Прошло с полчаса. Смотрю, он вернулся.

– Как, доктор! Вы не уехали?

– Нет, – говорит. – Я опять к вам. Мне надо с вами поговорить о вашем муже. Скажите, пожалуйста, вы не догадываетесь, что он нездоров?

Я молчала… Смутное подозрение закрадывалось мне в душу.

– Болен, – продолжал он, – и очень серьезно болен. Мря обязанность не позволяет мне скрыть от вас. Он сходит с ума.

– Как?! – вскрикнула я, всплеснув руками.

– Тсс… Ради Бога! Будьте благоразумны.

Он стал меня успокаивать, но я не слушала. Невыразимый страх напал на меня.

– Он убьет меня!… Куда я уйду от него?… – И я разревелась. Доктор был очень внимателен, взял меня за руку.

– Успокойтесь, – говорит, – черт не так черен, как мы его представляем себе. Имя не изменяет дела, а дело, как оно есть, должно быть известно вам. Вы должны были сами видеть его состояние.

– Да, – отвечала я вне себя, – видела! Он уж и так едва не убил меня!… Эта болезнь… – И я рассказала ему, как это случилось.

Он был смущен и задумался; йотом стал расспрашивать, как давно и что я за ним замечала? Я рассказала ему все, что только могла рассказать, не выдавая себя, но когда он стал добиваться, какие причины, – я наотрез отвечала ему, что не знаю.

Мы говорили долго, и он признался, что он не детский доктор, а главный врач в больнице умалишенных и занимается этим делом давно. Оказалось, что Поль это знал и пригласил его для меня.

– Он уверен, что вы помешаны, и я вынужден буду покуда оставить его в этой уверенности. Что же делать? Ради его и себя придется вам несколько потерпеть, пока это не выяснится. Я не могу теперь ничего предсказать наверно, но буду у вас при первой возможности, и тогда мы посмотрим. А покуда не бойтесь; я вам пришлю сторожа: это простой солдат, но человек опытный и на которого вы можете положиться. Только вы понимаете: это секрет. Он будет там, у него, и вам не скажут ни слова об этом. Вы даже его не увидите, если, Бог даст, все обойдется тихо. Помните только одно: не надо его раздражать, он вас считает сумасшедшей, и вы не спорьте, не противоречьте ему ни в чем. Делайте вид, как будто бы вы и не догадываетесь, в чем дело. Прощайте, мне надо еще повидаться с ним.

Я отпустила его, несколько успокоенная, и это длилось с грехом пополам, покуда я думала, что он у мужа, но когда няня, посланная за сведениями, вернулась с ответом, что уж уехал, весь этот ужас, который его присутствие и спокойные, уверенные слова держали на привязи, вдруг поднялся и охватил меня с новой, еще неиспытанной силой. Я вдруг припомнила эти кровью подернутые глаза и взгляд… О, этот взгляд! Я понимала теперь его значение; он был передо мною, тут, горящий немым страданием, для которого нет имени… Куда уйти? Что делать, если он вдруг войдет, посмотрит, увидит, что у меня ни кровинки в лице, увидит, что лихорадка меня колотит, и спросит: что это с тобой?… А дочь? Что я сделала? Зачем не сказала о ней моему защитнику? Анюта, несчастная! Нет, я не дам ему на руки Анюту! Не дам ни за что!

Смеркалось, и я сидела одна у себя в полумраке неосвещенной спальни… Лампадка у образа светилась невидимая из-за темной перегородки. Руки и ноги мои леденели, а голова горела, и в голове – мысли-мучительницы! О! Что за мысли! Передо мною, в темном углу, стояли бок о бок, как под венцом, два призрака: он и она. И я думала: «Вот, она отняла его у меня, и они опять пара: он сумасшедший, она отравленная!… Куда же мне-то деваться! Уйти разве к Черезову? Но я солгала Черезову; и если когда-нибудь, как-нибудь он узнает правду, он оттолкнет меня от себя с отвращением! О, Боже! Вот он, тот ад, о котором мне Черезов говорил, что он не в подвале там где-то, под театральной доской, а в душе!»

Я ничего не ела весь этот день, и если пошла в столовую, то только из послушания доктору, чтоб не тревожить мужа. Но мужа не было, и, видя его пустое место, мне стало ужасно жалко его. «Если б он не ревновал меня, – думала я, – то, может быть, с ним не случилось бы этого. Несчастный! Ему еще хуже, чем мне!

Отведав для вида кое-чего, я ушла к себе и часа два проплакала. Потом, когда мне сказали, что он воротился, страх опять напал на меня. Я бросилась поскорее мыться и кликнула няню.

