I.

После совещания, которое состоялось в Яссах в конце 1018 года, три организации, действовавшие в ту пору нa юге России (левая, правая и центральная), решили, частью по собственной инициативе, частью по настойчивому приглашению союзных послов в Румынии, отправить совместную делегацию в Париж и Лондон „для изложения положения дел в России‟. В состав делегации входили: В.И. Гурко, К.Р. Кровопусков, П.Н. Милюков, А.А. Титов, С.Н. Третьяков и Н.Н. Шебеко.

Мы выехали из Одессы 3 декабря 1918 года на пароходе „Александр Михайлович‟, который предоставило в распоряжение делегации одесское городское самоуправление. На пароход мы перебрались поздно вечером 2 декабря. Человек пятнадцать общественных деятелей, имевших за собой обязательный путь 1918 года: Петербург — Киев — Одесса, — явились в порт провожать делегацию. Это могло считаться подвигом; в ту пору в Одессе прогулка ночью из порта в центр города была приблизительно равносильна путешествию в старину по Брынским лесам. Впрочем, предполагалось, что и делегация подвергается опасности: Черное море кишело минами, а команда „Александра Михайловича‟ считалась неблагополучной по большевизму.

На минах пароход не взорвался, команда нас в море не выбросила, и на следующий же день мы увидели „минареты Константинополя‟. Не стану описывать этих минаретов, — они в мировой литературе достаточно хорошо описаны. Марк Твен, который терпеть не мог писателей, изображающих ‟погоду‟, раз навсегда выделил в особую брошюру все картины природы: летнее утро и зимний вечер, зеленые поля и тенистые рощи, фиолетовые облака и розовые закаты, — и в сносках всякий раз отсылал к этой брошюре читателей: летнее утро — смотри описание на странице такой-то. Следуя этому примеру, я за константинопольскими минаретами отошлю читателей к романам современного французского писателя, который уверяет, что у него в крови Стамбул:

„J'ai Stamboul dans le sang‟{2}, — говорит этот писатель, родившийся, кажется, в Оверни.

На рейде Босфора стоял без признаков жизни низкий темный гигант ‟Иавус‟ — рожденный „Гебен‟ и более знакомый миру под своим первоначальным именем. Вокруг германского дредноута, кончавшего здесь свою бурную жизнь, стояли „Верньо‟, „Дидро‟, не помню какие еще жирондисты, монтаньяры и философы. Здесь же поблизости остановился и „Александр Михайлович‟. Часа через полтора мы были в центре Константинополя, у Токатлиана. Мы шли к Токатлиану пешком. По дороге едва ли не из каждой витрины нам приветливо улыбалось лицо Венизелоса.

II.

Константинополь в декабре 1918 года представлял собой в политическом отношении довольно точную картину дома умалишенных. Незадолго до того было подписано перемирие в Мудросе, младотурецкий комитет „Единение и прогресс‟ объявил себя распущенным, все три диктатора, Талаат, Энвер и Джемаль, бежали за границу, а для управления страной, к десятилетию свободы и конституционного строя, был призван престарелый Тевфик-паша, бывший долгие годы любимым министром Абдул-Хамида. Тевфик-паша считался в то время самым подходящим человеком, как давний сторонник союзных стран и как враг младотурецкого режима. Но самые горячие его доброжелатели признавали, что великий визирь „не молод‟.

Он был даже настолько не молод, что, представив султану список своего кабинета, включил в него несколько человек, которые, при разных достоинствах, имели существенный недостаток: они давным-давно умерли. Во время визита, сделанного русской делегацией великому визирю, дряхлый Тевфик-паша, осведомившись о национальности делегатов, радостно закивал головой и сразу перешел к делам: заговорил о Берлинском конгрессе, в котором принимал участие, о своих добрых друзьях, графе Шувалове и князе Горчакове, вспомнил и день вручения ему ноты, объявлявшей войну — войну 1877 года: Тевфик-паша был в ту пору дипломатическим представителем Турции в Петербурге.

К великому визирю делегация явилась с визитом из учтивости. Все прекрасно понимали, что никакой властью султанское правительство не обладает. Желающих приобрести по дешевой цене Константинополь было довольно много. Но вся власть принадлежала верховным комиссарам союзников, точнее, двум из них: французскому и английскому адмиралам. Политическая жизнь турецкой столицы определялась расхождением французских и английских интересов на Востоке и глухой (впрочем, не очень даже глухой) борьбой верховных комиссаров Англии и Франции. Всеобщий страстный и радостный интерес к проявлениям их длительной дуэли на шпильках — вот то, что бросалось в глаза каждому в Константинополе. Да еще весьма распространенное желание граждан Оттоманской империи отдаться, в защиту от друзей и наследников, под покровительство президента Вильсона, его многочисленных пунктов и еще более многочисленных долларов. Четырнадцать пунктов были тогда очень популярны во всем мире. Особенно страстно их защищала газета „Сербести‟, орган молодых курдов.

Весть о приезде русской делегации вызвала в Пере необычайную сенсацию. Константинопольские конфреры{3}, видимо, очень истосковались по построчным, и делегатов, в особенности П.Н.Милюкова, буквально облепили интервьюеры. На следующий день газеты были полны сведений о панславистах, приехавших на пароходе „Михайлович‟. По обязанности секретаря делегации я заведовал прессой и составил коллекцию вырезок (преимущественно на французском языке). Большинство журналистов сходилось на том, что делегация едет в Париж требовать для России Константинополя. В одном из органов греческой печати (кажется, в „Неологосе‟) появилась по этому случаю возмущенная передовая статья под грозным заглавием „Никогда!‟. Греческий журналист с моральной, исторической и политической точек зрения опровергал притязания приехавших на „Михайловиче‟ панславистов: Константинополь не должен и не будет принадлежать России — он должен и будет принадлежать Греции. Ибо греческая армия решила судьбы войны... Дальше следовали необычайно цветистые комплименты по адресу Венизелоса, который с самого начала все, решительно все предвидел. Сравнивался Венизелос с многими великими людьми, в частности с Юлием Цезарем, причем сравнение было не в пользу Юлия Цезаря.

Другой интервьюер сообщал, что панславист Милюков хитрил, скрывая истинные цели делегации; но зато интервьюеру удалось выяснить состав образуемого Милюковым правительства: в правительство это должны были войти преимущественно социалисты-революционеры во главе с адмиралом Колчаком. Видное место и в милюковском правительстве, я в делегации занимали также Терещенко и какой-то Сербачов — так мы и не узнали, кто это, собственно, такой; может быть, это был отзвук генерала Щербачева? Еще какая-то газета установила, что во главе делегации, требующей Константинополь, стоит, собственно, князь Львов, но он путешествует инкогнито. Такую же осведомленность проявляла печать и в вопросах западноевропейских: так газета „Земан‟ сообщала, что во Франции вспыхнула большевистская революция, и что Пуанкаре бежал из Парижа.

Впрочем, смеяться над константинопольской печатью нам никак не годится: конечно, о турецких делах большинство из нас знало (и знает) никак не больше, чем турки о наших. В этом немедленно пришлось убедиться и мне. Я читал переводы газетных статей, разговаривал с неожиданно встреченным петербургским знакомым, талантливым константинопольским журналистом К. И все яснее чувствовал, как трудно разобраться во всех этих двойных и тройных именах беев, пашей и эффенди и как трудно понять, что именно произошло в стране чудес, соединяющей Азию с Европой.

III.

В Константинополе, одном из прекраснейших городов на земле, мне случилось побывать три раза. Впервые я был там вскоре после падения султанского самодержавия. Я видел, таким образом, начало и конец царствования трагической партии младотурок.

