ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Антонов Павел Михайлович — опереточный артист, приближается к 60 годам.

Ксана — его дочь, 18 лет.

Ершов Василий Иванович — заштатный смотритель, 65 лет.

Никольский — артист, 32 лет.

Никольская — его жена, 30 лет, артистка.

Иван Александрович, 35 лет.

Спекулянт — человек неопределенной национальности и неопределенного возраста.

Фон Рехов — германский офицер, комендант пограничного пункта, 48 лет. Аккомпаниатор — еврейский юноша.

Марина — кухарка Ершова, глупорожденная, лет 40.

Немецкий вестовой.

Лакей.

Действие происходит осенью 1918 года в небольшом местечке, служившем тогда пограничной станцией между большевистской Россией и занятой немцами Украиной. Местечко находилось во власти немцев. Действие эпилога — в 1937 году, в Париже.

ПЕРВАЯ КАРТИНА

Угловая комната в старом доме: кабинет в казенной квартире смотрителя. Обстановка бедная; вид запущенный. В правой и левой стене угловой комнаты — по окну. На стене — карта театра войны. Пианино, этажерка с книгами, два стола. На полу лежат старые, испачканные чемоданы. Седьмой час вечера. На сцене Антонов и Ершов. Первый в дорожном грязном платье, в высоких сапогах. Второй в домашней куртке.

Антонов (ходит по комнате и разбирает вещи в чемодане, говорит с большим волнением, со слезами в голосе). Спасибо вам, милый, дорогой, сердечное, душевное спасибо от старого русского актера. Нам вас истинно Бог послал! До гроба жизни буду вас помнить, Василий Степанович!

Ершов. Василий Иванович.

Антонов. Простите, ради Бога! Я тогда, в приемной коменданта, не расслышал вашего имени-отчества. Да и голова идет у меня кругом. Ведь вы только подумайте, что с нами было, что мы пережили! Десять дней ехали по полям, по лесам, осенью, в такую погоду, ехали крадучись, точно воры, прятались от застав, от дозоров, ночевали в грязных избах. И под конец нас ограбили! (Кричит.) Кровопийцы! (Почти истерически.) Тридцать пять лет трудился как проклятый, всю Россию изъездил, играл, пел в лучших опереточных труппах, отказывал себе во всем, копил копейку, чтобы на старости лет не умереть с голоду, чтобы оставить дочери что-нибудь, — и вот в одну ночь всего лишился, всего до копейки! Теперь гол как сокол! После тридцати пятя лет честного труда, какого труда, каторжного актерского труда!

Ершов (флегматически). Могли и зарезать.

Антонов (с жаром). Еще как могли! То есть истинное чудо, что не зарезали. Теперь ведь ни суда ни следствия. Господи, до чего дожили! Из Петрограда, чтобы в Киев проехать русскому человеку, нужна виза, а? Надо прятаться как вору, а? По дороге из Петрограда в Киев грабят, как в брынских лесах!

Ершов. И много у вас украли?

Антонов. Все, что было, все до копейки! Только на минуту вышел, нужно было, возвращаюсь в избу — нет чемодана! Верьте слову старого русского актера: когда увидел я, что украли чемодан, сел я на грязный пол и завыл диким криком! Не могу понять, как я в ту ночь не сошел с ума. Ксаночка моя всю ночь мне к голове компрессы прикладывала. (Опять кричит.) Ограбили старого человека, честного певца, известного всей России! (Тотчас успокаивается.) Извините меня.

Ершов. Наш мужичок-богоносец — мастер воровать.

Антонов. Буду я его, богоносца, помнить. Без стыда подумать не могу, что участвовал в концертах-митингах. «Варшавянку» пел, старый идиот! (Не то говорит, не то напевает.) «Вихри враждебные веют над нами...»

Ершов (фальшиво подтягивает). «Темные силы нас тяжко гнетут…»

Антонов. Ей-богу, пел, этакий осел! Но ведь все пели, все!

Ершов (саркастически). Я не пел... Теперь немного охрипли, а? Зато больше нет темных сил... (С любопытством.) И много у вас слямзили?

Антонов. Все, что было! Выехали мы из Петрограда налегке. Захватили только самое необходимое: ну, сценические костюмы, белье, собрание рецензий обо мне. Деньги я вез в маленьком ручном чемоданчике. Были у меня там и царские, и керенки, всего тридцать две тысячи с сотнями. «Заем Свободы» был... (Смущенно.) Ну, «Заем Свободы»!

Ершов (саркастически). Да на «Займе Свободы» богоносец не разживется. Золота не было?

Антонов. Двадцать две золотые десятирублевки. Еще от жены-покойницы серьги остались бриллиантовые, два кольца и мой золотой портсигар. (Внушительно.) Поднесли мне в Саратове, в день двадцатипятилетия сценической деятельности. Чествование было на всю Россию! В «Русском слове» была корреспонденция, в «Огоньке» появился мой портрет, о местной печати я и не говорю. Телеграмм сколько было!.. Я играл Менелая, это моя коронная роль. Так вот, и портсигар тоже стащили, разбойники.

Ершов. И спутников ваших обчистили?

Антонов. Их не обчистили, потому что у них не было ни... (оглядывается) ни гроша. Ведь спутники мои — это кто? Дочь Ксана, начинающая артистка, по сцене Кастальская... У нее большой талант, не я один — все говорят. Вся в меня. Затем актеры Никольские, муж и жена, и этот Иван Александрович.

Ершов. Жаль, что я не мог вас всех приютить: квартира у меня маленькая. Вас с дочерью поместить могу, а остальные трое уж как-нибудь проживут в корчме, я им указал.

Антонов. Родной мой, да мы и так по гроб жизни вам благодарны! Ведь вы же нас совершенно не знаете. (Полувопросительно.) Ну, меня, верно, понаслышке знаете?

Ершов. М-да... Врать не стану: ни малейшего понятия не имел.

Антонов (с явным неудовольствием). Вы, вероятно, не очень интересуетесь искусством? Могу без хвастовства сказать: меня русский народ знает. Я первый Менелай России и второй генерал Бум... Ну, одним словом, увидели вы, что приехали на этот пограничный пункт несчастные, ни в чем не повинные, ограбленные люди, увидели, что им негде преклонить голову... (Подносит платок к глазам.) Приютили, обогрели... Нет, все-таки свет не без добрых людей... Экий платок грязный, извините: мы ведь прямо с телеги.

Ершов. А остальные трое, значит, артисты вашей труппы?

Антонов. Никольские — актеры. А этот, Иван Александрович, наш аккомпаниатор, пристал к нам в Пскове. (Понизив голос, с конспиративным видом.) По секрету скажу вам, я думаю, он вовсе не артист, а так, под видом артиста пробирается на Украину. Говорят, к артистам украинцы и немцы относятся хорошо... Но это тайна, я только вам говорю. Ну а мы с Ксаночкой что же... Когда стало в Великороссии совершенно нечего жрать, решили мы пробраться к вам, на Украину. Что ж сидеть у товарищей? (Со злобой.) Тамбовский волк им товарищ. Думаем играть в Киеве. Меня там отлично знают. Обратились мы с Никольскими в Петрограде в Украинское консульство... (Нерешительно.) Собственно, я могу считаться как бы украинцем: моя фамилия, Антонов, правда, великорусская, но предки, кажется, жили где-то на юге. Брат моей покойной жены и сейчас в Ростове-на-Дону инспектором гимназии. Да я сам везде на юге играл с огромным успехом, в Киеве у Бергонье пел два года. У Никольских тоже есть в Одессе троюродная сестра. Так вот подите же, отказали мне в консульстве в бумагах: говорят, нет оснований, черти этакие. Вы подумайте только, из Петербурга в Киев русскому человеку проехать нет оснований, а? До чего дожили, а? Что ж нам было делать? Не дохнуть же с голоду! Решили пробираться нелегально, вот и попали к вам. Но как теперь быть, оставшись без гроша?

Входит Ксана, в пеньюаре, с распущенными волосами. Она прямо из ванны.

Ксана. Папочка, вы все об этой краже? Бросьте! Ну что же делать? Главное, мы через границу перешли и мы живы и здоровы. (Целует отца.) Папочка, ванна у них какая! Просто выходить не хотелось. Теперь я чистенькая, все свежее! Господи, как я рада и счастлива! Спасибо вам, милый Василий Иванович. (Не ожиданно для самой себя вдруг целует и Ершова.) Извините меня, ради Бога!

Ершов. В жизни бывают и более неприятные сюрпризы.

Ксана. Я так счастлива. Вот не думала, что можно быть счастливой от ванны! Папа, теперь идите мыться вы... Василий Иванович, милый, дорогой, а можно будет и Ивану Александровичу у вас выкупаться?

Ершов (не без гордости). В нашем городишке есть две ванны: у меня и у ксёндза.

Антонов. Что это ты, Ксаночка, так заботишься об Иване Александровиче? Смотри у меня...

Ксана. Я о них всех трех говорю. В той корчме, верно, и рукомойника нет. Папочка, будет когда-нибудь весело вспоминать, как мы в двадцатом столетии, в 1918 году, пробирались на телеге из Петрограда в... уж я сама не знаю куда. Ведь это, Василий Иванович, Могилевская губерния?

Ершов. Была Могилевская губерния и больше не будет. Теперь это Украина и «зона немецкой оккупации».

Антонов (проникновенным голосом). Это тебе, Ксаночка, Бог даст, когда-нибудь весело будет вспоминать. А я не жилец на этом свете! Еще годик-другой, может, и протяну...

Ершов (радостно). Может, и того не протянете. Старому человеку долго ли умереть?

Антонов (с неудовольствием). Мне пятьдесят пять лет.

Ершов. Я думал, вам больше.

Ксана. Папочка, вы на моей памяти говорите лет двенадцать, что вы не жилец на этом свете. И мама рассказывала, что вы ей это всю жизнь говорили. А на самом деле, папочка, вы здоровы как бык! Не сердитесь. (Снова его целует.) Десять дней под дождем ехали в телеге, и хоть бы вы насморк схватили. ( Смеется.) Василий Иванович, а долго, вы думаете, немцы нас здесь продержат?

Ершов. Ровно столько, сколько им вздумается.

Ксана. Ну, все-таки?

Ершов. Порядок такой: комендант обо всех нелегально прибывших посылает запрос немецкому командованию в Киев. Оттуда и приходит ответ... Если приходит.

Антонов. А бывает, что отказывают?

Ершов (с удовольствием). Сколько угодно.

Ксана (с ужасом). И что же тогда?

Ершов. Тогда комендант отсылает под стражей обратно, за красные огни.

Ксана (так же). За какие красные огни?

Ершов. А вот посмотрите. (Подводит их к левому окну.) Видите, горит линия красных фонарей, Это граница. За ней товарищи.

Ксана. Граница! Как близко! А нам казалось, что мы еще с четверть часа ехали в тележке, после того как перебрались через границу...

Ершов. Ну да. Вы доехали до немецкого кордона. Он вот где. (Ведет их к окну в правой стене.) Видите? Там вас задержали и привели сюда, в чистилище, к коменданту.

Антонов. Значит, это здание помещается между двумя кордонами?

Ершов. Наше местечко маленькое и поганенькое. Во всем местечке только один большой дом, вот этот, где мы сейчас находимся. Естественно, немцы его и реквизировали для комендатуры. Дом окружен садом, за ним идет пруд. Поэтому их кордон проходит не на самой границе, а подальше. Но тут, разумеется, уже украинская земля. Иными словами, тут единственные хозяева — немцы.

Антонов. Тяжело русскому человеку видеть на своей земле немцев, но я прямо скажу: увидел я после товарищей этого коменданта в германском мундире и чуть не заплакал от радости...

Ксана. Папа, это стыдно говорить!

Антонов. Знаю, что стыдно, но мне Бог простит после всего того, что мы пережили. (С нежностью.) Патриоточка ты моя!.. Здесь я по крайней мере за тебя спокоен. Ведь я ночей не спал: что я сделаю, если в избе попадутся негодяи. Ведь я старик и оружия у меня нет.

Ксана. При нас был Иван Александрович!

Антонов. Да что же он мог бы сделать? Ну да что об этом говорить… Ведь тут порядок?

Ершов (видимо неохотно). Пока порядок... Может, скоро будет и беспорядок.

Ксана. А кто этот комендант?

Ершов. Капитан фон Рехов, немецкий фон-барон. Он тут царь и бог. Других офицеров нет.

Антонов. Порядочный человек?

Ершов. Повесить его не мешало бы, но человек он как будто порядочный. Или ловко прикидывается порядочным.

Ксана. Так за что же повесить?

Ершов. А я, барышня, делю всех людей на два разряда: одних достаточно повесить, а других надо посадить на кол. На кол с перекладиной, как турки сажали.

Ксана (хохочет). Разве что так!.. Он красивый, ваш комендант.

Антонов. Со мной он сначала был сух и вежлив, но потом, как увидал Ксаночку, вдруг стал чрезвычайно любезен.

Ершов. Он немец сентиментальный.

Антонов. И по-русски он прекрасно говорит.

Ершов. Еще бы, ведь он учился в русской гимназии. Поэтому его и назначили в эту дыру комендантом. Да еще для отдыха: если не врет, был тяжело ранен.

Ксана. Неужели? У него на груди крест. Это, верно, их Железный крест?

Ершов. Ну да... Верно, связи есть, оттого и дали.

Антонов. А вы, значит, хорошо его знаете, коменданта?

Ершов. Знаю, конечно. Чуть не каждый вечер заходит ко мне поболтать, надоел хуже горькой редьки. Ведь в нашем местечке нет ни одного образованного человека. Немцы все солдаты или унтера. А фон Рехов — природный говорильщик, вот он ко мне и ходит. Одно хорошо: его незачем слушать, он сам себя слушает.

Антонов (с любопытством). А вы здесь давно?

Ершов. Я? Без малого сорок лет.

Ксана (всплеснув руками). Сорок лет в этой дыре?

Ершов. Так точно, барышня. Не все ли равно, здесь ли жить или хоть в Париже? Совершенно все равно, здесь скверно, а в Париже, может, еще хуже.

Антонов. Извините меня, Василий Иванович, вы подошли к нам в комендатуре и так мило, так сердечно предложили гостеприимство чужим людям... Век не забуду. (Подносит платок к глазам.) Но ведь мы, собственно, и не знаем, кто вы. Сказали — Василий Иванович Ершов, а кто да что, не знаем. И почему вы здесь живете, в этом доме, тоже не знаем. Это что за здание?

Ершов. Это дом умалишенных.

Ксана вскрикивает.

Не пугайтесь, барышня. Те люди, которых называют сумасшедшими, — те люди отсюда эвакуированы три года тому назад, в пору нашего отступления 1915 года. С той поры здание пустовало. Ну а когда немцы заняли эти места, они реквизировали здание для комендатуры.

Антонов (не без легкого беспокойства). А вы, Василий Иванович?

Ершов делает свирепый жест, изображая буйно помешанного. Ксана вскрикивает, потом хохочет. Мужчины тоже смеются.

Ершов. Не волнуйтесь, я пациентом этого здания не был. Мог, конечно, стать, как вы, как она и как все, но по счастливой случайности не стал. Я был смотрителем дома умалишенных. А так как мне шестьдесят пять лет и я выходил за штат, то при эвакуации меня на Волгу не захватили. Это моя казенная квартира. Немецкий комендант разрешил мне тут остаться. На моей же квартире, где я прожил сорок лет, да «разрешил остаться». И на том спасибо. Мог и повесить. Спасибо, что не повесил.

Антонов. А что вы скажете, родной, о той мысли, о которой я вам говорил: если б нам тут поставить спектакль, а?

Ершов. Это в нашем-то местечке! (Смеётся.)

Антонов. Я думаю, будет сбор.

Ершов. Не будет сбора.

Антонов (с неудоволъствием). Ну, вы как будто, Василий Иванович, уж очень мрачно смотрите на вещи. У меня везде, куда я только приезжал, всегда бывал полный сбор.

Ершов. У нас не будет.

Антонов. Уж будто меня тут никто не знает?

Ершов (радостно). Ни одна живая душа. (Смягчается при виде огорчения Антонова.) У нас ведь дрянной народ, невежественный. А впрочем, может, кто-нибудь и придет. Начальство придет — щирые украинцы. Евреи придут: они любят наше русское искусство.

Ксана смеется.

Антонов. Хоть что-нибудь соберем, и на том спасибо... Но где же тут играть?

Ершов. Уж если затевать эту ерунду, то только здесь, в этом самом доме. Дом старый, от помещика остался большой зал с эстрадой. Крепостник-помещик имел тут домашний театр. Должно быть, посекал актеров. Может, так и надо было.

Антонов. А разрешат нам воспользоваться залом?

Ершов (радостно). Верно, не разрешат. Зал в двух шагах от кабинета коменданта. Он, подлец, скажет, что ему мешает музыка. Впрочем, может быть, и не скажет. Особенно если его попросит барышня.

Антонов. Ну а сколько с нас могут взять за этот зал?

Ершов. Кому же платить? Императору Вильгельму, что ли? Ему не нужно.

Антонов. Я думал, коменданту.

Ершов. Взяточку? (С сожалением.) Фон Рехов не берет: он миллионер. Если бы не был миллионером, брал бы, конечно... Так как же, господин, насчет ванны? Печь, верно, уже остыла.

Ксана. Горячая, как огонь.

Ершов. Не угореть бы от дыма?.. А может, мы сначала закусим? Ужин у меня в восемь часов. Я велел моей дуре пока приготовить легкую закуску.

