I
27-го ФЕВРАЛЯ 1917 ГОДА председатель Государственной думы М.В. Родзянко по телефону попросил великого князя Михаила Александровича[1] возможно скорее прибыть из Гатчины в Петербург.
Великий князь после кампании 1915-16 гг. болел дифтеритом. В течение некоторого времени он шил в Крыму, затем отправился оттуда в свое имение Брасово и в дороге, подъезжая к имению, получил известие об убийстве Распутина. В Брасове великому князю пришлось остаться недолго. Неотложные служебные дела требовали его присутствия в столице. Февральские события застали великого князя в Гатчине. К вечеру 26 февраля Петербург уже был военным лагерем. Трудно сказать с полной уверенностью, для чего именно вызвал М.В. Родзянко в. к. Михаила Александровича. Мысль о регентстве обсуждалась давно, но мог ли говорить о ней председатель Государственной думы с великим князем до отречения императора? Как бы то ни было, с Фурштадтской[2] великий князь, не без опасности для жизни, проехал в Государственный совет и затем, уже поздно вечером, в дом военного министра, откуда по прямому проводу соединился со ставкой. Государь не подошел к аппарату, и великий князь передал генералу М. В. Алексееву свой совет: немедленно назначить новое правительство во главе с князем Г. Е. Львовым[3].
Час был поздний. На улицах шла пулеметная стрельба. Говорили, что стреляют с крыши Азовско-Донского Банка[4]. По-видимому, пулемёт стоял в доме, строившемся на углу Кирпичного и Мойки. Ночевать в квартире военного министра[5] было невозможно. Кто-то посоветовал великому князю отправиться в Зимний дворец! На заказ было трудно подыскать более опасное место в Петербурге. Великий князь проехал во дворец и убедился, что оставаться там было бы чистым безумием. Пальба все усиливалась. Никакой охраны не было, с минуты на минуту можно было ждать нападения. Великий князь хотел было отправиться на ночь к своему адъютанту гр. Воронцову[6], но затем принял другое решение.
На Миллионной, по правую ее сторону, недалеко от Марсова поля, находится большой, старинный трехэтажный дом ном. 12. В доме этом жила семья князя Путятина[7], с давних пор связанная тесной дружбой с великим князем. Для того чтобы пройти туда, требовалось не более 5-ти минут. В сопровождении всюду за ним следовавшего Н.Н. Джонсона[8] великий князь вышел из Зимнего дворца и направился пешком к дому ном. 12. Переход был опасен, отчаянная пальба шла именно вдоль Миллионной. Кто стрелял, в точности и теперь сказать трудно. Приходилось перебегать вдоль стен от дома к дому. Около трех часов ночи великий князь оказался у княгини О.Б. Путятиной[9].
Начались фантастические дни, дни без времени, без сна, без известий. Ночью видно было зарево пожаров. Беспрерывно грохотала непонятная, неизвестно откуда идущая пальба. Шли зловещие слухи о грабежах, об убийствах. Дом, где жил великий князь, не очень годился в качестве убежища. Миллионная, по своему «классовому характеру», и вообще была ненадежной улицей. Но именно дом ном. 12 мог считаться особенно опасным. В доме этом были три квартиры. Княгиня Путятина[10] жила во втором этаже. Фамилии жильцов двух других квартир по газетам были всем хорошо известны[11] и легко могли навлечь беду на весь дом. И действительно, в квартире третьего этажа, где жили гг. Столыпины (кажется, родственники министра), солдатские шайки учинили настоящий погром: что не было уничтожено, было разграблено.
О приезде великого князя вначале никому ничего не было известно. Ночью в квартире появился простолюдин в армяке и потребовал, чтобы его проводили к великому князю Михаилу Александровичу. В этом переодетом человеке хозяева узнали великого князя Николая Михайловича[12], жившего по другую сторону Миллионной. Об отречении царя еще не было известно. В гостиной всю ночь говорили о том, что делать.
