I

В зале Гюйгенса на социалистическом конгрессе{1} «Интернационал» пели два раза. Пели не слишком хорошо. «Интернационал» редко хорошо поют — Может быть, потому, что никто не знает слов, кроме первого куплета. В России все твердо помнили: «Это будет последний...» Более сознательные знали еще, что «никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой...» Затем выезжали на энтузиазме. Немногим дальше идут, по-видимому, познания французов: мои соседи все больше возвращались к «C’est la lut-te fi-na-le...», так что хотелось спросить: «Это мы слышали, ну а дальше что?»

Пели, кажется, дружно, — даже иные буржуазные журналисты подтягивали. Французские журналисты вообще, а политические в частности — самые скептические люди на свете, ничем их не удивишь: «Интернационал» так «Интернационал», гимн фашистов так гимн фашистов. Пела и иностранная пресса, — кажется, только я в ней и не пел. Я принадлежу к одной из весьма немногочисленных в мире социалистических партий, которые ни в какой интернационал не входят и не вменяют своим членам в обязанность петь с энтузиазмом гимн Эжена Потье. Не могу сказать, чтоб я об этом сожалел, особенно с тех пор как «Интернационал» стал официальным гимном СССР. Бывают ведь неудобные положения. Один весьма видный социалист-революционер{2} недавно мне рассказывал, как в трагический день разгона Учредительного собрания, в день крушения мечты десятка поколений, «Интернационал» пели обе стороны: и разгонявшие, и разгоняемые. Весьма вероятно, что в тот день в Таврическом дворце социалисты-революционеры пели с ненавистью и с отчаянием в душе. Однако пели.

Нет, положительно пора Второму Интернационалу, твердо ставшему на путь реформы, обзавестись новым гимном. Если бы еще были причины особенно дорожить песенкой Потье... Мне не раз приходилось слышать, будто «Интернационал» пели расстреливаемые коммунары, Это чистая фантазия: Потье написал свой гимн уже после разгрома восстания, перед самым отъездом в Лондон. Появление «Интернационала» прошло совершенно незамеченным. Да и то сказать: красотой и силой выражений он отнюдь не блещет — как, впрочем, большинство гимнов. Эжен Потье был, однако, человек не бездарный. Жюль Валлес сравнивал его с Виктором Гюго, — не более и не менее того. Это сравнение настолько смешно, что его нельзя назвать бесстыдным. Но некоторый поэтический талант у Потье несомненно был. Жаль, что именно в «Интернационале» его талант никак не отразился. Скажем правду: наш собственный Демьян Бедный много лучше пишет на тему «Попили нашей кровушки»{3}.

Потье, человек очень честный и порядочный, не блистал, по-видимому, умом. Он убеждал, например, женщин не отдаваться тем мужчинам, которые не заявят себя сторонниками идеи всеобщего мира, советовал лишить их, пока не образумятся, «права на поцелуи». Французскую революцию он любил столь горячо, что под своими стихотворениями ставил даты революционного календаря. Так, его стихи, посвященные в теплых выражениях Наполеону (O bandit de la grande espèce, Viens, forçat, qu’on te reboulonne…{4} ), помечены брюмером 91-го (т.е. 1883) года. Но еще более нежно, чем ту, давно минувшую, революцию, Потье любил революцию будущую, социальную, коммунистическую. Он возвестил ее приход в хитро составленных виршах с окончанием на elle: «C’est elle! C’est elle! C’est elle! La Belle! La Rebelle! La vie à pleine mamelle, Elle appellee!{5} » и т.д. «Т.д.» здесь довольно длинное, и мы лишь в конце второго куплета узнаем, что « она » и есть коммунистическая революция... Эжен Потье до нее так и не дожил. В качестве доживших очевидцев мы можем с полным знанием дела засвидетельствовать: «C’est elle! C’est elle! C’est elle! La Belle! La Rebelle!» Она, голубушка...

На конгрессе настроение было миролюбивое, и грозные вирши Потье звучали не слишком внушительно. Гимн грозит «в случае чего» перестрелять генералов, — в зале Гюйгенса не было ни одного генерала. Гимн разоблачает «коршунов» и «ястребов» капитализма, — коршуны и ястребы тоже не слетелись в залу социалистического конгресса. Особенно достается в «Интернационале» принцам угля и железной дороги, — большой беды опять-таки нет. Вот если б Потье уделил стишок принцам шелка, это могло бы быть неприятно главе конгрессистов: Леон Блюм — сын фабриканта шелковых лент.