В те далекие дни было упоение победы. Турецкая революция тоже была самой светлой, самой бескровной в истории. Впрочем, когда я приехал, на улицах уже перестали обниматься незнакомые люди и орлы больше не вились в небе над площадями Константинополя: по старинной традиции, освященной газетами‟ романами и даже учебниками истории, в особенно торжественные минуты в жизни народов в небе всегда взвивается орел. На моей памяти, первый такой орел взвился в редакциях газет 17 октября 1905 года. Орлов больше не было, но в освобожденной столице был необыкновенный энтузиазм. Во всех витринах тогда тоже красовались портреты — не старика Венизелоса, а молодого Энвера: он председательствовал в историческом заседании комитета „Единение и прогресс‟ в Салониках, когда было решено поднять восстание против Абдул-Хамида и двинуть на Константинополь младотурецкие дивизии. Турки братались с армянами, в газетах печатались пламенные статьи о великой, свободной, миролюбивой Оттоманской империи. Лозунг был брошен в июле 1908 года Энвером в его речи в салоникском „Сквере свободы‟: „Самодержавие, произвол уничтожены! Нет больше в Турции болгар, греков, сербов, армян! Под этим синим небом все мы братья, все мы гордимся тем, что мы оттоманы!.. ‟

Энвер давно погиб в бою, убиты Талаат и Джемаль, погибли Джавид, Назим, другие вожди младотурецкого движения. Болгары, сербы, греки отпали от оттоманской империи, и приобрели иной, ужасный смысл слова „нет более в Турции армян‟, впоследствии повторенные Талаатом в его беседе с американским послом Моргентау.

Я никогда не видел вождей младотурецкой партии; но ее рядовых деятелей встречал в былые времена. Многие младотурки, большие и малые, проживали в качестве эмигрантов в Европе и делали, как водится, то, что теперь делаем мы, а до нас и до них делали немецкие, венгерские, польские эмигранты. Четверть-века тому назад участие Ахмета-Ризы (по общему отзыву, честного и чистого человека) во всевозможных международных митингах, когда требовалось что-либо flétrir{4}, было так же обязательно, как теперь речь Виктора Баша и письмо графини Ноайль (выражающей глубокое сожаление, что не может явиться flétrir лично).

Для чего турки ввязались в войну? Народ, разумеется, желал мира, — в этом трудно усомниться людям, наблюдавшим в Константинополе философское спокойствие, благодушие, вежливость турок. Родовая аристократия, презиравшая, как „плебеев‟, и Энвера, и Талаата, и Джемаля, не хотела о войне слышать. По словам очевидца, великий визирь, принц Саид-Халим плакал, когда узнал о бомбардировке „Гебеном‟ Одессы, предпринятой без его ведома (четыре оттоманских министра подали в этот день в отставку). Из трех младотурецких диктаторов двое недолюбливали немцев, а третий (Джемаль) их ненавидел. Вдобавок и в победу Германии верили они далеко не твердо. Талаат, по крайней мере, был убежден, что союзный флот прорвется через Дарданеллы и превратит в развалины Константинополь. Войну младотурки вели с энергией истинно необычайной, твердо решив, в случае прорыва Дарданелл, „сжечь Константинополь, как русские сожгли Москву‟, и взорвать на воздух св. Софию{5}. Не буду касаться и другого — того, о чем говорилось на берлинском процессе Соломона Телириана, убийцы Талаата-паши. Превращение радикальных интеллигентов, столпов разных Лиг прав, в то, чем стал во время войны комитет „Единение и прогресс‟, всегда будет одним из самых непонятных явлений истории.

Впрочем, главного вождя, несмотря на его „убеждения‟ трудно отнести к радикальной интеллигенции. Выходя из партийного комитета, Энвер-паша верхом уезжал в лес и там упражнялся в стрельбе из пистолета: он на глазах Моргентау всаживал в туза пулю за пулей (как известно, это искусство сыграло немалую роль в биографии Энвера). Говорили, что по взглядам Энвер „конституционалист английского толка‟. Но как-то, в гневе, с турецкой парламентской трибуны он назвал председателя парламента „собакой‟, что вряд ли соответствует традициям английского конституционного строя. Энвер не был турецким Наполеоном, каким его представляли когда-то. Он не был и вообще политическим деятелем. Это был Хаджи-Мурат — вероятно, единственный Хаджи-Мурат в новейшей европейской истории.

За несколько лет младотурецкого владычества Турция потеряла большую часть своих владений, потеряла Сирию, Аравию, Месопотамию, Палестину. В ту пору все были убеждены, что пришел конец и самому существованию независимого оттоманского государства. Наша делегация приехала из страны, жившей в крайне тяжелых условиях. Но судьба турок, разумеется, представлялась гораздо более трагической. Очень трудно было себе представить, как они могли бы выйти из своего отчаянного положения.

Спаситель Турции был не за горами.

IV

Почти одновременно с нашей делегацией в Константинополь прибыл — не на собственном пароходе, а по-старинному, верхом на коне — тридцатисемилетний боевой офицер. Мы о его приезде ничего не знали; вероятно, и вообще не знал почти никто. Встречен он был без торжественности, без интервью, и газеты — по крайней мере, газеты Перы — интересовались им, по-видимому, гораздо меньше, чем панславистской делегацией, так несправедливо покушавшейся на Константинополь. Между тем для судеб Турции приезд этого офицера имел некоторое значение. Это был Мустафа Кемаль.

В ту пору в Европе он был совершенно неизвестен. Даже много позднее посвященная ему — не в константинопольских газетах, а в Британской энциклопедии (издание 1922 года) — сухая маленькая заметка кратко сообщала, что он убит. Назло Британской энциклопедии и Британской империи Мустафа Кемаль оказался жив. Теперь у него есть биографы. Мы знаем, что он родился в Салониках в очень небогатой семье и был прозван в военной школе Кемалем за необыкновенные успехи в науках („Кемаль‟ по-арабски значит „совершенство‟). В ранней молодости он был замечен Абдул-Хамидом, который, недолго думая, отправил юношу в ссылку: кровавый султан обладал некоторым знанием людей. Мустафа Кемаль основал тайное общество „Родина‟, сыгравшее огромную роль в истории турецкого освободительного движения. Из этого общества вышли и младотурки, впоследствии лютые враги Кемаля. Сам он долго оставался в тени. В пору революции 1908 года он был начальником штаба армии Махмут-Шевкета, которая первой вошла в Константинополь. Мало были тогда известны и его исключительные боевые заслуги в четырех войнах. По-видимому, он был душой знаменитой обороны Дарданелл (хоть очень велика была в ней и роль Энвера-паши{6} ). В пору великой войны младотурецкий комитет запретил упоминать имя Кемаля в сообщениях генерального штаба. Говорили о нем только тo, что он не берет взяток. Это считалось чудом.

Биографиям доверять вообще, не надо, это самый лживый род литературы. Но если им верить, то программа, с которой Мустафа Кемаль приехал после Мудросского перемирия в Константинополь, отличалась чрезвычайной простотой. Он желал продолжать войну! Могущественная Германия была разгромлена, на дарданелльских укреплениях хозяйничали враги, в Босфоре стояли английские и французские броненосцы, победоносные союзники диктовали свою волю миру, — а молодой генерал находил, что Турция может и должна продолжать собственными силами борьбу за самостоятельное существование. Он явился к Магомету VI и убеждал султана бежать в Малую Азию, с тем, чтобы там формировать новую армию и бороться до конца в надежде на утомление союзных народов, на раздоры союзных правительств. Султан, естественно, послал к черту сумасшедшего офицера — и это стоило престола династии Османов. Гениальная идея Кемаля была единственным спасением для Турции.

Повторяю, нам, иностранцам, очень трудно разобраться в восточных событиях. Приходилось читать и слышать самые различные суждения о политике кемалистов. Но, кажется, из многочисленных врагов Кемаля никто не отрицает его необыкновенной энергии и дарований.

Внутренние реформы турецкого диктатора по их колоссальному размаху можно сравнивать только с реформами Петра Великого. Но Петр родился у трона; отец Кемаля был таможенным чиновником. В области внешней политики Мустафа Кемаль шел от успеха ж успеху, Замечу, что он единственный из правителей Европы, неизменно побивавший большевиков их собственным оружием. Французы, немцы, англичане несли в сов. Россию свои капиталы и там их благополучно оставляли. Мустафа Кемаль ухитрился получать деньги от большевистского правительства, не оказывая ему никаких услуг. Он же сумел обратить против большевиков столь им удобное разграничение между уполномоченными советского правительства и деятелями Третьего Интернационала. Для европейских государств это разграничение стало настоящим бедствием. Мустафа Кемаль беспощадно расправлялся с попавшими на его территорию большевиками, всякий раз любезно заверяя Москву, что это были агенты Третьего Интернационала: представителей дружественного московского правительства он, конечно, встретил бы с распростертыми объятиями.

