Прошло полтора месяца. Я был давно уж на месте в М**, но за все время имел только одно письмо от Ольги. Оно было грустное и наполнено из конца в конец воспоминаниями о прошлом. С тех пор целый месяц ни от кого ни строчки. Напрасно ходил я на почту почти каждый день. Все тот же ответ: «Rien pour vous, monsieur! Absolument rien!…»[5] Наконец, это было уже 4 декабря, знакомый француз в окошке, увидев меня еще издали, протянул мне в очередь, через других, довольно толстый конверт. Он был за черной печатью. Это меня встревожило, и я думал сперва, что тетушка. Но адрес написан был ее хорошо знакомой рукой. О ком же это?… Чей час пробил?… Неужели?… Сердце заныло от мучительного предчувствия, и я с минуту держал распечатанное письмо, не смея в него заглянуть. Руки мои дрожали, когда я его развертывал… Увы! Имя Ольги стояло на первых строках!
«Мой милый друг Сережа! – писала тетушка Софья Антоновна. – Я должна сообщить тебе горестное известие. Бесценная наша Ольга скончалась на предпрошедшей неделе, в среду, мгновенно и неожиданно для всех окружающих. Знаю, как сильно тебя огорчит это несчастье, и молю Бога, друг мой, чтоб он тебя подкрепил и утешил. Я только что воротилась из Р**, где оставила сестру Анну полуживую и совсем обезумевшую от горя. Хотела ее увезти с собою, но невозможно: она так слаба, что не выдержала бы дороги. Ты не можешь себе представить, что это такое было. Весь город у них там в ужасе, потому что Оля была совсем здорова и ее видели на ногах всего за какой-нибудь час до смерти. Но об этом после, мне надо собраться с мыслями, чтобы рассказать тебе все по порядку, милый мой; я так была перепугана, что сама едва осталась в живых и до сих пор не могу опомниться, а потому прости, что пишу тебе так нескладно и так неразборчиво: с трудом вижу бумагу от слез. Как это случилось, мы ничего не знали сначала, и я до сих пор не всем открыла то, что узнала в Р**… Страшно, Сережа! Страшно подумать, какие есть злые люди на свете! И кому нужна была смерть нашей бедной Оли? Кому она сделала зло в своей жизни – она, этот ангел небесный?…»
Тут несколько слов расплылись, но я и без этого не мог читать. Невыразимый ужас охватил меня, ужас и жалость. Это было на улице, на террасе большого кафе, и вокруг было шумно, сидело много народа. Я убежал к себе и там, один, в полусвете вечерних сумерек, раскрыл еще раз письмо Софьи Антоновны. Оно было длинное.
«В пятницу вечером, – продолжала тетушка, – Степан Егорович (ее зять) получил депешу из Р**, с просьбой сообщить мне поосторожнее, что Ольга скончалась. С первого слова я поняла, что случилось какое-то большое несчастье; но я никак не воображала, что это с Олею: я думала, что сестра… В депеше не было никаких подробностей кроме того, что Аннетта в отчаянии. Я тотчас уехала к ней. К тому времени, когда я проезжала через Москву, об этом было уже в газетах, но я еще ничего не знала. В вокзале, в Р**, меня ожидала Микулова с мужем. Они объяснили мне, что Аннетта у них, и увезли к себе. От них я узнала главное, но потом еще слышала много чего, и чтоб не путать, расскажу тебе уже все за раз. В среду, на передпрошедшей неделе, в 8-м часу вечера, к Ольге пришел какой-то мальчик, как после узнали, из постоялого дома (сестра Аннетта в ту пору была у Микуловых). Что там такое он ей сказал, неизвестно, но Оля ушла с ним и через час воротилась одна. Когда воротилась Оля, матери еще дома не было и Оля ей не велела сказывать. В 10 часов воротилась Аннетта, разделась и легла, а через час все уже спали. Думали, что и Оля спит, но Оля, как после узнали, и не ложилась. В первом часу она разбудила горничную и велела поставить себе самовар, а когда та удивилась, видя ее еще одетую, сказала, что у нее гостья, знакомая одна, из Москвы, приехала на минуту, и уезжает завтра чуть свет. «Не буди, – говорит, – никого, Параша, поставь самовар тихонько на кухне и принеси ко мне в комнату». Та