II

Я это говорю отнюдь не в укор вождю французской социалистической партии. Все религиозные учения включают в себя категорические императивы, соблюдение которых не легко дается людям. Относительно личного богатства есть довольно определенные указания не в одной только доктрине социалистов. Однако расхождение жизни с доктриной чаще всего вменяется в вину именно социалистам: «Социалист Блюм — миллионер!..» «Социалист Поль Бон-кур — миллионер!..» — что же с того? Ничего недостойного они не сделали для приобретения богатства. Было бы, разумеется, прекрасно, если бы они раздали свое имущество бедным. Но было бы также недурно, если бы Ллойд Джордж, Ротшильд, Муссолини и Мустафа-Кемаль привели свою жизнь в полное соответствие с правилами исповедуемых ими религий. Я упоминаю о богатстве Леона Блюма, так как из песни слова не выкинешь; а это слово, в частности, имеет в песне некоторое значение. Жизнь Блюма непонятна без его богатства. В одной из своих книг, отмечая особенную любовь Поля Бурже к описанию роскошных туалетов, Блюм снисходительно объясняет маленькую слабость знаменитого романиста тем, что Бурже, родившийся в бедности, слишком поздно познал роскошь. Сам Блюм родился в роскоши и с юношеских лет имел возможность устраивать свою жизнь по-своему.

Его политическая карьера чрезвычайно своеобразна. Теперь он признанный глава большой французской партии, кандидат в премьеры и виднейший человек в международном социалистическом мире. Но лет двенадцать тому назад его в политических кругах не знал решительно никто. Знали его в ту пору теоретики права. Леон Блюм считался одним из тончайших юристов Государственного совета, в котором состоял на службе: некоторые его решения вошли в университетские курсы{6}. А еще раньше, лет двадцать пять тому назад, Блюм имел тоже весьма почетную известность в кругах французских писателей, драматических критиков и эссеистов. С литературы он начал жизнь, — литературой, верно, ее и кончит. В свое время ему предсказывали блестящую литературную карьеру. Некоторые книги Блюма действительно очень недурны. Сам он лучшим своим произведением считает «Новые разговоры Гёте с Эккерманом». Замысел этой книги, вышедшей без имени автора, оригинален: Гёте, перенесенный в конец XIX столетия, ведет с Эккерманом беседы о разных событиях 1895—1900 годов. Нельзя не сказать, смелый план: на протяжении 300 страниц вкладывать свои собственные мысли в уста Гёте! При несомненном блеске книги она несколько раздражает. Гёте говорит об очень многом: о Леоне Доде, о Жюле Геде, о Мильеране, о деле Дрейфуса, о пьесах Сарду, о рассказах Жанны Марии. Вероятно, не у одного из читателей являлась мысль, что кое о чем из этого Гёте не стал бы вовсе разговаривать и что лучше было бы Блюму говорить за Блюма, — зачем же пользоваться столь неудобным псевдонимом? На долю этой книги выпал шумный успех. Мне приходилось слышать, что Октав Мирбо просто влюбился в Блюма.

III

Почему он оставил литературу для политики? Я спрашивал об этом Блюма. Его ответ был неявен. Помнится, Лев Шестов где-то говорит, что всякий писатель испытывает в известную пору потребность повыситься в чине. Нормальное повышение (иногда просто за выслугу лет) ведет к чину учителя жизни или духовного вождя. Не всегда это выходит хорошо. Сам Достоевский под конец своих дней в роли пророка великосветских салонов был, по словам очевидцев, невозможен. Я не знаю, какие именно побуждения сказывались всего сильнее у Леона Блюма. Он социалист совершенно искренний. К нему до некоторой степени могут относиться слова, сказанные Мирабо о Робеспьере: «Этот человек далеко пойдет: он действительно думает все то, что говорит». Может быть, Леон Блюм серьезно верит, что ему и друзьям его суждено «спасти Францию» (употребляю это ходячее выражение, несмотря на некоторую его загадочность: я с 11 ноября 1918 года плохо понимаю, отчего именно нужно спасать Францию). И уж наверное, душа блестящего салонного эссеиста, завсегдатая кулис и законодателя модных театров испытывает своеобразный отдых на пролетарских митингах и конгрессах.

Леон Блюм, однако, не подделывается под пролетария. Некий видный, чрезвычайно левый, деятель имеет в Париже две по-разному обставленные квартиры: одну, весьма бедную, для приема вдов и сирот Третьего Интернационала; другую, значительно лучше, для собственных надобностей. Здесь нет даже напускного цинизма: обыкновенное житейское дело. Леон Блюм не прибегает к маскараду. Он явился на конгресс, как является в парламент и в салоны: изящный, хорошо одетый, со свойственной ему несколько старомодной элегантностью. Это делает честь и его правдивости, и его уму.