V.

Почти в каждом современном романе, изображающем русские дворянские гнезда, есть непременно „старинный дом с колоннами‟. Это твердо установленная формула, — точно все помещики в России обладали именно такими домами. „Старинный дом с колоннами‟ представляет собой и Блистательная Порта. Я думал, что она много блистательнее. Запущенные, грязноватые коридоры. Не слишком богато обставленные комнаты. От „восточного стиля‟, в олеографическом представлении о Востоке, разве то, что вместо дверей везде висят портьеры. Скрывавшиеся за этими таинственными портьерами мирные чиновники Порты, кажется, не заваленные делами, необыкновенно предупредительно давали разные справки, точно были чрезвычайно рады, что вот и они для чего-то пригодились.

Мы побывали и в иностранных посольствах, у всех трех верховных комиссаров. Благодушный адмирал Уэбб очень оживленно, с видимым интересом, беседовал с нами о погоде. Штатский комиссар Италии, (впоследствии министр иностранных дел) расспрашивал нас о большевиках и вздыхал, сочувственно кивая головой. Он был из знаменитого рода графов Сфорца, но, по-видимому, не унаследовал темперамента своих предков, родоначальников кондотьерства: это отчасти сказалось в дальнейшей политической карьере графа Сфорца. Гораздо интереснее был визит, сделанный делегацией французскому верховному комиссару. Старый адмирал Аметт в течение доброго часа вел с П.Н. Милюковым политический спор— и вел его тонко, умно, с совершенным пониманием того, что происходило в России. В заключение интересной беседы делегация просила верховного комиссара визировать ее паспорта для проезда во Францию. Адмирал ответил столь же любезно, сколь уклончиво, ссылаясь на необходимость запросить по телеграфу свое правительство. Я не стану рассказывать, почему французский комиссар в Константинополе был не слишком рад поездке, предпринятой делегацией по приглашению французского посланника в Румынии. Но любезности генерала было недостаточно для того, чтобы загладить уклончивость его ответа.

У одного из правых делегатов (у В.И. Гурко) было частное поручение: императрица Мария Феодоровна просила его передать письмо ее сестре, английской королеве. С этим письмом В.И. Гурко, тщетно прождав дня три результата телеграфных сношений адмирала Аметта с французским правительством, отправился снова к адмиралу Уэббу. При первом официальном визите всей делегации в британское посольство ничего не было сказано ни о письме ж королеве Александре, ни об уклончивом ответе верховного комиссара Франции. По-видимому, и то и другое произвело сильное впечатление на адмирала Уэбба — второе, быть может, больше, чем первое. Британский адмирал немедленно и с чрезвычайной радостью предложил делегации ехать без всяких виз на английском военном судне „Героик‟, которое как раз в этот вечер отходило к берегам Италии. Не решаюсь, конечно, предположить, что адмирал Уэбб специально отрядил для нас это судно с целью удружить своему французскому коллеге по управлению Константинополем. Сокращу несколько рассказ и не остановлюсь на дипломатических шагах, спешно предпринятых делегацией для того, чтобы смягчить неловкость в отношении адмирала Аметта. Скажу только, что приблизительно через час после разговора в гостиницу „Токатлиана‟, к всеобщей сенсации, прикатил на огромном автомобиле сам адмирал Уэбб. За ним следовал еще другой огромный автомобиль. Английский адмирал так и сиял от радости. Его желание оказать услугу русским общественным организациям было настолько велико, что он собственноручно (в буквальном смысле слова) помогал делегатам переносить и укладывать вещи в казенные английские автомобили. Адмирал Уэбб отвез нас и на пристань, где готовился к отходу „Героик‟. Нас поместили в каютах военного судна, любезно предоставленных нам британскими моряками. Так, вследствие исторического соперничества двух великих западных держав, делегатам Союза Возрождения России помогал перевозить багаж представитель короля Георга V на Ближнем Востоке.

VI.

„Героик‟ стоял где-то вблизи Дольма-Бахче, и мы еще видели под вечер волшебную громаду мраморного дворца. Солнце взошло, но огни не зажигались в Дольма-Бахче. На Босфор, кажется, выходит знаменитый Тронный зал, который, наряду с Николаевским залом Зимнего дворца, считается чуть ли не самым большим в Европе. Не горели огни и в других дворцах над Босфором, медленно погружавшимся в мрак. Эту картину забыть трудно. С незапамятных времен люди сходились на том, что нет прекраснее места для мировой столицы. Недаром говорит Нестор-потурченец в заключение своего замечательного труда, посвященного взятию турками Константинополя: „И седе беззаконный Магумет на престоле царствия благороднейша суща всех иже под солнце...‟

„Героик‟ отошел. Нас позвали обедать. Помню, обед был довольно скудный: я думал, что английские моряки живут роскошнее. На том же военном судне путешествовал знатный гость, молодой румынский принц, которого отправляли учиться в Англию. С ним были еще именитые румыны — не то свита принца, не то политическая делегация. Принц обедал отдельно; его спутники — с нами и с офицерами судна. Разговор не клеился. Говорили о погоде, о турецких папиросах, о том, что в стамбульской лавке Хаджи-Бекира продается лучший в мире рахат-лукум. Касались слегка и политики. Наши попутчики настойчиво, с несколько беспокойным видом объясняли, что румынские Гогенцоллерны не имеют ничего общего с прусскими. Это ни с чьей стороны возражений не вызывало: ничего общего, так ничего общего. Кто-то заметил, что Дарданеллы, конечно, протралены, но случайные мины попадаются. Это не увеличило веселья. В десять часов все разошлись по каютам.

Мы запаслись в Константинополе книгами, — преимущественно немецкими, которых не видели четыре года, В книжных магазинах Перы их еще оставалось очень много. Пропаганда у немцев была поставлена образцово. Бертран Рассел утверждает, что во все времена военные и политические победы достигались при помощи пропаганды. Геродот состоял на жалованья у афинского правительства; гвельфы побеждали гибеллинов потому, что папа в отличие от императоров организовал широкую сеть пропагандистов. О методах и правдивости военной пропаганды знаменитый английский философ высказывает весьма мрачные мысли. В самом начале мировой войны немцы распространили по всему свету фотографии, изображавшие „русские зверства в Восточной Пруссии‟. Эти же самые фотографии затем показывали союзники с надписью ‟немецкие зверства в Бельгии‟. „Самым мощным средством пропаганды, — пишет лорд Рассел, — является бесспорно кинематограф, ибо туда ходят люди, которые не способны даже читать газетные передовые. Ученые политические теоретики редко упоминают о кинематографе, так как о нем ничего не сказано ни у Аристотеля, ни у Монтескье. Тем не менее он представляет собой одну из величайших политических сил нашего времени...

Стоили немецкие книги дешево; очевидно, их уже мало покупали: так как Германия проиграла войну, Гёте и Шопенгауэр понизились в цене.

Утром мы подошли к Дарданеллам. На палубе кто-то неопределенно показывал вдаль рукою и называл — быть может, импровизируя — наиболее прославленные места пролива. Смесь новейшей истории с древней мифологией производила сильное впечатление. Кто только здесь не проходил и не воевал: Аргонавты и „Гебен‟, Агамемнон и фон дер Гольц, Александр Македонский и Ян Гамильтон! „Вон там, слева, подальше, развалины Трои... Здесь место первого десанта англичан... Тут была стоянка Энвера-паши... Тот холм — гробница Ахилла...‟ Румынский политик объяснял, что главной целью дарданелльской экспедиции было воздействие на Болгарию. На это намекает в своих воспоминаниях и Черчилль. „В Болгарии, - говорит он, - Стамболийский, пренебрегая гневом короля Фердинанда, гордо направился в тюрьму, где провел много месяцев, шепча имена Англии и России...‟ Последние слова надо, очевидно, признать случайной данью порыву красноречия: английский государственный деятель нисколько не отличается наивностью.

