Long dark months of trial and tribulation lie before us. Many mistakes and disappointments will surely be our lot. Death and sorrow will be our companion {1}. Уинстон Черчилль
Он нес с собой этот микрофон необыкновенно бережно, точно боялся поскользнуться и упасть. Микрофон был не тяжелый и не хрупкий, - обыкновенный: вещи, предназначавшиеся для жившего в этом доме большого человека, были неизменно самые лучшие, самые дорогие. Молодой инженер постоянно занимался микрофонами и привык к ним, как повар к кастрюлям. Осторожность его походки происходила не от того, что он нес, а от места, в котором он находился. Он попал сюда впервые в жизни и случайно. Прежде он относился к этому месту довольно враждебно. Теперь война, изменившая все, изменила и это: враждебность перешла в смесь легкой иронии с отдаванием должного. Здесь все было непривычно-роскошно и насыщено историей. Самый дом этот назывался просто по имени улицы, и это имя даже ему, при его взглядах, было приятно произносить: от славы и истории оно из самого обыкновенного стало очень звучным.
«Да, вероятно, здесь все историческое, даже эти зонтики и трости, - подумал инженер еще в вестибюле. - Может быть, это его шляпа? Я читал, что у него слабость к каким-то идиотским шляпам, не то очень большим, не то очень маленьким, не помню... Какой изумительный лакей! Он представительнее любого из наших министров, и это может быть лучшей иллюстрацией к их идее синей крови. Какие это комнаты? Впрочем, их, должно быть, не следует называть просто комнатами, а надо говорить "покои" "салоны", "апартаменты"
Прекрасно одетые люди с любопытством его оглядывали. Заметив микрофон, они кивали головой с видом понимания: всему миру было известно, что сегодня должен говорить по радио большой человек. Кто-то несвойственного этому дому вида оглядел инженера внимательным, долгим, неприятным взглядом. Инженер подумал, что, верно, это агент учреждения, название которого состоит из двух слов, не совсем понятных, но известных каждому мальчишке в любой стране мира. «Конечно, его охраняют не хуже, чем Гитлера или чем Сталина», с одобрением подумал инженер и вдруг остановился. Другой лакей широко распахнул дверь. В нескольких шагах от себя инженер увидел большого человека. Он никогда в жизни его не встречал, но это полудетское-полубульдожье лицо, уже много лет дававшее приличный заработок карикатуристам, было известно всему миру. Большой человек в раззолоченном мундире, с густыми эполетами, при шпаге, держа в руке темную лодкообразную шляпу, что-то вполголоса напевая, быстро шел навстречу грузной переваливающейся походкой, тоже всем известной по экрану.
Инженер смущенно посторонился. Большой человек с любопытством взглянул на него, увидел микрофон, улыбнулся сияющей улыбкой, точно был в полном восторге от жизни, любезно кивнул головой и прошел к лестнице. Он взбежал на первые ступеньки, остановился на мгновение и, почувствовав на себе взгляды, побежал дальше. Инженеру показалось, что он хотел передохнуть. «Право, в такое время его могли бы избавить от придворных церемоний и от всей этой китайщины! Ведь он немолод, у него брюшко, и у него достаточно занятий без переодевания!» - подумал инженер. О брюшке он подумал в общем тоне своего иронического настроения, но большой человек на первый взгляд почему-то очень ему понравился. Он даже немного повеселел. «Вероятно, добрые известия... Все-таки необыкновенно жизнерадостный господин...»
Они пошли дальше. «Там наверху, должно быть, частные апартаменты?» - спросил себя инженер. Он хотел было спросить об этом лакея, подумал, что здесь, верно, не полагается разговаривать с лакеями, и, несмотря на это, или именно поэтому, спросил вполголоса, но не о том, о чем хотел спросить: «Сколько комнат в этом здании?» «Шестьдесят восемь», - ответил снисходительно лакей. «Шестьдесят восемь», - повторил инженер. Здесь все было так необыкновенно, что он, пожалуй, не удивился бы, если бы услышал: «две тысячи".