Наполеону говорили с похвалой об одном маршале, что тот в походах приказывает носить себе пищу из общего солдатского котла: это ведь должно создать полководцу большую популярность в армии. Наполеон гневно назвал маршала дураком. «Никогда, — сказал император, — никогда французские солдаты не поверят, что маршал Франции питается солдатской пищей: они, наверное» убеждены, что это делается для отвода глаз и что их просто хотят надуть». Едва ли и парижские рабочие, отнюдь не славящиеся глупостью, признали бы своим братом Леона Блюма, если бы он явился на конгресс в блузе или в лохмотьях (бывает и так). Большинство ораторов конгресса называли друг друга на «ты»; Блюму все говорили «вы». Ясно чувствовалось, что рабочие видят в нем чужого и, как чужого, быть может, ценят его особенно высоко. Один оратор-рабочий так и сказал с трибуны: «Я глубоко почитаю вас, товарищ Блюм. Но вы вышли не из нашей среды и не во всем нас понимаете. У меня нет вашей тонкости ума, зато у меня есть другое — инстинкт рабочего человека»... «Ах, мне надоела моя «тонкость ума»!» («Oh, j’en ai assez, de ma subtilité d’esprit!») — сердито прервал его с места Леон Блюм. Быть может, в этом разгадка его карьеры: тонкость ума ему надоела.

IV

Он говорил, а за ним упоенно повторяли другие: «Все наши предсказания сбылись». Я слушал с недоумением: все предсказания? Когда же именно они сбылись? Впрочем, это в порядке вещей. То же самое говорят на своих конгрессах и Марсель Кашен, и Эдуард Эррио» и Леон Доде. Сбылись решительно все предсказания решительно всех партий. Партийная игра — организованная нечестность мысли. На самом деле многие предсказания, которые в свое время именовались «блистательными», весьма блистательно опровергнуты жизнью. Марксистам, в частности, хвастать никак не приходится. Великий утопист научного социализма был едва ли не всю жизнь убежден в крайней близости коммунистического строя. Маркс доказывал Лассалю в 1849 году, что пролетарская революция во Франции вспыхнет не позднее следующего года. В 1862 году он писал Кугельману: «Мы, очевидно, идем навстречу революции, в чем я начиная с 1850 года никогда не сомневался». В 1872 году он утверждал в письме к Зорге, что «пожар разгорается во всех углах Европы», Энгельс говорил сорок лет тому назад: «Царское правительство этот год уже не протянет, а когда уже в России начнется — тогда ура!» Естественно, что люди, знающие за собой блистательные политические предсказания в прошлом» имеют ясную программу и для будущего. В сжатой, отчетливой, превосходной речи Леон Блюм перечислил основные положения избирательной программы социалистов.

Он не оратор в таком смысле, в каком был оратором Жорес. От его речей лица не бледнеют и руки не сжимаются в кулаки. У Блюма не хватает голоса, и жесты его сдержанно однообразны. Ударные фразы, для которых часто произносится вся речь и после которых должен наверняка последовать «бурный взрыв аплодисментов», у него повисают в воздухе. Вдохновенная péroraison{7}, любимое блюдо ораторов (готовится и пробуется дома), Блюму удается далеко не в совершенстве. Его речи ничего не теряют в чтении — плохой признак для оратора. Но люди, к вдохновенным речам не восприимчивые, должны слушать Блюма с наслаждением. Он говорит быстро, гладком так литературно правильно, что фонограмму его речи можно было бы напечатать без единой грамматической поправки. Перечисляя многочисленные пункты программы, приводя главные аргументы в пользу каждого, он ни разу не запнулся, ни разу не повторился, ни разу не заглянул в конспект, — я не уверен даже, что конспект перед ним был. Это, вероятно, школа Conseil d’Etat, — оттуда редко выходят вдохновенные ораторы.

Его программа очень хороша. Осуществить ее невозможно. Ввести налог на капитал, — капитал улепетнет за границу. Уничтожить сенат, — надо получить на то согласие сената. Дать политическое полноправие колониям, — полноправные марокканцы немедленно попросят французов уйти к себе домой. Разумеется, возможны компромиссы. К этим компромиссам и сведется дело, если Леон Блюм придет к власти. Но для этого приходить к власти ему не хочется.