Мифология в чистом виде ждала нас на Лемносе. „Героик‟ почему-то здесь остановился, и делегация в полном составе отправилась погулять вглубь острова.

Читатели, вероятно, помнят миф, относящийся к Лемносу. Царь Филоктет, один из неудачных женихов Елены Троянской, обладал удивительными стрелами, завещанными ему Гераклом. Какая-то нимфа, обиженная Филоктетом, подослала к нему змею, которая, исполняя волю нимфы, с полной готовностью ужалила царя. Рана Филоктета издавала столь отвратительный запах, что его спутники по походу на Трою возроптали. Хитроумный Одиссей тотчас нашелся: он предложил коварно высадить царя на пустынный остров Лемнос. Так и было сделано. Филоктет оставался на Лемносе десять лет в полном одиночестве. Однако на десятом году оракул — с некоторым опозданием — разъяснил грекам, что без филоктетовых стрел невозможно взять Трою. Греки горько раскаялись. Хитроумный Одиссей тотчас нашелся опять: он предложил привезти Филоктета обратно. Посланная Гераклом делегация съездила на Лемнос и, преодолев отвращение, доставила царя к стенам Трои. Все кончилось прекрасно. Врач Махаон сделал царю операцию. Филоктет убил Париса. Троя пала. Затем кто-то убил Филоктета и получил то же драгоценное наследство — стрелы Геракла... Это, кажется, наименее умный из всех мифов, оставшихся нам от „маленького рабовладельческого народца‟, — так называл древних греков Толстой (одна из его фраз, о которых невольно сожалеешь: зачем Толстой это сказал?). Перед грубой неэстетичностью Филоктетовой истории остановился бы, вероятно, и Золя. Но Софокл сделал из нее высокий шедевр поэзии. Искусство всесильно.

Остров в древности назывался „пылающий Лемнос‟. Вулкан, „кузница Гефеста‟, давно провалился в море. Однако и без вулкана песчаная пустыня Лемноса очень мрачное место. Мы гуляли часа три, не видав ни одного дерева. Не видели мы и пещеры Филоктета, главной достопримечательности Лемноса. „Это будет сожаление моей жизни‟, — как говорят по-русски учтивые французы.

VII.

Делегация должна была осведомить о положении дела в России также итальянское правительство. Но и Орландо, и Соннино в декабре 1918 года находились в Париже. Таким образом, задерживаться делегации в Италии было незачем, и мы пробыли в Риме лишь очень недолго. П.Н. Милюков, В.И. Гурко и А.А. Титов прочли доклады в русском посольстве, которым, в отсутствии М.Н. Гирса, также выехавшего в Париж, управлял г. Персиани. Со своей стороны делегаты просили их познакомить с политическим положением Италии. Положение это было очень неблестящим.

О Муссолини тогда еще не говорили в Риме. Разумеется, в итальянских политических кругах его хорошо знали. Но широкой публике имя это было мало известно, как, конечно, и той части русской колонии, которая соприкасалась с посольством на виа Гаэта. Гораздо лучше он был известен эмигрантским революционным кружкам. Вся молодость Муссолини прошла среди русских революционеров, — его там звали „Бенитушка‟. Официальные биографы итальянского диктатора вскользь сообщают, что он в молодости был влюблен в русскую революционерку Елену М. Некоторые биографы делают даже политические выводы Из этой юношеской любви дуче. Так Маргарита Сарфатти в своей книге „Муссолини‟, предисловие к которой написал сам диктатор, говорит несколько неожиданно: „Глава итальянского правительства сумел добиться результатов в переговорах с СССР, думаю, по той причине, что он на своем двадцатом году познал взбалмошную, увлекающуюся по пустякам русскую душу. Тот, кто любил женщину чужой страны, эту страну понимает‟. Известна и долголетняя дружба, связывавшая Муссолини с г-жой Балабановой. По словам итальянского биографа, у нее Муссолини встречал и самого Ленина. „Нельзя себе представить без волнения, — пишет Сарфатти, — эту бедную комнату Анжелики Балабановой в Цюрихе, хозяйку, впоследствии восседавшую в шелковых креслах Кремля, ее товарища с татарским обликом — ему суждено было стать могущественнее королей и императоров, ибо звали его Лениным — и бледного юношу, переводившего на итальянский язык Энгельса и Маркса, — юноша этот был дуче, Муссолини...‟ Много лет спустя, в декабре 1919 года, Ленин, принимая в Москве делегацию итальянских коммунистов, мрачно ее спросил: „А что же Муссолини? Почему вы его потеряли? Жаль, решительный был человек. Вот кто привел бы вас к победе...‟

Как бы то ни было, в ту пору, когда делегация приехала в Италию, другое имя было у всех на устах. Никаких личных воспоминаний у меня с ним не связывается, но читатели, быть может, извинят многочисленные отступления моей статьи.

VIII.

Все необыкновенно в Габриеле д'Аннунцио: и его талант, и его биография. Он стал известен пятнадцати лет от роду, выпустив первую свою книгу. Десятью годами позднее он был уже знаменитостью и в литературе и в обществе. Римская аристократия носила его на руках. Чуть ли не вся итальянская молодежь захлебывалась от восторга, повторяла стихи нового поэта, которого сравнивали с Альфьери и с Петраркой. Сам он скромно себя сравнивал с Леонардо да Винчи{7}, указывая, что лишь они двое в Италии сочетали в себе ум и гениальность.

Виктор Гюго, умирая, говорил: „Пора перестать загромождать собою свой век‟ („Il est temps de désencombrer le siècle‟). Д'Аннунцио с любовью повторял это изречение. В Италии многие считали его кандидатом на мировой пост, освободившийся со смертью Гюго. Другие, правда, считали его „королем шарлатанов‟. В искусстве он был „неронианцем‟, „сатанистом‟, „богоборцем‟ и писал с себя антихриста. Некоторые его произведения сделали бы честь комсомольцу. Одна из книг д'Аннунцио вызвала небывалый скандал. Кардинал Дженари велел отслужить мессу во искупление того, что христианином в христианском государстве могло быть написано подобное произведение. В политике же д'Аннунцио был консерватором, даже реакционером - всякие сочетания бывают на свете. В 1897 году он был по реакционному списку избран в парламент и заседал три года на крайней правой скамье. Но однажды во время заседания, раздраженный речью единомышленника, он неожиданно порвал со своей партией и, к всеобщему изумлению, пересел на крайнюю левую скамью. Палата была вскоре вслед за тем распущена, и политическая карьера д'Аннунцио прервалась надолго.

Осталась частная жизнь. Ни для кого, впрочем, не тайна, что именно частной жизни д'Аннунцио в значительной мере обязан своей славой. Женщины сходили по нему с ума. О его бесчисленных романах и победах распространялись легенды. Самый шумный из этих романов — с величайшей артисткой Италии — доставил ему и европейскую известность. Быть „первым в Риме‟ было так же недостаточно д'Аннунцио, как быть „первым в деревне‟. Он хотел стать первым в Париже. Вдобавок кредиторы не давали ему покоя в Италии: на все его счета у издателей был наложен арест.

Габриель д'Аннунцио переселился во Францию и стал писать по-французски. К его французским стихам критика отнеслась без особого восторга. Но шум, романы, сенсации сопровождали д'Аннунцио повсюду. По общепринятому выражению, „перед ним открылись все двери‟. Французские писатели не без иронии рассказывают о светских успехах итальянского собрата. Неподражаемо описал один из них (Купюс) визит д'Аннунцио к Саре Бернар. „Он остановился как вкопанный в нескольких шагах от Сары и сказал точно в экстазе: „Belle!.. Magnifique!.. l'Annuncienne...‟{8} Затем помолчал и добавил: „Bonjour, Madame‟{9}. Сара была поражена, хоть, видит Бог, нелегко было удивить ломанием Сару Бернар.