Ксана. Я правду скажу: голодна как волк.

Антонов. Родной мой, мне совестно: столько хлопот мы вам причинили.

Ершов. Без хлопот на свете не проживешь. Я сейчас велю подать. (Подходит к двери и кричит.) Марина, подай живее, дура ты этакая, хамка!

Антонов и Ксана изумленно на него смотрят.

Вы не удивляйтесь: это моя кухарка за повара, она же камеристка. С ней иначе нельзя разговаривать. Она от рождения придурковатая и... барышня, не слушайте... эротоманка. Нельзя сказать, чтобы писаная красавица, но убеждена, что все мужчины от нее без ума и пристают к ней.

Ксана хохочет.

Не смейтесь, барышня, у нее этот пунктик, а у нас с вами какой-нибудь другой, вот вся и разница.

Антонов. Родной мой, зачем же вы взяли в камеристки придурковатую эротоманку?

Ершов. Никто не хотел служить в сумасшедшем доме. Говорят: боязно, еще сам с ума спятишь. А ей не с чего было и спятить. И потом, не все ли равно? Эта хоть не воровка. Так глупа, что и воровать не умеет. Вот она, красотка…

Входит Марина с подносом. Она бросает игриво-подозрительный Взгляд на Антонова и, проходя мимо него, боязливо отшатывается. Ставит поднос на стол, опять проходит мимо Антонова и, застыдившись, убегает.

Пошла прочь! Экая дурища! Барышня, Павел Михайлович, прошу, чем Бог послал.

Антонов. Господи, какие вкусные вещи! Ксаночка, смотри, белый хлеб! Ей-богу, белый хлеб!

Ксана. Сардинка! Грибки! Папочка, это обман зрения!

Антонов. Селедка с зеленым лучком! Ветчина! Нет, не верю: это конина, которая прикидывается ветчиной! Господи! Год всего этого не ели! Я, Василий Иванович, иногда в Петрограде думал: существовала ли в самом деле когда-нибудь ветчина, или это был сон, мечта поэта.

Ершов. Через день привыкнете к мечте поэта. Будете ругаться, что недостаточно соленая.

Антонов. Да вы шутите, родной мой. Я просто глазам не верю: может, все это из картона или из стекла?

Ершов (смягчается и веселеет при виде водки). Из стекла только это. (Поднимает бутылку.) Белая головка, прямо со льду. Вы, барышня, верно, крепких напитков не пьете?

Ксана. Нет, отчего же? (Деловито перечисляет.) Я пью самогон — раз, денатурат — два, горилку — три...

Антонов. Не слушайте, Василий Иванович. Насчет самогона и денатурата она, конечно, врет. А водку хлещет отлично... Нет, мне не наливайте. (Со вздохом.) Не пью, зарок дал. Прежде пил и чуть голоса не испортил... Разве одну рюмочку? (Пьют и закусывают.)

Ксана. Господи, как вкусно!

Ершов. Грибков возьмите, барышня... Бывает, правда, что отравляются грибами. Еще по одной, Павел Михайлович?

Антонов. А как же зарок? Разве последнюю?

Ершов. Теперь по всем обязательствам мораторий, и по зарокам тоже. (Пьют.) К ужину будут цыплята.

Ксана. Цыплята! Папочка, цыплята! И сладкое будет, Василий Иванович?

Ершов. Пирог со сливками.

Ксана. Пирог со сливками!

Антонов. Мы год питались кониной и дрянным черным хлебом с соломой... Василий Иванович, век не забуду вашей ласки! (Подносит к глазам платок.) Обогрели, накормили...

Ксана. Папочка, бросьте! Ведь не думали же вы, что на свете существуют только грабители. Вот и по дороге мужики очень хорошо ж нам относились, кормили, кое-где и от денег отказывались. Только один вор нашелся, а вы всех ругаете. Нет, есть и хорошие люди.

Ершов. Мало, барышня, Да и хороших не мешало бы перевешать. Павел Михайлович, а как же ванна?

Антонов. Иду, родной мой, спасибо вам. (В дверях) А все-таки Василий Иванович, признайтесь, что вы меня в приемной коменданта узнали по фотографиям. Мои портреты были и в «Огоньке», и в «Пензенской мысли», и в «Симбирской заре» — везде были.

Ершов (после водки, миролюбиво). Хорошо, признаюсь... Полотенце, мыло и простыню вам Марина принесет. (На ухо вполголоса.) Смотрите, чтобы она вас не изнасиловала. Я видел, вы ей понравились.

Антонов (польщённо). Ну ее к... (оглядывается) к черту! (Уходит.)

Ершов. Барышня, вы меня извините, я еще схожу на станцию газеты купить. В семь часов придет киевский поезд. Если не сойдет с рельсов... А вы пока, что ли, книжку почитайте. Вот на этажерке у меня так называемые классики... Много и у них вздора, но все-таки они писали лучше нынешних.

Ксана (берет наудачу книгу с полки). Крафт-Эбинг. Что это такое?

Ершов (поспешно отбирает у нее книгу). Нет, это не то. (Берет другую.) Шекспир. Вот и отлично. Читали Шекспира?

Ксана. Читала, разумеется... Впрочем, зачем врать? Не читала и не буду читать: это для взрослых... для мужчин. Я вижу, у вас пианино.

Ершов. Осталось в конференц-зале, я его перенес сюда, потому что там сыро.

Ксана. Вы любите музыку?

Ершов (зевая). Страстно.

Ксана (смеется). Сейчас видно. Играете?

Ершов. Только «Чижика». Но зато «Чижика» играю изумительно. (Наигрывает одним пальцем «Чижика».) А вы, если желаете, поиграйте, барышня. Я вернусь минут через двадцать, это близко. Через два часа сядем за стол. Верно, дура Марина пережарит цыплят. (Уходит.)

Ксана садится за пианино. Негромко поет и аккомпанирует себе романс (по выбору артистки). Входит Иван Александрович, незаметно приближается к Ксане и слушает.

Иван Александрович. Как вы плохо играете, Ксаночка.

Ксана (вскакивает). Мерси!

Иван Александрович. Милая, нельзя же иметь все таланты. Голос у вас прелестный, а играете вы плохо. Ничего, вы подрастете и научитесь. Где папа?

Ксана. Купается. Знаете, это, оказывается, сумасшедший дом! Василий Иванович был его смотрителем.

Иван Александрович. Что вы говорите?.. Можно вас поцеловать?

Ксана. Нет, нельзя.

Иван Александрович. Отчего вдруг такие строгости? (Озабоченно.) Никак нельзя?

Ксана. Никак нельзя. (Солидно.) Вы, кажется, забываете, Иван Александрович, что мы в чужом доме.

Иван Александрович. Но ведь это сумасшедший дом. Вы забываете, что это сумасшедший дом. Здесь все можно, все, что угодно. Ради Бога, позвольте. (Скороговоркой.) Милая, дорогая, ненаглядная, золото, ангел, светик, красавица, позвольте... Не позволяете? Ну, так я поцелую вас без позволения. (Целует ее.) Скажите: «Как вы смеете!» (Целует ее еще раз.) Теперь скажите; «Да вы с ума сошли!..»

Ксана отбивается и смеется.

Вот так... А что? Вперед будете шелковая. Господи, Ксаночка, милая, мы бежали, мы свободны!

Ксана. Не очень еще свободны. Что, если немцы отправят нас назад?

Иван Александрович. Не отправят. А то удерем и от проклятых немцев... В корчме говорят, что комендант порядочный человек.

Ксана. Он красивый, этот барон.

Иван Александрович (с неудовольствием.) Ах красивый! Вы и это успели заметить?

Ксана. Успела. Я очень наблюдательна.

Иван Александрович. Вы Мессалина! (Опять ее целует.) Вот вам за развратное поведение! Сколько вам лет, Мессалина Павловна?

Ксана (по-детски). Восемнадцать-девятнадцатый.

Иван Александрович (передразнивает). «Восемнадцать — девятнадцатый». (Целует ее опять.) Какая вы вкусная, в пеньюаре после ванны! Не бойтесь, я тоже отлично умылся в корчме. Господи, как я рад!

Ксана. Ну так вот что: скажите мне теперь ваше настоящее имя.

Иван Александрович. Что?!

Ксана. Вы, верно, меня считаете дурочкой. А я сразу догадалась, что никакой вы не актер и не аккомпаниатор. Разве вы похожи на опереточного актера? (С волнением, торжественно.) Я ни о чем вас не спрашиваю: я понимаю, что это тайна. Но скажите только, как мне вас называть.

Иван Александрович. Называйте меня запросто: «глубокоуважаемый Иван Александрович».

Ксана. Вы вечно шутите, я этого не люблю... Не хочу вас называть выдуманным именем. И имя нехорошее: это Хлестаков — Иван Александрович.

Иван Александрович. А ведь правда! Я об этом не подумал.

Ксана. Ага, значит, вы признаете, что имя выдуманное. Я сразу догадалась. (Мечтательно.) Я хотела бы, чтобы вас звали Андрей — как в «Войне и мире» князь Андрей... Конечно, вы не актер.

Иван Александрович. А кто же я, Ксаночка?

Ксана (понизив голос, таинственно). Вы контрреволюционер.

Иван Александрович. Какая она догадливая, эта Мессалина! «Яка цикава, ця Мессалына». Мы на Украйне, надо учиться по-украински. Нет, вы точнее скажите, кто я: бывший министр или великий князь?

Ксана. Отчего вы не можете говорить серьезно?

Иван Александрович (конфиденциально, полушепотом). Так и быть, открою вам всю правду. Я сам генерал Брусилов: бежал от большевиков, пробираюсь на юг, где стану во главе армии. Моя голова оценена в три миллиона семьсот пятьдесят тысяч рублей с копейками!

Ксана машет рукой.

Не верите? Какое безобразие! Не сердитесь, Ксаночка... Нет, я не знаменитость: я обыкновенный «контрреволюционный гад», так, средняя контра.

Ксана. Но если вас отправят туда, назад, за красные огни, то вас там расстреляют?

Иван Александрович. А уж это непременно. И правильно! Я их враг, что же им со мной церемониться? У большевиков многое правильно.

Ксана. Я знала... Я у вас видела револьвер... Я не хочу, чтобы вас расстреляли.

Иван Александрович (рассеянно). Я тоже не хочу. Но почему вы думаете, что нас отправят назад? Проверят наши бумаги, и мы мирно поедем в Киев.

Ксана. И там вы нас на следующий день бросите? И меня бросите?

Иван Александрович (с жаром). Что вы, как вам не стыдно! Я вас брошу не раньше как через три недели!

Ксана со злобой отталкивает его и отходит.

Ксана, милая, ангел, светик, Мессалина, в чем дело?

Ксана. Оставьте меня в покое!

Иван Александрович. Мадам Кастальская, красавица, бесценная, прелесть, Мессалиночка, Клеопатренька, что я вам сделал? Чего вы от меня хотите?

Ксана. Я хочу, чтобы вы меня оставили в покое и не лезли целоваться!

Иван Александрович. Но я не могу не лезть целоваться, когда вижу такую красавицу, как вы! Вы требуете невозможного! Это выше моих сил!

За окном справа слышен гул. Они подходят к окну. Иван Александрович отворяет. Гул усиливается.

Аэроплан! Немецкий аэроплан! (Настроение у него сразу меняется.)

Ксана. Эта огненная точка наверху? Куда же это он?

Иван Александрович. Черт его знает! Будь они прокляты! Дай ему Бог тотчас обрушиться и разбиться вдребезги! Ну, падай же! Не падает! (Кричит в окно.) Да здравствует маршал Фош!

Ксана. Тише! Вы с ума сошли! (Оттягивает то от окна.) Что вам немцы сделали?

Иван Александрович. Они мне сделали Брестский мир! Они мне сделали то, что насадили у нас большевиков! (Захлопывает окно.) Это ужасно! Чувствовать себя в полной зависимости от них и еще быть им благодарным за спасение жизни! (Садится с перекошенным злобой лицом.)

Ксана. А знаете, Иван Александрович, вы... (с усилием выговаривает ученое слово) неврастеник. Только что были веселы, как мальчик, а теперь зверем смотрите. Может, вы сумасшедший, а?

Иван Александрович (угрюмо). Может быть. Даже наверное.

Ксана. Так вы лечитесь.

Иван Александрович (так же). Горбатого могила исправит.,

Ксана. Что могила, далеко могила... (Колеблется, полушутливо.) Если б я была психиатром, я вам указала бы верный способ излечения.

Иван Александрович (так же). Какой?

Ксана (набравшись храбрости, с напускной веселостью). Женитесь на Ксении Павловне Антоновой-Кастальской.

Иван Александрович. Это на вас? Не хочу.

Ксана. А... мерси... почему?

Иван Александрович. Не люблю жениться.

Ксана. Теперь понимаю... Ну не надо... Ну не надо. (Отходит к столу и перелистывает оставшийся на столе том Шекспира.)

Иван Александрович смущенно на нее смотрит и подходит к ней.

Иван Александрович. Ксана...

Ксана (шёпотом). Оставьте меня...

Иван Александрович. Ксаночка...

Ксана (кричит сквозь слезы). Оставьте меня!

Иван Александрович. Милая моя, я сожалею, что я так ответил... Не считайте меня грубияном или хамом... Но зачем же и вы сказали это с напускной шутливостью? Не делайте этого с другими. Это нехорошо, моя милая девочка.

Ксана (запальчиво). А приставать к «моей милой девочке» без намерения жениться — это хорошо?

Иван Александрович (улыбаясь). «Без намерения жениться»!.. Как она солидно говорит: прямо как собственная бабушка! Надо было сказать: «с заранее обдуманным намерением не жениться...» Нет, это, разумеется, тоже нехорошо. В свое оправдание скажу только одно: все равно, милая моя Ксения Павловна Антонова-Кастальская, все равно вы рано или поздно — и скорее рано, чем поздно, — отдадитесь человеку, который тоже будет «приставать к вам без намерения жениться».

Ксана. Ни-ког-да! Я хочу иметь мужа, а не любовника! Хочу иметь свой дом, хочу иметь детей. Вы, может быть, думаете, что я демоническая?

Иван Александрович. Вы не демоническая, вы умница... Разве только слишком рассудительная умница.

Ксана. Это плохо?

Иван Александрович. Напротив. В другое время это было бы даже превосходно... Но, милая Ксаночка, сейчас идет страшная война, идет страшная революция, гибнут великие империи, рушатся целые миры! В России тиф, скоро будет холера, чума. Совершенно неизвестно, сколько нам осталось жить... мне в особенности... А вы рассуждаете, как рассуждала ваша бабушка, вы в 1918 году живете моралью тихого, спокойного времени. «Без намерения жениться». Я люблю вас, Ксаночка. Но разве я себе принадлежу?

Ксана (сердито). Да, да, знаю, вы принадлежите России и свободе! Слышала!

Иван Александрович (не без досады). Я совершенно не знаю, что со мной будет через месяц...

Ксана. Пусть со мной будет то же самое: все равно что. (Смотрит на него.) Я была бы вам верной, любящей, послушной женой.

Иван Александрович (колеблется). Да я не могу на вас жениться... Я женат.

Ксана (смотрит на него с ужасом). Вы? Женаты?.. Где же ваша жена?

Иван Александрович. Одна в Петербурге, другая в Москве. Я был женат два раза.

Входит Антонов в купальной простыне.

Антонов. Бритву забыл взять в чемодане. (Смотрит внимательно, с неудовольствием на дочь и Ивана Александровича.) Здравствуйте... Ксения, что же ты так гуляешь, в пеньюаре? Ты поди оденься.

Иван Александрович. Собственно, вы тоже как будто не во фраке, Павел Михайлович.

Антонов (сухо). Я дело другое. Поди, милая.

Ксана. Да, папа, правда. (Поспешно уходит.)

Антонов (вполне искренне). Меня умоляют поставить здесь спектакль. Говорят, мое имя обеспечивает полный сбор.

Иван Александрович. Ну, что ж...

Антонов. Легко им просить... «поставь спектакль», «поставь спектакль»! Ведь расходы будут: статистам плати, афиши закажи, стулья достань. Где на все это взять деньги? (Трагически.) Что ж, Ксану послать продаваться, что ли!

Иван Александрович (с раздражением). Зачем из всего делать мелодраму? Что вы Мармеладова играете! На расходы я могу дать деньги. (Вынимает бумажник.) У меня есть двести пятьдесят рублей. Мне достаточно пятидесяти. Вот вам двести.

Антонов (нерешительно). Родной мой, спасибо. Беру, потому что это наше общее дело. Из сбора вам верну. Но достаточно ста. Сто возьму, двести — это много. (Берет деньги.) Ну а если не будет сбора?

Иван Александрович. Тогда я опишу и продам с молотка ваши штаны!

Антонов. Родной мой, что же вы сердитесь? (Нерешительно.) Если вам жалко, возьмите эти сто рублей назад.

Иван Александрович. Отстаньте, Павел Михайлович... Нам все равно и со сбором и без сбора до Киева не доехать.

Входит Марина. Окидывает их боязливо-игривым взглядом и со смешком подходит к столу за подносом.

Это еще что за красотка?

Антонов (полушепотом). Придурковатая эротоманка, служит у Василия Ивановича...

Иван Александрович. Милая, погодите, у вас тут, я вижу, водка.

Антонов (берет чемоданчик). А вы не голодны? Мы, кажется, ничего от закуски не оставили.