дивится. Господи! Да когда же это она вошла? «Сейчас вошла, – отвечает Оля, – я ей сама отворила и выпущу; ты только подай мне сюда все, что нужно, да и ложись…» Та сделала, как приказано: подала из столовой посуду, чай, сахар и, подавая, действительно видела в комнате с Олей какую-то молодую даму, но лица не могла разглядеть, потому что она сидела спиной к дверям… Слышала из сеней, как Оля с гостьей смеялись и разговаривали. Потом подала самовар и ушла. «Сама, – говорит, – не знала, что делать: лечь ли спать, как барыня приказала, или повременить, чтоб выпустить гостью и потом пособить Ольге Федоровне?» Но Ольга выбежала ей вслед и приказала еще раз не дожидаться. «Не нужно, – говорит, – я сама все сделаю». Тогда Параша ушла к себе в девичью, разделась и легла, но не могла уснуть. «Напал, – говорит, – на меня с чего-то страх; лежу и думаю: что за гостья такая, что по ночам шляется? И зачем барыня принимают тайком от маменьки? Уж не хотят ли уехать с ней вместе? И что это будет, как хватятся поутру, а барыни-то уж нет, и с нее спросят: чего смотрела?… Лежу, – говорит, – слышу: кто-то прошел через сени в столовую и воротился назад: Должно быть, барыне что-нибудь понадобилось для гостьи. После того прошло этак недолго, слышу: дверь скрипнула и кто-то опять прошел через сени, в прихожую, так скоро, скоро… Ну, думаю, верно ушла; и опять страшно стало; лежу, прислушиваюсь, сама вся дрожу. Наконец не вытерпела, как есть, в сорочке, босая, встала тихонько и вышла. Вижу: в сенях темно. Подкралась на цыпочках к комнате Ольги Федоровны, послушала – тихо; глянула в замочную скважину – ни зги не видать. А сердце-то словно чуяло, так и стучит! Не могла, – говорит, – я дольше стерпеть. «Барыня! – говорю, – а барыня!… Спите?», а сама хвать за ручку, чтобы войти, но дверь была заперта на замок, чего никогда до сих пор не случалось ночью… Стала стучать: ни гу-гу! Испугалась, – говорит, – уж я тогда не на шутку, побежала и разбудила Аришу». Вместе они зажгли свечу, выбежали в прихожую, смотрят: наружная дверь не замкнута, а только притворена, и свечка из комнаты Оли стоит на столе потушенная. Обе решили, что барыня их ушла: но куда? Третий час ночи в исходе. Куда могла уйти Ольга в такую пору? Ни одной и на ум не пришло, что машина отходит от них в Москву как раз в три часа. Побежали будить других; послали старуху Марфу к сестре; сестра перепугалась до смерти, но не хотела верить. Прибежала она сама к затворенной двери, стучит, зовет: «Оля! Мой ангел! Оля! Ты спишь?…» Никакого ответа… А между тем в сенях собрался весь дом, кликнули дворника; Аннетте сделалось дурно, и ее вынесли… Ах, друг мой! Лучше бы она умерла тут на месте, чем пережить весь этот ужас!… Пока ходили за слесарем и в полицию, прошло много времени. В 6 часов наконец отворили дверь и нашли Олю мертвую на полу между столом и диваном… Матери, к счастью, при этом не было; ей после сказали. В комнате стол был накрыт, и на столе нашли самовар, сливки, чай, сахар и чашки с чаем. Из чашек одна недопита, другая совсем не тронута… На первых порах понять не могли, что случилось, и думали, что удар, но теперь уже нет сомнения, что Оля была отравлена. В трупе ее и в недопитой чашке найден был яд; Алексей Демьянович, их доктор, сказывал мне, какой, но я не помню; знаю только, что это ужасный яд, от которого умирают в минуту, и что он был подсыпан Оле в чашку, как полагают, в ту пору, когда она уходила из комнаты за лимоном, который тоже нашли на столе, но который, Параша клянется, что не подавала. Ключ от дверей нашли в комнате на полу, и это сбило всех с толку, но потом догадались, что он был подсунут снаружи, в щель между дверью и полом и, должно быть, сперва лежал близко, но потом отодвинут вошедшими. В Р** все уверены, что Олю отравила эта приезжая, и полиция ее ищет везде, но до сих пор не нашла. Узнали только, что она останавливалась в том доме, откуда мальчик