Жил д'Аннунцио очень роскошно. Вони де Кастеллан, судья вполне компетентный, говорил, что только два человека умеют как следует швырять деньгами: он сам и д'Аннунцио. Как на беду, денег у д'Аннунцио было очень мало. Вернее, их совсем не было, и его положение становилось все более трудным. Французские лавочники упорно не поддавались чарам неронической поэзии. Другой писатель с юмором рассказывал, как д'Аннунцио вышел по настойчивому требованию кредитора в переднюю и величественно приказал наглецу прийти через неделю, в ответ на что кредитор яросто орал: „On la connaît, votre semaine, c'est celle de quatre jeudis!..‟{10}

В 1914 году вещи д'Аннунцио были опечатаны судебным приставом. Вспыхнувшая война все изменила. Французское правительство распорядилось в спешном порядке освободить имущество знаменитого писателя-франкофила{11}.

Он вернулся на родину — и точно переродился. Его огромная роль в агитационной кампании, которая вызвала вмешательство Италии в войну, общеизвестна. Общеизвестна и храбрость, проявленная Габриелем д'Аннунцио на театре военных действий. Нa шестом десятке лет он пошел добровольцем в авиацию, дослужился до чина подполковника и был тяжело ранен. Перед его патриотизмом и самоотвержением склонились и многочисленные враги. Большой поэт, сорок лет изумлявший Италию, стал национальным героем.

Италия в 1915 — 1918 годах жила под гипнозом идей тайного договора, заключенного с союзниками перед ее вступлением в войну. По словам историка, народ, не имевший о Лондонском соглашении никакого понятия, был убежден, что тайный договор принесет ему какие-то необыкновенные, неисчислимые блага. Война кончилась — блага оказались маленькие. По крайней мере, таково было мнение итальянцев — президент Вильсон, напротив, находил чрезмерными сделанные Италии уступки. Разочарование было необычайное. Лондонский договор не давал Италии даже Фиуме. И в силу сложного процесса, в котором массовая психология, быть может, сказалась сильнее, чем политические и экономические соображения, Фиуме стало „ударным требованием дня‟. Оно облеклось в исторический лозунг „Фиуме или смерть!‟. Как известно, лозунг этот имел громадное значение и в сказочной карьере Муссолини.

12 сентября 1919 года Габриель д'Аннунцио во главе небольшого отряда занял Фиуме и учредил новое Карнарское государство. Это неожиданное событие повергло в изумление мир. Овладев городом, поэт заперся на несколько дней у себя в кабинете и написал конституцию Карнарского государства. Конституция эта состоит из 65 статей. Фиумские граждане были разделены ею на десять корпораций, из которых десятую составляют люди, „улучшающие и украшающие человеческий род‟. 14-я статья конституции утверждала основной символ веры Карнарского государства: „Жизнь прекрасна‟. Статья 64 объявляла музыку „религиозным и социальным учреждением‟. Законодательная власть принадлежала двум палатам, — им конституция вменяла в обязанность говорить возможно короче: „usando nel dibattito il modo laconico‟ (замечу в скобках, статья неожиданная в устах д'Аннунцио, но по существу превосходная и заслуживающая подражания). Исполнительной властью наделены были семь ректоров, а также коллегия эдилов, поддерживающая красоту жизни, „заботливо избранная из людей тонкого вкуса и отличных способностей‟ (ст. 63). В минуты особой опасности для государства вся власть — и законодательная, и исполнительная, и судебная — вверялась по конституции особому диктатору или коменданту. Надо ли говорить, что комендантом оказался сам поэт?

Будущий историк Парижской конференции должен будет отметить, что Карнарское. государство существовало почти полтора года!.. Как же союзникам было свергнуть большевиков? В ответ на неудовольствие, высказанное участниками конференции итальянскому правительству, д'Аннунцио выпустил прокламацию, в которой говорил, что окажет отчаянное сопротивление всякой попытке удалить его из Фиуме, и клялся, что победа останется за ним; „Франция не может вмешаться в это дело: она импотентна, как ее мужское население. Англия тоже не вмешается, ибо в Ирландии, Индии и Египте ее трясет сифилитическая лихорадка. Что же касается до убогого, то ему придется скоро сдаться. Мы победим...‟{12}. Эта речь, по дипломатическому выражению, „произвела неблагоприятное впечатление‟, особенно на соотечественников „убогого‟ (то есть Вильсона). Кончилась, однако, истерия лишь в декабре 1920 года. По-видимому, Карнарское государство и его диктатор несколько надоели Муссолини, который вначале по своим соображениям их поддерживал. Этим воспользовался глава правительства, престарелый Джолитти. На Фиуме были двинуты войска, и по дворцу коменданта было сделано с моря несколько выстрелов. Тут, по словам восторженного биографа д'Аннунцио, „произошло нечто неслыханное. На балконы домов, выходивших к морю, повыскакивали женщины с новорожденными младенцами на руках. Отрывая их от грудей, они кричали, рыдая: „Этого, этого бери, Италия, но не его!” Не желая губить младенцев, которых матери подставляли за него под выстрелы, д'Аннунцио сдался и уехал из Карнарского государства, воскликнув несколько загадочно: „Что с того, что я побежден во времени, если меня ждет победа в пространстве!..‟ „Он добр, — говорит Дорни, — разве не Доброта побудила д'Аннунцио дружески протянуть руку большевистскому правительству Москвы?‟ (стр. 248)

Теперь этот необыкновенный человек живет в своей вилле в Гордоне. Ему пожалован титул князя Монте-Невозо. Вилла д'Аннунцио представляет собой настоящий дворец. В его библиотеке пятьдесят тысяч томов. На озере стоит собственная флотилия поэта, которая приветствует его залпами, когда он выходит на прогулку. Муссолини окружил своего друга царской роскошью. Но, по словам Пьерфе, отношения оставляют желать лучшего. Когда д'Аннунцио получил княжеский титул, он написал диктатору письмо, состоявшее из одной фразы: ‟Ты меня сделал князем, я тебя сделаю дуче!‟ По-видимому, д'Аннунцио ис кренне убежден, что он создал Муссолини. В действительности диктатор, со свойственным ему умом, сумел использовать в интересах фашизма талант и cлаву поэта.

Разумеется, и в Гордоне д'Аннунцио продолжает занимать собой молву. Недавно газета „Фигаро‟ сообщала, что он хочет уйти в монастырь и стать кардиналом! Возвращение бывшего антихриста к католической вере приняло тоже весьма своеобразную форму: он послал свою фотографию высокопоставленному кардиналу и сделал на карточке надпись: „в знак почтительных чувств христианина‟. Пошли слухи о вступлении д'Аннунцио в монашеский орден францисканцев. Де Пьерфе навел справки у одного из руководителей ордена и напечатал полученный им ответ (от 7 апреля 1929 г.). В этом ответе слух категорически опровергался. „Ни в каком случае не должно представлять д'Аннунцио вернувшимся в лоно католической церкви. Это вызвало бы возмущение, особенно в Италии, где хорошо знают его магометанский образ

Таковы факты. Но сухой их перечень не дает, конечно, верного представления о д'Аннунцио. Многое в нем привлекательно. Громадный талант автора „Франческа да Римини‟ находится вне спора. Я вполне понимаю и то гипнотическое действие, которое он оказывал у себя на родине. Его речи, собранные в книге „Италия итальянцев‟, представляют собой явление удивительное. Смысла в них немного. Но по ритму, по силе выражения, по необыкновенному подъему речи д'Аннунцио должен быть причислен к величайшим ораторам нашего времени. Очень он любит шум, но эта черта профессиональная. Где нет маленьких д'Аннунцио? Они, хоть, слава Богу, не берут никаких Фиуме.

IX.