Иван Александрович. Нет, я есть не хочу. Съел в корчме яичницу из шести яиц. А вот водка... (Выпивает залпом рюмку, за ней другую.) Теперь уносите.

Марина берет поднос и игриво проходит мимо Антонова. Тот испуганно прикрывает чемоданчиком шею. Марина выходит.

Антонов. Ну я войду. Еще раз спасибо, Иван Александрович.

Иван Александрович (доканчивает). «От старого русского актера»... Не стоит благодарности.

Антонов с недоумением пожимает плечами и уходит с чемоданчиком в руках. Иван Александрович раздраженно ходит по комнате. На столе ему попадается линейка. Он злобно бьет ею по столу. Стук в дверь.

Войдите.

Спекулянт. Виноват...

Иван Александрович. Что вам угодно?

Спекулянт (чрезвычайно вежливо, почти подобострастно). Я желал бы видеть господина Антонова, артиста.

Иван Александрович. Господин Антонов, артист, купается.

Спекулянт. Если не ошибаюсь, вы его помощник? Я имел честь и удовольствие видеть вас в корчме. Имею к вам нижайшую просьбу. Но она в высшей степени конфиденциальна.

Иван Александрович. Можете в таком случае и не говорить. Мне ваша просьба не нужна,

Спекулянт. Ваше лицо внушает мне доверие. {Понижает голос.) Мы с вами товарищи по несчастью: я тоже бежал от большевиков и тоже без украинской визы. Приехал всего три часа тому назад. (Хватается за голову.) Что это было! Господи, что это было! Кошмар!

Иван Александрович. Говорите, пожалуйста, толком: в чем дело?

Спекулянт (с достоинством). Охотно. Мои бумаги должны поступить к этому коменданту. Но мне говорили, что он очень не любит деловых людей. (Презрительно.) Этот солдафон думает, что если кто деловой человек, то непременно спекулянт, а если спекулянт, то непременно жулик.

Иван Александрович. Я не смею спорить с комендантом. Ему виднее.

Спекулянт (не смущаясь). Что я могу с ним поделать? Кошмар! Конечно, если человек находит, что капиталистический строй никуда не годится, то ничего нельзя возражать. Но зачем ему тогда служить офицером? Или, например, зачем ему бежать от большевиков? Напротив, ему надо бежать к большевикам.

Иван Александрович. Мы могли бы отложить философскую часть разговора до другого раза. Перейдем к нефилософской.

Спекулянт. Охотно. Вы артист, и к вам комендант очень хорошо относится» Я это знаю конкретно. Он отсылает бумаги артистов с благоприятным заключением, и их всегда пропускают... Моя просьба к вам: включите меня в вашу труппу.

Иван Александрович (изумленно). Вы хотите быть актером?

Спекулянт (улыбаясь). Нет, гораздо лучше. Я хочу быть меценатом. Извините меня, вы будете смеяться, но я страшно люблю искусство. Честное слово. В Питере я ходил в театр почти каждый день: в «Фарс», В «Аквариум». Почти каждый день, что со мной можете поделать? Я такой человек! Днем работаешь как вол, вечером хочется отдохнуть, развлечься от прозы жизни. Я часто в Питере помогал артистам, и я готов внести на ваше дело три тысячи рублей царскими. (Умоляюще.) Возьмите меня в вашу труппу, я вам дам три тысячи рублей… Я дам пять тысяч. У вас будет одним актером больше, не все ли равно?

Иван Александрович. Положим, что все равно... (Думает.) Все-таки это довольно странное предложение... Надо подумать...

Спекулянт (радостно). Зачем тут думать? Я понимаю, что вас смущает: вы боитесь, что это будет взятка? Помилуйте, какая же это взятка? Я в самом деле страшно люблю искусство, что вы можете со мной поделать? Вы милые, талантливые артисты, отчего мне вам не помочь? Если б я в Питере предложил субсидию какому-нибудь театру, разве он отказался бы? Нет, такого театра нет ни в Питере, ни в целом мире, я конкретно говорю. В чем дело? И потом, допустим, что я спекулянт. Разве вы хотите, чтобы меня посадили в чрезвычайку? Нет, вы этого не хотите.

Иван Александрович (веселеет). Должен признать, что вы говорите довольно убедительно. Но на что вы, собственно, рассчитывали, когда отправились без визы?

Спекулянт. А на что вы рассчитывали? Разве я мог рассчитывать? Если б я в прошлую среду рассчитывал, то в четверг я бы сидел на Гороховой, в чрезвычайке. И потом, я рассчитывал, что комендант возьмет деньги. (С яростью.) А он не берет! Мне в корчме сказали, что он не берет.

Иван Александрович (сочувственно). Этакий мерзавец!

Спекулянт. Все несчастья в мире происходят от людей, которые не берут взяток.

Иван Александрович. В вас пропал философ... Но как, собственно, вы хотите поступить, если мы согласимся? Ведь наши бумаги уже поданы коменданту.

Спекулянт. Я знаю. Будьте спокойны. При нем состоит унтер-офицер. Тоже солдафон, но не такой болван. Я уже с ним поговорил. (С приятной улыбкой.) Он берет. За пятьсот рублей он обещал мне присоединить мои бумаги к вашим. Разве комендант может помнить, сколько нас было — пять или шесть. Будьте совершенно спокойны. Мне нужно только, чтобы вы закрыли глаза.

Иван Александрович (совсем весело). Закрыть глаза за шесть тысяч мы можем.

Спекулянт. Я, собственно, сказал: пять тысяч.

Иван Александрович (как бы не расслышав). Закрыть глаза за шесть тысяч царскими мы можем... Кто вы по национальности, грек? еврей? армянин? Видите ли, у вас несколько хромает дикция, а мы здесь хотим поставить спектакль. (С очень озабоченным видом.) Вам придется в нем участвовать, надо сделать пробу. (Берёт со стола книгу.) Какая удача: Шекспир.

Спекулянт (озадаченно). Чудный писатель!

Иван Александрович. Отличный! (Раскрывает наудачу.) Не откажите прочесть ну вот хоть это.

Спекулянт (сбитый с толку, читает). «О, духи ада, жгите меня в сере. Погрузите Отелло в жидкое адово пламя. Дездемона умерла, я убил Дездемону, о!» (Испуганно.) Чудная вещь! Но я думаю, будет лучше, если я буду у вас, например, администратором, а?

Иван Александрович (очень довольный своей шуткой). Хорошо, назначаю вас нашим главным администратором. Теперь одно из двух: давайте деньги.

Спекулянт. Охотно. (Отсчитывает.) Вот две тысячи задатка.

Иван Александрович (сурово). Три тысячи.

Спекулянт. Я всегда плачу задатком третью часть.

Иван Александрович. Я всегда получаю задатком половину.

Спекулянт. Охотно... Остальное при посадке в киевский поезд. Я вам вполне верю. Между порядочными людьми должно быть полное доверие.

Иван Александрович. Разумеется! (Смотрит ассигнации на свет: не фальшивые ли.) Разумеется. (Кладет деньги в карман.)

Спекулянт. Ну, не буду вас задерживать... Страшно люблю артистов, что вы со мной можете поделать? (Уходит.)

Иван Александрович (подходит к двери. Кричит). Павел Михайлович, сюрприз, есть сюрприз!

В двери появляется Антонов без пиджака, с намыленными для бритья щеками. За ним Ксана, уже в платье.

Антонов. В чем дело?

Иван Александрович. Не было ни гроша и вдруг алтын. И не алтын, а три тысячи! (Показывает деньги.)

Антонов. Господи! Откуда же это?

Иван Александрович. В корчме оказался меценат, ваш горячий поклонник. Слышал вас и в Менелае, и в генерале Буме. Узнал, что вы тут, только что сюда пришел и купил кресло первого ряда на наш спектакль. Дал три тысячи.

Антонов (недоверчиво-радостно). Поклонники у меня есть во всей России, это я могу сказать без хвастовства. Но тут что-то не так...

Иван Александрович. Берите деньги, подробности письмом. Ну, вы без пиджака, так пусть пока деньги остаются при мне. Ксаночка, милая, с деньгами мы попадем в Киев. Я бодрился, но теперь могу сказать: без денег нам была крышка. Один язык до Киева не доведет, нужны еще и билеты. Теперь доедем, Ксаночка.

Ксана (холодно). Меня зовут Ксения Павловна.

Иван Александрович. Какая злючка эта Антонова-Кастальская!

Ксана. Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я не хочу отнимать вас у России.

Дверь отворяется настежь. Кто-то в коридоре подобострастно её придерживает. Видны фигуры вытянувшихся людей. В комнату входит комендант фон Рехов, за ним — Ершов. Фон Рехов окидывает внимательным взглядом Ксану и Ивана Александровича.

Ершов. Господин комендант, позвольте вам представить...

Фон Рехов (очень любезно). Мы уже знакомы. Мадемуазель. (Кланяется.) Так вы устроились здесь, господа? Очень рад за вас: у Василия Ивановича вам будет гораздо лучше, чем в корчме. Ваши бумаги завтра будут отосланы в Киев.

Антонов. Извините меня, господин комендант, я брился.

Фон Рехов. Это вы меня извините. Вы у себя дома.

Ксана. Очевидно, нам придется провести здесь несколько дней, господин барон?

Фон Рехов. Я не барон... Конечно, немецкому офицеру полагается быть бароном и старым дуэлянтом. Я просто фон Рехов, корпорантом никогда не был и отроду не дрался на дуэли. Видите, ни одного следа мензуры. Вы разочарованы?

Ксана. Напротив. Как вы хорошо говорите по-русски!

Фон Рехов. Гладко, но не хорошо... А вас очень путает перспектива провести здесь несколько дней? Радости в самом деле немного. Вы артистка?

Ксана. Да, начинающая.

Фон Рехов. Как вы это хорошо сказали! Артисты ведь тщеславное племя: они еще хуже нас, писателей.

Ксана. Вы писатель?

Фон Рехов. Горе-писатель. Кажется, так говорят: горе-писатель? Я немного забыл русский язык, но остался горячим поклонником русской культуры. В каких ролях вы выступаете?

Ксана. Я так мало еще выступала... Антонов. Мы хотим и здесь поставить спектакль, господин комендант.

Фон Рехов. Здесь?.. Это прекрасная мысль. Мы в этой глуши изголодались по обществу, по развлечениям. Я тут живу полгода. Занятие: проверка бумаг и ловля незаконно прибывших. Хорошо, если спекулянтов, а то и так называемых контрреволюционеров.

Ксана. Вы их отсылаете обратно?

Фон Рехов. Не по своей воле. У нас такое соглашение с большевиками.

Ксана. Соглашение отсылать людей на расстрел?

Фон Рехов. Не будем преувеличивать: расстреливают очень немногих, если вообще кого-нибудь расстреливают.

Ксана. Хотя бы одного человека! Это очень жестокая вещь.

Фон Рехов. Что же делать? Это очень жестокая война... Но вам никакая опасность не грозит. Я не предполагаю, чтобы вы были спекулянткой... (смеется) или контрреволюционеркой. (Внимательно смотрит на Ивана Александровича.) Вы тоже артист?

Иван Александрович (очень сухо и официально). Да, артист.

Фон Рехов (с легкой иронией). К акие роли вы играете? Первого любовника?

Иван Александрович. Играю и первого любовника.

Фон Рехов. Будет очень интересно увидеть вас на сцене... Я с удовольствием даю разрешение на спектакль.

Иван Александрович. Мы и не знали, что для этого нужно разрешение.

Фон Рехов (холодно). Здесь без моего разрешения не делается ничего. (Смотрят друг на друга.)

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ

ВТОРАЯ КАРТИНА

Та же обстановка, что и в первой картине. У пианино сидят фон Рехов и Ксана. Горит керосиновая лампа, На пианино бутылка вина и два бокала. Девятый час вечера.

Ксана. Какая печальная, темная ночь!

Фон Рехов. Еще не ночь. Только девятый час. Красные огни горят всего два часа.

Ксана. А со стороны вашего кордона нет огней.

Фон Рехов. Нет, мы не зажигаем. Через нашу линию люди бегут очень редко, и их всегда задерживают: наши часовые дежурят в двухстах метрах один от другого; каждые четверть часа ходят дозоры. В особенно темные ночи мы пускаем прожектор. Не было случая, чтобы кому-нибудь удалось бежать.

Ксана. Жаль!

Фон Рехов. Иногда жаль и мне. Я знаю, что наряду со всевозможными мошенниками бегут прекрасные люди, быть может лучшие люди России. На них за Красными огнями охотятся, их подстреливают, иногда их расстреливают... Вы мне об этом сказали, когда мы познакомились, и это слово запало мне в душу. Как все, что вы говорите... Разумеется, мой человеческий долг заключался бы в том, чтобы всячески помогать бегущим. Но как германский офицер я, после Брестского мира, обязан всячески препятствовать их бегству. Мы пошли на компромисс с совестью: если людям удастся бежать, то, по общему правилу, мы их не выдаем, хотя, собственно, обязаны выдавать. Но это не удается в отношении некоторых категорий беженцев... У вас теперь говорят «беженцы». Прежде, кажется, не было этого слова.

Ксана. В самом деле, кажется, не было. Я и не замечаю: так привыкла... Вы не уверены в своем русском языке, а на самом деле вы говорите превосходно. (С улыбкой.) Лучше, чем русские... Я одно заметила: когда вы сердитесь, у вас вдруг проскальзывает легкий немецкий акцент... Очень легкий. Ведь вы учились в русской гимназии?

Фон Рехов. Да. Я родился в Петербурге, мой отец долго служил там советником посольства. Но по характеру я типичный немец: сентиментальный, методический — одним словом, немец-перец-колбаса.

Ксана смеется.

Происхождение мое смешанное. Семья наша очень древняя. Фон Реховы, как говорится, потомки крестоносцев. Судя по окончанию фамилии, род наш славянского происхождения. Бабка же моя по матери была дочерью богатого еврейского банкира, который находился в родстве с Гейне, чем я очень горжусь. Не меньше, чем крестоносцами. (Подумав.) Нет, крестоносцами все-таки горжусь больше. Я всегда думал, что гордиться надо всем, чем можешь, но только если можешь по праву. Современным людям больше всего недостает гордости: личной, государственной, национальной, расовой. Они сами себя не уважают, но обижаются, что их не уважают другие. Вот у вас переименовали Петербург в Петроград. Вы тоже всегда говорите «Петроград», меня это в ваших устах оскорбляет — не за немцев, конечно, а за Россию. Какое неуважение к своей истории: вычеркнуть из нее два столетия! Французы не переименовали бы Парижа, англичане не переименовали бы Лондона.

Ксана. А вот я читала, что английский королевский дом переменил фамилию с немецкой на английскую.

Фон Рехов. Ну и нелепо. Я не король, но этого не сделал бы. (С улыбкой.) Мой отец производил свой род от какого-то швабского короля-миннезингера. Да и Гейне, кажется, считал себя потомком Соломона. Наш род, следовательно, начался с писателей — и писателем кончится: я последний в роде, я не женат и детей не имею.

Ксана. Так вы женитесь и родите детей.

Фон Рехов. Мне иногда кажется, что женщины на меня больше и не смотрят: мне сорок восемь лет. Я всегда был несчастлив в любви. Влюблялся, не пользовался взаимностью и познавал любовь только в самых грубых ее формах. Стыдно сказать: я почти всегда за любовь платил. Покойный брат мой говорил мне: если ты когда-либо женишься, то по привычке, уходя от жены в первое утро, оставишь на ночном столике двести марок... (Спохватившись.) Простите меня, я сам не знаю, что говорю... Вы заразили меня откровенностью. Я, разумеется, не должен был бы вам говорить это. Вы не очень сердитесь?

Ксана. Нисколько не сержусь, но очень удивлена. Вы так умны, вы красивы, вы так хорошо говорите! По-моему, вы должны были иметь огромный успех у женщин.

Фон Рехов (с горечью). Вот видите, вы говорите в прошедшем времени: должны были... Я ровно на тридцать лет старше вас.

Ксана. Мне всегда нравились только мужчины гораздо старше меня... И гораздо умнее.

Фон Рехов. Вы очень умны, и сами это знаете. Но ум у вас немного... Сказать? Вы не рассердитесь? Немного, как говорят французы, terre-à-terre{1}.

Ксана (смеется). Как? И вы?

Фон Рехов. Почему «и вы»?

Ксана. Мне это уже говорили.

Фон Рехов. Это Иван Александрович? Это он «и вы»?

Ксана (как бы не слыша). Вероятно, вы правы... Я отлично знаю, что жизнь не может быть вечным праздником, вечной радостью. Но что же мне делать, я о других не думаю: мне хочется, страстно хочется, чтоб в моей жизни было много, очень много радости, чтобы ну не каждый день, но хоть один из двух был праздником... Это гадко?

Фон Рехов (улыбаясь). Отвратительно.

Ксана. Я хочу иметь свой дом, хороший дом, хочу иметь детей и дать им самое лучшее воспитание, окружить их заботой, уходом. Для этого нужны деньги, и я люблю деньги, да, люблю богатство. Знаю, что погубила себя в ваших глазах, но это так... И так думают девять девушек из десяти, только они этого не говорят — не потому, они лучше меня, а потому, что они умнее.

Фон Рехов. Это удивительно: вы говорите вещи, чуждые мне и не очень похвальные. Но мне так приятно, так уютно разговаривать с вами в этот темный осенний вечер, на этой забытой Богом станции. (Смеется.) Знаете, отчего Василий Иванович вас приютил? Он думал, что вы глубоко несчастны, а органически приятно смотреть на несчастных людей. Когда он увидел, что вы не очень унываете, он потерял к вам интерес.