был послан к Ольге, и есть догадки, что это уже не в первый раз, хотя хозяйка не признается; но далее никаких следов, а, главное, имени до сих пор не могут узнать, потому что Оля с ней виделась тайком, а в постоялом доме не спрашивали… Судя по всему, это было вот как. Та приехала в постоялый дом с машины, в среду в 7 часов, без поклажи, с одним небольшим ручным мешочком, тотчас послала за Олей мальчика и виделась с нею тайком от матери в постоялом доме, и, вероятно тогда уже, уговорилась навестить Олю ночью, когда все в доме уснут; и Оля ее ждала, не раздеваясь, и они пили чай, и убийца ушла от Оли, как полагают, в 2 часа ночи, пешком, со своим ручным мешочком, прямо на машину, и, конечно, уехала в 3 часа, когда почтовый поезд отходит в Москву. Вот и все насчет этой ужасной женщины. Остальное известно Господу Богу, который один был свидетелем ее злодеяния, один знает истинные причины его и один может открыть их, так же, как и участников, если, как надо думать, участники были. Боюсь даже и намекнуть, мой друг, кого касаются мои подозрения, и лучше желаю думать, что я ошибаюсь кругом и что это лицо совершенно невинно, а между тем как-то невольно думается, потому что кому нужна была ее смерть, помимо его?… Павла Ивановича здесь, в Петербурге, два раза призывали к допросу, но я не знаю, чем это кончилось, знаю только, что он не арестован. Зато другие, в Р**, арестованы. Бедняжку Парашу, еле живую от ужаса и в слезах, взяли тогда же, и она до сих пор сидит. Взяли еще и других, но многих уже выпустили, и о Параше Микуловы пишут, что против нее нет никаких серьезных улик, кроме того, что весь рассказ о приезжей, т. е. насчет того, что она была у Оли ночью, основан единственно на ее словах, и она одна была на ногах при этом и ставила самовар. Но какие причины могла иметь Параша, которая так любила свою госпожу?… И зачем бы она подняла весь дом и сама против себя стала показывать, тогда как ей было легко все скрыть, что она, конечно, и сделала бы, если б была виновата… И опять, она не могла сочинить всего, потому что приезжую видели в постоялом доме и узнали, что она посылала оттуда мальчика к Оле и что Оля у нее была тайком от домашних… Господи Боже мой! Кто бы это мог быть? Думаю иногда по целым часам, и все мне мерещится этот ужас, как они пили чай, смеялись и говорили между собой как друзья, и что потом было… Как смерть пришла, как свечи были потушены, комната заперта на ключ, и как убийца бежала… Я была совершенно больна от этих ужасов и, воротясь сюда, пролежала шесть дней в постели. Нужно ли тебе говорить после этого, что делается с сестрой?…»
За этим следовала еще страница, которую я уж не в силах был разобрать, несмотря на зажженные свечи. Буквы пестрели и разбегались, в глазах мелькали радужные круги. Что-то тяжелое и ужасное давило мне грудь. Я силился овладеть собой, стараясь уверить себя, что это не может быть, что это сон и, судя по тому, как мысли путались у меня в голове, это было похоже только не на здоровый сон, а на какой-то тифозный бред, в котором фантазия мчится как перепуганный конь, без цели и без узды.
Долго ли это длилось, не помню, помню только, что мне вдруг стало невыносимо душно, и я, подбежав к окну, отворил его настежь… На дворе было уже темно. В гавани, между чернеющим лесом мачт, мелькали уединенные огоньки. Внизу, на набережной, поулеглось, и в промежутках покоя, когда смолкали песни матросов в шинке и умирал шум шагов, ночной ветерок доносил до меня далекий гул моря, светлой полосой синеющего вдали.
Все это мало-помалу меня отрезвило, и я начал понимать прочитанное… Первая мысль, в которой я дал себе некоторый отчет, была уверенность, что я, и один только я, знаю убийцу Ольги. Мало того, я был почти уверен, что знаю ее соумышленника. Бодягин недаром ездил в Орел. Он видел там эту Фогель, и дело это, конечно, условлено было между ними. Недаром он так настаивал на разводе.
