Так, это вздор. Во сне ведь приходит в голову всякая чепуха. Я будто увидел у ней кольцо на руке и по кольцу узнал.

– Какое кольцо?

– Так, маленькое колечко с рубином.

– Ах, Господи! Да у нее как раз такое! Сережа, знаешь, ведь это ужасно странно! Ведь это ты видел ее!

Я сам был почти уверен в этом, но боялся встревожить Ольгу, сказав ей всю правду, прежде чем успею добиться толком, зачем приезжала к ней эта барыня. А между тем ограничиться сказкою, которую я ей сплел, казалось мне тоже неосторожно, потому что иная сказка ложится на душу тяжелее правды. В нерешимости я избрал середину. Умалчивая о самом главном, то есть о подозрениях, которые возбудила во мне ее Фогель, я ей признался однако, что это был вовсе не сон, и что я точно встретил дорогой такую барыню.

– Но это была, наверно, она, – сказала Ольга.

– Может быть, – отвечал я смеясь, – но об заклад не побьюсь. Кольцо с рубином очень обыкновенная вещь; дама, курящая потихоньку сигары, тоже не редкость. А впрочем, она или не она, в обоих случаях нет ничего удивительного. В первом, по крайней мере, уже совсем ничего… Ехали в одно время, оба сюда к тебе, и приехали бы весьма вероятно вместе, если б дела не задержали меня в Москве. А далее что же?… Ей совестно было курить в компании, и она за какой-нибудь лишний рубль отыскала себе пустое семейное отделение. Меня кондуктор не знал куда деть с моим билетом 1-го класса, и поместил туда же… Кстати, признаться тебе, она в ту пору произвела на меня впечатление. В ней было что-то такое оригинальное, странное, почти романтическое. Я думал невесть что, а На поверку вышла, увы, такая проза!… Орловская родственница, стремящаяся к кузине посплетничать!…

– С чего ты взял? – перебила Ольга смеясь, но, кажется, втайне немного обиженная. – Разве я тебе говорила что-нибудь, из чего ты имел бы право вывести, что мы тут сплетничали?

– Нет, но трудно себе представить другую цель. Посредницей между тобою и Павлом Ивановичем она не могла быть потому, что старалась скрыть от него это свидание. Особенное участие к тебе тоже едва ли могло ее побудить, потому что она лично не знала тебя… Что ж остается?… Я, право, не понимаю.

– . Разве нельзя принимать участие за глаза? – спросила Ольга. – Она обо мне много слышала.

– От кого?

– Да хотя бы от Павла Ивановича!

– Хм.

Ольга нахохлилась.

– Не знаю, что ты хочешь сказать… – начала она и, не кончив, остановилась сконфуженная.

– Я ничего не хочу сказать, и ты на меня не сердись, а лучше уж, если хочешь быть совершенно искренна, то расскажи-ка просто, что у вас тут с нею было?

Она потупилась.

– Вижу, что ты не доверяешь мне.

– Ах, нет!… Ты не думай этого…

– Однако, что-нибудь было, чего ты не хочешь сказать… Бьюсь об заклад, например, что у вас была речь о разводе… Была, конечно, я вижу уже по глазам.

– Ну да, была, сначала… Бедная Марья Евстафьевна сама в разводе, и потому с ее стороны естественно было упомянуть об этом.

– Что же, она советовала тебе решиться на это?

– Нет… впрочем, да, сначала, пока она не узнала, как я на это смотрю. Ей это казалось практичнее, с ее точки зрения, – она очень практичная… Но потом она согласилась со мной.

– Как же это у вас с нею было?… Где?… Расскажи уж, пожалуйста, все.

– Да так… Тут есть, недалеко от станции, постоялый дом… Я не знала прежде. Только вот раз как-то стою у окна и жду тебя. Смотрю, вдруг мальчик как из земли вырос – стоит совсем возле и смотрит прямо в окно на меня. С чего я испугалась, понять не могу, только меня вдруг всю так и бросило в холод. Когда это прошло, я спросила: чего ему?… Гляжу, он протягивает записку. Записка была адресована мне, но состояла вся из трех строк: «Сейчас приехала, нездорова. Не беспокойте мамашу, придите запросто, посланный вас проведет к вашей кузине, Мария Фогель». В записке была ее визитная карточка. Имя немного смутило меня; я не могла припомнить: у Павла Ивановича такая куча родни. Потом оказалось, что это одна из Толбухиных. Я, разумеется, тотчас пошла, и мы свиделись у нее, в постоялом доме. Она мне сразу понравилась, такая милая! Но в этот день я оставалась у нее недолго из страха, чтобы маман не хватилась. Зато на другой поутру, сказав маман, что еду в Солотчинский, я вместо того просидела у Фогель до вечера… В тот же день, ночью, она уехала.

– О чем же у вас была речь?

– Да больше все обо мне и о моем положении. Впрочем, она говорила и о себе. Жизнь ее с мужем была ужасная. Муж приводил открыто любовниц к ней в дом. Конечно, она не вытерпела и решилась на все. На ее месте я то же бы сделала… Она ужасно дурного мнения о мужчинах.

– А ты?

– Ну, да ты знаешь, и я тоже. Мы спорили с ней о Павле Ивановиче. Она обвиняла его кругом.

– А ты?

– Я, разумеется, не могла оправдать его совершенно.

– Однако, оправдывала?

– Да, так, немножко.

– Что же, она согласилась с тобой?