– Няня, узнай, сделай милость, нет ли кого чужого в доме? Она воротилась с ответом, что нет никого. Это меня встревожило, и я подумала: «Верно забыл».

– От доктора не было никого? – спросила я.

– От доктора там давно пришел какой-то, кто его знает, фершал, что ли. Ждет барина. Только ты, дитятко, не проболтай, что я тебе донесла. Они там шепчутся от меня. Машка твоя мне уж по секрету шепнула.

Я чувствовала, что он придет, и он пришел, посидел у меня с минуту, говорил о ребенке, о докторе, а обо мне ни слова. Я не смотрела ему в лицо, но он мне показался спокойнее. Я приписала это влиянию Д** и мысленно повторяла за ним, что черт не так черен, как мы малюем его. Ночь прошла тихо, но я до утра не могла заснуть… Воспоминания, страхи, заботы не выходили ни на минуту из головы. То я лежала, раздумывая: как это и чем окончится? То вдруг какой-нибудь шорох у двери или за дверью заставлял меня вздрагивать и прислушиваться. Я заперлась на ключ, но знала уже по опыту, что замок – не помеха ему. Во мраке и тишине мне чудилось, что я слышу где-то далеко его шаги, и я представляла себе, как он не спит, ходит там у себя взад и вперед, как зверь в клетке, а за дверьми сидит этот, которого доктор прислал, сидит и караулит. И еще меня беспокоила странная мысль.

– Что, – думала я, – если меня обманывают, и он здоров, а я… и сторож, и все для меня? Мне это кажется невозможным, но сумасшедшим ведь всегда так кажется. Красны слова, а на деле выходит довольно странно. Меня держали два месяца взаперти и до сих пор держат, а он на свободе! И вот, когда-нибудь, в ясный весенний день, меня пригласят покататься и отвезут туда, обстригут волосы, будут капать холодную воду на темя…

Кровь у меня застывала в жилах при этой мысли, и я, спрыгнув с постели в ужасе, падала перед иконой.

Прошло несколько дней. Д** ездил к нам по утрам аккуратно и был очень внимателен; только я замечала, что он с каждым днем становится пасмурнее и молчаливее. Что-то готовилось, или он опасался чего-то, но я не могла у него добиться ничего. На все расспросы он отвечал коротко и уклончиво: «Дурно», или «Посмотрим, что будет дальше», или «Имейте терпение: я не могу вам сказать пока ничего решительного» и прочее.

Маман, когда я сообщила ей, перепугалась страшно и перестала ездить. Не могу рассказать, как провела я эти ужасные дни. Я ходила, как тень, из спальни в детскую, из детской в свой будуар, и все ждала чего-то, прислушиваясь, вздрагивая; все мне казалось, что вот, сию минуту, случится что-нибудь нечаянное и невообразимо страшное. Черезову я написала все, но он отвечал, что знает уже об этом от Д** и чтобы я думала только о собственной безопасности, а за него не боялась. Ответ от него был получен засветло, в три часа, а вечером в этот день у нас случилась тревога. Поль воротился взбешенный чем-то, кликнул Гордея и вскинулся на него.

– Кто приходил без меня?

Тот назвал троих.

– А еще?

– Никого.

– Врешь! Ты подкуплен! Каналья! Шпион!

Бог знает, чем бы это окончилось, если бы сторож тут не вмешался с напоминанием, что доктор не приказал шуметь: Барыню, мол, встревожите.

Подробности мне рассказали после, а в ту минуту я только услышала крик и в испуге послала няню узнать, что такое, но покуда та ходила, все стихло. Спустя полчаса спрашиваю: – «Что делает?» Говорят: «Ушел».

Вдруг это случилось. Ночью, часу во втором или в третьем, какой-то шум разбудил меня. Лежу, прислушиваюсь, а сердце так и стучит. Слышу далеко, за несколько комнат, шаги, беготня и возгласы, то вскрикнут, то громко зовут кого-то… Страх не позволил мне выйти из спальни, которая у меня была заперта на ключ, но я не могла лежать, встала, накинула шаль на плечи и подкралась к двери. Только успела я сделать это, как слышу: бегут, близко, ко мне, хвать за дверную ручку… Я отскочила в испуге.

– Кто там?

– Это я, барыня, отворите! Встаньте! Встаньте скорее: беда!

Еле живая от страха, я отворила, смотрю: Маша моя, полуодетая, всклокоченная и бледная, как стена, стоит со свечою в руках и вся трясется.

– Маша!… Что ты?

