Недоразумение, как туман, пало на нашу землю, заволокло правду вещей и предметов, скрыло меру и цвет, натворило серых призраков, -- все стало зыбко, неверно иль мнимо. Недоразумение -- вот слово, которым может быть характеризовано настоящее состояние умов в России. Недоразумение между властью и страною, между правительством и обществом, между интеллигенцией и простым народом, и такое же тяжкое, мучительное взаимное недоразумение между лицами внутри самих рядов -- и правительственных, и общественных, и даже народных. Все как-то вышло из колеи, сдвинулось с своего старинного подножья, утратило веру в прежнюю незыблемость, прочность, определенность положения и окружающей обстановки; все недовольно, все чего-то хотят, куда-то спешат, о чем-то хлопочут, голосят, каждый свое и в одно время, все словно впотьмах сталкиваются или минуют, не узнают, не понимают друг друга. Народ чует и слышит, что над ним в верхних слоях возятся, пишут, толкуют, гомонят, все про него да о нем, и весь этот долетающий до него гул порождает в нем фантастические представления; всякое отрывочное известие слагается в легенду, сообразную с тайными его разновидными чаяниями и вожделениями, -- и жадно ловит он всякий ласкающий его мечту слух, и если еще не волнуется, то уже колышется смутною молвою, тревожным недоразумением. Поверх же народа... Здесь без сомнения все одушевлено самыми искренними благими желаниями, все и все, как средневековые алхимики, допытывавшиеся эликсира жизни, в погоне -- за правдою жизни народной, все наперерыв суетятся ее поймать, уловить, ухватить, упрятать в свой ларчик, подвергнуть каждый своей излюбленной аппретуре, формуле, определению, и в таком обработанном виде преподнесть на правительственное распоряжение и всеобщее употребление. И все рвут от нее только клочья, и никому еще она, эта правда, целою не далась и не дается, хотя чуть ли не каждый мнит себя ее обладателем! Почему? Потому, что про нас можно сказать и теперь, как уж очень, очень давно было сказано пишущим эти строки, что мы все:
Речь умную, но праздную ведем,
О жизни мудрствуем, но жизнью не живем!
То, что в то время относилось еще к немногим, может и должно быть применено ко всей, в наши дни уже многочисленной, массе мыслящих, пишущих и действующих... Казалось бы, самым могучим антидотом яду бесплодного мудрствования было бы -- жить. Чего, по-видимому, проще! Но ведь ничего нет мудренее самой простоты, раз что дар ее душою утрачен и внутренняя цельность нарушена разлагающим перевесом отвлеченной мысли, рассудка... Само собою разумеется, что слово жизнь мы принимаем здесь в смысле жизни общественной, жизни целой страны, хотя без сомнения подобное отношение к жизни общественной не может не отражаться и в жизни личной.
Такое болезненное явление, то есть преобладание мудрствования, отвлеченной деятельности рассудка над непосредственною самодеятельностью жизни, имеет, разумеется, свою историческую причину. Читатели уже знают, что мы усматриваем ее в том насиловании, которое было произведено над нашею страною Петром Великим. Как бы ни оправдывалась его реформа исторически логическою необходимостью, все-таки прямым ее результатом было отчуждение от жизни народной всего правительства и всех высших общественных классов, всего будущего контингента так называемой интеллигенции. При таком раздвоении всего организма, нарушилась, конечно, и правильность его отправлений; жизнь не умерла, но творчество ее пресеклось, она так сказать ушла в народную, подземную почву, где и пребывает до сих пор на степени прозябания... Насильственное внешнее отвлечение высших классов от народа с течением времени породило для духа то состояние отвлеченности, в котором и доселе он коснеет и действует, из которого и высвободиться не в силах. Да и не могло быть иначе. Правительство, как и общество (которое до позднейшей поры составляло служебный, то есть командующий во всех смыслах и отношениях класс), руководилось в своей деятельности началами, заимствованными из чужи; деспотизму отвлеченных теорий, доктрин, сочинительству, кровью и соком донимавшему русскую землю, было раздолье. Историческая память была отшиблена, самые свежие предания забыты, язык исковеркан, простой, здоровый смысл вещей утрачен, родной народ стал terra incognita, которую потом, уже в наше время, стали открывать как Америку... Как не быть раздолью в таком опорожненном от всякого реагента, всякого воздействия духа жизни народной, и притом такою всемогущею внешнею властью наделенном абстрактном мире!