Я плакал от жалости и от злости; я метался по комнате вне себя, убитый, растерянный, и вдруг заметил, что в промежутках этих бесцельных порывов я что-то делаю. Оказалось, что я машинально вытащил чемодан и сую в него вещи. Только тогда я припомнил, что еще за письмом я решил непременно ехать и что эта решимость водила меня безотчетно туда и сюда. Несколько ящиков было открыто, кое-какое белье и платье, поспешно вынутые, валялись по стульям и на полу… Взгляд на часы, однако, заставил меня одуматься. Спешить было некуда, потому что я опоздал на курьерский поезд, да, сверх того, я именно в эту минуту прикован был безотлучно к месту. Единственный человек, которому я бы мог с грехом пополам передать дела, был в это время далеко и мог воротиться не раньше как через три дня. Но ждать… Ждать тут сложа руки, когда там ищут, теряя напрасно время!… Что делать?… В письме день смерти был обозначен неясно… «в среду, на передпрошедшей неделе…» Я стал считать и насчитал более трех недель. Какую важность это могло иметь, я не знал, но чувство горячего, безотчетного спеха жгло меня вместе с невыразимой ненавистью и злобою… «Скорей!… Скорей! – шептал мне внутренний голос. – Сию минуту телеграфировать! А завтра, чуть свет, с первым поездом, я отправлю письма».
Депеша была готова в пять минут, и я бегом кинулся с нею на станцию. Она была на имя Z**, которому передан был в ту пору наш бесконечный процесс.
«По делу Ольги Бодягиной, отравленной в Р**, – телеграфировал я. – Лицо, которое ищут, приезжало уже однажды в Р** в начале этого сентября и виделось с Ольгой тайно. Имя ее – баронесса Марья Евстафьевна Фогель, кузина мужа, орловская. Я знаю это из первых рук. Сообщите немедленно кому следует. Подробности будут в письме. Ответ оплачен».
Воротясь домой, я немедленно сел писать и просидел всю ночь. Рано поутру два письма – одно к тетушке Софье Антоновне, другое на имя Z** – были готовы и снесены на почту. В первом я умолчал о своих подозрениях, частью не желая тревожить тетушку без нужды, но, признаюсь, больше из страха, чтобы она не проболталась. Зато во втором я высказал Z** без утайки все, что мне было известно.
«Судите сами, – писал я, – и сделайте за меня все, что нужно. Издержки оплачены будут немедленно вслед за известием об итоге…» В конце я просил его сообщить мне подробно о ходе дела.
Два дня прошло в лихорадочном ожидании. На третий я получил короткий ответ от Z**: «Передал вашу депешу буквально в Р**, но не могу предсказать результата. Дело не выясняется. Все нужное будет сделано. Z**».
Через неделю пришла другая депеша: «Письмо ваше получено, но указания плохо оправдываются. Дознано, что б. М. Е. Ф. в критическую минуту была в своем имении и ни в ту пору, ни в сентябре не трогалась с места. Имя, конечно, украдено. Против мужа нет никаких улик, и вообще ничего не открыто. Z**».
Депеша эта охолодила мой пыл, и я решил, что мне незачем ехать… Прошла еще неделя. В конце ее я получил, наконец, и письма, но ни одно из них не разъяснило мне мучительного вопроса. Тетушка фантазировала и горько жаловалась на новый порядок вещей по следственной части. «Случись это прежде, – писала она, – какой-нибудь Шерстобитов давно бы все разыскал. А нынче?… Кто хочет, может спокойно тебя отравить или зарезать» и прочее. Судя по тону, однако, время подействовало. Ее письмо было спокойнее и содержало в конце страницу о посторонних вещах.
– Бедная Оля, – подумал я. – Как скоро тень твоя исчезает со сцены, и как далеки мы все от безутешного горя, лживую дань которого мы так охотно кладем на могилу друзей!… Вот, тетушка пишет, что ее Вася выпущен в гвардию. Бьюсь об заклад, что новые эполеты Васи волнуют ее теперь гораздо более, чем эта тайна, о которой она две недели назад писала, что спать не дает… Спит теперь, я полагаю, так же спокойно, как и бывало.
Письмо Z** тоже не содержало важных открытий, но тем не менее оно дало пищу мысли, пополнив мучительный недостаток фактов в моей голове.