Ксана смеется.

Выпьем еще вина?

Ксана. Выпьем... Вы нам подарили чудесное вино. (Пьют.)

Фон Рехов. Нет, рейнвейн средний. Дома у меня есть большой запас прекрасных вин. Иоганнисбергер есть, лучшее вино в мире... Лютер говорил: «Надо пить назло дьяволу: дьяволу неприятно, что у человека удовольствие».

Ксана. Где находится ваш дом?

Фон Рехов. Настоящий мой дом — на Рейне, недалеко от Бонна. Это наш родовой замок. Замок как полагается: с башнями, с бойницами, с подъемными мостами, не хватает только привидений. Архитектор моего деда удачно его реставрировал, но не догадался устроить зачарованную комнату. Я очень люблю свой замок, но одному в нем бывает и тоскливо... (Понизив голос.) Вот если бы на Рейне сидеть за бутылкой Иоганнисбергера с таким пленительным существом, как вы...

Ксана (смеется). Хороша я буду как пленительное существо в немецком замке. Ксана Антонова — в рыцарском замке на Рейне!

Фон Рехов. Тогда вы назывались бы иначе: вы назывались бы — фрау фон Рехов. (Смотрит на нее вопросительно. )

Молчание.

Ксана. Посудите сами: какая я фрау фон Рехов! Меня вся ваша родня засмеяла бы.

Фон Рехов. У меня нет родни.

Ксана. Ну прислуга.

Фон Рехов. Так и запишем: его предложение было отвергнуто из боязни неблагосклонного отношения прислуги.

Ксана. Так вы в самом деле сделали мне предложение? (С особым удовольствием произносит это слово.) Я так и думала, но не была уверена. Правда? Честное слово? Как я рада! Мне еще никто никогда не делал предложения... Это не значит, что я принимаю ваше предложение. Но я не отвергаю вашего предложения. Нет, я не отвергаю... Я не знаю... Вы уже позавчера намекнули, что вы любите меня... Но извините меня, мне кажется, что вы увлеклись мною потому, что в этой глуши нет женщин... Не сердитесь, мы с вами знакомы так недавно, мы почти не знаем друг друга... Я и сама себя не знаю. Мне иногда кажется, что можно одновременно любить двух человек.

Фон Рехов (у него вдруг сказывается немецкий акцент. Со злобой). Второй — это Иван Александрович? Или нет, он первый!

Ксана. Ну вот видите, вы рассердились и заговорили с немецким акцентом... Что же мне делать, мне кажется, что я немножко люблю вас и немножко его.

Фон Рехов (встает, со злобой). Покорно вас благодарю. Кажется, старик Ершов и в самом деле прав: все сумасшедшие.

Ксана. Я сказала вам правду... Сказать больше? Чтобы вы окончательно прониклись ко мне презрением? Вы мне нравитесь, ужасно нравитесь, но, если б не было вашего имени, вашего замка, вашего богатства, да, и вашего богатства, — я, вероятно, сказала бы вам: «нет»... Довольны? Вы меня презираете?

Фон Рехов. Ваша откровенность обезоруживает. Кажется, вы и пользуетесь ею как маневром.

Ксана смеется.

Как все-таки вы сказали: «Я вам нравлюсь, ужасно нравлюсь»? Повторите.

Ксана. Незачем повторять: вы совершенно точно передали мои слова. Если я не опротивела вам сразу, то... Дайте мне подумать. Вы меня ревнуете к Ивану Александровичу, и вы правы. Он мне страшно нравится, но...

Фон Рехов (перебивая.) Он — «страшно», а я — «ужасно»?

Ксана. Не перебивайте, я и без того запуталась. В сущности, я Ивана Александровича знаю еще меньше, чем вас. Я даже не знаю его настоящей фамилии. (Спохватывается.) Ах...

Фон Рехов (с улыбкой). Я не расслышал вашей последней фразы. Продолжайте.

Ксана. Я его мало знаю, но он свой... Что ж делать, он женат... Дайте мне подумать.

Фон Рехов. Подумайте... Все равно надо подождать конца войны.

Ксана (меняя разговор). Когда кончится эта проклятая война. Кому она нужна...

Фон Рехов. Никому. Марк Твен говорил, что Господь Бог, бесспорно, повторился, когда вслед за человеком создал барана. Эта война чуть не превратила меня в инвалида, я был отравлен газами, и, что глупее всего, нашими же, немецкими газами: в день газовой атаки изменилось направление ветра. Я пролежал три месяца и думал: кто же виноват? На кого сердиться? Разве на ветер? Но мне еще грех жаловаться: есть ведь раны, представляющие собою настоящее издевательство над человеком, над мужчиной. Я видел в лазарете таких раненых и думал, каково должно быть у них отношение к Божественному Промыслу. Могут быть и другие варианты того же вопроса: каково, например, отношение к идее разумности мироздания у сиамских близнецов?.. Лучше всего об этом не думать — и так поступает огромное большинство людей, пока жизнь не прищемит им хвоста.

Ксана. А может быть, есть вещи, недоступные человеческому пониманию.

Фон Рехов. Женскому пониманию — да. Но я, за измученную душу, хочу понять все... Или понять хоть что-нибудь! Иначе не стоило и жить.

Ксана. Да вот вы же не понимаете, зачем нужна была война.

Фон Рехов. Она не была нужна, но с того дня, когда ее объявили, мы вложили в нее смысл. Наша победа, победа Германии, даст миру порядок... Не очень разумный, но все-таки порядок.

Ксана (с задором). А у нас говорят, что ваши дела на Западном фронте идут плохо?

Фон Рехов (опять с легким немецким акцентом). У вас говорят? Это Иван Александрович говорит? Скажите ему, чтобы он не радовался. У нас на Западном фронте временные неудачи, но... Идите сюда.

Ксана удивленно на него смотрит.

(Повторяет властно.) Идите сюда.

Ксана встает.

(Подводит ее к стенной карте, проводит черту и говорит очень внушительно.) Видите эту линию? Это так называемая линия Брунгильды, наша последняя и, могу вас уверить, очень мощная позиция. Если б союзникам удалось ее прорвать, то нам действительно пришлось бы отступить на Рейн и перенести на немецкую землю все ужасы войны. Но ее прорвать совершенно невозможно. Мы будем отстаивать ее до последней капли крови. Пусть же Иван Александрович с маршалом Фошем сначала возьмут линию Брунгильды.

Ксана. Почему она так называется?

Фон Рехов. Разве вы никогда не слышали вагнеровской тетралогии?

Ксана. Никогда. Это стыдно? Я страшно невежественна.

Фон Рехов. Счастливица! Сколько наслаждений вам еще предстоит! Сам я играю очень плохо, но люблю и чувствую музыку... Гейне, и не зная музыки Вагнера, говорил о красоте легенды Нибелунгов: «Летняя ночь, бледно-серебристые звезды, готические соборы, и в этой обстановке — страсти, сильнейшие из человеческих страстей: любовь, ненависть» злоба, честолюбие, зависть, мщение...» И эта легенда положена на божественную музыку, самое прекрасное из всего, что создал гений Германии. Так вот, в тетралогии Вагнера бог Вотан окружил стеной, неприступной стеной огня, свою виновную, но любимую дочь Брунгильду. Мотив Вельзунгов изображает печальную судьбу потомства Вотана. Он повторяется в похоронном марше «Сумерок богов»... Как надо сказать — «сумерок» или «сумерков»?

Ксана. Ей-богу, я сама не знаю! Вы меня сбили, и я много выпила. Кажется, «сумерок». (Смеется.)

Фон Рехов. В первом акте «Валькирии» Зигмунд говорит: «Отойди от меня, женщина, Надо мной повис злой рок потомства Вотана». Это обо мне сказано.

Ксана. Почему о вас?

Фон Рехов. У каждого свой рок. И своя линия Брунгильды... В душе у каждого порядочного человека должна быть линия Брунгильды: то, чего он не уступит, не отдаст, не продаст ни за что, никогда, никому... Это подлинная правда человека. Понимаете, Ксана... (С нежностью.) Можно называть вас Ксаной?

Ксана. Разумеется. Меня все так называют.

Он целует ей руку. Входят Ершов и Иван Александрович, у которого в руках газета.

Иван Александрович (в дверях Ершову). Да что вы мне говорите! Это для них катастрофа! Лилль взят, Лилль взят! (Видит фон Рехова и Ксану. Останавливается как вкопанный.) Виноват. Мы не помешали?

Фон Рехов. Нисколько. Я рассказывал Ксении Павловне легенду Нибелунгов.

Иван Александрович. Не стоило рассказывать. Я никогда не мог разобраться во всей этой ерунде. Зиглинда, Воглинда, Ортлинда — одни имена чего стоят! А музыка хороша. (Садится за пианино и играет «Полет валькирий».)

Дверь бесшумно отворяется. Появляется немецкий вестовой. Он бросает взгляд на Ивана Александровича, подходит к фон Рехову, что-то шепчет и подает конверт. Фон Рехов вскрывает его и читает бумагу. Лицо его меняется, он искоса смотрит на играющего Ивана Александровича, затем отходит к двери и шепчется с вестовым. Вестовой уходит. Фон Рехов остается у двери и смотрит то на Ивана Александровича, то на Ксану. Иван Александрович обрывает игру.

Фон Рехов. Вы удивительно хорошо играете... для аккомпаниатора... Господа, к большому моему сожалению, я вынужден вас покинуть: меня вызвали по экстренному делу. (Прощается.)

Ершов. А вы, комендант, когда кончите дело, приходите чай пить.

Фон Рехов. Спасибо. Не знаю, смогу ли, да и вам, верно, в своей компании приятнее, мне и то всегда совестно. (Ивану Александровичу, холодно.) Вы долго здесь пробудете?

Иван Александрович. Не знаю. С час, думаю. А что?

Фон Рехов. Мне надо будет с вами побеседовать. Пожалуйста, зайдите ко мне» когда уйдете отсюда. В мой служебный кабинет.

Иван Александрович (неприятным тоном). К вашим услугам, господин комендант. С удовольствием приду.

Фон Рехов» Все удовольствие будет на моей стороне. ( Уходит. )

Иван Александрович. С тех пор как немцев стали бить на Западном фронте, их просто узнать нельзя, такие они томные.

Ксана. Это неправда, Иван Александрович! Комендант был с нами любезен с первого же дня. Он нисколько не изменился, вы несправедливы.

Иван Александрович. Да их уже и тогда били... И я не подрядился быть справедливым! Почему вы так заступаетесь за коменданта? (Со злобой,) La donna è mobile!{2}

Ершов. Комендант отлично говорит и, как все говоруны, повторяется. Жаль, что у немцев нет этой... как ее? — учредилки или хоть предбанника... Впрочем, нет, этого я и немцам не пожелаю! А уж он там бы заблистал, распустил бы перышки. Ему мало скушать Европу просто, — он хотел бы слопать ее под философским соусом.

Иван Александрович. Бог даст, подавится.

Ершов. Что, барышня, он вам о линии Брунгильды говорил?

Ксана (сердито). Ничего ни о какой такой линии он мне не говорил.

Ершов. Ну, так еще скажет. Мне он с весны раза три рассказывал о какой-то «линии Брунгильды» в душе человека. В 1888 году к нам сел один музыкант, тоже помешался черт знает на чем, Через год умер — оказался стопроцентным прогрессистом.

Ксана (вскакивая). Я всего этого слышать не хочу! Извините меня, Василий Иванович, это пошло! И гадко так говорить о человеке, которого вы только что звали к себе в гости.

Ершов. Барышня, я не виноват. Поживите с мое, сами увидите, что такое жизнь. (Подходит к двери и кричит.) Марина, дура, мерзавка, подавай самовар! (Возвращается.) Надо пойти за ней. Верно, побежала насиловать немецких солдат.

Вдруг вдали раздаются выстрелы. Все вздрагивают и взволнованно прислушиваются.

Когда безлунная ночь, всегда постреливают.

Иван Александрович. Это за красными огнями? Кто-то хотел бежать.

Ершов. Да... Кого-то нет, кого-то жаль. Наши клиенты хоть не стреляли. Мы им не давали оружия. (Уходит.)

Иван Александрович у окна раскуривает папиросу и напевает: «La donna è mobile...» За сценой снова выстрелы. Довольно продолжительная сцена без слов. Иван Александрович напевает все то же, временами затягиваясь и переставая петь. Ксана смущенно уходит. Он с досадой бросает папиросу.

Стук в дверь. Не дожидаясь ответа, входит или, точнее, вбегает Спекулянт. Лицо у него очень взволнованное и расстроенное.

Спекулянт (поспешно). Извините, мы здесь одни? Здравствуйте.

Иван Александрович. Здравствуйте. Что случилось?

Спекулянт. Случилось несчастье. Я вас ввел в страшно невыгодное дело. Но я не виноват, мне так же скверно, как вам... Кошмар.

Иван Александрович (нервно). Да говорите толком.

Спекулянт. Я только что вернулся со станции в нашу корчму. Хозяин меня любит — я ему хорошо плачу, я широкий человек, — он бежит мне навстречу и говорит: «Случилась беда!..» У вас нет валерьянки?

Иван Александрович. Нет... Какая беда?

Спекулянт. Вы помните, этот второй немец, мы с ним вели переговоры. Я ему дал двести рублей задатка и условился, что, Как только он положит мои бумаги к вашим, я ему передам остальные триста. Три дня он к черту пропадал, вчера послал ко мне третьего немца с письмом за деньгами. Я дал триста рублей... Дайте мне, пожалуйста, воды...

Иван Александрович (наливает ему воды. Нервно). Ну и что же?

Спекулянт (пьет). Как это не иметь в доме валерьянки? У вас, верно, не нервы, а канаты... Что, вы думаете, делает этот негодяй? Он подает рапорт коменданту и прилагает эти пятьсот рублей как доказательство. Вы понимаете, чем это пахнет? В военное время,

Иван Александрович (с бешенством). Черт их подери!

Спекулянт. Мало того, этот мерзавец, верно, получил от начальства награду, напился пьяный, как свинья, пришел час тому назад в корчму и еще ругался: «Я им покажу, как подкупать немецкого солдата!..» Кошмар! Я дал хозяину корчмы двадцать пять рублей. В корчму я, конечно, не зашел, а побежал сюда к вам условиться, что показывать. (Хватается за голову.) Что делать? Боже мой, что делать?

Иван Александрович (злобно). Этим мы вам обязаны!

Спекулянт. А чем я виноват? Я хотел проехать на юг, чтобы не умереть с голоду в Питере и чтобы не сидеть в чрезвычайке. Это моя вина? Но теперь не время сердиться. Скажите конкретно, что вы будете показывать. Вас арестуют самое большое через час или через два.

Иван Александрович (подумав). Вы сказали этому унтер-офицеру, что действуете по уговору со мной?

Спекулянт. Разумеется, сказал. Он меня первым делом спросил, не проболтаются ли другие» Я ему ответил, что говорил с вами и что вы будете молчать. Да что они, дети, что ли? Всякий понимает, что я не мог этого сделать без вашего согласия.

Иван Александрович. Значит, вы сказали только обо мне? Об Антоновых ничего не сказали?

Спекулянт. Ни звука. Я с Антоновыми и не имел дела.

Иван Александрович. И не скажете? Ведь они в самом деле тут ни при чем.

Спекулянт. За кого вы меня принимаете? Разумеется, не скажу.

Иван Александрович. Умоляю вас, валите все на одного меня.

Спекулянт. Охотно. Сказать правду, я слышал, что они давно вас в чем-то подозревают. Я вас не спрашиваю ни кто вы, куда вы едете, я ни о чем вас не спрашиваю. Я только хочу знать конкретно: что вы будете показывать?

Иван Александрович (подходит к правому окну). Я ничего не буду показывать. Я постараюсь улизнуть.

Спекулянт. Как «улизнуть»? Куда?

Иван Александрович. Ближайшее село за немецким кордоном в шести верстах. Если туда пробраться, можно там переночевать и затем пробираться дальше на юг. Хотите, попробуем вместе?

Спекулянт. Помилуйте, а как перейти через немецкий кордон?

Иван Александрович. Немецкие часовые стоят на расстоянии двухсот метров один от другого.

Спекулянт. Немецкие часовые отлично стреляют на двести метров.

Иван Александрович. Не каждая пуля попадает.

Спекулянт. Не каждая, но очень многие.

Иван Александрович. Мне терять нечего.

Спекулянт. Извините, у меня есть что терять. Это для меня не дело. Пусть меня лучше отошлют через красные огни. Лучше сидеть на земле в чрезвычайке, чем лежать под землей в могиле. Нет, это для меня не дело.

Иван Александрович. Как вам угодно. Если мне удастся убежать, валите на меня как на мертвого.

Спекулянт. Охотно. Но если вы и будете мертвый?

Иван Александрович. Тогда тем более.

Спекулянт. Мне вас страшно жаль... Счастливого пути. Не сердитесь на меня, разве я виноват. (Пожимает ему руку.)

Входит Марина с самоваром, ставит самовар на стол и с тем же игриво-боязливым видом проходит мимо Спекулянта. Он смотрит на нее изумленно.

Что это за женщина? Кошмар! (Уходит.)

Иван Александрович в раздумье подходит к правому окну, отворяет его и высовывается, ориентируясь. За окном темно. Идет дождь. Он надевает пальто, вынимает из кармана брюк револьвер и кладет его в пальто. Подходит к двери.