Но не станем вдаваться в историю былого, обратимся к настоящему. Какие бы там ни были причины, но факт, которого конечно никто отрицать не будет, потому что он налицо, именно тот, что мы не живем, в настоящем смысле слова, цельною, органическою жизнью страны, хотя и мучимы жаждою жить. Мы осуждены пока мудрствовать в отвлеченной сфере сознания, и мудрить над жизнью -- как скоро обращаемся к практическому действию. Зато, -- этого нельзя не признать, -- деятельность в этой отвлеченной сфере получила необычайное, усиленное развитие, поглотила все наши силы. Оно и вполне понятно. Для этой деятельности не было и границ; ей не приходилось считаться с жизнью, с которою связь была порвана, не лежало на плечах груза старых преданий и дорогих заветов, который бы замедлял быстроту движения; не видать было и в новейшей действительности, чем бы особенно стоило дорожить, не было, значит, препон для самого крайнего радикализма, -- благо все большею частью происходило и решалось в принципе! Такого рода горячечной деятельности в мире мысли не представляла никакая страна. Везде новая мысль пытается пустить или действительно пускает корни в самую жизнь, всходит более или менее туго, медленно подъемлет свой стебель, созревает, ждет жатвы. У нас все скользило и еще скользит на поверхности почвы, не пуская корней, определяя собою лишь личную судьбу одного, много двух поколений, -- оттого все скоро выветривается, изнашивается, пошлеет. Оттого между сменяющимися поколениями мало связи, мало преемственности, так что многое, напечатанное лет только 15, даже 10 тому назад, может быть преблагополучно перепечатываемо вновь и прочитываемо как нечто новое и вновь потребное. И тем все шире и шире круг самих "деятелей", чем ранее начинается в наши дни работа отвлеченного сознания для отрока или отроковицы, чуть не со школьной гимназистской скамьи, чем сильнее распложается периодическая печать, -- которая, как известно, в значительном большинстве своих органов пробавляется юношами, отважно пускающимися в теоретическую оценку почти неведомых им явлений действительности.
Очевидно, к прискорбию, что результаты такой деятельности чисто абстрактного свойства, не питаемой духовным соком народной почвы, не умудряемой опытом общенародной исторической жизни, не соответствуют ее изумительному напряжению и трате такого богатства умственных сил; в области науки и практических открытий успехи наши почти ничтожны. Тем не менее мы вовсе далеки от мысли считать эту деятельность совершенно бесплодною. Неудовлетворительность результатов объясняется ненормальностью, болезненностью самого явления, то есть независящим от воли самих деятелей преобладанием в их деятельности стихии абстракта или отвлеченности и, как мы сказали, совершенным отчуждением от действительной жизни народной, с ее истинными нуждами и потребностями. Однако ж, если окинуть взором все пройденное русскою мыслью пространство с начала указанного ей поприща до наших дней, то конечно можно будет, не останавливаясь на различных ее фазах, определить и сумму осевших, обратившихся в неотъемлемое и немалоценное достояние умственных, духовных выводов и итогов. При всем том, историк русской общественной мысли должен будет прежде всего признать, что ее работа совершалась в пустопорожности, dans le vide, как говорят французы; что этот пустопорожний мир был населен потребностями и страстями большею частью мнимыми, не имевшими никакого жизненного права на бытие, о котором можно бы сказать стихами Шиллера:
Не наша их земля растила,
Не наше солнце грело их!
А между тем потребностями и страстями подчас до того напряженными, интенсивными, что они становились источником вовсе не мнимых, а реальных, истинных страданий. Жизнь отвлеченная, призрачная, целиком занесенная из иноземщины, с ее историческими скорбями и чаяниями, становилась как бы и в самом деле нашею жизнью, несмотря на поразительное, ошеломляющее противоречие с окружающим, не отвлеченным, но действительным миром. Так наше общество совершенно юное, еще не начинавшее жить, уже пережило, в сфере сознания, все нравственные старческие недуги отживавших, разлагавшихся обществ Западной Европы, не изведав их жизненного опыта: и тоску, и разочарование, и муки сомнения и отрицания, имевшие на Западе под собою историческую почву, -- рядилось и в Чайльд-Гарольдов плащ, по выражению Пушкина, и во всевозможные плащи чужих общественных направлений. Так в нашей стране, где общество (мыслящее, образованное), сравнительно, так малолюдно, где "недостаток в людях" вошел в пословицу, -- был целый период страдания "лишних людей". И хотя это страдание именно в России, где образованному контингенту деятелей было отказываемо в живом плодотворном деле, могло бы иметь, по-видимому, вполне положительное основание, однако же наши страдальцы -- "лишние люди" в эпоху этого литературного поветрия, страдали а 1а Оберман, по-западному, а вовсе не русским, реальным, историческим страданием.