– Ох, и сама не знаю… С барином что-то… Пришел весь в крови, подступу нет: рвет и мечет! Гордея чуть не убил. Воды спрашивает, да никто не смеет подать. Ах, голубушка! Жалко мне вас! Гляди-ка; вы-то как испужались!

С минуту я не могла ни слова выговорить.

– Где?… Где? – шептала я, чувствуя, что у меня колени подкашиваются.

– Там, в кабинете.

– Нет, я не то; где этот… от доктора… сторож?

– Сторож при нем. За доктором, говорит, надо послать, да никто не смеет без вас. Дворника, извините, велит тоже кликнуть, потому, говорит, один, – а тот с ножом.

– Кто с ножом?

– Да барин, матушка, барин! Совсем, как бешеный!

– Ах, Господи! Скорее беги, скажи закладывать – сию минуту, да кто-нибудь чтобы зашел тотчас, как будет готово… Я напишу записку.

Она убежала, а я опять спальню на ключ, из спальни в детскую, ищу няньку – нет няньки. Я далее, к няне моей – и няни нет. Все, подлые, убежали смотреть. Что делать? Взяла и заперла все двери на ключ… Достала перо, бумагу – писать: в глазах рябит, пальцы не слушаются. Едва нацарапала несколько слов. Мне было дурно; страшный вопрос: «откуда он пришел и что сделал?» – вертелся вихрем в моей голове.

Как рассказать вам, что дальше было? Я не видела, но Бог знает, что ужаснее: видеть такие вещи или сидеть взаперти с больным ребенком и слышать издали весь этот ад: беготню, крики, вой женщин, гром опрокинутой мебели и – громче, страшнее всего – вопль сумасшедшего! Я затыкала уши, чтобы не слышать его.

У нас было много мужской прислуги, но все перетрусили, и только трое: сторож, Гордей да дворник оставались все время при нем. Ножик (его – складной) успели выхватить как-то врасплох, но сладить с ним не могли, а только заперли и сторожили, чтоб не ушел. Д** приехал в шестом часу и привез с собой еще двоих. Ко мне:

– Я вынужден его увезти.

– Не поздно ли вы хватились, доктор?

– Да, – говорит, – боюсь, что поздно. Но что я мог сделать? Мы не имеем права вмешиваться без явной необходимости.

После короткого объяснения он убедил меня ехать вместе.

– Теперь, – говорит, – он утих, но малейшая мера угрозы или насилия может опять вывести его из себя, и это испортит все. Остается одно: уверить его, что с вами припадок и что вас нужно переселить на время в больницу. А раз мы там, я уж найду предлог, чтобы его удержать. Не трусьте – я с вами. Оденьтесь как можно скорей, чтобы за вами не было остановки, а я пойду к нему.

Светало, когда мы выехали: я, Д** и муж – в карете, сторож на козлах; другие два – следом за нами, в санях… Лицо у мужа было ужасное, но никаких других следов происшествия я не заметила, и все обошлось без шума. Доктор распорядился так ловко, что даже мой страх и горе, которые я не могла совершенно скрыть, служили тому, чтобы развлечь несчастного. Д** несколько раз наклонялся к нему и шептал что-то на ухо, украдкой, смотря и кивая на меня. Вообще, это имело вид, как будто я тут играю главную роль и все дело в том, чтобы меня успокоить. Раз, когда я закрыла лицо, чтобы утереть потихоньку слезы, Поль тронул меня за плечо. Я вздрогнула: смотрю, он наклонился ко мне и шепчет:

– Чего же ты так? Сама хотела из дому, жаловалась, что надоело сидеть, – ну, вот мы и– выехали. Это прогулка, мы погостим немного у доктора, потому что он занят, не может бывать у тебя каждый день.

Я обернулась к нему.

– Да я, – говорю, – ничего.

– Ну, то-то же. Ты напрасно перепугалась. Черт знает с чего эти сумасшедшие подняли такой шум. Ничего не было: я просто убил собаку! Ищейка-кровослед, бестия такая предательская! Ласкаю его, а он – цап за руку!

Зубы у меня начали стучать, но в эту минуту Д** шепнул ему что-то, и он замолчал.

В больнице доктор увел его наверх, а я осталась внизу, в приемной, со смотрительницей. Прошло с полчаса, прежде чем Д** воротился.

– Будьте спокойны, – сказал он, – все обошлось как нельзя тише. Дело вот в чем: вы, конечно, догадываетесь, что он имел несчастье где-то кого-то ранить, не знаю, может быть и убить. Постарайтесь разведать, что это такое было, и для этого тотчас, как только вернетесь, пошлите дать знать в полицию. А я напишу со своей стороны. Я его спрашивал, но не добился толку. Впрочем, он понял, что ему невозможно теперь воротиться домой, потому что его там как раз арестуют. Жаль, очень жаль, что мы не успели предупредить, но что же делать? Смотрите на это как на несчастье и не вините меня. Прощайте.