Иван Александрович (нерешительно, негромко). Ксана...

Никто не откликается. Он садится было за стол, берет в руки перо, затем машет рукой и уходит из комнаты. Сцена остается с минуту пустой. Потом появляется Антонов и Ксана, за ними — Марина с подносом.

Антонов. Ивана Александровича нет?

Ксана. Он тут был пять минут назад и не говорил, что уходит.

Антонов. Когда он нужен, его никогда нет. Никольские сейчас придут. (Марине.) Поставьте, милая, поднос. (Смотрит на поднос с неудовольствием.) К чаю опять холодные котлеты. Вчера тоже были котлеты... Вы не бойтесь, миленькая, я вам ничего не сделаю.

Марина фыркает и убегает.

Экая идиотка, прости Господи! Ксаночка, что, если нам предложить Василию Ивановичу денег за постой? У нас ведь теперь есть кое-какие деньги: у Ивана Александровича хранятся те три тысячи, и спектакль даст рублей семьсот. Как ты думаешь? Нельзя же злоупотреблять гостеприимством человека. Он нас и кормил бы тогда лучше, а?

Ксана. Он не возьмет и обидится.

Антонов. Я тоже боюсь, что обидится. Ну, не надо, будем и дальше есть котлеты. Киев уже не за горами.

Входят Никольские, муж и жена.

Здравствуйте, друзья мои. Теперь все в сборе, кроме Ивана Александровича.

Ксана. Я не понимаю,. куда он мог деться. Не гулять же он пошел в такую погоду.

Никольская. Милые, мы очень встревожены: в корчме говорят, будто на кого-то из приезжих поступил донос. Я наперед думаю, что теперь надо ждать от немцев всяких строгостей. Наперед знаю.

Ксана (с тревогой). Донос? На кого донос?

Никольская. Мы и сами не знаем, толком узнать ничего не удалось.

Никольский. Ксения Павловна, хотите шоколаду? Я здесь купил в лавке. Вполне сносный шоколад.

Антонов. Никакой донос нам не страшен. Комендант к нам относится как родной отец. Еще сегодня утром он говорил мне, что через неделю получится для нас разрешение... (Садится.) К делу, друзья мои! ( Принимает сразу другой, нe то отеческий, не то диктаторский тон главы труппы.) Семеро одного не ждут. Итак, спектакль наш назначен окончательно на одиннадцатое число. Ставим мы третий акт «Прекрасной Елены» и отдельные музыкально-вокальные номера. «Прекрасную Елену» придется раза два прорепетировать. Я-то, разумеется, партию Менелая во сне могу спеть без ошибки, но вы, друзья мои... Ксаночка, милая, тебе придется играть Париса. Молодого актера у нас нет.

Никольская. Как нет? А Иван Александрович? Правда, у него баритон, а Парис — тенор...

Антонов. Это мне наплевать с четвертого этажа, что у него баритон. Не мог, что ли, Парис быть баритоном? Но Иван Александрович — наш оркестр: он должен аккомпанировать. Итак, Ксаночка, ты — Парис.

Ксана (рассеянно). Мне все равно, папа.

Антонов (строго). Ксения, актрисе ничего не может быть все равно. Местечко дрянное, но Сара Бернар горела и тогда, когда играла в Житомире.

Ксана. Хорошо, папа, я буду гореть... Все-таки где же может быть Иван Александрович?

Антонов. Мы его оштрафуем за неявку на заседание... Впрочем, как его оштрафуешь — все деньги у него.

Никольский. Чтоб не забыть, Павел Михайлович. В корчме требуют денег, дайте нам сколько-нибудь из этих трех тысяч.

Антонов (отечески). Дам, дам... Напомните мне взять у Ивана Александровича, когда он вернется. А как только приедем в Киев, бабы получат по двести рублей на тряпки.

Ксана (с интересом). Двести рублей? (Вздыхает.) На дневное платье много, на вечернее мало.

Антонов. Итак, друзья мои...

Ксана (перебивает его). Если б вы дали триста, папа, я сшила бы вечернее, лиловое.

Никольская. Я тоже хотела бы получить триста. У Ксаны хоть туфли есть, а я хожу как нищая, мне все нужно. Интересно, что теперь моднее — платья или туфли?

Антонов. Мы приступили к работе, прошу меня не перебивать... Итак, Ксаночка, ты будешь Парис. Ты будешь очень милый Парис, тебе идут роли травести.

Никольская. Павел Михайлович, надо говорить «травести».

Антонов (огрызается). Хоть вам, милая, скоро сорок, но вы молоды, чтобы меня учить. Говорю как хочу... вы, разумеется, будете Елена, а вы, голубчик, будете Аякс.

Никольский (зевая). Какой — первый или второй? В «Прекрасной Елене» два Аякса.

Антонов. С такого паршивого местечка внешне достаточно, если будет один Аякс. Для ролей Агамемнона, Ореста и других царей найдем полдюжины статистов. (Никольскому.) Обойдите вы, милый, завтра здешние лавки и подыщите, но больше пяти рублей ни одному царю не давайте.

За левым окном вдруг вспыхивает яркий свет.

Это еще что такое? Пожар?

Ксана (в тревоге). Это прожектор! Папа, это прожектор!

Входит Ершов.

Антонов. Милая, ну прожектор так прожектор. Василий Иванович, почему у них такая иллюминация?

Ершов. Они часто зажигают прожектор в темные вечера... Господа, прошу закусить чем Бог послал. Барышня, прошу за самовар, вы хозяйка. По рюмочке наливки, господа?

Никольская. Вот я так и знала. Вы спросите: «По рюмочке чего-нибудь?», а Павел Михайлович ответит; «Нет, дал зарок». После чего вы оба выпьете. Все всегда наперед знаю! А моему я пить не позволю. Тебе вредно пить. У тебя печень. Он и так целый день только и говорит, что о напитках и о еде. Это называется артист!

Никольский (благодушно). Мать моя, моя женитьба на тебе — одна из самых роковых ошибок истории. (Пьет.) Я артист, но по призванию мне надо было бы родиться в Древнем Риме и быть поваром у какого-нибудь Лукулла.

Никольская. Дурак!

Никольский (подумав). Сама дура.

Ершов. Он находчивый, не говорите.

Никольский. Пожаловаться не могу... В корчме говорят, что немцев скоро разобьют вдребезги.

Ершов. Не разобьют немцев.

Никольская. Почем вы знаете? Как вы можете заранее знать, что не разобьют?

Ершов. А если и разобьют, то будет еще хуже: этот Клемансо нас всех в бараний рог скрутит... (Помолчав.) Ему восемьдесят лет. Меня в шестьдесят пять по дряхлости уволили за штат от должности смотрителя дома умалишенных.

Антонов. Не умели у нас, Василий Иванович, ценить людей. (Пьют.)

Слева вдруг раздаются выстрелы: один, другой, третий. Ксана бросается к окну.

Что это?

Ершов. Да, странно. С той стороны, со стороны товарищей, палят часто. Но это как будто со стороны немецкого кордона.

Антонов. Ксаночка, отойди поскорее от окна!

Ксана (почти шепотом). Лишь бы не он! Господи, лишь бы не он!

Антонов. Ксения, отойди от окна, я тебе говорю!

Ксана отходит.

Василий Иванович, что же это значит?

Ершов. Это, вероятно, значит, что кто-то пытался тайно перейти через немецкий кордон. Сумасшедший!..

Ксана. Может, его не поймают.

Антонов. Не поймают, так убьют.

Входит фон Рехов.

Фон Рехов (много холоднее обычного). Добрый вечер, господа. Извините, что помешал. Ивана Александровича нет?

Антонов. Нет, исчез куда-то.

Фон Рехов. Я, однако, просил его зайти ко мне.

Ершов. Подсаживайтесь, комендант, чайку выпьем.

Фон Рехов. Не могу. Занят.

Никольская. Господин комендант, я все хочу вас спросить. Говорят, вы недавно были в Вене. Правда ли, что в Вене теперь носят платья с короткой талией и шляпы «клеш»? Ведь мы за время войны от всего отстали, ничего не знаем, ничего!

Антонов. Родная, что вы к коменданту лезете с такой ерундой! Скажите нам, господин комендант: что означает эта стрельба? Если, конечно, не секрет...

Фон Рехов. Нет, это не секрет. Стрельба означает, что кто-то пытался нелегально перейти через наш кордон. Я через несколько минут буду знать, кто и что. Вероятно, его убили.

Ксана вскрикивает. Молчание. Фон Рехов смотрит на Ксану и отводит глаза. В дверях появляется вестовой. Фон Рехов постепенно отходит к нему, тот шепотом докладывает. Все смотрят на них с ужасом.

Пытался бежать ваш Иван Александрович.

Ксана. Вы убили его! Я ненавижу вас!

Фон Рехов. Он жив и невредим.

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ

ТРЕТЬЯ КАРТИНА

Эстрада большого зала в том же здании. На ней пианино, то, что в первых двух картинах стояло в комнате Ершова. Две двери. Одна ведет в «артистическую». Другая — в коридор, выходящий в кабинет фон Рехова. Шесть часов вечера. На эстраде — Антонов, Ксана, Никольские.

Антонов. Милая моя Ксаночка, ну успокойся, ну приди в себя. Я понимаю, как тебе тяжело. Ведь я отец, я сердцем чувствовал... (Подносит платок к глазам.) Я сердцем чувствовал, что у тебя роман с Иваном Александровичем... Что ж, мы все здесь свои люди... Ну, не сердись, ну, я не то слово сказал: роман — пошлое слово, я знаю. (Начинает сердиться.) Ну, хорошо, я пошляк, я выжил из ума. Но пойми же ты, что наше положение отчаянное. (Сентенциозно.) Милая Ксана, в твои годы естественно думать, что все в мире в этом: что он сказал, да что он хотел сказать, да как он на тебя взглянул, да что этот взгляд означал. Я сам в твои годы сходил с ума от каждой юбки. Но что же делать, в жизни есть небесная поэзия и есть земная проза.

Ксана (у нее в течение этой картины вид необычный, глухой голос, устремленный в сторону взгляд, томное отсутствие улыбки). Папа, скажите просто: чего вы от меня хотите.

Антонов. Я прежде всего хочу, чтобы ты успокоилась и пришла в себя. Да и нет оснований для такой тревоги: Иван Александрович не ранен, он находится под стражей, его будут судить. Не расстреляют же его за такой пустяк! Обращаются с ним хорошо, его кормят. (Раздраженно.) Тогда как нам скоро будет нечего есть.

Никольский. Меня с ней уже третий день кормят одной гречневой кашей с прескверным маслом. Я ночью думал: отдал ли бы ее... (показывает на жену) за рябчика с брусничным вареньем. (Убежденно.) Отдал бы.

Никольская. Дурак!

Никольский (подумав). Сама дура.

Антонов (с интересом). Вы говорите — «за рябчика с брусничным вареньем»? Как в московской «Праге»?

Никольская. В вас, Павел Михайлович, тоже очень сильно животное начало... Милая Ксаночка, мне вас страшно жаль. Я предчувствовала все это и даже ему говорила...

Никольский. Ничего ты мне не говорила. Все ты врешь, мать моя.

Антонов. Господа актеры, «ша»... Витать в небесах отлично, когда на земле есть текущий счет. А когда вся свободная наличность пятнадцать рублей с копейками, то надо смотреть в глаза грубой действительности. Василий Иванович, спасибо ему, дал взаймы сто рублей, потом еще пятьдесят... Добрый, хороший человек. (Подносит к глазам платок.) Но больше просить его о деньгах я не могу, надо и честь знать: он сам бедняк... Если мы отменим спектакль, то нам крышка. Даже если пропустят в Киев, то ехать нам не на что. (Нерешительно.) Разве попросить у этого фон-барона взаймы? Он дал бы...

Ксана. Ни за что.

Никольский. Я тоже думаю, что это неудобно.

Антонов. А вы думаете, мне хочется? Мне он и самому стал гадок после этой истории с Иваном Александровичем. Хотя, собственно, чем он виноват? Тут никто не виноват.

Никольский (внезапно багровея, со злобой, которой от него никак нельзя было ожидать). Ну, уж это вы меня извините. Я этого вашего Ивана Александровича всегда недолюбливал. Но я прямо скажу: если человек решил бежать, то сначала надо было вернуть доверенные ему деньги труппы! Да! А вы говорите: «никто не виноват»!

Антонов (смущенно). Голубчик мой, да он забыл! (Без уверенности в голосе.) Неужели вы сомневаетесь, что он забыл? Просто не подумал впопыхах...

Ксана выбегает в дверь, идущую в «артистическую». Общее смущение.

Никольская. Ну как тебе не стыдно? Свинья ты, право! Что же это такое? Я так и знала, что ты что-нибудь такое ляпнешь. Ты отлично знаешь, что Иван Александрович — благороднейший человек.

Никольский (смущенно). Хоть я ничего такого о нем не знаю и не думаю, но я этого не имел в виду... Я готов извиниться перед Ксенией Павловной.

Антонов. Сказали вы, голубчик, как последний хам — это я вам дружески говорю, — но по существу вы правы: так в самом деле не поступают — все наши деньги взял, ускакал, как дурак попался, деньги опечатаны, а мы пропадаем без гроша. (Ворчит, сам себя передразнивая.) «Забыл», «забыл»... А ты не забывай!.. Боюсь, не случилось бы с ним беды. Ведь он не актер и аккомпаниатор.

Никольская (с жадным любопытством). А кто же он?

Антонов (таинственно понижая голос). Я думаю, он видный политический деятель. Если его отошлют за красные огни — каюк. (Проводит пальцем по шее)

Никольская. Какой ужас! Я так и знала!

Антонов. Но ради Бога, никому ни слова, я только вам говорю! Это величайший секрет. Ведь дело идет о человеческой жизни.

Никольская. Клянусь памятью моей матери!.. Я сейчас приведу Ксану. А ты извинишься, слышишь? (Уходит.)

Никольский. Говорят, в Киеве отличные рестораны. Так что же бы вы, Павел Михайлович, дали за рябчика с брусникой? Полжизни бы отдали?

Антонов. Ну уж, полжизни. Впрочем, много ли мне и жить осталось. Разве год, а то и меньше. Денька три отдал бы, особенно если таких, как эти.

Ксана, заплаканная, возвращается. Ее ведет Никольская.

Никольская. Милая Ксаночка, вы его не поняли: он сгоряча пожаловался, что Иван Александрович забыл отдать деньги.

Никольский (смущенно). Разумеется, Ксения Павловна... Извините меня, но я не думал, что вы плохо меня поймете; мы, слава Богу, знаем друг друга. (Целует ей руку.)

Никольская. Он ведь втайне в вас влюблен. Я ревную, честное слово.

Антонов. Инцидент исчерпан. За работу, друзья мои, за работу! (Снова принимает диктаторский тон.) Господа, прошу относиться к делу внимательно и серьезно. Мы играем не пустяки какие-нибудь, а «Прекрасную Елену». Вещь классическая, стильная. Постойте, где же наш оркестр?

Никольский. Какой оркестр?

Антонов. Разве я вам не сказал? Вместо Ивана Александровича я сегодня пригласил на пробу одного еврейского юношу. Мне на станции сказали, что он недурно играет...

Никольская (слезливо). Что же это будет за спектакль? Хорош аккомпаниатор!

Антонов (огрызается). Он получит два пуда муки. За такой гонорар, извините, Падеревский не приехал бы сюда, чтобы вам аккомпанировать.

Никольский. Там в коридоре сидел какой-то мальчишка. Верно, он.

Антонов. Черненький такой? Конечно, он. Позовите его, родной мой.

Никольский выходит.

Ну и спектакль, прости, Господи. Где «Прекрасную» Елену» играю, а? После прежних триумфов, а? В Симбирске, в день моего бенефиса, меня после куплетов Менелая вызывали восемь раз. В театре стон стоял, стены дрожали от рукоплесканий... В зале были губернатор, полицмейстер, все виднейшие местные социал-демократы... (Поднимает крышку пианино.)

Входят Никольский и Аккомпаниатор.

Здравствуйте, молодой человек. Так вы говорите, что можете сыграть «Прекрасную Елену».

Аккомпаниатор. Почему нет? Могу.

Антонов. А вы где учились?

Аккомпаниатор. В Ковно, в прогимназии без классических языков.

Антонов. Нет, музыке где учились?

Аккомпаниатор. Где я не учился? (Потупив глаза.) Я бывший местный вундеркинд.

Антонов (недоверчиво). А ну-ка, сыграйте. (Открывает партитуру.)

Аккомпаниатор бойко играет известнейшие мелодии «Прекрасной Елены».

Ей-богу, недурно! Отлично, значит, дело кончено. Вы получаете двадцать пять карбованцев.

Аккомпаниатор. Мы говорили: два пуда муки. Сегодня это стоит двадцать пять карбованцев, а завтра, может быть, будет стоить пятьдесят. Вам нужна музыка, моей маме нужна мука, а карбованцы не нужны ни вам, ни моей маме.

Антонов. Хорошо, два пуда муки... Сюда входит и плата за репетиции.

Аккомпаниатор. Что за вопрос! Разумеется. (Опять опускает глаза.) Я только хотел бы, чтобы мое имя тоже было на афише.

Антонов (смеется). Что за вопрос! Разумеется... А как вы думаете, молодой человек, сбор у нас будет?

Аккомпаниатор. Сколько составляет полный сбор?

Антонов. Без малого семьсот карбованцев.

Аккомпаниатор. Ну, так я вам гарантирую без малого семьсот карбованцев. Придет все местечко.

