В Париже, куда вернулся Ришелье после штурма Измаила, на него посыпались несчастья. Умер его отец. Одновременно выяснилось, что их семья почти разорена. Куда делось состояние, приносившее до 500 тысяч ливров ежегодного дохода, непонятно. Ришелье, человек совершенно бескорыстный, отказался от остатка доходов в пользу кредиторов и двух своих сестер, которых нежно любил. Но главное горе было не в разорении. Шел 1791 год. Медовый месяц революции кончился. Начиналось обычное в революционной истории время: классический переход от всенародного восторга к всенародному ужасу.
Прежде, с детских лет, всю жизнь, все было так ясно: двор, имения, военная служба. Теперь ничего не оставалось ни от двора, ни от имений, ни от службы, — по крайней мере на родине. Перед баловнем судьбы сразу стало много тяжелых вопросов: как жить? чем жить? где жить?
Он решил уехать. «Французская эмиграция трусливо бежала», — писал один русский историк-публицист лет тридцать тому назад, когда и у нас все было довольно ясно. На старости лет этот историк — честнейший, прекрасный человек — нежданно-негаданно сам стал эмигрантом и трагически окончил свои дни в Чехословакии. От тюрьмы, сумы и эмиграции политическому деятелю вперед отказываться не надо.
Ришелье, как и большинство французских эмигрантов, бежал не по трусости. Не по храбрости остались во Франции другие. Чаще всего дело это определялось случаем, отчасти и модой. Очень многие уезжали потому, что так было принято — «все уезжают». И почти никто из этого тогда трагедии не делал: ведь уезжаем на три месяца, ну на полгода, пустяки!
Кажется, Ришелье несколько обидело, что Людовик XVI отнесся к нему без достаточного доверия. Во всяком случае, настроен он был серьезнее, чем большинство его товарищей по судьбе. Ему и до того возвращаться во Францию из России не хотелось, он сам говорит: «Ехать в Париж мне было страшнее, чем было бы трусу участвовать в штурме Измаила». Покинул он родину в августе 1791 года легально, получил заграничный паспорт, и это позднее очень благоприятно отразилось и на его судьбе, и на судьбе его близких. В пору страшных революционных законов против эмигрантов и их родственников, оставшихся во Франции, жена герцога, «femme Richelieu», неизменно ссылалась на то, что ее муж не эмигрант: он не бежал, а уехал с законным паспортом. Поэтому герцогиню очень долго и не трогали, посадили ее в тюрьму лишь при Робеспьере.
Ришелье отправился не в Кобленц, а в Петербург. Там его встретили превосходно. Императрица Екатерина была с ним чрезвычайно любезна. 25-летнему иностранцу был дан чин полковника, его пригласили бывать запросто в Эрмитаже. Он был в полном восторге. Разочарование пришло позднее.
Стар, обычен, неизменен путь всех эмиграции истории. Люди, естественно, уезжают в те страны, в которых могут рассчитывать на сочувствие общественного мнения и правительств. В сочувствии им вначале никогда и не отказывают. Первых французских эмигрантов встретили восторженно даже в Германии, которая гостеприимством никогда особенно не славилась. Графу де Артуа и его свите при их въезде в Кобленц на улицах бросали цветы. Несколько позднее их забрасывали грязью (говорю и о цветах, и о грязи не в переносном, а в буквальном смысле). Сперва у всех эмигрантов были деньги, они вносили «нездоровое оживление» в жизнь небольших немецких городков. Потом остались они без гроша, их надо было кормить, доставать им работу, чуть только не отбирать хлеб у своих. А враги их во Франции шли от удачи к удаче, — «ничто у людей не имеет такого успеха, как успех». Со своей стороны, французы, особенно парижане, были от Германии отнюдь не в восторге. Много забавного случилось, например, с Риваролем: знаменитому остроумцу не перед кем было блистать. Les Allemands se cotisent pour comprendre un bon «mot»[9], мрачно говорит он.
В России, да еще в Англии, относились к эмигрантам лучше, чем в других странах. Вначале императрица Екатерина оказывала им гостеприимство с восторгом. Именно в это время и попал в Петербург Ришелье. В германских землях дело уже обстояло иначе. Поход на Париж герцога Брауншвейгского закончился в 1792 году полным провалом. Венское правительство объявило, что с 1 апреля 1793 года перестанет платить жалованье эмигрантскому корпусу принца Конде. Положение людей, входивших в этот корпус, сразу стало трагическим, — денег больше почти ни у кого не оставалось. Тогда в Петербурге возник так называемый Крымский проект: предполагалось перевести в недавно завоеванный Крым армию принца Конде. Инициатором этого плана был Ришелье, подписал документ Платон Зубов, а кто был автором, сказать трудно.
Документ этот, состоящий из 33 параграфов, и трогателен, и в некоторых отношениях курьезен, — особенно по необыкновенной своей цифровой отчетливости. Русское правительство отводило французской эмиграции на берегу Азовского моря «630 000 arpents russes qu'on nomme déciatine»[10]. Надлежало образовать две военные колонии. Каждая колония делилась на десять округов, каждый округ — на пять деревень. В каждой деревне должны были поселиться «сорок мушкетеров-дворян и двадцать мушкетеров-недворян. Каждому мушкетеру-дворянину отводилось шестьдесят десятин земли, недворянину — тридцать (офицерам же по триста). Кроме того, каждому поселенцу, независимо от происхождения, давались две кобылы, две коровы, шесть овец. Получали колонисты, по проекту, и жалованье. Генеральным инспектором эмигрантской колонии назначался сам принц Конде, а ее губернатором — герцог Ришелье.
С этим проектом и с двумя бочонками золота на расходы по перевозке армии в Крым Ришелье в конце 1792 года выехал в Германию в эмигрантский штаб. По словам Круза-Крете, предложение императрицы было эмигрантами встречено «пренебрежительно», за что им тогда немало досталось упреков и ругательств и от русских, и даже от французских современников. В самом деле, нищим людям, которым некуда деться и нечего есть, предлагают жалованье, предлагают землю в благословенном, солнечном краю, а они ломаются, капризничают, изображают бар! Разумеется, неблагодарные дураки, если не совершенные проходимцы. Ростопчин писал: и дураки, и проходимцы.
Мы к этому так отнестись не можем.
Когда надежды разбиты, когда делать больше нечего, когда люди начинают терять веру в себя и изверились во всем остальном, в противовес полному отчаянию неизменно появляется нечто неожиданное, поражающее, дикое. Скажем символически кратко: Парагвай.
Крым был Парагваем французской эмиграции.