Я воротилась как с похорон, даже хуже чем с похорон, потому что меня впереди ожидала еще потеря.

Не стану рассказывать вам подробно, как оправдались мои опасения. Просто я по дороге заехала к Черезову и, не чувствуя под собою лестницы, взбежала наверх. Но я не видала его и вообще немного видела. Помню: открытые двери, полицию, робкий вопрос и короткий ответ. Свет помутился в моих глазах, и меня привезли домой без чувств.

После я уже узнала, как это произошло. В первом часу он сидел и писал у себя, а его человек Иван был послан зачем-то вниз, в кафе, которое у них находилось на той же лестнице; и, как это обыкновенно делалось, оставил на время двери незапертыми. Выход на улицу был тоже еще открыт, и на лестнице – газ, светло. Должно быть, он в эту минуту вошел, потому что Иван, вернувшись наверх, застал уже дверь захлопнутую на щеколду. Думал, что барин запер, и, не имея возможности сам отворить, потому что снаружи не было ручки, начал стучать, потом звонить. Никто не отпер ему, и, не зная, что это значит, он должен был оббежать кругом, через двор, по черной лестнице. Под воротами встретил высокого господина в шинели, но не узнал его, потому что было темно, а тот торопливо прошел мимо. В квартире, когда он попал туда наконец, все было тихо, но его несчастный барин лежал на полу убитый. На нем было девять ран, и из них четыре – смертельные.

Вот и все… Человек словно в воду канул, исчез не простясь, не сказав ни слова на расставанье!… Горечь этой разлуки я вам не буду описывать, потому что вы не поймете меня. Слишком много пришлось бы перебирать из прошлого, чтобы объяснить все, что тут было: всю эту обиду, жалость, все недомолвки и тайные укоризны совести, и как это все шло в разлад с другой потерею, как тесно вязалось с первым и самым тяжким моим грехом. Скажу только одно: хотя я и страстно любила его, но он не был мой друг, и я не имела права назвать его своим. Он был для других, может быть, и простой человек, но для меня – какое-то высшее существо, перед которым я трепетала, как вор перед грозным судьей. Он прежде всего был Мститель, и в этом образе мстителя слились для меня впоследствии все остальные его черты. Но месть, которую он мне принес, была с его стороны неумышленная и не оставила в сердце моем ни капли злобы, потому что я знаю; и в нем не было злобы, против меня по крайней мере. Поль напрасно назвал его кровоследом. Он нас не преследовал и не хотел губить. Он только стал у нас на пути живым укором, и этого было довольно с его стороны. Все остальное мы сами сделали: сами себя опутали и сами казнили. Довольно, однако. Всего не выскажешь, да если бы и высказать, то едва ли бы это было понятно кому-нибудь. Есть муки, которые чувствуются, но для которых нет слов, потому что они не похожи на то, что заставляет нас страдать в обыкновенном порядке вещей и что получило имя.

Что дальше сказать вам об этом несчастии? Шум в городе был большой, но других последствий оно не имело, я разумею серьезных. Д** и приятели мужа уладили все это дело так, что меня никто не тревожил… С…в был так добр, взял на себя опеку.

Я ездила часто к Полю, но в первое время мне редко его удавалось видеть. Он был беспокоен, и после свиданий со мною ему становилось хуже. Д** наконец сказал мне, что я уж давно угадывала, что нет никакой надежды. Рассудок его угасал, силы слабели. От молодца и красавца, каким я знала его еще недавно, скоро остался немой иссохший калека.