Антонов ( соображая). Если так, то на проезд до Киева нам четырем кое-как хватит.

Ксана. Я без Ивана Александровича отсюда не уеду. (Плачет.)

Антонов. Ксаночка, что же делать? Ведь все равно немцы его здесь не оставят. Пошлют в Германию, в крепость.

Ксана плачет все сильнее.

Никольская. Ксаночка, не плачьте. Ну, кончится война, его освободят, он к вам вернется, у меня предчувствие, что вернется.

Никольский. Милая Ксаночка, скушайте шоколадку. (Сует ей конфету.)

Ксана. Спасибо, я не хочу.

Никольский. Скушайте, меня шоколад утешает во всех жизненных страданиях.

Ксана. Я люблю только с кремом. (Ест.)

Аккомпаниатор. Если вы, мадам, интересуетесь этим господином, который хотел бежать через немецкий кордон, то его сейчас повели к коменданту.

Ксана (вскрикивает). К коменданту? Зачем?

Аккомпаниатор. Разве я знаю? Вероятно, на допрос.

Антонов. А вы откуда, молодой человек, вообще знаете про эту историю?

Аккомпаниатор. Как же я могу не знать о таком вопиющем инциденте? О нем тут все говорят, а я принадлежу к высшей полуинтеллигенции нашего местечка.

Антонов. Вот как?

Аккомпаниатор. У нас говорят, что этот господин не музыкант, а одно очень важное лицо. Говорят, что это сам господин Керенский.

Антонов. Много вздора говорит ваша высшая полуинтеллигенция... За работу, господа, за работу! (Аккомпаниатору.) В двух словах сообщаю вам содержание и характер пьесы. Королевский сын Парис, чтобы похитить прекрасную Елену, переодевается великим жрецом Венеры. Его на пристани встречают все сановники Греции. Он должен спеть торжественный гимн, а вместо этого поет веселенькие куплеты и неожиданно всех заражает своим весельем. Все начинают плясать и подпевать. (Напевает.) «Чтобы ей угодить, веселей надо быть, веселей надо быть...» (Приплясывает.) Вот это место, просмотрите партитуру и постарайтесь зажечь нас всех радостью жизни.

Никольская (со вздохом). Массовая сцена нам не удастся. Нас слишком мало.

Антонов (сердито). Вы, может быть, думаете, что это Художественный театр?

Никольский. Дело не в том, что нас мало, а в том, как в нашем каторжном положении, на полуголодный желудок петь веселенькую штучку с этакой радостью жизни.

Антонов. Ничего, споете. Перевоплотитесь. Сальвини в семьдесят пять лет перевоплощался в Ромео. Молодой человек, играйте... Ксаночка, Парис ты мой милый, пой.

Аккомпаниатор играет, Ксана, глотая слезы, затягивает: «Чтобы ей угодить, веселей надо быть...» Все, приплясывая, подтягивают плачевным хором.

Если возможности театральной труппы это позволяют, то в постановку включается часть последней картины «Прекрасной Елены»: Антонов, покрикивая на актеров, заставляет их прорепетировать выход, затем выходит сам в роли Менелая и поет с хором куплеты.

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ

ЧЕТВЕРТАЯ КАРТИНА

Служебный кабинет фон Рехова — бывший кабинет главного врача. Обстановка соответственная, по усмотрению режиссера. Действие этой картины происходит одновременно с действием картины предыдущей. В кабинете за очень простым столом сидят с одной стороны фон Рехов, с другой — Иван Александрович. На столе телефонный аппарат и папки с бумагами.

Фон Рехов. Передо мной ваше показание, данное вами тотчас после того, как вы были схвачены при попытке перейти нелегально через линию нашего кордона. Вот оно. (Берет бумагу из папки.) Допрос производился начальником дозора в присутствии двух свидетелей, немецких солдат. Протокол был вами прочитан, вы его признали правильным и подписали... Это ваша подпись?

Иван Александрович (почти не глядя на документ). Да.

Фон Рехов. Кроме того, у меня есть протокол допроса вашего сообщника... Вот... Он показал, что вступил в соглашение с вами и заплатил вам некоторую сумму... (Брезгливо.) Вы этого не отрицаете?

Иван Александрович. Не отрицаю.

Фон Рехов. Вы сговорились с сержантом Шульце о том, что он, Шульце, обманным образом присоединит бумаги вашего сообщника к бумагам труппы господина Антонова. За это ваш сообщник уплатил Шульце пятьсот рублей. Вы это признаете?

Иван Александрович (с легким раздражением). Да.

Фон Рехов. Какую сумму вы получили от вашего сообщника?

Иван Александрович. Три тысячи рублей.

Фон Рехов. Да, при вас найдена именно эта сумма. Точнее... (заглядывает в протокол) три тысячи восемьдесят пять рублей. Деньги приобщены к делу, как и пятьсот рублей, уплаченные сержанту и, разумеется, тотчас им доставленные мне... Констатирую» что ваш сообщник расценил вас в шесть раз выше, чем сержанта.

Иван Александрович. Мой сообщник дурак, но его единственная вина в том, что он хотел проехать из русского города Петербурга в русский город Киев. Я не видел и не вижу ничего дурного в том, что хотел помочь ему совершить это преступление.

Фон Рехов. Так. Может быть, было бы лучше оказать ему эту услугу безвозмездно?

Иван Александрович (потеряв самообладание). Я эти деньги взял не для себя, а для того, чтобы помочь старику и девушке, ограбленным вашими друзьями.

Фон Рехов. Милостивый государь, вы забываетесь! (Сдерживается. С беспокойством.) Значит, вы хотите сказать, что господин Антонов и его дочь... (Поправляется.)...Его труппа были посвящены в это дело?

Иван Александрович (поспешно). Напротив, они решительно ничего не знали, ничего. Но я взял эти деньги без их ведома, для того чтобы им потом помочь.

Фон Рехов (видимым облегчением). Это подтверждается показанием вашего сообщника и тем, что все деньги были найдены при вас. При таких условиях нет никаких оснований для привлечения к ответственности господина Антонова и его труппы... (Мягче.) Перехожу к вашей попытке бегства. (Просматривает протокол.) Из протокола следует, что вы при свете прожектора были замечены часовыми, которые после предупреждения открыли огонь. Вы все же пытались бежать и сдались лишь тогда, когда увидели перед собой впереди наш дозор. Оружия при вас найдено не было, но шагах в пятидесяти от того места, где вы были арестованы, найден револьвер системы «браунинг»... Начальник дозора спросил вас, ваш ли это револьвер. Вы ответили отрицательно. Так?

Иван Александрович. Так.

Фон Рехов. У начальника дозора — и, разумеется, у меня — нет и не было малейшего сомнения в том, что револьвер ваш и что вы его на бегу бросили, увидев, что сопротивление бесполезно. (Многозначительно на него смотрит.) Но вы ответили отрицательно?

Иван Александрович. Да, ответил отрицательно.

Фон Рехов (подчеркнуто многозначительно). Вы продолжаете утверждать, что револьвер не ваш?

Иван Александрович. Продолжаю утверждать. Никакого револьвера у меня не было. Какой-то револьвер мне показали на допросе, но я его никогда в глаза не видал.

Фон Рехов (так же). Однако это револьвер русского образца.

Иван Александрович. Какого такого «русского образца»? Браунинги есть во всем мире. Мало ли кто мог его уронить!

Фон Рехов (слегка разводя руками). То же самое вы показали в присутствии двух свидетелей и подписали в протоколе. Я не имею возможности доказать, что вы сказали неправду и что револьвер ваш. Всей душой об этом сожалею.

Иван Александрович. Сочувствую вашему горю, но помочь ничем не могу. Револьвер не мой.

Фон Рехов (бьет кулаком по столу). Но как же вы не понимаете, что вы себя погубили этим показанием?

Иван Александрович изумленно на него смотрит.

Если б оказалось, что револьвер ваш, то я мог бы подвести вас под германский военный суд. Вас приговорили бы к пяти или шести годам крепости и, разумеется, освободили бы после окончания войны...

Иван Александрович. А так?

Фон Рехов. А так вы окажетесь виновны только в мелком проступке, которого наша власть ни под какие суды не подводит. Я не сомневаюсь, что получу из Киева приказ просто отправить вас назад. Туда, за красные огни.

Молчание. Входит Вестовой и подает фон Рехову бумаги. Из отворенной Вестовым двери доносятся звуки пения: «Чтобы ей угодить, веселей надо быть...» Фон Рехов кладет бумаги на стол, с досадой жестом отпускает Вестового. Вестовой уходит. Дверь затворяется. Пение прекращается.

Как раз вовремя они там занялись репетицией.

Иван Александрович. Не сообразил... Не сообразил...

Фон Рехов (помолчав). Я отлично знаю, что вы мне сообщили не настоящую вашу фамилию. Ни о чем вас не спрашиваю в официальном порядке. Но в частном порядке скажите мне одно: если вас отправят туда, вам грозит расстрел?

Иван Александрович. Без всякого сомнения. (Молчание.)

Фон Рехов. Если б было только это ваше показание мне, я его просто забыл бы и предложил бы вам показывать заново. Но вы тo же самое показали начальнику дозора и подписали протокол. Я обязан отослать ваше показание в Киев. Сделаю все возможное, чтобы вас признали преступником и убийцей. Но не скрою от вас, надежды мало. Наши суды перегружены работой, в крепостях людей надо кормить, а Германия и сама голодает. В Киеве установилась практика: отсылать в чем-либо виновных людей обратно, в Россию... Как жаль, что вы не выстрелили в воздух.

Иван Александрович. Не догадался.

Фон Рехов (встает в раздумье и проходит то комнате ). Я постараюсь по крайней мере затянуть дело. До получения ответа из Киева вы и ваш сообщник будете находиться в корчме под домашним арестом. Тюрьмы в этом местечке нет.

Иван Александрович. Риска никакого. Убежать из этого чистилища трудно.

Фон Рехов. Вы думаете?

Иван Александрович. Куда же тут убежишь? Либо за красные огни, либо переходить через ваш кордон. Я убедился, что это невозможно.

Фон Рехов. Совершенно невозможно. (Многозначительно.) Уехать можно только легально, с моим пропуском. Но именно поэтому домашний арест не строгий. Наши стражники знают, что убежать отсюда нельзя, поэтому в обеденное время они иногда отлучаются.

Иван Александрович (насторожившись). В самом деле?

Фон Рехов. Как раз в обеденное время, в один час сорок пять, ежедневно с этой станции отходит поезд в Варшаву... Вы бывали когда-нибудь в Варшаве?

Иван Александрович (с недоумением). Бывал.

Фон Рехов. Хороший город.

Иван Александрович. Отличный.

Фон Рехов. Из Варшавы можно кружным путем проехать куда угодно и нелегально, и даже легально. Из Киева это гораздо труднее, надзор там строже.

Иван Александрович. Как жаль, что нельзя сесть в этот поезд и прокатиться в Варшаву.

Фон Рехов. Для того чтобы сесть в этот поезд, надо было бы иметь на паспорте печать. (Берет из ящика паспорт.) Вот это ваш паспорт. Если б сюда (показывает) поставить эту печать, то владелец паспорта мог бы в любой день в обеденное время пробраться из корчмы, пройти на станцию, показать эту штуку и сесть в поезд. Он благополучно доехал бы до Варшавы... Разумеется, вернуться на Украину ему было бы невозможно. Но из Польши сравнительно легко проехать за границу, куда-нибудь в Швецию. А оттуда можно двинуться, например, во Францию, или на Дальний Восток, или куда угодно... Ну-с, беседа наша кончена. Я сейчас позову стражника. Он уведет вас в корчму... Я вернусь через минуту. (Уходит, оставляя на столе паспорт Ивана Александровича и печать.)

Иван Александрович поспешно подходит к столу, раскрывает паспорт и берет в руки печать. Через отворенную фон Реховым дверь снова доносятся звуки музыки. Ксана поет: «Ужель меня ты не признала? Ведь я Парис, твой пастушок». Иван Александрович колеблется, затем кладет печать на прежнее место.

Фон Рехов (возвращаемся и с изумлением смотрит на лежащий на столе паспорт, затем переводит взгляд на Ивана Александровича. Повторяет с недоумением). Допрос кончен.

Иван Александрович. Вы сказали, что поезд в Варшаву отходит в час сорок пять?

Фон Рехов. Да...

Иван Александрович. А когда уходит поезд в Киев?

Молчание. Они смотрят друг на друга в упор.

Какая досада, что вы не забыли на столе печать с пропуском в Киев.

Фон Рехо в (холодно). Я не понимаю ваших слов.

Иван Александрович. Знаете, бросим кинематографические эффекты. Право, это ни к чему. (С раздражением.) Я в Варшаву не поеду. Я вашей сделки не принимаю.

Фон Рехов. Ничего не понимаю. Кто вам предлагал сделку?

Иван Александрович (отмахивается с досадой). Да вы предлагаете, разумеется! Бросим кинематограф и будем говорить по-человечески. Вы хотите, чтобы я бежал в Варшаву, откуда проехать в Киев будет мне, как вы сами предупреждаете, невозможно. А вы тем временем останетесь с Ксенией Павловной тут? Или, может быть, тоже переведетесь в Киев? Нет, благодарю вас.

Фон Рехов (с немецким акцентом). Не понимаю, при чем тут Ксения Павловна. Я о ней не сказал ни слова и просил бы вас воздержаться от инсинуаций.

Иван Александрович. Мне отлично известно, что вы любите Ксению Павловну. Вам известно то же самое обо мне. Зачем это отрицать? Зачем играть в прятки? Все надоело. Господи, как мне все надоело. Весь этот обман и еще больше этот эрзац правды. Не люблю подделки. А у вас ведь на эрзаце построено все. Вся ваша философия жизни, даже ваша манера соблазнять женщин — все это фальшивка, хоть, может быть, и очень искусная. Мне ложь особенно противна, когда она похожа на правду, И неблагородство особенно отвратительно, когда оно подделывается под благородство. Ненавижу эрзацы! А главный эрзац души — это у тех, кто, искусно обманывая долгие годы других, под конец обманул, или почти обманул, и сам себя.

Фон Рехов (сдерживая бешенство). Я не хочу пользоваться преимуществами моего положения... Ну, хорошо, будем говорить «по-человечески», как мужчина с мужчиной. Вы упомянули о Ксении Павловне. Подчеркиваю, что это вы о ней упомянули. Каковы факты? Вы, как мне известно, женаты, но вы считаете возможным домогаться любви девятнадцатилетней девочки: вы предлагаете ей, очевидно, незаконное сожительство, так как ничего другого предложить не можете. Я не женат, я свободен, я предлагаю ей руку и сердце, и в этом вы как будто усматриваете нечто вроде преступления. Странно!

Иван Александрович (с все растущей злобой. Он слегка воспроизводит немецкий акцент и интонацию фон Рехова). Ах, вы «предлагаете ей руку и сердце»? Этого я не знал. Очевидно, это она от меня скрыла... Нет, преступления тут нет. Тут есть нечто худшее. Вам пятьдесят лет, вы чувственный человек, которого на склоне дней потянуло на чистоту, на сантименты, на тургеневский жанр, на «девятнадцатилетнюю девушку».

Оба вскакивают.

Насквозь вас вижу! Вы говорили с ней о Нибелунгах, а думали никак не о Нибелунгах. Я предлагал Ксении «незаконное сожительство», и в моем предложении ничего грязного не было. А вы предлагали ей законный брак, и это была грязь... Вы и трюк с револьвером прорежиссировали, чтобы от меня отделаться самым благородным образом. Это был шедевр эрзаца. Ну а я все-таки не поеду в Варшаву. Вот хотя бы только назло вам не поеду! Отправьте меня за красные огни, и пусть тогда мой труп станет между вами и Ксаной.

Фон Рехов. Кажется, сейчас кинематографические эффекты не на моей стороне.

Иван Александрович. Ненавижу вас, с вашим деланным джентльменством, с вашим маргариновым благородством!..

Фон Рехов (с бешенством). Милостивый государь, я проявлял в отношении вас достаточно терпения. Довольно! (Звонит.)

Входит вестовой.

Довольно! Допрос кончен! Скоро получится ответ из Киева. До свидания, господин профессионал правдивости.

Иван Александрович. Имею честь кланяться, господин эрзац-джентльмен. (Уходит в сопровождении вестового.)

Дверь остается отворенной. Из нее снова доносится голос Ксении: «Ужель меня ты не признала? Ведь я Парис, твой пастушок...» Фон Рехов подходит к двери, слушает с полминуты я затворяет двери. Пение обрывается. Он возвращается на свое место и садится за стол. Через несколько мгновений раздается телефонный звонок.

Фон Рехов (берет трубку). Hier von Rechow... Zu Befehl, Excellenz… (Слушает. С возрастающей тревогой несколько раз.) Jawohl, Excellenz... (Слушает.) Jawohl, Excellenz... (Кричит совершенно изменившимся голосом.) Nein! Brunhilde Linie? Unmöglich! (С отчаянием.) Brunhilde Linie? Unmöglich!..{3}

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ

ПЯТАЯ КАРТИНА

Служебный кабинет фон Рехова. Обстановка та же, что и в предыдущей картине. Часов шесть вечера. На сцене фон Рехов, Ксана, Антонов.

Антонов (у него и у Ксаны натянутый и смущенный тон). Поверьте, господин комендант, мы сердечно вам благодарны.

Фон Рехов (он очень изменился. Холодно). Не за что, господин Антонов.