Великий князь Михаил Александрович,—по общему отзыву всех его знавших, очень добрый, мужественный и благородный человек, безукоризненный джентльмен, — был всю жизнь совершенно свободен от какого бы то ни было честолюбия или властолюбия. О престоле он не хотел слышать. На возможность своего регентства смотрел как на личное несчастье, которое может стать государственной необходимостью. «Моя жизнь будет тогда разбита!» — беспрестанно говорил он в те дни. Он не имел политического опыта, однако трагическая парадоксальность его положения бросалась в глаза: великому князю предлагали корону величайшей в мире империи, а ему негде было переночевать.
II
У ВСЕХ РЕВОЛЮЦИЙ СУЩЕСТВУЮТ, конечно, исторические причины. Но есть революции ясные, отчетливые, настолько логически-стройные, что над их «вековыми причинами» историкам задумываться не надо. 2-го сентября 1870 года Наполеон III сдается с армией под Седаном. 4-го сентября в Париже провозглашается республика.
Иностранцы, которым все ясно в февральской революции, создают для нее такие же стройные схемы. Вековые причины достаточно известны. Не-вековые, ближайшие: неудачи на фронте, голод в Петербурге, Сухомлинов[13], Распутин. Однако в этих схемах причины ближайшие составляют самое слабое место. Никакого Седана у нас не было; Распутин был убит все же за десять недель до революции: о Сухомлинове в феврале 1917 года, может быть, еще говорили в провинции, но в столицах и на фронте давно вспоминать перестали. Что продовольственных затруднений в Петербурге, то о них в качестве причины революции историку после 1920 года писать будет неловко, Несколько лет тому назад я в Германии видел приблизительно такие же продовольственные затруднения... Февральская революция точно без «ближайших причин». Ждали ее сто лет, — и все-таки пришла неожиданно даже для главных ее деятелей.
Рано утром, 27 февраля, разбуженный шумом на улице, П.Н. Милюков вышел на балкон и прямо перед собой увидел первое событие революции: выход из казарм восставшего Волынского полка. Я едва ли ошибусь, предположив, что это зрелище вызвало в нем чувства, весьма далекие от радости.
Много лет тому назад (еще в Петербурге), в статье, посвященной Павлу Николаевичу, пишущий эти строки пытался установить его двойную генеалогию. Одна линия совпадала с дорогой всей радикальной русской интеллигенции. Другая шла к великодержавным историческим традициям России. Упрощенно-символически можно было бы сказать, что в мышлении П. Н. Милюкова Михайловский сочетался с Ордын-Нащокиным[14]. В годы мировой войны эти две традиции с разной силой сказались в программе прогрессивного блока, которая, в случае полного успеха, должна была, без революционных потрясений, привести к созданию свободной демократической колоссальной империи. В размахе, в величии замысла этой государственной программе отказать было бы трудно.
Роль П. Н. Милюкова, признанного вождя и вдохновителя прогрессивного блока, в годы войны росла с каждым днем. 16 декабря 1916 года П. Н. сказал в Государственной думе: «Мы переживаем теперь страшный момент. Время не ждет. Атмосфера насыщена электричеством, в воздухе чувствуется приближение грозы. Никто не знает, господа, когда и где грянет удар!» Удар, как известно, грянул в следующую ночь во дворце князя Юсупова. В статье «Мрачные предсказания г. Милюкова», цитируя приведенные выше слова, М. О. Меньшиков глухо писал: «Можно быть далеким от поклонничества в отношении этого старого парламентария, но нельзя не признать, что долгие годы, посвященные им сплошь политической оппозиции, достаточно изощрили его чутье» («Нов. вр.», 20 декабря 1916 года). Статья Меньшикова была чрезвычайно туманна, — цензура, видимо, совершенно растерялась, — но объяснений читателям и не требовалось: в том же номере газеты, в отделе политических новостей, очень подробно, но так же глухо и неясно сообщалось о происшедшем в Петрограде таинственном убийстве. Имя убитого не было названо, но найденное в проруби тело подробно описывалось, тут же был изображен план Петровского острова, а кончалось это, я думаю, небывалое в истории хроникерское сообщение следующими словами: «Лица, вызванные для опознания, узнали в мертвеце жильца, исчезнувшего из квартиры, находящейся в д. № 64, по Гороховой улице. О находке трупа прибывшим к этому времени директором департамента полиции было сообщено ми-нистру внутренних дел А.Д. Протопопову[15] и председателю Совета министров А.Ф. Трепову[16] ».