«Большая ошибка, – писал он, – сделана была в самом начале розыска. 5 – 6 часов возились с пустыми предположениями об аневризме [6], самоубийстве, виновности горничной и т. д., из которых последнее, если б и оправдалось, не требовало бы спеха, так как девчонка эта была в руках; а то, что требовало немедленного распоряжения, пошло в конец очереди, точно так, как будто они решали алгебраическую задачу, в которой искомое не может дать тягу. В полдень только хватились телеграфировать по железной дороге в Москву и, разумеется, опоздали, так как почтовый поезд был там в 10 часов утра. Говорят: все равно, потому что лицо было вполне неизвестно!… Да если б лицо было известно, тогда и разыскивать, собственно, нечего, оставалось бы только преследовать и ловить. Но я позволяю себе спросить, что это значит – «лицо вполне неизвестно»? Напротив, многое было о нем известно. Во-первых, известен был час отъезда, а стало быть место и время прибытия. Убийца была непременно в 10 часов в Москве, на дебаркадере, в числе пассажиров почтового поезда. Это одно уже не безделица. Но, говорят, как узнать? Не задержать же приезжих гуртом в вокзале? Опять пустяки. Известно было, во-первых, что это женщина; вот уже половина прочь. Потом, эта женщина не простая, а, как говорится, дама, да еще молодая дама, и весьма вероятно, почти наверное, – одна. Но и это еще не все. Знали или должны были знать, что дама эта была без багажа, с одним ручным мешочком (что на большом расстоянии, по крайней мере у нас в России, редкость)… Я спрашиваю, что остается? И не несчастный ли это случай, если из пятисот, положим даже из тысячи человек пассажиров, нашлось бы больше пяти, отвечающих всем этим приметам? Оставьте же лишние церемонии и задержите этих пять лиц хоть на минуту, зная почти несомненно, что между ними одно искомое. Спрашивается: есть ли какая-нибудь возможность, чтоб эта искомая ускользнула, чтобы она не выдала себя чем-то тут же на месте, не оробела, не сбилась в ответах?… И это только простая логика, доступная всякому; а у привычного сыщика есть свои, незнакомые нам приемы и своего рода нюх, который с такими богатыми данными привел бы его прямо к цели. Но время упущено, след простыл и розыск с первых шагов сел на мель. Ничего важного у них нет теперь. Держат до сих пор в остроге эту несчастную горничную, насчет которой теперь никто уже не сомневается, и недавно опять посадили (чуть ли не в третий раз) старуху, хозяйку того постоялого дома, где останавливалась убийца. Старуха давно созналась, что то же лицо было у нее уже раз, в сентябре, но от нее требуют имени, низводя таким образом уголовный вопрос до полицейской придирки, основанной сверх того на чисто бумажном порядке, который у нас нигде, кроме столиц, не действует. Известно, как это делается. Кто не бывал проездом в губернском или уездном городе? И кто не знает, что там не только на постоялом дворе, а даже в людной гостинице раньше трех дней не спросят ни вида, ни имени?… Да и к чему? Что, например, выигралось бы, если бы старуха показала, что дама, у нее квартировавшая, называла себя баронессою Фогель?… Кстати, об этой Фогель: вы уже знаете главное из депеши, и мне остается прибавить очень немного. Ее, то есть действительную, само собой разумеется, не тревожили. По первым справкам ясно было, что это фальшивый след. Во-первых, она была несомненно дома и в сентябре и после; а, во-вторых, есть множество обстоятельств, по которым она не могла быть главным лицом, а даже и косвенно участницей. Назову только одно из них, потому что оно одно может иметь для вас интерес. Дознано, что она не видала Бодягина во время его поездки в Орел… Затем о Бодягине. Его, разумеется, не оставили без внимания, но кроме писем жены, в которых действительно речь была о разводе и еще об одном предмете (сейчас скажу, о каком), не найдено ничего, что могло бы даже и косвенно подтвердить существовавшее против него до-вольно слабое подозрение. Мало того, одно письмо (если не ошибаюсь, последнее, полученное от жены) едва не сбило всех с толку, направив догадки совсем в другую дорогу. В письме этом говорится довольно ясно, что положение пишущей нестерпимо, что жизнь ей в тягость, и что только одна религия удерживала ее до сей поры от самоубийства, но что и эта точка опоры в последнее время у нее пошатнулась… Судите сами, какая находка для следователя, чувствующего, что дело скользит из рук!