Антонов. Отнеслись вы к нам, истинно говорю, по-человечески. Приехали мы без разрешения, без визы. Вы нас не отправили назад, разрешили устроить сегодняшний спектакль.

Фон Рехов (перебивая). Мне очень жаль: я должен взять это разрешение назад. Мое отечество постигла катастрофа: сегодня объявлено перемирие на ужасных для нас условиях. Я понимаю: что для одних горе, то для других радость. Но все же пока это немецкий пограничный пункт и я его комендант. Я не могу допустить, чтобы сегодня здесь устраивали спектакли.

Антонов (несколько растерянно). Я понимаю... Жаль, конечно... Это для нас большой удар, господин комендант: много билетов уже продано. Придется возвращать деньги.

Фон Рехов. Мне очень жаль.

Антонов. Мы предполагали спектакль тихий, скромный. Не скрою от вас, господин комендант, деньги, полученные за билеты, нами уже прожиты. Право, не знаю, как заплатить публике...

Ксана (поспешно). Папа, это не касается господина коменданта. Мы устроимся...

Фон Рехов (не глядя на нее). Так как запрещение спектакля приносит вам материальный ущерб, то я готов предложить вам заимообразно некоторую сумму — в размере полного сбора. Вы мне ее вернете из Киева.

Ксана (так же). Нет-нет, мы вам очень благодарны, господин комендант, но мы как-нибудь устроимся.

Антонов (нерешительно). Да, мы как-нибудь устроимся.

Фон Рехов. Как вам угодно... Впрочем, я и забыл. Ведь у этого... вашего товарища по труппе при его попытке к побегу были найдены деньги. Они приобщены к делу о нем, но так как это дело, как и все дела подобного рода, теперь по приказу из Киева прекращено, то деньги могут быть возвращены.

Ксана (поспешно). Значит, дело совершенно прекращено?

Фон Рехов (не глядя на нее, Антонову). Окончательно прекращено. Я получил из Киев приказ беспрепятственно пропускать всех желающих проехать на юг. Наша оккупация Украины кончена, теперь там будут другие хозяева. Я уже два часа тому назад отдал приказ об освобождении всех из-под стражи. Как я уже вам сказал, ваши бумаги находятся в моей канцелярии, вы можете ехать хоть завтра: поезд в Киев отходит в шесть часов... Этот господин... ваш товарищ по труппе может, разумеется, ехать с вами.

Антонов. От всей души благодарим вас, господин комендант.

Фон Рехов. Я тут ни при чем. Что до денег, то они были найдены при вашем товарище и их надлежит вернуть ему.

Антонов. Это все равно, господин комендант: что ему, что нам. Я попрошу его зайти к вам за деньгами сегодня же, чтобы сегодня и вернуть деньги публике. Может он зайти часов в семь?

Фон Рехов. Ведь, кажется, эти деньги принадлежат труппе?

Антонов. Да, это деньги труппы.

Фон Рехов. Так мне сказал и он сам. В таком случае ему незачем ко мне заходить. Я верну деньги вам. Вы можете выдать за него расписку в получении денег?

Антонов. Разумеется, могу, господин комендант.

Фон Рехов. Тогда благоволите получить. (Вынимает из ящика деньги.) Три тысячи восемьдесят пять рублей... Пожалуйста, напишите расписку.

Антонов. От всей души благодарю вас, господин комендант... Разрешите присесть за ваш стол... По-русски? Я по-немецки не умею.

Фон Рехов. Да, по-русски. Вот вам листок бумаги.

Антонов пишет расписку. Фон Рехов и Ксана стоят друг против друга. Молчание.

Если вы поедете завтра, то советую сегодня заказать билеты. Вы можете в кассе сослаться на меня: я скажу начальнику станции. (С волнением.) Пять билетов? Ксана (поспешно, дрогнувшим голосом). Да, пять.

Молчание.

Я... я благодарю вас, капитан. (Хочет продолжить и не может.)

Антонов подает фон Рехову записку.

Антонов (смотрит на них). Ксаночка, я зайду в канцелярию господина коменданта за нашими бумагами. А ты пройди в наш зал, я там условился встретиться с Василием Ивановичем.

Ксана. Хорошо, папа.

Антонов. Мы у вас, господин комендант, книги брали, вы давали Ксане. Я аккуратненько сложил и отдал все Ершову, он обещал их вам отослать.

Фон Рехов. Спасибо.

Антонов. Это вам спасибо... За все, господин комендант... Вы не думайте: я, русский актер, чужую ласку помню, у меня душа благодарная. Дай Бог вам счастья! (Подают друг другу руки.) Дай Бог вам счастья! (Подносит платок к глазам и уходит.)

Молчание.

Ксана. Я тоже хотела вас поблагодарить...

Фон Рехов. Не стоит благодарности.

Ксана. Я вам тогда сказала резкое слово. Пожалуйста, извините меня. Вы догадываетесь, что оно у меня сорвалось и не выражало моих настоящих чувств.

Фон Рехов. Это что вы меня ненавидите? Меня ваше слово не так задело. Если что могло меня задеть, то, скорее, отсутствие и ненависти, и любви, а то, что есть на самом деле, — ваше полное равнодушие ко мне. Единственное, в чем я могу вас упрекнуть, — это в комедии, которую вы со мной разыграли.

Ксана. Вы несправедливы.

Фон Рехов. Вы говорили, что я вам нравлюсь, а я вам не нравился, вам нравился другой. Вы говорили, что «подумаете», а на самом деле думать было совершенно не о чем, да и вы не собирались думать. Я могу это объяснить либо комедией, болезненным желанием нравиться каждому — черта, довольно распространенная у женщин, — либо могу объяснить еще хуже...

Ксана. Как?

Фон Рехов. Ах вы не знаете как? Вы желаете знать как? Я вам скажу. Вероятно, вы оставляли меня на всякий случай. Не выйдет с тем — ну что ж, тогда можно взять и этого. Да вы, собственно, и говорили, что вас прельщает мое богатство, мое дворянство, мой замок.

Ксана. Если говорила, значит, не обманывала же вас? Я признаюсь: в том, что вы сейчас сказали, есть маленькая доля правды. Я могла бы сказать, что это не только моя психология, — я думаю, нет девушки, которая хоть раз в жизни не подумала бы именно так: не выйдет с тем, так выйдет с этим. Но это все-таки лишь маленькая доля правды. Клянусь вам, я была искренне увлечена вами, вашим умом, вашим красноречием, Потом вдруг, когда вы сообщили, что бежал Иван Александрович, я поняла так, что он убит, и тогда почувствовала, что люблю его, и только его. Не сердитесь на меня. Вы во многих отношениях выше, чем он, вы серьезнее, вы положительнее. (Говорит, едва скрывая восторг.) Ведь он сумасшедший, самый настоящий сумасшедший. Но оттого ли, что он молод... (Запутывается.) Извините меня, вы не стары, но ведь он моложе вас, он ближе ко мне по возрасту — или просто оттого, что он свой...

Фон Рехов (перебивая ее со злобой). Да, именно, он свой. Кто же теперь пойдет за немца? Мы с нынешнего дня стали париями мира.

Ксана. Вот что мне и в голову не приходило. Плохой вы психолог...

Фон Рехов. А впрочем, теперь мне все равно. В глубине души я с самого начала знал, что вы меня не любите и не полюбите... И он тоже это знал: он говорил со мной слишком уверенно... Да, я знал. (Помолчав.) Помните, Ксана, что я вам сказал в день нашего объяснения? Я привел вам слова вагнеровского Зигмунда: «Отойди от меня, женщина. Надо мной повис злой рок потомства Вотана». Да, это обо мне сказано. И я напрасно подумал, что злой рок может от меня отступить.

Ксана (совершенно не зная, что сказать). Вы — фаталист.

Фон Рехов. Да, вслед за Гёте я верю в непреодолимую власть судьбы и вслед за Гейне думаю, что нет ничего безнравственнее, чем эта власть, нет ничего более противного элементарным понятиям справедливости. Я испытал это на своем личном опыте, теперь испытываю и на судьбах моей родины. (С внезапной страстью в голосе.) Одно счастье, что исторический рок страны, в отличие от рока отдельного человека, никогда с точностью тебе не известен. Мы, немцы, сегодня парии мира, но завтра, быть может, будем его господами. (Увлекается все сильнее.) Нет, это дело не кончено! Четыре года мы боролись со всем миром, мы показали невиданные и неслыханные чудеса мужества, стойкости, военного искусства — и вот какие условия перемирия нам поставили эти жалкие рыцари, эти жалкие победители! Навалились десять против одного, победили и теперь смешивают нас с грязью!

Ксана (рада, что разговор перешел на другой предмет). Однако войну начали вы.

Фон Рехов. Нет, не мы! Но допустим, что мы. Разве они никогда не начинали войн? Разве они не ставили памятников тем, кто начинал войны?

Ксана. У нас говорят, что немцы три раза за столетие вторгались во Францию.

Фон Рехов (злобно смеется). В первые два раза это было при известных пацифистах: при Наполеоне Первом и при Наполеоне Третьем. Все это мы им припомним! Мне и несчастье с вами легче перенести оттого, что теперь у меня есть цель жизни. (Сдерживается и продолжает, улыбаясь.) Я в каком-то идиотском романе из жизни американских трапперов помню такую фразу: «Дон Рамиро, женщины плачут— мужчины мстят», — сказал Красный Кедр»... И, откровенно скажу вам, по сравнению с большой жизненной задачей мне показалась мелкой и незначительной вся эта наша трагикомедия, разыгравшаяся в глуши, на этой пограничной станции. В жизни человека бывает минута — думаю, только одна минута в жизни, — когда все ему становится ясным, все заливается ярким, точным, зловещим светом — вся правда в жизни, или, вернее, вся ее неправда. Поэты говорят, что в минуты прозрения человек познает Бога... Бывает и так, что он познает черта! И только те минуты прозрения ценны, когда человек познает черта. (Успокаивается. С принужденной улыбкой.) Скажу, как мой предок Экклесиаст: «И возненавидел я жизнь, и противны стали мне дела, которые творятся под солнцем». Только вывод отсюда я сделаю другой. Нет, не тот вывод, что «пей в веселии сердца вино свое». Другой, другой.

Ксана. Какой?

Фон Рехов. Может, когда-нибудь услышите,

Ксана (улыбаясь). Так вы теперь Красный Кедр?

Фон Рехов. Я Красный Кедр.

Ксана. Хотела бы пожелать вам успеха, но в этом никак не могу. Ну, до свидания, капитан.

Фон Рехов. Постойте. Видите, я на вас не сержусь. Что ж делать? У вас есть ведь такая поговорка: «насильно мил не будешь». Ксана, что, если через полгода вам придется сказать это ему — Ивану Александровичу.

Ксана. Он меня предупредил... И даже не через полгода, а через три недели.

Фон Рехов (с новой вспышкой злобы). Как это мило! Какая очаровательная шутка и какое безукоризненное джентльменство: соблазнить девушку заведомо с тем, чтобы бросить ее через три недели! И так как, видите ,ли, он мило и шутливо вас об этом предупредил, то ничего плохого тут нет, правда? Вот ведь вы улыбаетесь.

Ксана. Он женат.

Фон Рехов. И вы на это идете?

Ксана. Иду. Значит, это мой рок. Верно, и обо мне какой-нибудь Зигмунд сказал что-либо такое. Вы видите, что я не такая трезвая, не такая рассудительная, не такая «интересантка», как вы думаете.

Фон Рехов. У вас это совмещается. Совмещается так странно, что это просто неправдоподобно. Что же вы будете делать, когда он вас бросит?

Ксана. Не знаю, не думаю об этом... Вернее, стараюсь не думать.

Фон Рехов. Ведь он победитель жизни: здесь сорвал цветок, там сорвал цветок, порхает от цветка к цветку... Политика, любовь, война. Впрочем, я почему-то уверен, что в армии он не служил. Я лет на пятнадцать старше его, но провел на фронте четыре года и имею вот это... (Показывает на свой Железный крест.) Это сейчас главная радость моей жизни. А он, верно, произносил патриотические речи, как все деятели вашей революции... Не сердитесь. Я ведь не знаю, кто он, да и не очень этим интересуюсь... Когда он вас бросит, напишите мне.

Ксана (растерянно). Благодарю вас, но право...

Фон Рехов (принужденно смеется). Вы меня не поняли. Я имел в виду просто дружескую помощь, совет. Наконец, вам могут понадобиться и деньги: он вполне способен бросить вас без гроша... О нет, я не предлагаю вам перейти ко мне от него. Это не в моих правилах... Ну, прощайте, Ксана, я вижу, вы торопитесь.

Ксана. Не прощайте, а до свидания. Я уверена, что мы еще встретимся, капитан... Как глупо, что я называю вас «капитан»! Но у немцев ведь нет имени-отчества.

Фон Рехов. Называйте меня Красный Кедр. (Целует ей руку.)

Ксана. До свидания, Красный Кедр! (Убегает в слезах.)

Фон Рехов смотрит ей вслед. Затем садится за стол, начинает вынимать бумаги, просматривает и рвет их. Достает из ящика походную фляжку и жадно пьет коньяк. Продолжает рвать бумаги. Стук в дверь.

Фон Рехов. Войдите. Появляется Марина с книгами. Она игриво к нему приближается.

(Всрикивает с ужасом.) Что это? Что вам нужно?

Марина. Это книги.

Фон Рехов (с ужасом). Книги? Какие книги? Ах, от Ершова? (Берет книги и кладет их на стол. Смотрит на нее.)

Долгая немая сцена.

Посидите со мной, красавица. (Берет ее за руку.)

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ

ШЕСТАЯ КАРТИНА

Та же обстановка, что и в третьей картине: эстрада зала. Действие происходит тотчас вслед за действием предшествующей картины. На сцене Иван Александрович и Ершов. Они много выпили.

Ершов. Весь городишко пьян. Как только узнали, что война кончилась, все бросились пить.

Иван Александрович. Положительно немцы были непопулярны.

Ершов. Теперь будет еще хуже: большевики придут.

Иван Александрович. Типун вам на язык... Что, Антоновы ясно сказали, что придут сюда?

Ершов (уточняя). Может, ваша Ксана и не придет... Пойду на станцию за газетами.

Иван Александрович. Купите газеты и для меня. Долго мы этого дня ждали! Кончилась четырехлетняя бойня.

Ершов. Ничего, скоро будет другая — восьмилетняя. (Уходит.)

Иван Александрович (подходит к пианино и перелистывает ноты. Бормочет). «Ночи безумные...», «Не говори, что молодость сгубила...» Ну и сгубила, и черт с тобой!

Входит Ксана, увидев его, нерешительно останавливается у пианино. Молчание.

Здравствуйте.

Ксана. Здравствуйте. (Молчание.)

Иван Александрович. Император Вильгельм уехал в Голландию.

Ксана. Да, я слышала.

Молчание.

Иван Александрович. Кронпринц тоже уехал в Голландию.

Ксана. Да, и кронпринц тоже уехал.

Молчание.

Иван Александрович. Может, поговорим, а?

Ксана. Я не знаю. Если хотите... Вы на меня сердитесь?

Иван Александрович. Разумеется, сержусь. Не без некоторого основания. Извините меня, все это похоже на анекдот. Мы с вами познакомились в Пскове... Кажется, через неделю, здесь, вы мне объяснились в любви.

Ксана (вспыхивая). Однако!

Иван Александрович. Ну, все равно: скажем, мы с вами объяснились в любви друг другу. В тот же день на горизонте появляется этот роковой немец в черном плаще, а через неделю я узнаю, что вы без памяти влюблены в него. Согласитесь, я имею право быть несколько недовольным.

Молчание.

Подсудимая, что вы можете сказать в свою защиту?

Ксана. Ничего. Это правда. Преувеличено, но почти правда. Я сама не знаю, что со мной произошло. Я думаю, я несколько помешалась. Может, и в самом деле повлияла атмосфера этого дома умалишенных. Здесь много лет жили сумасшедшие. Может, от них стены впитали какие-нибудь излучения.

Иван Александрович. Нет, нет, уж пожалуйста, без излучений! Скажите просто, что вы глупая девочка. На этой платформе мы могли бы сговориться. Ну?

Ксана. Что «ну»?

Иван Александрович. Сейчас же признайте, что вы глупая девочка.

Ксана. Признаю.

Иван Александрович. Вы просите прощения?

Ксана. Прошу прощения.

Иван Александрович. Я вас прощаю... Я тебя прощаю. (Целует ее.) Перемирие одиннадцатого ноября заключено.

Ксана. От вас пахнет вином.

Иван Александрович. Скажи: «От тебя пахнет вином».

Ксана (покорно). «От тебя пахнет вином».

Иван Александрович. «Слова слаще звуков Моцарта».

Ксана. Ну, хорошо. ( Хочет продолжать.)

Иван Александрович (перебивает). Не хорошо, а отлично.

Ксана. Ну «отлично»... Но что же теперь будет?

Иван Александрович. Как «что будет»? Будет любовь.

Ксана (серьезно). Свободная любовь?

Иван Александрович (передразнивая ее). Да, «свободная любовь».

Ксана. Всего неделю тому назад, в тот самый день, когда мы приехали, я вам на это ответила: «Никогда».

Иван Александрович. Нет, ты ответила иначе: не «никогда», а «ни-ког-да». Разница как между «я к вам не приду» и «моей ноги не будет у вас в доме!».

Ксана. Для вас все шутки, а это, может быть, трагедия.