Восстание Волынского полка было последним ударом и по старому строю, и по тому делу, которому служил П. Н. Милюков. С утра 2 февраля и для него началась фантастическая жизнь. Он пять дней не выходил из Государственной думы.
Впрочем, Государственной думы уже не было: в Таврическом дворце был Сенной рынок. — «Солдаты, солдаты, солдаты[17], — вспоминал потом В.Д. Набоков, — с усталыми, тупыми, редко добрыми или радостными лицами; всюду следы импровизированного лагеря, сор, солома; воздух густой, стоит какой-то сплошной туман, пахнет солдатскими сапогами, сукном, потом»... Другой очевидец описал нам появление П.Н. Милюкова в этой обстановке: «Он пробивался через толпу, куда-то, белый, как лунь, но чисто выбритый и с “достоинством”». В.В. Шульгин[18] подошел в Думе к Павлу Николаевичу и сказал ему: «Надо правительство, и надо, чтобы вы его составили. Только вы можете это сделать »[19].
Слова и сами по себе знаменательные в устах человека, который в течение многих лет вел с Милюковым упорную и ожесточенную борьбу. Но в этом предложении удивительно еще и другое: едва ли г. Шульгин мог не знать, что правительство, собственно, было составлено еще в 1916 году. В неясном предвиденьи неясных событий оно было составлено на заседаниях у Г. Е. Львова в кабинете гостиницы «Франция»[20], и список будущих министров почти целиком совпадал с первым составом Временного правительства. Почему главой кабинета был избран кн. Львов?[21] Вероятно, значение здесь имело то обстоятельство, что инициатива списка принадлежала земским, a не думским кругам. Но, может быть, некоторую роль сыграла здесь и самая личность главы прогрессивного блока[22]: в силу особого сочетания его свойств, те организации, в которых П. Н. принимал близкое участие, часто превращались в совещательные органы при Милюкове.
Впрочем, теперь обстановка была совершенно иная, о старом правительственном списке можно было и просто забыть. Да и было дело еще более неотложное. Солдаты вышли на улицу с оружием. К ним присоединилась толпа. Начались грабежи, убийства. Труден лишь первый шаг[23]. Наступившая ночь легко могла стать Варфоломеевской ночью.
В главном зале Таврического дворца уже заседал Совет рабочих и солдатских депутатов. Кто входил в этот Совет, кто его выбирал, каким влиянием он пользовался,— все это было весьма темно. Велика была в эти дни доля обмана и самообмана. Стеклов[24] мог по существу представлять разве только «Institut de beauté»[25] своей жены. Имен Суханова, Соколова[26], конечно, ни один солдат в России отроду не слышал. Но видимых лидеров Совета, по крайней мере, знала интеллигенция. Рядом с ними были сотни других, которых не знал решительно никто. Они называли себя «Советом рабочих и солдатских депутатов», «Исполнительным комитетом», «Представительством петроградской демократии», — история движется фикциями. От этого таинственного Совета—во всяком случае много больше, чем от кого бы то ни было другого на свете, — зависела жизнь всех офицеров петербургского гарнизона.