Прежде было просто. В большинстве стран социалистическая партия была главной (если не единственной) последовательно-демократической партией. А последовательно-демократическая программа в этих странах была программой эффектно-революционной. Немецким социалистам стоило прийти к власти, чтобы установить республику в стране Вильгельма И. В государствах демократических, как Франция, прежде была возможна смелая программа широких социальных реформ: страны эти «ломились от золота", а сделано было для рабочего класса так мало. Двадцать лет тому назад учебники политической экономии говорили о восьмичасовом рабочем дне почти как о мечте революционеров. Что делать у власти французским социалистам в настоящее время? Франция больше от золота не ломится. Бюджет чудовищно обременен войной, налоги тяжелы, как до войны никому не снилось, экономия государственных расходов переходит почти в нищету. Восьмичасовой рабочий день везде введен версальскими людьми. В Англии можно было выстроить миллион коттеджей для рабочих, — во Франции деньги для миллиона коттеджей достать теперь неоткуда. Несколько лет тому назад, в пору оккупации Рура, «эффектным боевиком сезона» могла быть внешняя политика. Сейчас и этого нет. Внешняя политика Леона Блюма мало отличалась бы от внешней политики Бриана, — второго Локарно не выдумаешь. Советское правительство тоже нельзя признать во второй раз. Разоружиться опять-таки невозможно: в Москве засел Сталин, из Рима Муссолини поглядывает на Ниццу и Савойю, где-то бродит и тень Людендорфа. Стоит ли брать власть для того, чтобы сказать в Женеве еще одну речь о примирении и братстве народов, уменьшить на два полка оккупационные войска в Марокко, оказать кредиты кооперации и увеличить процентов на десять налог на наследства или пенсии неимущим старикам? Все остальное хорошо для трибуны социалистического конгресса.

И потом «брать власть» — это звучит прекрасно. Но самое слово «власть» явно устарело во Франции. Право назначать и увольнять префектов, право открывай» выставки и жаловать орден Почетного Легиона едва ли может воспламенить очень властолюбивого человека. А в палате депутатов роли главы правительства и главы оппозиции почти равноценны. В остальном вторая роль удобнее. Ведь над всем преобладают — по крайней мере теоретически — верховные интересы страны. Интересы же Франции едва ли требуют в настоящее время прихода к власти социалистов.

Нужно ли пояснять, что я говорю об эффектной программе отнюдь не в дурном смысле. Леон Блюм доказал» что он не вульгарный карьерист и за портфелями не гонится. Что будет, если он станет главой правительства? Будет прежде всего, конечно, паника на бирже — и естественная, и раздуваемая нарочно. Что поделаешь с «легальным саботажем», — не вводить же Чрезвычайную Комиссию! Но будет еще и другое. Не имея возможности осуществить крупные и серьезные реформы, Леон Блюм может только погубить заслуженную партийную фирму. Рабочие массы немедленно уйдут от нее к коммунистам.

Я склонен поэтому думать, что основная линия политики Блюма более или менее правильна. К сожалению, с основной линией, как всегда, переплетается что-то еще. Одна из линий боковых ведет к избирательным соглашениям с коммунистами. На конгрессе шел горячий (так и не разрешенный) спор: предпочесть ли при перебаллотировках коммунистов радикалам или радикалов коммунистам. О том, чтобы коммунистам предпочесть так называемых умеренных республиканцев, и спора никакого не было. Самое важное, разумеется: barer la route à la rèaction{8}. Выражение это я слышал и читал раз семьдесят. С нашей точки зрения, здесь совершенная дикость. Казалось бы, ребенку ясно: будет у власти Пуанкаре — Леон Блюм может по-прежнему громить его с трибуны парламента и со столбцов газеты «Populaire». Будет у власти Кашен — не станет ни парламента, ни газеты «Populaire», ни Леона Блюма. Тем не менее Пуанкаре — реакция, а Кашен, очевидно, — прогресс.

Было бы очень печально, если бы Леон Блюм не понимал столь элементарных вещей. Разумеется, он их прекрасно понимает. Человек он очень умный и талантливый. Чего-то и ему все же не хватает. «Вам не хватает умения говорить своим друзьям: нет», — сказал когда-то Жоресу Клемансо. Есть «нет» и «нет». Клемансо говорит: нет — и это у него звучит: «Идите вы к черту!» (впрочем — у него и «да» звучит приблизительно так же). Бриан говорит: нет — и слышится: «Позвольте не во всем с вами согласиться, дорогой коллега». Но это все-таки нет. В нормальных условиях жизни манера Бриана правильнее манеры Клемансо. Злоупотреблять мягкостью, однако, не следует. Блюм в социалистическом лагере — профессионал любезности. Жаль, что он улыбается преимущественно левой стороной лица. От этого маленького недостатка никто не даст избавленья Блюму: «ни Бог, ни царь и ни герой». Правда, необходимо сделать и поправку на сложные тактические соображения: Леон Блюм лидер, и у его партии есть «левое крыло». Лидер может находиться только в партийном центре. Еще у Овидия Солнце разумно советует своему сыну Фаэтону всегда идти посредине: medio tutissimus ibis{9}. «Левому крылу» нередко надо бросать кость — быть может, с искренним пожеланием, чтобы оно этой костью подавилось.