Иван Александрович. Может быть, но не наверное... Ксана, миленькая, Вильгельм бежал, рухнула Германия, одна страница истории кончилась, начинается другая, быть может, еще более грозная и страшная. Боюсь, что на этом фоне отойдет на второй план трагедия маленькой Ксаночки Антоновой, которая непременно хочет не так, а законным браком.

Ксана. Вы мне уже это говорили.

Иван Александрович. Разве? Я не мог тебе этого говорить... Ну, хорошо, будем рассуждать серьезно. Вопрос — нет, не вопрос, а проблема — ставится так: я тебя страстно люблю...

Ксана. Это хоть правда?

Иван Александрович. Клянусь бородой Юпитера! Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что я никогда никого так не желал, как сейчас тебя. Клянусь собакой! «Клянусь я первым днем творенья! Клянусь его последним днем!»

Ксана (машет рукой). Это называется говорить серьезно!

Иван Александрович. Возвращаюсь к проблеме. Предпосылка первая: я страстно тебя люблю. Предпосылка вторая: ты меня страстно любишь...

Ксана. Ну, это еще неизвестно.

Иван Александрович (уверенно). Известно! Мне известно... Предпосылка третья...

Ксана (перебивая). А комендант?

Иван Александрович (бьет ее по руке). Вот тебе, гадкая девчонка! Комендант — это были излучения стен дома умалишенных... Но ты мешаешь построению моего силлогизма. Предпосылка третья...

Ксана. Сколько будет предпосылок?

Иван Александрович. Сколько мне будет угодно. Предпосылка третья: я женат и, следовательно, жениться не могу. Что же нам делать? Вздохнуть, пожать друг другу руки и разойтись? Нет, слуга покорный!

Ксана. Мой... (старательно выговаривает) силлогизм другой: предпосылка первая...

Иван Александрович. К черту силлогизмы! К черту предпосылки! Я тебе говорю русским языком: ты будешь моей, и не далее как сегодня.

Ксана. Где же?

Иван Александрович. Это вопрос уже не политический, а технический. Мы его сдадим в комиссию для предварительного обсуждения. В комиссию избираюсь я. Единогласно!

Ксана. Я не голосую.

Иван Александрович. Значит, единогласно, при одном воздержавшемся.

Ксана (вздыхает). Через три недели, как вы сами мило обещали, вы меня бросите. Что я тогда буду делать?

Иван Александрович (сердито). Я не знаю, что будет через три недели. Может быть, через три недели я умру от сыпного тифа. Может быть, через три недели падут большевики, тогда мы вернемся в Петербург и я начну дело о разводе с моей последней женой.

Ксана (недоверчиво). И тогда вы на мне женитесь? Правда?

Иван Александрович. Клянусь бородой Юпитера! «Клянусь паденья горькой мукой и вечной правды торжеством...» Женюсь на тебе в тот самый день, когда восторжествует вечная правда. Ты думаешь, мне дорого стоит жениться? Я с удовольствием женюсь, но быть двоеженцем все-таки как-то неудобно... А скорее всего, ты сама откажешься от меня, когда увидишь, какой я есть персонаж! (Искренне.) Милая Ксаночка, я, в общем, довольно порядочный человек, но только в общем. Я эгоист. Господи, какой я эгоист! Подумать страшно! Я бываю весел, но такого неврастеника, как я, совсем не видел! Не обманываю тебя, честно говорю: брось меня, беги от меня, спасайся от меня!

Ксана. Да вы только что говорили обратное.

Иван Александрович. Я пересмотрел вопрос! Не бежишь? Не спасаешься? Ну, тогда решено и подписано! (Обнимает ее.)

Ксана. Вот тебе и линия Брунгильды.

Иван Александрович (изумленно). Это еще что такое?

Ксана (смущенно). Это говорит комендант фон Рехов. Знаете, у немцев была такая линия укреплений на Западном фронте. Так он говорил, что в душе всякого человека должна быть своя линия Брунгильды... То, чего он не отдаст никогда, никому, ни за что... Он хорошо говорил, лучше, чем я передаю.

Иван Александрович (очень утрированно изображает фон Рехова, с сильным немецким акцентом). «Ф душе фсякого тшелофека толшна пить линия Прунхильты».

Ксана. Совсем он не так говорит... Мне его жаль.

Иван Александрович. Ничего, пусть и он едет в Голландию! Пусть все немцы переедут в Голландию!.. Порядочный дурак этот немец! Фразер! Какой фильм мы с ним разыграли, Ксаночка! Он мне предлагал «жизнь и свободу», если я от тебя откажусь. Да, предлагал устроить мне фиктивный побег в Варшаву! (Смеется.) Вот, значит, и прорыв линии Брунгильды: его долг германского офицера заключался в том, чтобы меня никак не пропускать.

Ксана (поспешно). Что же вы ответили?

Иван Александрович. Я ответил отказом. Конечно, кинематограф совестно вспоминать. Впрочем, нет, нисколько не совестно: ведь все-таки дело и вправду шло о моей голове. Нет, я горжусь тем, что послал его ко всем чертям.

Ксана. Но как же так? Ведь и у вас была линия Брунгильды? Ведь вы говорили, что принадлежите России. Если так, то ваш долг заключался в том, чтобы принять его предложение, а не в том, чтобы отказываться.

Иван Александрович. Правда. Поймала! Ей-богу, поймала! Но разве я говорил, что принадлежу России? Не мог я произнести такую фразу!

Ксана. Произнесли. Клянусь бородой Юпитера!

Иван Александрович. А если произнес, то потому, что слова говорят за нас сами, и плохие, пошлые слова. Надо дать обет молчания... С завтрашнего дня я буду молчать до конца своих дней. Ну хорошо, а нет ли проклятой линии и у тебя? Ведь ты собиралась «только законным браком», правда. (Передразнивает ее.) «Ни-ког-да!»... (Целует ее три раза, повторял слоги.) «Ни-ког-да». ( Деловито-озабоченно.) Куда бы тебя еще поцеловать?

Ксана. Запросите об этом Учредительное собрание.

Иван Александрович. Официальное сообщение: линия Брунгильды прорвана в трех местах. (Еще целует ее.) Какой прорыв. Я чувствую себя чудо-богатырем. (Озабоченно.) Надо поскорее собрать техническую комиссию.

Ксана (садится за пианино). Какой бы вы были человек, если бы не шутили так много.

Иван Александрович. И так глупо? Ты хочешь играть? Лучше спой, играешь ты скверно.

Ксана (притворно-сердито). Тогда играйте вы.

Иван Александрович. Нет, я хочу слышать твой голос. Хочешь дуэт? Знаешь, в украинском театре — ведь мы на Украине — каждая сцена кончается так: «Ну, а чичас станцюймо». Станцюймо, Ксаночка. За нашу свободную любовь.

Ксана кивает головой.

Что же мы будем петь? Хочешь — «Ночи безумные...»?

Ксана кивает головой со счастливой улыбкой. Они начинают: «Ночи безумные, ночи бессонные...» Поют, глядя друг на друга. Свет медленно гаснет. Занавес опускается. За занавесом пение продолжается. Когда романс (или часть его) кончается, пауза в полминуты. Затем тот же романс (или та же часть его) начинается снова: вдет голос Ксаны (если возможно, несколько измененный), но мужской голос совершенно иной. Занавес поднимается для эпилога.

ЭПИЛОГ

Зал или угол зала маленького русского ресторана в Париже. Эстрада с пианино. Вблизи эстрады столик, накрыт прибор. На эстраде Ксана и Никольский. За столиком Спекулянт. Все они постарели лет на двадцать. Девять часов вечера. Уже никого нет (или еще никого нет). Когда занавес поднимается, Ксана и Никольский доканчивают «Ночи безумные...». Под звук заключительных аккордов пианино за столиком раздается недовольный голос Спекулянта. У столика лакей.

Спекулянт (вид у него потертый, но в петлице Почетный легион). Вэйтер{4}, разве это гурьевская каша? Это черт знает что такое!

Лакей. Я сейчас доложу хозяйке, что месье недоволен.

Ксана (поспешно спутается с эстрады). Чем недоволен месье? (Строго.) Всегда с вами Петр... Пожалуйста, скажите, месье. Мы очень внимательны к клиентам.

Спекулянт (несколько мягче). Обед был довольно хорош, я ничего конкретного не могу сказать. И рыба хороша, и бефстроганов тоже ничего себе, а закуска прямо отличная. Но вот эта гурьевская каша, извините меня, — это не гурьевская каша, а кошмар!

Ксана изумленно на него смотрит.

(Замечает ее взгляд и сам в нее всматривается.) Скажите, ради Бога, вы не та артисточка, с которой мы когда-то были там, на пограничной станции?.. В 1918 году?

Ксана. Разумеется, я. Никольская, Ксения Павловна. Господи! Это вы?

Спекулянт. Никольская?

Ксана. Ну да, рожденная Антонова... Господи, как же я вас сразу не узнала! Вы изменились!..

Спекулянт. Вы тоже не помолодели.

Ксана (вздыхает). Ведь с той поры прошло восемнадцать лет. Но как же вы?.. (Не знает, что сказать.)

Спекулянт. Что — я? Вы о себе скажите. А где ваш папаша?

Ксана. Отец умер пять лет тому назад.

Спекулянт. Ай-ай-ай! (С беспокойством.) От какой болезни? Не от сахара?

Ксана. От воспаления легких...

Спекулянт. Ну, ведь он был старый джентльмен«

Ксана. Умер на семьдесят третьем году, мог все-таки еще пожить... Да, жизнь наша была трудная. Мы выступали и в Киеве, и в Ростове, и в Новороссийске. Потом в Константинополе несколько лет держали ресторан, потом в Болгарии были.

Спекулянт. И давно вы в Париже?

Ксана. Семь лет. Вы извините, если гурьевская каша была плохая: вы поздно пришли, и в меню ее нет, вы а-ла карт{5} заказали. У нас вообще а-ла карт отличный, но...

Спекулянт (великодушно). Что вы, что вы! Она, если хотите, даже недурная, гурьевская каша, но нет этого... понимаете? А закуска у вас прямо отличная, и бренди такой я, кажется, двадцать лет не пил. И сэлмон{6} хороший...

Подходит Никольский.

(Озадаченно смотрит на него.) Господи, вы тот артист, который?..

Никольский (благодушно). Тот самый артист, который.

Спекулянт (настороженно). А ваша супруга?

Ксана (смущенно). Он разошелся с женой в Болгарии. Мы с ним переехали в Париж и вот открыли тут дело,

Спекулянт (совершенно так же, как о кончине ее отца). Ай-ай-ай!.. Ну а сцена как?

Ксана (вздыхает). Какая уж тут, за границей, сцена? И потом, большого таланта не было ни у меня, ни у него... Поем здесь, с эстрады. В Болгарии и папочка с нами пел, царство ему небесное. Я веду кассу, а он имеет общий надзор за кухней: у него всегда была к этому склонность.

Никольский. Мне бы родиться в Риме и быть шефом у какого-нибудь Лукулла... Мать моя, вели подать коньячку, того, что получше: надо выпить за старого знакомого.

Ксана. Тебе вредно пить. О печени забыл, что ли?

Спекулянт. Мне тоже вредно. У меня намек на сахар. Только намек, но прозрачный... Скажите, а тот молодой джентльмен, из-за которого тогда заварилась каша на станции... (Смеется.) Тоже была каша, хуже этой, гурьевской! Не помню, как его зовут. Мне казалось, что вы были с ним помолвлены?

Ксана (вспыхивает). Нет, мы не были помолвлены. Он был женат. Он скончался еще в России, в Новороссийске.

Спекулянт. Ай-ай-ай! Такой молодой!.. (Тактично.) Извините меня... Что это все скончались? И ваш отец, и этот джентльмен...

Никольский (философски). За восемнадцать лет — да еще за такие — много могло помереть народу.

Спекулянт. Да, но я ужасно не люблю, когда люди умирают... Он не от сахара умер?

Ксана. От сыпного тифа.

Никольский (недовольным тоном, меняет разговор). Но мы вас не спросили... Вы в Париже изволите жить?

Спекулянт. Нет, нет... Пробовал восемнадцать лет тому назад развить здесь одну идейку, и сначала пошло хорошо. Видите, и Почетного легиона получил. (Показывает на ленточку. С внезапным ожесточением, очевидно, что-то вспомнив.) Но разве тут можно делать дела? Разве с французами можно иметь дела? Разве у них есть размах? Они копеечники! И вдобавок они формалисты! Я у них чуть не попал в тюрьму!.. (Успокаивается.) Потом все, конечно, разъяснилось... Страшные формалисты! Нет, я уехал в Америку. Вот это страна! Там можно делать дела.

Никольский. Значит, с успехом работаете?

Спекулянт. Ничего, имею свой маленький джоб.

Никольские удивленно на него смотрят.

Прежде, в эпоху просперити{7} было очень хорошо... Теперь, впрочем, тоже недурно.

Ксана. Вы в Нью-Йорке живете?

Спекулянт. Да, в одном из самых лучших дистриктов{8}. Имею свое бунгало, очень хорошее бунгало, в два этажа. Это лучше, чем флэт{9}. А сюда приехал отдыхать. Делать дела во Франции невозможно, но чтобы отдохнуть и повеселиться — лучше нет... Я почти каждый год приезжаю.

Никольский. А где изволите стоять?

Спекулянт (вдохновенно). Где попадется — в «Крильоне», в «Мерисе», в «Мажестике» стоял. (Уклончиво.) На этот раз я остановился в одной маленькой гостиничке... Совсем маленькой. Зачем мне шум? Я не люблю шума. В «Мерисе» рядом со мной жил испанский король — тут я, а тут он, — но зачем мне испанский король? И вот такая приятная встреча: случайно прохожу мимо вашего ресторана, вижу вывеску — «Русский ресторан», дай, думаю, зайду. Я, собственно, хотел пообедать у Ларю, но зачем мне непременно Ларю? Я могу пообедать и здесь: ну не буду пить сегодня Мутон Ротшильд, в чем дело? Для моего сахара это даже лучше. У вас меню по восемь франков. Это так дешево, что прямо даже смешно. И ничего, Ларю не Ларю, но я неплохо пообедал, честное слово!

Ксана. Очень рады слышать.

Спекулянт. А вы того господина помните, который хотел нас отправить назад? Этого фон Рехова?

Ксана (после некоторого молчания). Помню.

Спекулянт. Представьте, я как раз на днях читал о нем в газете и сразу узнал его по фотографии. Растолстел! Морда — кошмар! Ведь он теперь в рейхсвере важный солдафон. Недавно его хотели вычистить, у него, кажется, оказалась подмоченная бабушка. Я был бы страшно рад: хайль Гитлер! Но, к сожалению, он не пропадет, такие сволочи не пропадают. Вы его помните?

Ксана (так те). Помню... Красный Кедр...

Спекулянт (удивленно). Какой Красный Кедр? Генерал фон Рехов... Ну, хорошо, а ваш бизнес как? Выгоднее это дело?

Ксана. Выгодно ли? Кое-как живем.

Спекулянт (вдохновенно). Переезжайте в Америку! Я вас там устрою. Вы чудно поете, я вас устрою в какие-нибудь музыкальные моменты, или в федеральный экспериментальный театр, или, наконец, в шоу-ботс{10}.

Ксана. Ну вот! А если не устроите? Окажемся безработными»

Спекулянт. Тогда вы будете получать релиф{11}. У нас на релиф можно отлично жить.

Ксана (робко). Это что же? Вы хотите сказать «шомаж{12} »? (Смеется.) Так вы бы так и говорили: «шомаж».

Никольский. Нашла чему удивляться: что в Америке не так говорят, как во Франции!

Ксана. Дурак!

Никольский (подумав). Сама дура.

Спекулянт (тактично). Вы тут вообще разучились понимать русский язык. У меня сломались очки, спрашиваю в русской лавке, где тут оптометрист. Никто не понимает! Я стал близорук, поэтому сразу вас не узнал. Одним словом, будьте покойны: в Америке еще никто не умер с голоду... Или, если хотите, вы можете снять в аренду небольшую ферму. Если проклятый Нью-Дил{13} продержится, то вам это будет очень выгодно.

Ксана. Нет, уж мы как-то здесь обжились. А вот к нам милости просим почаще.

Спекулянт. Охотно. Впрочем, когда же? Ведь я послезавтра уезжаю. Хотел заказать билет на «Куин Мэри», но не получил. Поеду на маленьком пароходе, зачем мне «Куин Мэри»? (Смотрит на часы.) Господи, я страшно опоздал! Восемь франков? Страшно дешево!

Ксана. Пятнадцать: гурьевская каша, это а-ла карт, и еще рюмка водки.

Спекулянт (несколько холоднее). Пятнадцать? Довольно дешево. (Расплачивается. Великодушно.) Два франка вашему вэйтеру. Скажите, отсюда сабвей далеко?

Ксана. Кто?

Спекулянт. Сабвей. Ну сабвей: дорога под землей.

Ксана. Ах, вы хотите взять метро? От нас Норд-Сюд совсем близко: сейчас возьмите налево, как выйдете.

Спекулянт (пожимая плечами). «Метро», «Норд-Сюд» — черт знает какой это язык! Я езжу обыкновенно на автомобиле, но отчего мне не прокатиться один раз в парижском сабвее? Ну, прощайте, страшно рад, что вас встретил. (Прощается.) Часто в Америке вспоминаю, как нас хотели отправить в чрезвычайку... (В дверях.) Хорошее было время!

Ксана (задумчиво). Да, хорошее время!

ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