«За этих людей,—пишет г. Шульгин,—взялся Милюков. С упорством, ему одному свойственным, он требовал от них: написать воззвание, чтобы не делали насилий над офицерами... Милюков убеждал, умолял, заклинал... Это продолжалось долго, бесконечно... Это не было уже заседание. Было так... Милюков доказывал, что выборное офицерство невозможно, что его нет нигде в мире и что армия развалится»... — «Он вцепился в них мертвой хваткой, — говорит не то с восхищением, не то с каким-то ужасом г. Шульгин, возвращаясь, точно в бреду, к разным часам и дням этой борьбы с неизвестными людьми. — Очевидно, он надеялся на свое, всем известное упрямство, перед которым ни один кадет еще не устоял... Чхеидзе лежал... Керенский иногда вскакивал и убегал куда-то, потом опять появлялся... Я не помню, сколько часов все это продолжалось. Я совершенно извелся и перестал помогать Милюкову, что сначала пытался делать... Направо от меня лежал Керенский, прибежавший откуда-то, по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно выдохлись. Один Милюков сидел упрямый и свежий» (В. В. Шульгин, стр. 230-234).
«Болтовня! — скажет презрительно иной читатель. — Тут нужны были не убеждения, а пулеметы!»... Допустим. Но пулеметов не было. В Петербурге пулеметы в те дни были в распоряжении Совета. Сколько солдат и матросов приходилось на одного офицера? — Мы были бессильны,—говорит прямо г. Шульгин. — «Кто это мы? Сам Милюков, прославленный российской общественности вождь, сверхчеловек народного доверия! И мы — вся остальная дружина, — которые как-никак могли себя считать “всероссийскими именами”. И вот со всем нашим всероссийством мы были бессильны» (стр. 230).
К этой внешней картине тех памятных дней я — не без колебания — хотел бы добавить следующее. Настоящий очерк выходит на страницах газеты, не проредактированных П. Н. Милюковым. Я не знаю, все ли в этой заметке для него приемлемо и соответствует ли мое толкование его настроений и поступков собственным мыслям Павла Николаевича. В предисловии к своей «Истории второй русской революции» П. Н. Милюков говорит, что для его воспоминаний время еще не наступило, ибо он не считает возможным касаться «интимной атмосферы событий» и «интимных мотивов» действующих лиц той эпохи. Я поэтому не считал себя вправе его об этом расспрашивать. П. Н. Милюков — чрезвычайно сложный и сдержанный человек, — в определении интимных мотивов его собственных действий легко и ошибиться.
Начну с того, что, по моим предположениям, состав первого Временного правительства, образованного при ближайшем участии Павла Николаевича, едва ли представлялся ему удовлетворительным. При этом я имею в виду не политический характер правительства, а личные свойства почти всех его участников. Чтобы не быть совершенно голословным, сошлюсь на тот скрыто-иронический тон, в котором на протяжении всей своей книги П. Н. говорит о действиях разных членов Временного правительства. Сошлюсь еще на одно случайно-оброненное замечание, которое мы находим в мемуарах В. Д. Набокова: обсуждая с ним в апреле 1917 года вопрос о передаче портфеля министра иностранных дел М. И. Терещенко, П. Н. сказал: "Он по крайней мере, не совсем в этих вопросах безграмотный и хоть с послами будет в состоянии говорить...»[27].
Затем другое. В отличие от иностранных знатоков русской жизни, П. Н. Милюкову далеко не все было ясно и понятно в ближайших причинах революции 1917 года. В той же своей истории (т. I, стр. 36) он замечает: «Некоторым предвестием переворота было глухое брожение в рабочих массах, источник которого остается неясен, хотя этим источником наверное не были вожди социалистических партий, представленных в Государственной думе. Здесь мы касаемся самого темного момента в истории русской революции. Будущий историк, наверное, прольет свет и на эту сторону дела; но современнику, далекому от этого фокуса общественного движения, остаются только догадки».
Об этих своих догадках П. Н. Милюков всегда говорил неохотно и кратко. Но мысль его достаточно ясна: он подозревал, что «таинственным источником, из которого шло руководство рабочим движением», был германский Генеральный штаб[28].