– Не совсем. Но она допускает, что у него недурное сердце. Он ей, например, признавался, что ему жалко меня и что он за меня боится. «У нее, – говорит, – бедовый характер, и я боюсь, чтобы она с этим характером не додумалась там одна до какого-нибудь отчаянного дурачества».

– Какого же это дурачества?

– Не знаю. Фогель мне глухо об этом упомянула, и я тебе передаю не подлинные ее слова, а так только, около… Она вообще больше расспрашивала… Я читала ей письма мужа, и мы разбирали их вместе, чтобы решить, есть ли надежда.

– Что же, она находит, что есть?

– Да, впрочем, она не утверждала этого прямо, но я догадываюсь. Ты понимаешь, мы только что познакомились и не могли говорить совершенно открыто. Она, как кажется, не хотела сказать мне всего из страха, чтоб я не проболталась в письмах. Я тоже не могла ей признаться прямо в иных вещах, потому что мне совестно было.

– Однако, договорились же до чего-нибудь существенного?

– Нет, не совсем. Но она обещала приехать еще раз.

– А! Вот как!… Ну, признайся же мне откровенно, Оля, что она тебе советовала?

– Она?… Ничего особенного.

– Однако?

– Так, ничего. Она только спрашивала: буду ли я еще писать Павлу Ивановичу и как скоро?… Я говорю: «Не знаю». Тогда она заметила, что с мужчинами нельзя так, прямо, начистоту, а надобно их изучить, чтобы узнать, чего им особенно хочется или чего они больше всего боятся.

– То есть затронуть их чувствительную струну?

– Да.

– И теребить их за эту струну?

Она засмеялась.

– Ну да, как же с вами иначе-то?

– Какую же струну она открыла у Павла Ивановича?

– Не знаю…

Она не говорила об этом прямо. Но, кажется, она думает, что не мешало бы его попугать.

– Чем?

– Я не знаю… Мы… не говорили об этом.

Она уперлась, и я никак не мог он нее добиться, что она затевает. В сумме, однако, все оказалось вздором: обыкновенная болтовня между женщинами о том, что у них лежит на сердце. Особенного участия даже не требуется, все можно себе объяснить любопытством и страстью мешаться в чужие дела. Вопрос, стало быть, только в одном: к чему все эти предосторожности, которые простирались очень далеко, если это была не на шутку моя попутчица?…

Тем временем, срок моего пребывания в Р** оканчивался, и мне было грустно видеть, с какой тоской вспоминала об этом Ольга.

Накануне отъезда, сидя со мной в сумерках после обеда, она сказала слова, которые меня глубоко тронули.

– Жаль, друг мой, – сказала она, прижимаясь лицом к моему плечу, – что мне не судьба была стать твоею! Как хорошо, как спокойно устроилась бы вся жизнь!

– Да, Оля, – отвечал я, – я сам горько об этом жалел, но судьба – слишком темный мотив, чтоб им объяснять причины, нас разлучившие. Они были гораздо яснее, и ты их знаешь.

– Что знаю? Вздор-то твой?… Будто бы я тебя не любила?

– Нет, Оля, это не вздор, и если ты прежде не понимала этого, то теперь должна бы понять. Есть бесконечная разница между тем чувством, которое ты имела ко мне, и другим, которое ты узнала после.

– Ах, да, – отвечала она, вздохнув, – конечно, но только разница эта вся в пользу первого. Верь мне, мой друг, то тихое чувство, которое влекло мое сердце к тебе, заключало в себе гораздо больше задатков счастья. Прежде я только угадывала это, словно чутьем, теперь убедилась собственным горьким опытом. На что нам огонь, который палит и ослепляет? Нам нужен свет и тихая, ровная теплота. А мне возле тебя всегда было так тепло! Так тепло!

Она заплакала, обнимая меня тихонько рукою за шею.

Я был в таком возбужденном, экзальтированном состоянии, что чуть не наделал дурачеств; чуть не сказал ей: «Оля! Чего же тебе еще! Чего ты, ослепленная, тянешься так безумно на этот огонь, который тебя опалил? Пойми же, что он не даст тебе счастья. Пойми и отвернись от него раз и навсегда и останься тут, возле меня, где тебе так тепло…» Другими словами, я чуть не предложил ей немедленно развестись с Павлом Ивановичем, чтоб выйти потом за меня. Но я был проучен насчет этого рода миражей; благоразумие одержало верх над подогретым чувством, и дело окончилось тихим, дружеским поцелуем.

Перед отъездом я счел однако нелишним серьезно ее остеречь насчет этой загадочной родственницы и рассказал ей о вензеле носового платка и еще кое-что из моего дорожного приключения…,

– Нельзя так доверять всякой встречной, – говорил я. – Почем ты знаешь, что у нее на уме и, наконец, кто она?… Может быть, вовсе не Фогель и не кузина Павла Ивановича.

– А кто же?

– Почем я знаю… Впрочем, я наведу непременно справки и напишу тебе.

– Пожалуйста, только не проговорись.

– Будь спокойна.

В три часа ночи я уехал из Р**. Дорогой вопрос о Фогель вертелся у меня на уме, и я не раз пожалел, что в ту пору, в Москве, не дал себе труда узнать имя моей интересной попутчицы. Чтобы нагнать упущенное, я решился было заехать на Дмитровку, рассчитывая, что с 10 до 2-х у меня хватит времени. Но поезд задержан был в К** так долго, что я едва поспел на Николаевскую дорогу.