Для делегации устроили обед в ресторане Маринезе. В ту пору жизнь в Риме еще подчинялась правилам военного положения: кофейни закрывались в одиннадцать часов вечера; Хлеб, сахар, масло отпускались в ограниченном количестве по карточкам. Но, как везде, в Риме надо было знать слово, и его очевидно знали младшие служащие посольства. В тот день в ресторане Маринезе на столе в изобилии находилось все, чему полагается быть на банкете. Речи были полны надежд. Хорошо помню восторженное слово г. С-ва. „Через три месяца все мы, без различия партий, добро возьмемся за дружную работу в новой, свободной России!..‟ Очень тяжело вспоминать теперь настроение тех далеких дней. Один из ораторов спрашивал: „Как же это могло случиться?‟ Помнится, А.А. Титов отвечал...

По совести, я и теперь, через двадцать лет, не знаю ответа на вопрос, заданный в ресторане Маринезе. Кто прожил 1917 — 1918 годы в Петербурге, кто видел собственными глазами, сколько раз все висело на волоске, от каких случайностей зависел исход уличного боя и 3 июля, и в день октябрьского переворота, и в пору восстания левых эсеров, тот очень подумает, прежде чем дать „победе пролетариата‟ ученое, историческое, социологическое объяснение. И с горестным недоумением остановится он перед истинно дьявольским счастьем большевиков, перед злым роком, тяготевшим над всеми их противниками без различия направлений. Армия Юденича подходит к воротам Петербурга, армия Комитета Учредительного Собрания имеет все шансы взять Москву — и оба кончаются разгромом. В течение нескольких часов Дзержинский со своим штабом находится в плену у дружины левых эсеров — и он же эту дружину арестует. В Москве Каплан три раза в упор стреляет из браунинга в Ленина — и через шесть недель он снова председательствует в совете народных комиссаров. Под Екатеринодаром веселый командир говорит полупьяному артиллеристу: „Васька, ну-ка жарь туды еще разок!‟ — и снаряд, пущенный с нескольких верст расстояния, убивает наповал генерала Корнилова...

X.

Сомс, герой известного романа Голсуорси, глава богатой английской семьи, после окончания мировой войны долго колебался, какую следует теперь носить шляпу: демократический „котелок‟ или же цилиндр, как в лучшие времена. И только когда выяснился провал всеобщей забастовки 1921 года, колебания старого англичанина рассеялись — он с полной уверенностью снова надел цилиндр: социальной революции больше опасаться не приходилось.

Приблизительно в таком же положении была и вся Англия в ту пору (декабрь 1918 г.), когда наша делегация приехала в Лондон. После выборов, закончившихся полной победой Ллойд Джорджа, руки инстинктивно потянулись к цилиндрам — и в прямом, и в переносном смысле. Но полной уверенности в прочности старого порядка ни у кого тогда не было. Не было прочной уверенности и ни в чем другом.

Помню, на одном из приемов, устроенных в честь делегации, была высказана и такая мысль: „Кто знает, быть может, недалек тот час, когда Ллойд Джорджу придется бежать в Южную Россию в поисках убежища у генерала Деникина!..‟ Мысль была неожиданная и по тем временам, однако принадлежала она человеку с именем, да и в аудитории смеха не вызвала.

На ресторанных пиршествах наступает неприятный момент, когда ужин съеден, вино выпито, дружеские излияния надоели. Люди ждут появления метрдотеля со стыдливо сложенным вдвое листиком счета на тарелке. Нечто в этом роде наступило тогда и в Англии. Первое опьянение победой прошло. В заверениях междусоюзной дружбы вдруг проскользнули неожиданные неприятные нотки. Статистики уже готовили счет — счет в истории невиданный и неслыханный{13}. Он составлял девять с половиной миллиардов фунтов — более триллиона нынешних франков. Один из составителей счета поставил прямой и мрачный вопрос: „Стоило ли?‟ Вопрос был нелепый: тут суждениями экономического характера обойтись было трудно. Но в связи с этим возникали другие вопросы — прежде всего: куда пошли деньги? В Англии военная прибыль облагалась налогом, доходившим до 80 процентов. Тем не менее, бесконечное число новых богачей мозолило всем глаза. Возникали проекты законов (с обратной силой) о полной, стопроцентной конфискации военной прибыли. Но и эти проекты, очевидно, были обречены на неудачу. Капитал, подлежащий обложению налогом, обладает чудесной особенностью: он заключает в себе не сто процентов, а гораздо больше. И те правительства, которые вводят обязательную подачу показаний о доходах под присягой, лишь автоматически обращают в клятвопреступников большинство своих граждан.

В Англии люди, обладающие доходом ниже двухсот пятидесяти фунтов 6 год, составляют 95 процентов населения. По английским понятиям это даже не середняки, а бедняки. Среди них раздражение против Ллойд Джорджа, против власти вообще, против новых богачей, да и против старых росло весьма быстро. Солдатам в течение четырех лет газеты наперебой давали обещания столь же щедрые, сколь неопределенные. Говорилось, что после победы мир заживет по-иному. Победа была достигнута. Мир продолжал жить совершенно как прежде. Только получить работу было труднее.

Собственно, сознательного обмана ни с чьей стороны не было. Было то, что называется демагогией. Это понятие, однако, не так легко поддается точному определению. Доза демагогии в пору войны была несколько больше обычной. Во на то, естественно, и война.

На смену демагогии войны теперь шла демагогия мира. Она тоже вызывала чрезвычайное раздражение в англосаксонских странах. Один из британских публицистов выразил его резкой фразой: „Нам надоело вращаться между беспринципным умом Ллойд Джорджа и строго принципиальной глупостью Вильсона‟. Начинался сказочный послевоенный рост английской рабочей партии. Намечался постепенный сдвиг и в ней самой. Уже тогда знатоки предсказывали, что скоро у власти, впервые в великобританской истории, могут оказаться социалисты. Назывались и имена рабочих кандидатов в премьеры. Их было трое: Гендерсон, Клайнс и Томас. Имени Рамсея Макдональда не называл никто.

Макдональд пользовался в Англии большим престижем до войны. Вышел он из народа, но по жене своей, племяннице знаменитого лорда Кельвина, имел давние большие связи в английском обществе. Он считался лучшим оратором и чуть ли не самым образованным публицистом в социалистическом лагере. Один из восторженных биографов нынешнего премьера недавно писал, что Рамсей Макдональд — единственный английский социалист, которого можно поставить наравне с континентальными гигантами (giants) Второго Интернационала, — кто из знакомых с этими гигантами решится возражать против столь любезной оценки? Друзья и противники очень лестно отзывались о работоспособности Макдональда, о его красноречии, даже о его наружности (Мастерман называл Макдональда „самым красивым человеком в парламенте‟).

В день объявления войны Асквит предложил лидеру рабочей партии войти в состав правительства. Рамсей Макдональд категорически отклонил это предложение. Вечером того же дня, стоя у окна с министром финансов, прислушиваясь к полуночному бою часов, он сказал: „Ллойд Джордж, это конец книги, настал конец целой эпохе!..‟ Разойдясь по вопросу об участии в войне с мнением своей партии, Макдональд сложил с себя звание ее лидера и повел в стране решительную агитацию — вначале почти в одиночестве: его единомышленник Сноуден находился в Австралии.

С той поры говорить о Макдональде в Англии стало как бы не совсем приличным. Он был зачислен в „пораженцы‟, а с 1917 года и в большевики. Имя Макдональда, говорит тот же биограф, было вычеркнуто из списка всеми хозяйками домов в Лондоне... Застенчивые приятели избегали его приглашать „из уважения к чувствам других гостей‟. В собственной своей партии он встречал „ледяную враждебность‟. Исключил Макдональда из своего состава клуб для игры в гольф в его родном городке Лоссимуте. А как-то в гостинице почтенная дама, случайная соседка по столу, разговорившись с нынешним премьером, выразила ему сочувствие: так, должно быть, неприятно носить ту же фамилию, что и этот ужасный Рамсей Макдональд...

Большевиком нынешний глава правительства, разумеется, никогда не был. Не был он и „пораженцем‟. Но понять его общую позицию в свете событий последних двух десятилетий довольно трудно. Если не следовало в 1914 году вести войну с Вильгельмом, то, казалось бы, незачем теперь воевать с Махатмой Ганди. И с принципиальной точки зрения, и с точки зрения национальных интересов та борьба была все же несколько значительней.