Я не могу входить в обсуждение этих догадок П. Н. Милюкова. Но они у него были и нетрудно понять, как они должны были сказаться на душевном состоянии П. Н. Четыре дня и четыре ночи он вел политические переговоры, идейную борьбу с людьми, из которых громадное большинство было ему совершенно неизвестно. И все это время в глубине души у него шевелились самые ужасные подозрения: может быть, с ним, в самом деле, разговаривал «представитель революционной демократии», а может быть, перед ним был германский агент. В противовес всем этим людям в их совокупности, Милюков содействовал созданию правительства из людей, в опыт и силу которых он верил довольно плохо. Время от времени он выходил на перрон Думы и «приветствовала какой-либо новый, «переходивший на сторону Думы» полк. Со своим обычным видом «смотри весело», он говорил солдатам об открывающейся перед Россией новой светлой жизни, и видение близкой гибели Российского государства складывалось в нем все яснее. Собирая остатки душевных сил, уже без всякой помощи, на собственный страх и риск, П. Н. Милюков готовился к решительной игре. Она должна была составить одну из самых блистательных страниц его биографии, и, уж конечно, самую парадоксальную ее страницу. Это была его ставка на великого князя Михаила Александровича.
III
В ШЕСТЬ ЧАСОВ УТРА, 3-го марта, к княгине Путятиной позвонил по телефону А.Ф. Керенский и сообщил ей, что члены Временного правительства желали бы поговорить с великим князем Михаилом Александровичем. Княгиня, вероятно, уже больше ничему не удивлялась: погромы и пальба на Миллионной, новый император, живущий в комнате рядом со столовой, великий князь, переодетый мужиком, этот телефонный звонок в шесть часов утра, исходящий от главы революционеров... Русское барское гостеприимство вступило тотчас в свои права: княгиня занялась приготовлениями к завтраку для гостей.
В ночь на 3 марта в Таврическом дворце настроение определилось: за исключением П.Н. Милюкова, все[29], и левые, и правые, сошлись на том, что великий князь не должен принимать престол. П. Н. отказался наотрез подчиниться общему решению. Было постановлено, что обе стороны выскажутся на Миллионной.
Русской общественности всегда была свойственна некоторая любовь к стенограммам. Мы имеем ценные подробнейшие записи трудов Владимирского губернского статистического комитета. Мы можем в любую минуту с совершенной точностью воспроизвести обмен мнений в русском энтомологическом обществе по вопросу об усиках сетчатокрылых. Но заседание 3 марта 1917 года в зеленой гостиной кн. Путятиной, разумеется, велось без записей, и для суждения об одной из самых драматических сцен в тысячелетней истории русского государства нам остается всецело положиться на воспоминания отдельных участников. Пишущий эти строки расспрашивал об этой сцене всех, кого только мог, но в настоящей заметке хотел бы использовать (по необходимости с сокращениями) лишь печатный документ, те же «Дни» г. Шульгина, — документ этот очень ярко написан, да и исходит он от политического врага П. Н. Милюкова:
«Направо от великого князя стоял диван, на котором ближе к великому князю сидел Родзянко, а за ним Милюков. Пять суток нечеловеческого напряжения сказались... Ведь и Наполеон выдерживал только четыре... И железный Милюков, прячась за огромным Родзянко, засыпал, сидя... Вздрагивал, открывал глаза и опять засыпал... — Вы, кажется, хотели сказать? Это великий князь к нему обратился. Милюков встрепенулся и стал говорить. Эта речь его, если это можно назвать речью, была потрясающая... Головой — белый, как лунь, лицом сизый от бессонницы, совершенно сиплый от речей в казармах и на митингах, он не говорил, он каркал хрипло... — Если вы откажетесь... Ваше Высочество... будет гибель. Потому что Россия... Россия потеряет... свою ось... Монарх — это ось... Единственная ось страны!!.. Масса, русская масса... вокруг чего... вокруг чего она соберется? Если вы откажетесь... будет анархия! ... хаос... кровавое месиво... Монарх — это единственный центр... Единственное, что все знают... Единственное — общее... Единственное понятие о власти! ...пока... в России... Если вы откажетесь... будет ужас... полная неизвестность... ужасная неизвестность... потому что не будет... не будет присяги!... не будет государства... России... ничего не будет...» (В. Шульгин, стр. 237-8).