… Не будь тут двух, трех неловких фактов, скрепляющих показания горничной, это письмо им развязало бы руки, да может быть еще и развяжет… Но возвращаюсь к Бодягину. Я лично вполне разделяю некоторые из ваших догадок на его счет. Мне кажется крайне невероятно, чтоб он, вообще говоря, был совершенно чист, потому что помимо его или каких-нибудь отношений к нему трудно даже представить себе, чтобы кто-нибудь мог иметь какую-либо причину отправить его жену на тот свет. К тому же они были в ссоре, речь у них шла о разводе, и он на этом настаивал, а она была несогласна. Все нравственные мотивы налицо. Но, господа, нравственные мотивы – вещь очень скользкая, и единственный вес, который мы вправе придать им, есть вес отрицательный. Если их нет, то это естественно заставляет нас усомниться в виновности. Но в обратную сторону нельзя заключать, ибо мы знаем из опыта, что подобного рода мотивы сами в себе недостаточны. Мало ли мужей в ссоре со своими женами и добивающихся развода или по меньшей мере сильно его желающих! Что ж? Разве все они прибегают к убийству?… Помилуйте! Да этак жизнь в обществе, в гражданском быту была бы немыслима и оставалось бы бросить людей, бежать от них как от тигров или от ядовитых змей!… Но, допустим, что в иных редких случаях подобного рода мотивы могут вести и приводят действительно к преступлению. Что ж из того? Для каждого данного случая необходимо все-таки доказать фактически, что подобного рода связь мотива с делом существовала действительно. Факты необходимы не только, чтоб обвинить, а даже чтоб юридически заподозрить лицо, а фактов у нас, к несчастью, нет никаких. Концы, если они и были с его стороны, припрятаны так искусно, что даже тени от них не видать. Конечно, за ним следили и до сих пор следят, но вот уже месяц прошел без всякого результата, а месяц, батюшка, в этого рода вещах – это почти все равно, что вечность. Если в месяц они ничего не пронюхали (а я имею верные сведения, что не пронюхали ничего), то дело это, судя по всему, безнадежно и нужно чудо, чтобы теперь еще открыть что-нибудь. Они это сами знают, и, если не ошибаюсь, махнули рукой. Следят еще так pro formu [7], покуда в публике не затихло, а как затихнет, составят определение – и баста. Перехожу к вашей дорожной встрече, и прежде всего скажу, что я справлялся на Дмитровке, не официально, но все же весьма аккуратно и через верных людей. В книге нашли действительно ваше имя, но тут же, под вашим, какой-то другой рукой написано, – угадайте-ка что?… Софья Черезова!!! Просто и остроумно! Я хохотал, когда получил ответ из Москвы… Si non e vero e ben trovato [8], не правда ли? Вот подите, как осторожно следует быть с молодыми попутчицами, которые прячутся в семейных купе, опускают вуаль, и, что всего хуже, курят сигары!… Мнимая Фогельша тоже курила сигары и тоже пряталась и, вдобавок, имела кольцо с рубином!… Все это, я согласен, довольно странно и совершенно естественно должно было породить догадки. Но, господа! Что такое догадки, которые нас не ведут ни к чему? Я не намерен спорить о силе их. Положим, что они еще вдесятеро сильнее; положим, что была та самая. Что ж из этого? Она исчезла, и вы не знаете даже имени. Вы видели только мельком, в потемках, вензель на носовом платке – «Ю. Ш.» А может быть и не «Ю. Ш.»? Может быть, вам показалось так?… Ошибки этого рода нередки. Да, наконец, вы и сами не верите или не верили этому вензелю; доказательство – имя, которое вы мне сообщили. Конечно, оно было фальшиво, но вы не считали его фальшивым, и совершенно логично, потому что нельзя заключить ничего решительного по вензелю на платке. Платок может быть чужой, вензель случайный. Пойду еще далее. Предположу, что вы в настоящий момент в России встретили эту личность где-нибудь и убедились, что это та самая. Как вы докажете, что это та, то есть, что это ваша попутчица, и затем еще раз, что она и искомая личность тождественны?… Вы могли ошибиться. Вы не видели ее в Р**, вы знаете только от вашей кузины две-три приметы, очень поверхностные… Эти и некоторые другие соображения заставили меня ограничиться подстрочною передачей вашей депеши и умолчать совершенно о том, что вы сообщили в письме».