Осенью, в сентябре, все было кончено, и я похоронила его. Нужно ли говорить, что я давно простила ему все зло, которое он мне сделал, и помнила только его любовь. Она была грубая, эта любовь, но едва ли я и заслуживала другой. В ту пору, когда я с ним сошлась, и долго еще потом я была если не совсем дубина, так близко к тому. Нервы и сердце мое были дубовые. Во мне не было жалости, не было единой серьезной мысли о чем-нибудь, кроме себя, своих обид, удовольствий и выгод. Чужая скорбь была непонятна мне до тех пор, пока я сама не испила до дна чаши страдания… Первое, что смягчило мне сердце, был страх – не за себя, а за слабое., милое, близкое мне существо, участь которого, как мне казалось тогда, была связана неразрывно с моею. Когда у меня родилась Анюта, я первый раз узнала, что значит любовь, и стала смутно догадываться, какие муки могут выпасть на долю того, кто привязался к чему-нибудь, что для него милее себя. Догадка эта, увы, не обманула меня. Не будь у меня моей малютки, я никогда бы не струсила так, как это случилось, действительно, потому что я за себя была храбрая, скажу без хвастовства, храбрее многих из вас, мужчин. Но когда я узнала, что дело, которое я считала похороненным, легко может вынырнуть, и стала думать: как это будет, если меня, которая в ту пору еще кормила своим молоком Анюту, сошлют в рудники и что станется с бедной малюткой без матери, без отца, на руках у чужих, безжалостных, может быть, и развратных людей, тогда я струсила как никогда еще в жизни не трусила! Только это был первый удар, а у меня была кожа жесткая. Меня надо было избить до полусмерти, чтоб я наконец опамятовалась и поняла нелицемерно, всем сердцем, всем существом, что я такое была и какую мерзость сделала!

Часть этой задачи судьба поручила Черезову; другую, по праву мужа, Поль взял на себя; третью… но вы понимаете: кому же на горе мое могла достаться третья доля, как не Анюте? Она одна у меня оставалась на свете, но пока эта радость была при мне, я не отчаивалась. У меня были силы, здоровье, хотя и расстроенное, но все еще неплохое, а главное – были надежды.

Все это исчезло с Анютой!… Бог знает, что такое с этим ребенком, должно быть, мое змеиное молоко: только с той самой поры, как у нее пошли зубки, я не видала уже ее здоровой. День за днем и месяц за месяцем – все хуже и хуже. Я все глаза себе выплакала смотря на девчонку, как она охала и пищала, словно больная птичка, как ножки и ручки ее, сначала такие крепкие, круглые, мало-помалу совсем исхудали и стали как плетки; как глазки потухли, личико стало бледное и печальное, и как она понемногу совсем перестала смеяться, пугалась, вздрагивала во сне, спросонок не узнавая ни няньки, ни матери! Это длилось всю осень и зиму вплоть до весны, и для всех окружающих дело давно уже было ясно, но мне и на мысль не могло прийти, чтоб это… было возможно. Мне так хотелось, чтоб это было иначе! Я так молилась, надеялась!… Нет, не могу рассказывать всего!

Помню одну бессонную ночь у ее постельки: это была не первая, и я до того выбилась из сил, что, несмотря на мучительную заботу и горе, которые грызли мне сердце, часто дремала. Доктор твердил уже третий день, что она очень плоха, и, действительно, она догорала как крохотный огонек в ночной лампадке, который дрожит и колеблется, ежеминутно готовый мелькнуть блеском и отлететь. Вместе с ней догорала и надежда в сердце моем. Но пока она не потухла еще, пока ребенок дышал, мне все не верилось, чтоб это могло случиться.

И вот я сидела над ней, присматриваясь, прислушиваясь. Услышу: дышит – и на сердце полегче, усталые веки опустятся на минуту – дремота. Кругом глубокая тишина, ночник едва светит, часы на столике возле чуть слышно стрекочут… Вдруг! Сон – не сон, смотрю сидит кто-то в ногах, у постельки женщина в белом… Она наклонила к ребенку лицо, вижу: Ольга! Но я едва узнала ее, так непохожа она была на призрак, который мучил меня три года. Лицо спокойное, ясное, на губах усмешка… Она перекрестила ребенка, и вдруг он очутился у нее на руках… Смотрю, и Анюта моя усмехается, открыла глазенки, вся зарумянилась, ручки обвила вокруг ее шеи. Сердце мое забилось каким-то странным чувством: страх, радость и вместе с тем зависть. Вижу: она встает с ребенком – и прочь. «Куда?» – хотела я вскрикнуть, но вместо слов из груди у меня вылетел стон, и я очнулась… Гляжу: все пусто, в комнате ни души. Я наклонилась к постельке. В постельке Анюта лежала мертвая.

P. S. Едва ли не лишнее объяснять, что этот рассказ в первоначальном виде его не был назначен для публики. Ясно, что это исповедь от лица к лицу, исповедь, занесенная на бумагу не тою, которая о себе повествует. Рукопись, вместе с другою, ее дополняющей, досталась нам в руки случайно, и мы были вынуждены сделать в ней некоторые отступления от подлинного источника, как то: переменить имена и прочее. Насчет дальнейшей судьбы главного действующего лица нам известно весьма немногое. Рассказывают, что это худая больная бледная женщина, с раннею сединою в густых еще волосах и что на деньги, доставшиеся ей от мужа, устроен приют для малолетних детей, приют, из которого она почти не выходит.