«Это была как бы обструкция! — рассказывал мне другой участник совещания. — Милюков точно не хотел, не мог, боялся кончить. Этот человек, обычно столь учтивый и выдержанный, никому не давал говорить, он обрывал возражавших ему, обрывал Родзянко, Керенского, всех...»
Да, это была волнующая сцена, замечательная во многих отношениях. Большой честью для России всегда будет то обстоятельство, что из людей, собравшихся в зеленой гостиной, в эти минуты для себя никто ничего не желал, да и не мог желать. О великом князе я говорил выше. Но какие личные интересы могли быть у остальных? Независимо от решения великого князя, власть все равно должна была достаться этим людям, — других ведь и не было. Помнится, Вл. Соловьев говорит где-то о потрясающе-парадоксальном смысле русской истории. В самом деле, трудно найти сцену подобного характера в истории западноевропейских государств: отказывавшегося от престола потомка двадцати царей, мыслями, чуть-ли не языком больших людей старого строя, мыслями Ордын-Нащокина и Дм. Голицына[30], Сперанского и Витте, убеждал принять корону — П.Н. Милюков!
В классной 12-летней дочери кн. Путятина В.Д. Набоков и Б.Э. Нольде[31], сидя за партой, на большом листе школьной «в одну линейку» бумаги, писали акт отречения трехсотлетней династии. В четвертом часу дня, за той же партой, его подписал великий князь.
Павел Николаевич не присутствовал при этой сцене, — не легко дается зрелище «головы Газдрубала»[32]. Не оставшись завтракать па Миллионной, П.Н. Милюков отправился домой. Он заявил, что в правительстве остаться не намерен[33]. В душе у него было глубокое, беспросветное отчаяние.
IV
РАЗУМЕЕТСЯ, ПРИНЦИПИАЛЬНОГО ВОПРОСА за этим трагическим совещанием не было. Можно быть монархистом, можно быть республиканцем, но как монархист, так и республиканец, который, во имя своего принципа, сознательно обрек бы Россию на все то, что её в действительности постигло, был бы человеком ненормальными. Это, вероятно, вне спора. Спор между П. Н. Милюковым и остальными участниками совещания на Миллионной шел, по существу, о двух предметах: о верности исторического предвидения, о действительности предлагавшегося выхода.
По первому вопросу победа Милюкова ныне совершенно очевидна. У нас теперь очень много людей, которые «с самого начала говорили и с первого дня все предвидели». Мы все же вынуждены требовать доказательств необыкновенной проницательности этих людей, заранее отводя ссылки на разговоры за чаем с женой или с племянником. Обращаясь к документам того времени, историк признает, что такого ясного, истинно вещего предвидения надвигающейся на Россию великой катастрофы не имел в первые часы революции ни один другой политический деятель. Это обстоятельство само по себе дает мне право назвать блестящей названную страницу биографии Милюкова, — независимо от отчаянной смелости плана, который он предлагал великому князю Михаилу Александровичу.
Подробно останавливаться на этом неосуществленном плане незачем. П.Н. Милюков советовал великому князю в эту же ночь оставить Петербург с его революционным гарнизоном и, не теряя ни минуты, выехать в Москву, где еще была военная сила. Три энергичных, популярных, на все готовых человека, — на престоле, во главе армии, во главе правительства, — могли предотвратить развал страны. П.Н. не скрывал чрезвычайной опасности этого плана, в своей речи он прямо сказал, что не может гарантировать жизнь ни великому князю, ни министрам.