Письмо это я перечитывал несколько раз, и на первых порах оно произвело на меня благотворное влияние. Оно дало пищу моей раздраженной мысли и положительную опору моим догадкам, но, тем не менее, оно было скудно. Оно оставляло главный вопрос не только неразрешенным, а даже незатронутым. Кто сделал дело? И для чего? Кому нужна была смерть этой несчастной женщины?… Недели три я возился с этой загадкой и, наконец, не вытерпел. Кстати, я должен был выслать деньги Z** и, пользуясь этим случаем, написал ему несколько строк, прося ответа. Он отвечал, что дело совсем замолкло и что догадки его, также как и других, за совершенным отсутствием фактов, способных направить их на какой-нибудь иной путь, волей-неволей останавливаются на самоубийстве.
«Другое лицо, – писал он, – конечно тут было, и факт, что оно так старательно пряталось, конечно, весьма подозрителен. Но мы не знаем, кто это лицо, и нет ничего невозможного, что оно было только пособницею. Оно могло, например, привезти с собой яд, по просьбе О. Б., которой трудно было его достать в таком городке как Р**, где малейший шаг с этой целью возбудил бы немедленно толки и подозрения. Против этой гипотезы, разумеется, тяжело говорит показание горничной, что ее госпожа смеялась и весело разговаривала наедине с приезжей, но ведь приезжая могла и не верить, чтобы ее приятельница серьезно решилась исполнить свое намерение. Яд мог быть добыт и вручен, как пистолет или нож, так только, на всякий случай, – и получен вашей кузиной шутя, со смехом, с не раз повторенными уверениями, что она и не думает употребить его в дело без крайней надобности. Может быть, даже она и точно не думала в ту пору, когда получала, а там, когда гостья ушла, – одна минута уныния или отчаяния, и дело сделано – сделано, может быть, даже без твердого умысла и отчета, а так, как говорят, лукавый попутал… Все это очень слабо, конечно, и я, пожалуй, даже скажу – неправдоподобно, но в строгом смысле; нельзя сказать, чтоб это было совсем уже невозможно. К тому же, есть кое-какие невероятности и в другую сторону. Правдоподобно ли, например, чтобы О. Б. доверилась так легко совсем незнакомой женщине, которая назвала себя именем, для О. Б. тоже совсем незнакомым? И как доверилась? Посещала ее тайком от матери, в постоялом доме, открыла ей, как вы пишете, свое сердце, свое отношение к мужу, свои задушевные мысли?… Наконец, гипотеза самоубийства имеет все-таки на своей стороне два факта: во-первых, ключ, найденный внутри (говорят, подсунут снаружи кем-нибудь из вошедших, но не гораздо ли легче предположить, что он был повернут бородкой прямо на выем и выпал, когда снаружи стали стучать), а, во-вторых, – письмо, в котором О. Б. собственноручно свидетельствует о своем намерении… А догадки другого рода не имеют в пользу свою совсем ничего. Если бы было что-нибудь – любовь, например, или ревность, или матримониальный умысел, то трудно себе представить, чтоб этого рода вещи ни прежде, ни после не обнаружились совершенно ничем. У Бодягина были, конечно, любовницы, да и теперь есть, но все это женщины или замужние, или публично скомпрометированные, и, стало быть, такие, которым его жена не могла мешать. К тому же дознано, что ни одна из них в ноябре не шевельнулась с места. Затем, кто была искомая и в какой связи состояла она с О. Б. – это тайна, которую разъяснить, вероятно, могла бы нам только одна покойная. Вам она не открыла ее, но почем вы знаете, в какой степени она была с вами искренна, и не было ли у нее причины открыть вам только часть истины, а насчет остальной умолчать или даже умышленно направить вас на фальшивый след?… Подумайте и решите сами».
Письмо это вывело меня из себя.