Самою блистательною эпохою этой отвлеченной деятельности было царствование императора Николая. События Отечественной войны снесли было эту отвлеченность на реальную почву, где именно она и не замедлила обличиться, -- но крутая система правления, водворившаяся после 14 декабря 1825 г., вогнала русскую мысль внутрь, не давая ей расплываться во внешности, -- и что же? По свидетельству Герценского дневника и всех современников, никогда умственный уровень русского общества не стоял так высоко, никогда деятельность в сфере абстракта не поглощала так сильно образованных русских людей. Эстетика и философия, по-видимому, "процветали", возбуждая всеобщий, самый живой интерес... И все это на почве крепостного рабства, среди повального бесправья непривилегированных классов, среди экономической варварской безурядицы! Говорим это нисколько не в упрек, а только указываем на аномалию нашего общественного развития. Чего мы не пережили, чем не перебывали, какими измами не увлекались в нашем тепличном, оранжерейном мире, носившемся с его призрачными радостями и страданиями над юдолью русской земли с ее непризрачным горем и страстотерпным подвижничеством!
Мы не намерены, впрочем, излагать здесь историю русского общества, а только намечаем характеристические черты. Истинно плодотворною стала работа его отвлеченной мысли, когда в "объект сознания" попала наконец народность, с ее "субстанцией", как говорилось тогда, и историей народного самосознания. Словно Америка, повторяем, открылся русскому обществу русский народ, и все это, сравнительно, так недавно! Покойный А.В. Веневитинов хвалился нам, что он первый из своих разъездов по России, в качестве чиновника особых поручений, во второй половине двадцатых годов, вывез сведение о сельской поземельной общине и мирском крестьянском самоуправлении и сообщил его своему брату, известному, так рано умершему поэту, и молодому его другу, Хомякову! Это о явлении, которое, пережив тысячелетие, было у всех на глазах, которое все видели и знали, но не сознавали! Литература вопроса об общине, этом основном элементе нашего народного великорусского быта, может и затем представить истинные диковинки: и попытки отрицать если не самый существующий факт, то его историческую древность, умалить его значение, представить его наследием варварства, -- и гонения на общину во имя европейской цивилизации, и, наконец, в наши дни, почти всеобщее признание общины, наделение ее правами гражданства в сфере общественного сознания (да и то благодаря более авторитету иноземному, с позволения социалистических теорий!!). Точно таким же открытием были для русской "интеллигенции" и Земские Соборы: только теперь, почти сорок лет спустя, как впервые заговорили о них славянофилы, стало проникать в русское общественное сознание понятие об этом крупном историческом явлении допетровской Руси, -- понятие все еще очень смутное. Без сомнения, представителями самой плодотворной деятельности в общественной интеллигентной сфере были именно мыслители и писатели, прозванные в насмешку славянофилами, а прежде называвшиеся "восточниками", в отличие от своих противников "западников"... Кто не помнит или не знает про ту жестокую, запальчивую борьбу, которая в сороковых и пятидесятых годах велась между обоими лагерями? Самая возможность образования в России, в русском обществе, особого лагеря со знаменем русской народности (как будто для русского общества мыслимо знамя иное!), самое то, что такой общественный факт не показался никому странным и был всеми признан, уже достаточно определяет отношение русской интеллигенции к русской народной жизни и тот мир отчуждения, абстракта, в котором витала его умственная деятельность. И хотя (это, кажется, уже не подлежит спору) славянофилам удалось сообщить несколько иной оборот общественной мысли, ослабить несколько ее подобострастную зависимость от западноевропейского критерия, возбудить более строгое внимание к явлениям русской истории, вызвать исследование русских бытовых данных и т.п., однако ж несправедливо было бы утверждать, что их направление (по-нашему, единственно верное) одержало успех и стало господствующим. Нисколько. Принято говорить -- и это в большом ходу! -- что славянофильство уже принесло свою долю пользы, избавив общество от крайности увлечения Западом, но что теперь-де интеллигенция совсем уж вышла на правый путь и не представляет никакой духовной розни с народом, кроме той, которая существует между необразованием и образованием, между бытовою непосредственностью и возносящимся над нею сознанием... В какой степени это верно, лучше всего свидетельствуется тем, что такое отсутствие розни, такое духовное единство интеллигенции с народом возвещают теперь как раз те же самые, которые одновременно объявляют наш русский народ лишенным всякой "национальной самобытности в сфере политических, нравственных и религиозных идей", которые самое притязание на какую-либо для русского народа самостоятельность или самобытность клеймят ругательствами и насмешками!! Это ли не высшее проявление, не апогей отвлеченности! Иностранец, незнакомый с историей русского общества, подумал бы, читая многие наши журналы и газеты, что это отступничество, апостазия... Нет, -- это все та же отвлеченность, чуждая живого народного самосознания, которой начало положено у нас реформою Петра и которой все еще не настал конец, -- хотя, по-видимому, и близок... Но только по-видимому.