Доводы других членов Временного правительства, которым в конце совещания уступил великий князь, настолько просты и ясны, что едва ли их мог не предвидеть столь опытный политический деятель. Вполне возможно, что П. Н. переоценивал медленность процесса разложения войск. Возможно, что великому князю не дали бы даже доехать до вокзала[34]. Возможно, что и самому решительному человеку не удалось бы спасти от развала ни московский гарнизон, ни фронт. Но кто с уверенностью может ответить на все эти вопросы? Сколько времени еще нужно было продержаться? В этом военно-политическом уравнении 1917 года все величины были неизвестны. Ведь Россию, очевидно, мог спасти конец войны, а весной через несколько недель ожидалось генеральное наступление союзников. Крупнейшие военные авторитеты рассчитывали, что Германия будет им сломлена, и сам Людендорф в своих воспоминаниях прямо говорит: «В апреле и мае 1917 года, несмотря на наши победы на Эн и в Шампани, нас спасла только русская революция». Нужно было еще в течение нескольких месяцев сохранить полную боеспособность армии, т.е. и способность ее к наступлению. Удалось ли бы это, — вот вопрос, который никогда разрешен не будет. Почти все видные политические деятели 1917 года были убеждены, что, в случае принятия плана П. Н. Милюкова, «дело кончится очень плохо». Однако теперь надо считаться и с тем, что план этот принят не был и дело все-таки кончилось не совсем хорошо.
В настоящей заметке я не ставлю себе целью характеристику П. Н. Милюкова и не хочу впадать в юбилейный тон. Можно, однако, сказать несколько слов о том, что споров не вызывает. Огромные дарования, ум, сила воли Милюкова общеизвестны. На этот счет, кажется, двух мнений не существует. «Один из самых замечательных русских людей», — говорит о нем Набоков (Арх. русской рев., I, 52). «Милюков был головой выше других и умом и характером», — пишет г. Шульгин (стр. 225). «Этого рокового человека я всегда считал стоящим головой выше своих сотоварищей по прогрессивному блоку, т. е. головой выше всех столпов, всего цвета, сливок, красы и гордости нашей буржуазии», — говорит г. Суханов («Зап. о революции», т. I, стр. 113). Насколько мне известно, такого же мнения держались и Плеве, и Ленин. Было бы невозможно отрицать и недостатки П. Н. Милюкова как политического деятеля. Это в мою задачу не входит, но одно его свойство, — не знаю, достоинство или недостаток, — я позволю себе здесь отметить.
На Западе основное стремление государственных деятелей — составить себе и прочно связать со своим именем известный морально-политический капитал. Салоникская экспедиция[35], Локарнский договор[36], занятие Рура, освобождение Рура[37], урегулирование долгов, стабилизация валюты, признание большевиков, изгнание большевиков — все это заносится в актив того или другого государственного деятеля, который больше всего на свете заботится о том, чтобы всеми способами, тысячекратным повторением вдолбить в умы избирателей этот свой актив, часто весьма тощий.
Если бы П. Н. Милюков хотел, оставаясь на прежней позиции, использовать тот морально-политический капитал, который ему давала описанная выше сцена, он был бы теперь, вероятно, идолом девяти десятых русской эмиграции. В своей «Истории», написанной еще в 1918-21 годах, он своей роли в этой сцене уделил 9 строк! Затем, неизменно продолжая служить тому делу, которому он посвятил 50 лет жизни, П. Н. со свойственной ему крайней крутостью изменил свои тактические взгляды. Мне не все было понятно и в старой, и в новой тактике Милюкова, и отнюдь не всему, конечно, я мог бы сочувствовать. Довольно ясно одно: он ставит на отдаленное будущее. Как бы то ни было, с днем третьего марта связана память о замечательной попытке с самого начала «ввести революцию в русло». Попытка эта не удалась, и была она чрезвычайно опасна. Черчилль в 1916 году не без раздражения заметил одному из генералов, находившему очень опасными его действия: «Должен вам сказать, генерал, это вообще очень опасная война».