«Проклятый фигляр! – воскликнул я мысленно. – Кондотьерри[9] ораторских распрей! Профессор судебной гимнастики!… Ты упражняешься тут надо мной в диалектической гибкости языка!… У тебя нет уважения к истине, нет убеждений, нет фактов, ясных как день, которые ты не готов бы был опрокинуть вверх дном, перекроить и вывернуть наизнанку, по первому требованию покупщика!… Ты сторожишь, как фактор[10] на перекрестке, засматривая в глаза прохожим: не наймет ли тебя кто-нибудь на послуги?… Все, что угодно, – на все готов!… Прикажете – сию минуту вам докажу, что женщина эта отравлена! Или вы не желаете этого? Хотите, чтоб я доказал, что она сама отравилась?… Сию минуту…
Я смял письмо и с отвращением бросил его в огонь. Я был убежден, что все это фиглярство и что Z** хотел только пощеголять передо мной своей изворотливостью. Но не прошло и пяти минут, как я уже чувствовал, что сомнение подкапывается, как крот, под мою непоколебимую истину. «Ну а что, если он прав?» – шептало что-то чуть слышно мне на ухо; и вслед за этим все спуталось у меня в голове.
Долго-предолго длилось еще это бесплодное напряжение мысли. Я строил гипотезы по целым неделям и разрушал их в две, три минуты. Это была работа Сизифа – мучительная и безысходная. Порой, когда мне казалось, что я уже близок к вершине, во мне поднималась решимость, и я начинал обдумывать планы действия. Раза два или три я чуть не уехал на родину с этой целью, но каждый раз, в решительную минуту, нелепость задуманного становилась мне вдруг ясна как день, руки мои опускались в унынии, и камень Сизифа катился вниз… Это шло периодически, как симптомы перемежающейся болезни, и периоды уныния совпадали у меня всегда с тяжелым расстройством нервов. Я помню бессонные ночи и помню странные сновидения, которые посещали меня в бреду. Они все были в связи с фатальным событием. Вначале мне часто грезилось, что я напал наконец на след убийцы и отыскиваю ее то в Москве, в нумерах, то в Р**, то ночью, в уединенном купе вагона. Раза два я мчался за ней на курьерском поезде, где-то в Германии, стараясь изо всех сил припомнить адрес отеля, в котором, я знал, должен ее найти. Раз, это было уж летом, в июльскую душную ночь, – мне грезилось, будто я крадусь в потемках на пятый этаж с агентом сыскной полиции, в руках у которого потайной фонарь… Мы отворили двери отмычкой, пробрались в ее квартиру и захватили ее в постели сонную.
– Она? – шепчет сыщик, направив свет фонаря на ее лицо… Я вглядываюсь: «Она!» Но в эту минуту фонарь потух, и две руки обвились вокруг моей шеи…
– Останься!… Ведь ты меня сам приглашал, – шепчет мне на ухо страстный голос, и я вдруг будто бы понял, что все это грезы, что никакого Берлина и сыщика не было, что я в Москве, на Дмитровке, в меблированных комнатах. В объятиях у меня моя попутчица, и она будто бы шепчет: «Смотри же, помни наш уговор. До утра я твоя, но поутру ты выпьешь то, что стоит тут на столе, и тогда счеты наши окончены». – «Что такое стоит на столе?» – Она шепчет: «Яд». – «Какой?» – «Тот самый, который я Ольге дала… Не бойся, – он действует быстро, и ты умрешь без мучений… Я видела, она умерла при мне. Усмешка еще не успела сбежать у нее с лица, как на нем уже лежала тень смерти, и в ту минуту все было кончено. Так же легко окончится и с тобой, потому что это тот самый яд…»
Ужас сдавил мне сердце, и когда я проснулся, оно стучало молотом у меня в груди…
Но чаще всего мне снилась Ольга, и снилась как-то всегда одинаково. Сижу будто я один у себя и совершенно спокоен. Вдруг отворяются двери, и входит женщина в черном. Лицо под вуалью. Она бледна и серьезна, но кроме этого ничего особенного. Она подходит, глядит на меня печально и словно хочет сказать мне что-то, но губы ее не шевелятся, и взгляд недвижим… Смутная мысль, что дело неладно, потому как же это она пришла, когда она… того…?
– И следом за этой мыслью страх крадется холодком вдоль по спине… Видение меркнет, и я просыпаюсь в ознобе.
В исходе года, однако, следы душевного потрясения стали слабеть и небольшая поездка на север, в Б**, вместе с холодным морским купаньем, поправили меня окончательно… Жизнь потекла по-прежнему, мелкой своей стороной наружу. Дела, приятели, книги – все снова вступило в свои права.