Всю эту речь мы ведем лишь к тому, чтобы оправдать слова, сказанные нами вначале, и точнее охарактеризовать нашу современную суетливую работу. Недуг отвлеченности стал наконец сказываться у нас и на практике бедственными, трагическими явлениями. Не довольствуясь разрешением вопросов в принципе, некоторая, наиболее стремительная и наименее упражнявшаяся в строгом мышлении часть общества, -- при подстрекательствах извне, соблазняемая иноземными примерами и образцами, увлекаемая вековым обычаем подражания, вошедшим у нас и в кровь, и в плоть, -- отважилась разрешать некоторые вопросы на практике, вообразив, что насильственное применение теории к действительности равняется органическому творчеству жизни! Вышел только новый, наихудший, наибезобразнейший, наипреступнейший вид насилия, -- практического насилия революционерствующей отвлеченности над народом. Тем не менее эти явления служили и служат симптомом угрожающей нам опасности; они свидетельствуют, что недуг нашей отвлеченности созрел до острого состояния, что нужно же, наконец, отыскать ключ к более нормальной и цельной жизни. В настоящее время, кажется, все и все сошлись на отрицательном отношении к текущей действительности, -- но и только. Правительство стало чуждо прежнего самомнения, одушевлено бесспорно искренним желанием блага, чутко прислушивается к указаниям общества и печати -- и недоумевает, внемля разноголосице... Где правда? Где же, наконец, она, настоящая общественная мысль? Общество! Но что такое общество? То ли, что говорит и голосит в собраниях и в печати, или же то, что молчит? За кем действительная и окончательная сила? За толпою ли громковещающих или же за массами тех -- безмолвных? Печать? Но точно ли служит она выражением общественного мнения, а не личных мнений самих редакторов или разнообразных, нередко противоречащих воззрений в среде самого общества? В наши дни в особенности деятельность мысли кишит и кипит. Это не прежние досужие только речи, -- в каждом слове звучит болезненная нота, свидетельствующая об удрученном состоянии духа; они как будто и вовсе не похожи самым содержанием своим на бывалые отвлеченные разглагольствия нашей интеллигенции: не к Западу приковано ее внимание, как во дни оны, а к России, -- не философские, даже не научные вопросы возбуждают ее живой интерес, а вопросы насущные, практические, по отношению к нам самим... Но тут-то и обнаруживается самообман. Переменился объект, но не точка зрения, которая по-прежнему не русская, а иноземная, по-прежнему отвлеченная, по крайней мере, у большинства выступающих на печатную трибуну интеллигентов, -- да и на печатную ли трибуну только? Читая и слушая их, думаешь иногда, что попал в сонм благодетелей-иностранцев, притом же разноплеменных, но равно кипящих искренним желанием пособить русскому горю, -- выбивающихся из сил и из голоса, чтобы отрекомендовать каждый свою панацею! Каждый день выбрасывает на свет Божий сотню газетных листков (мы и самих себя не выключаем из их числа), с сотнею замечаний, указаний, критических оценок, предположений, планов, советов по всем частям, по всем сторонам, по всем "вопросам", -- дергающих, сокрушающих, созидающих, разумеется только в принципе и на словах, существующий строй, -- развинчивающих, свинчивающих, переиначивающих наш административный механизм, -- в непригодности, устарелости которого все согласны, но в способах исправления или в выборе нового на смену почти никто друг с другом не сходится. Такая лихорадочно возбужденная деятельность не может обойтись без примеси страсти и взаимного раздражения и только пуще плодит недоразумение. В самом деле, нельзя не поразиться (даже оставляя в стороне умышленную недобросовестность) тем обилием взаимного недоразумения, которое сказывается и у пишущих между собою, и между пишущими и читающими. Люди точно лишились способности понимать друг друга, сговориться, спеться, достигнуть споразумления (выражаясь по-сербски), вникать в истый смысл слова. Мы это, по крайней мере, испытываем на себе, дивясь самым неожиданным, превратным истолкованиям, которым подвергаются иногда наши речи -- казалось бы точные и определенные. Слово в наши дни как будто служит не к уяснению, а к большей путанице понятий...