Наиболее естественное предположение: жизнь с тех пор многому научила Макдональда. Однако ему и в 1914 году было далеко за сорок лет... Как-то за несколько лет до войны в пылу парламентской полемики (отчасти в связи с вопросом о защите границ) Пенлеве напомнил главе правительства Бриану некоторые грехи его антиимпериалистической молодости. „Собственно, вы тогда далеко не были юношей, — сказал Пенлеве ядовито, хоть и не слишком великодушно. — Скажите же нам, ради Бога, в каком возрасте вы заметили, что у Франции есть границы?..‟ Бриан со свойственным ему очаровательным благодушием качал головой и разводил руками: „Долго, мол, был глуп, не отрицаю, ничего не поделаешь... ‟

Тогда, в начале 1914 года, звезда Макдональда еще была в закате. Партией правил Гендерсон, гораздо более правый. Он потерял место в парламенте на выборах 1918 года. Но его влияние в стране было очень велико. Газеты писали, - весьма условно — о двух Англиях: одна сгруппировалась вокруг коалиционного правительства на Даунинг-стрит, другая вокруг Центрального бюро Рабочей партии. Газеты разных направлений уже довольно резко поругивались между собой. Впрочем, больше всего английские газеты были, помнится, тогда заняты бракосочетанием принцессы Патриции Коннаутской.

На Даунинг-стрит делегация отправилась в полном составе, теперь, однако, сократившемся: П.Н. Милюкова с нами не было. С.Н. Третьяков остался в Париже.

XI.

Магические cлова „Даунинг-стрит‟ известны всему миру. Улица, на которой расположены главные правительственные учреждения Великобритании, названа в честь человека, который был большевиком XV11 века, причем большевиком-перебежчиком. Джордж Даунинг в пору гражданской войны поочередно изменял всем партиям. Летописец той эпохи называет его двойным клятвопреступником и предателем. После реставрации Карл 11 пожаловал бывшему цареубийце, ближайшему сподвижнику Кромвеля большой участок земли (нынешние Даунинг-стрит и Уайтхолл), выразив в милостивом рескрипте пожелание, чтобы Даунинг построил для себя на этом месте дом „красивый и полный изящества‟. Этот дом (номер 10) существует и в настоящее время: в нем живут первые министры Англии. Но красивым его назвать никак нельзя.

Ллойд Джордж находился в Париже. Делегацию принимало другое лицо, гораздо менее влиятельное, однако высокопоставленное и очень сильное. Против имени этого лица я нашел в календаре целый ряд таинственных букв: С.В., G.C.M.G., G.C.V.O. Буквы означали, что означенное лицо имеет орден Бани, Большой крест святых Михаила и Георгия. Большой крест ордена Виктории. Указывалось также в календаре, что мать лица — вторая дочь первого графа Кранбрукского, а жена его — первая дочь второго графа Миддльтонского. В отделе „recreations‟ отмечались любимые развлечения лица: рыбная ловля и гольф.

Лицо заговорило с делегацией, по-французски — для англичанина недурно, хоть понять было не всегда возможно. Н.Н. Шебеко изложил положение дел. Юг России охвачен пожаром. Петлюра немногим лучше большевиков. Единственная надежда на Добровольческую армию. Немцы всячески ей вредили, и вредили с успехом. Оружия, снарядов, одежды у нее чрезвычайно мало. У большевиков и петлюровцев всего этого гораздо больше. Если вы думаете, что у союзников есть обязательства перед той Россией, которая осталась им верна и, быть может, из-за этого погибает, то не пошлете ли вы Добровольческой армии оружие, снаряды и одежду?

Лицо внимательно слушало, вздыхало и говорило:

— Се диффисилл... Тре диффисилл...

Н.Н. Шебеко перешел на английский язык — англичанин сразу же ожил. А.А. Титов, К.Р. Кровопусков развили те же мысли — почему же, собственно, так трудно? За снаряжение будет заплачено, если не сразу, то со временем{14}.

— О, дело не в деньгах, — сказало тотчас лицо. — Мы верим России, да и снаряжения у нас после войны очень много... Но, во-первых, в России нас все время подстерегают сюрпризы. Вот недавно нам обещали, что в Архангельске к нашему корпусу присоединится сто тысяч русских добровольцев, а их в действительности оказалось три тысячи...

— Зачем же вы верили тем, кто вам обещал такую ерунду? — вмешался со свойственной ему вспыльчивостью В.И. Гурко. - Откуда же там могло взяться сто тысяч добровольцев? Да в Архангельске и населения-то всего тысяч тридцать. Не медведей же вербовать в армию!.. Во всяком случае, мы просим об одном: ускорьте ответ. Можете дать снаряжение, дайте; не можете, так и скажите.

Лицо не обиделось, но, видимо, было несколько смущено.

— Есть и другая, главная трудность, — сказало оно. — Наши рабочие слышать не хотят о помощи вашей армии, а правительство должно с этим считаться... Отчего бы вам не повидать рабочих лидеров? Постарайтесь их переубедить, — ласково говорило лицо, — тогда, обещаю вам, правительство сделает все возможное... Мы хорошо помним жертвы России.

Лицо знало, что в состав делегации входят люди самых разных политических партий, но обращалось оно преимущественно к правым делегатам, быть может, потому, что социальным инстинктом сразу признало в них „своих‟, или же просто оттого, что Н.Н. Шебеко говорил первый. Не думаю, что в этом совете, данном Н.Н. Шебеко и В.И. Гурко, повлиять на английских рабочих, была скрытая ирония. Лицо просто не вполне разбиралось в русских делах, а может быть, и в своих? Узнав, что делегация собирается в Париж, оно просветлело.

— Это отличная мысль... Теперь все решается в Париже. Там первый министр... Без него ничего не делается, — сказало лицо, в выражении его, в тоне слов „первый министр‟ чувствовалось, каким огромным престижем еще пользовался тогда „валлийский колдун‟.

XII

Делегация разбилась на группы, которые самостоятельно посещали разных английских политических деятелей. Вместе были, кажется, только у Бьюкенена. Бывшему английскому послу в России большевистские (частью и немецкие) историки до сих пор приписывают скрытую колоссальную роль в подготовке событий февральской революции. В одном из фильмов, посвященных новейшей русской истории, демонический Бьюкенен по телефону с дьявольской усмешкой отдает коварные приказы послушным и раболепным деятелям Временного правительства. В действительности это был в 1919 году очень усталый, больной старик с мутными, выцветшими глазами, видимо, плохо разбиравшийся в русских событиях, многое и многое перезабывший. Жил он в какой-то второстепенной гостинице, кажется в „Брикленд-отель‟, и находился не у дел. Он посоветовал нам обратить особое внимание на печать и говорил по этому поводу что-то очень скучное о значении печати в Англии. Нет, по-видимому, автор фильма ошибся: не Бьюкенен устроил русскую революцию.

Приемов и заседаний было много. Помню большое заседание в посольстве, где из иностранцев был только покойный Вильямс. Помню парадный обед в русско-британском клубе под председательством лорда Денби и прием в Национальном либеральном клубе. Клуб этот, когда-то очень влиятельный, был основан в пику консервативному Карльтонскому клубу. Даже в Англии людям разных взглядов иногда неудобно встречаться частным образом. Был, например, такой момент в жизни Гладстона и Дизраэли, когда они порвали личные отношения и едва кланялись друг другу. Национальный либеральный клуб, первый камень которого заложил сам Гладстон, должен был дать возможность либералам встречаться в своем кругу{15}. Впрочем, клуб, кажется, давно стал общедоступным и утратил политическое влияние.

Англичане, независимо от направления, были чрезвычайно любезны и с большим вниманием слушали то, что им говорили делегаты. А.А. Титов, К.Р. Кровопусков и я побывали у людей, считавшихся особенно влиятельными в левом лагере, от Гендерсона до знаменитого романиста Уэллса.