Как бы то ни было, но эта деятельность русской общественной мысли, во сколько она проявляется наружу с настоящею, впрочем, вполне законною возбужденностью, пока еще только умножает замешательство, только истощается в мудрствовании, в сочинительстве и не может выбиться из заколдованного круга своей отвлеченности. Может быть, нам суждено пройти еще чрез несколько опытов практического исполнения разнообразных сочинений, еще неоднажды помудрить над жизнью, -- но пора бы убедиться, что все сочиненное лишено внутренней, зиждущей силы, не пользуется ни авторитетом, ни доверием, предполагает возможность новых остроумнейших сочинений, -- одним словом, осуждено на бесплодие и кратковечность. Как ни напрягайся, процесс сочинительства не заменит органического творчества; как ни сочиняй, не сочинишь жизни. Как ни ставь, как ни решай вопроса: "чем нам быть?" -- На него ответ один: быть самими собой.
А что же вы сами -- предугадываем замечание некоторых -- вы, которых противники осмеивают, в сущности же лишь удостаивают, печатным наименованием "самобытников", то есть защитников национальной духовной самодеятельности и вообще прав духовной народной личности? Но и прежние славянофилы, и те, которые продолжают действовать в том же направлении, как бы их там ни прозывали, тем и отличаются от "либералов" и им подобных радетелей общего блага, что они не занимались и не занимаются сочинительством формул для жизни. Их посильная заслуга, думаем, именно в том, что они путем отвлеченного мышления и живого знакомства с народом пришли к верному определению разъедающего нас недуга и его исторических причин, к опознанию духовных и бытовых начал русского народа в его истории и в его настоящем, во сколько сохранился его исконный нравственный образ, -- к признанию прав жизни и ее органической работы, к уважению народной личности и тысячелетнего исторического подвига народа в созидании русского государства, к вере в его самостоятельное историческое призвание в семье общечеловеческой, -- наконец, именно к сознанию тщеты всякого сочинительства, к убеждению, что только став сами собою, только приобщась народного духа, обретем мы целение...
Все это только слова, скажут нам. "Укажите же: как стать самими собою, как восстановить цельность жизни?"... Мы не знаем. Мы не обладаем таким секретом. Может быть, ларчик и просто открывается; может быть, и нет. Может быть, это совершится лишь с помощью великих внешних событий, может быть, и иначе, -- может быть, тогда, когда нашей интеллигенции опротивит, наконец, бесплодное сочинительство, когда она смирит свою кичливость и придет к смиренному сознанию, что она ровно ничего не знает и ничего не может, что спасение не в ней, а именно в презираемой ею народной самобытности, когда она утратит суеверие "западной" науки и цивилизации и взалчет истинного просвещения, когда она отрезвится от угара самомнения...
И в самом деле, не у тех ли разгадка вопросов, кто в настоящую минуту молчит? Не они ли скажут нам простую правду, простое слово жизни? О, если б их вызвать на слово! Может быть, голос их подал бы нам спасительное отрезвление, помог бы нам разбить заколдованный круг нашей вековой отвлеченности, нашей духовной немощи, перестать мудрствовать и начать жить! Не гении нужны бы нам теперь, -- на каждом гении лежит печать личного духа, -- нам нужно то, чего найти труднее в наши дни, чем гениев, и что дороже теперь всякого гения: нам нужен простой здоровый смысл, неразлучный с верным инстинктом жизни...
Впервые опубликовано: "Русь". 1881. N 59, 24 декабря. С. 1-4.