Теперь может показаться, что мы делали заведомо безнадежное дело: делегаты Союза Возрождения России убеждали английских социалистов не препятствовать тому, чтобы всем антибольшевистским силам была Англией оказана помощь. Однако в ту пору дело обстояло несколько иначе. Гендерсон, правда, был сдержан и не сказал нам ничего определенного, но ничего определенного не оказали В.И. Гурко и английские коронованные особы, которые его принимали. Симпатий же к большевикам у Гендерсона было, думаю, немногим больше, чем у коронованных особ., Вероятно, он был бы искренне рад, если б помощь антибольшевистским силам оказывалась с полным успехом, но в глубокой тайне от него и от рабочей партии. Я этого не скажу о некоторых других английских социалистах. Они тоже неизменно говорили, что резко расходятся с большевиками. И неизменно вслед за таким предисловием шло „но‟, не всегда вразумительное и понятное, однако всегда энергичное.

Помню, в Петербурге в 1918 году левый меньшевик доказывал мне губительность большевистских действий для России, Европы, демократии, свободы. Я совершенно с ним соглашался.

— Какой же выход? — спросил он.

Я отвечал как умел. Medicamenta non sanant, наверное. Может быть, ferrum sanat?{16}

— Ни в коем случае! — решительно заявил меньшевик‟ — Социализм погибнет, если они будут раздав лены силой.

Я напомнил меньшевику эпизод из жизни Бодлера, рассказанный Анатолем Франсом: знакомый поэта, морской офицер, показывал ему однажды фигуру идола, вывезенную из диких земель Африки. Показал, а затем непочтительно бросил фигуру в ящик.

— Берегитесь! — с ужасом воскликнул Бодлер. — Что, если это и есть настоящий Бог?

Думаю, у многих из западноевропейских социалистов было (и, по-видимому, осталось до сих пор) сходное соображение: да, разумеется, действия большевиков некультурны, грубы, жестоки, но лучше, если... Притом и разобраться в русских событиях не так ведь просто‟ Телеграммы Рейтера заключали в себе странные сообщения. По какому логическому принципу делились стороны в „классовой борьбе‟? Большевики сражались с украинцами, поляки с ударниками, матросы с финнами, чехословаки с красногвардейцами. Наконец, не приучены ли литературой англичане к самым непонятным поступкам русских людей? Настасья Филипповна, как известно, бросила в печку сто тысяч рублей. У Чехова тоже кто-то сжег в печке большие деньги. Помнится, не отстал и Максим Горький. О закуривании папирос сторублевыми ассигнациями и говорить не приходится. Что ж делать, если в этой удивительной стране было при „царизме‟ так много лишних денег?.. Теперь Настасья Филипповна, быть может, служит в Париже в шляпном магазине и очень сожалела бы о сожженных деньгах, если бы она и в самом деле их сожгла. О политическом вреде, принесенном ею России, она не подозревает. В Цеп* тральном бюро Британской рабочей партии сидели обыкновенные, нисколько не инфернальные люди. Они получали скромное, приличное жалованье и чрезвычайно редко жгли его в печке. Русские степи, благородные босяки, „ничего‟, „все позволено‟, Гришенька и Коллонтай, Челкаш и Зиновьев — как же было во всем этом разобраться занятым политическим деятелям Англии.

XIII.

Уэллс был очень любезен, остроумен и блестящ. Но его чисто литературный подход к большевизму был слишком очевиден. Поэты, как статуя Мемнона, поют, когда над страной восходит солнце. Или же тогда, когда оно над ней заходит. Особенно же им удобно „петь‟, если дело идет о чужой стране. „Мука жизни — наслаждение мысли‟, — говорит немецкий писатель. Слова глубокие и прекрасные, но нельзя их осложнять своеобразным разделением ролей: одни пусть живут и мучаются, другие пусть пишут о них и наслаждаются... Уэллс очень типичный литератор. Недаром он считает величайшим событием в мировой истории изобретение бумаги. К большевикам он относился враждебно, но, кажется „отдавал должное‟. Его историко-политические оценки, впрочем, малоинтересны. Мы знаем, что Наполеон представляется Уэллсу малозамечательным человеком и даже плохим полководцем. Зато Марата он называет величайшим мыслителем Революции. Уэллс съездил ненадолго в Россию и вывез оттуда книгу, которая ничего к его славе не прибавила. Она даже убавила бы славы Уэллсу, если б не было так ясно, что ему нет никакого дела до большевиков и до России вообще. Теперь все писатели куда-нибудь ездят в поисках темы: в Конго, в Абиссинию, в Ангору. Уэллс для этого съездил в голодающий Петербург. Это была удачная мысль. Десятки других писателей бросились за ним вдогонку. Из всего их творчества роман Мориса Декобра, надо думать, еще окажется наиболее бессмертным. Сказанное нисколько не мешает Уэллсу быть чрезвычайно талантливым и обаятельным человеком. Разговор с ним остается одним из самых приятных воспоминаний за всю поездку.

Гайндману было под восемьдесят лет. Как у нас Плеханов, он и Англии был одним из основателей социалистического движения, однако влиянием больше не пользовался. Человек он был умный, желчный и озлобленный. Гайндман по рождению принадлежал к правящим классам и знал, кажется, всех политических деятелей последнего полустолетия, начиная от Маццини и Дизраэли. Тесная дружба когда-то связывала его с Карлом Марксом; потом они разошлись благодаря Энгельсу. Так, по крайней мере, утверждает в своих мемуарах сам Гайндман, бывший настоящим кладом для любителей petite histoire{17}. По его словам, Маркс был в денежной зависимости от Энгельса, ловкого, неприятного, богатого человека; и если не сам он, то его жена этой зависимостью чрезвычайно тяготилась и Энгельса чуть только не ненавидела. Автора „Капитала‟ Гайндман считал гениальным человеком, наивным в практической жизни, плохо разбиравшимся и людях, и относился к нему с чрезвычайным уважением. Очень высоко он ставил еще Клемансо - что в его устах было несколько неожиданно. Но другие... Отзывы Гайндмана дышали насмешкой и презрением. Он делал исключение для Бальфура: „Этот, по крайней мере, джентльмен‟. Отнюдь не щадил он социалистов: „независимую рабочую партию‟ и „зависимую рабочую партию‟.

Ему, конечно, виднее... Вспоминая теперь свое — очень поверхностное — знакомство с левой, полуправительственной Англией, я ищу причины не слишком доброго чувства, которое в результате этого знакомства осталось. Все это были люди неглупые, порядочные, вышедшие из низов и поднявшиеся несколько позднее на высоты власти благодаря своему упорному труду, энергий и способностям: и кабинеты Макдональда входили бывшие литейщики, как Гендерсон, бывшие чистильщики локомотивов, как Томас, бывшие парикмахеры, как Стюарт, бывшие горнорабочие, как Адамсон, проработавший двадцать пять лет под землею. Учить их практической политике никому из нас не приходится; они своей страны большевикам не отдали — какие Носке вышли бы из этих людей, если бы кто посягнул на их коттеджи, на их сбережения‟ на их газеты! Да, они признали большевиков — как их признают Тардье, Гинденбург или Муссолини. Да, они с большевиками любезны, но они ли одни? Как раз на днях королева Англии приняла в частной аудиенции Сокольникова, члена ц.к. той партии, по приказу которой в России зверски убиты, сожжены, сброшены в шахту ближайшие родственники королевы. „У политики есть свои права‟, — жаль, пределы этих прав неопределенны. Вождей английской рабо. чей партии часто бранят за то, что они заступаются лишь за социалистов. Это и само по себе очень стоит внимания; надо бы, однако, добавить: если б они заступались как следует хоть за социалистов! (Об этом, кажется, можно получить кое-какие сведения у грузин.) Но им, как всем, вообще довольно безразлично то, что ни прямо, ни косвенно их интересов не касается. Главным образом им можно поставить в упрек тот необыкновенный, возвышенный тон, которым подносится миру самая обыкновенная прозаическая политика. Большевиков они не любят. Они всю жизнь нападали слева; нападать справа им непривычно и неудобно. Многие из них были бы в душе рады, если бы генералы свергли большевиков: всем им было бы настолько приятнее ругать и поносить генералов.