«Все-таки в нем есть что-то магнетическое», - сказал себе инженер неуверенно. До начала этой проклятой войны он весьма недолюбливал этого человека. Инженер не занимался политикой, но держался очень передовых взглядов, принятых в его кружке. Его жена совершенно разделяла его взгляды. Они недавно женились «по страстной любви" - это выражение повторялось друзьями с точностью официального обозначения. Инженер был не так уж молод. Ему шел тридцать девятый год. Но почему-то на службе его причисляли к молодым инженерам и платили ему соответственное жалованье. Они сняли после женитьбы квартиру из двух комнат, с ванной и кухней, all modern improvements, reasonable{2}, и купили с рассрочкой на полтора года мебель, a joy for ever, beautiful taste exceptional{3}. Но в living room{4} стояла хорошая фисгармония, а над ней на стене висела репродукция «Les Demoiselles d'Avignon»{5}. Жена инженера, недурно писавшая акварелью, признавала только негритянский период Пикассо. Инженер совершенно соглашался с мнением жены. Не менее передовых взглядов они придерживались и в литературе, и в музыке. В первую пятницу каждого месяца у них бывал обед для ближайших друзей, всегда вполне приличный, нисколько не хуже, чем в хороших домах. Специальностью хозяйки в области кухни был настоящий русский борщ, и это, пожалуй, имело (особенно прежде) некоторый политиический оттенок, впрочем, очень, очень легкий. Собирались у них люди тоже самых передовых взглядов. От борща до десерта обычно бранили правительство и, в частности (даже тогда, когда он в правительстве не состоял), того человека, которого за глаза называли просто по имени и который теперь жил в историческом доме. Он был фокусом политической ненависти кружка. Фокуса же политической любви не было. Со времени московских процессов за обедами у инженера все с печальным недоумением вздыхала, когда речь заходила о России. Обычно же на обедах бывало весело и приятно. Гости искренно любили хозяев - смеялись над ними лишь довольно редко. После обеда, после всего того, что подается везде, подавался арманьяк в бутылке милой необычной формы, которая сама по себе, вместе со звучным названием напитка, увеличивала его качество. Все заранее знали, что к кофе будет арманьяк и что за арманьяком разговор должен перейти в область искусства. Гости очень ценили современную французскую поэзию, в частности Поля Валери, - и было просто непостижимо, что в пору их общей поездки в Париж носильщики и шоферы, внимательно их слушая, упорно не догадывались, что они говорят по-французски. После кофе близкий друг дома, просвещенный музыкант-любитель, наигрывал George Lieder Арнольда Шенберга и говорил, что тут намечается новый период, свидетельствующий о кризисе буржуазной музыки. Гости осторожно кивали головой. Иногда затем пускался граммофон, и переход от Арнольда Шенберга к румбе странным образом увеличивал оживление.
Если бы инженер был вынужден указать и свое hobby для какого-либо «Who's who» (на что, впрочем, надежда была невелика), то он, вероятно, не без смущения указал бы: «философское опровержение идеи случая». Он говорил, что работа эта еще находится «в стадии подготовки». Было написано страниц шестьдесят черновиков. Уже был и эпиграф, взятый из какого-то классического труда: «What seems to be the result of chance is in reality due to a cause which, owing to the lack of knowledge or scientific instruments, we are unable to detect»{6}. Книга посвящалась: «Моему другу и товарищу, неизменно поддерживавшему меня и при долгой работе над настоящей книгой, - моей жене». Начало рукописи, кроме жены, как-то видел критик, один из участников обедов в первую пятницу месяца, - но только видел: после нескольких рюмок арманьяка он сказал инженеру, что принципиально не читает книг, посвященных жене или памяти родителей, причем сослался на слова французского писателя: «Les bons sentiments font de la mauvaise littérature»{7}. Это вызвало не совсем естественный смех. «Вы циник! Вы и в политике все строите на ненависти... Никогда еще ничего прочного на ненависти построено не было», - сказал инженер не совсем кстати, имея в виду свои прежние споры с критиком. Он циников не любил и не уважал. На ночь инженер всегда читал Священное Писание и, хмурясь, очень твердо отклонял иронические вопросы об этом, впрочем, весьма редкие и со стороны самых радикальных людей.
Теперь было, разумеется, не до философских трудов. С наступлением войны началась пещерная жизнь. «Это дом умалишенных», - говорил со вздохом инженер. Обедов, разумеется, больше не было. Все очень подобрели. При встречах с друзьями еще бранили правительство, но не совсем с прежней точки зрения. Прежде его обвиняли в том, что оно «ощетинило страну вооружениями». Теперь говорили, что оно вооружалось недостаточно энергично. О человеке, которого все называли просто по имени, в начале войны больше молчали. Потом его фамилия стала все чаще упоминаться в газетах и в разговорах. Его тоже еще бранили, однако значительно мягче и опять-таки не совсем с прежней точки зрения; а однажды, услышав в третий раз за сутки рев сирен, инженер хлопнул кулаком по столу и «»кликнул, что этому человеку надо бы предоставить всю полноту власти: «Он бретер, но что ж делать! Он многое предвидел, и в это проклятое время, быть может, нужны именно бретеры!» «Быть может» было долгом прошлому: эпохе обедов в первую пятницу месяца. Жена инженера совершенно с ним согласилась.
К инженеру вышел необыкновенно хорошо одетый, до чудовищности рыжий человек. Лакей что-то ему доложил. «Должно быть, секретарь? Этому господину не хватает только монокля и «э-э-э...» - сердито подумал инженер, раздраженный тем, что господин не подал ему руки, а только кивнул головой, и тем, что он был так изумительно одет. Инженер пожалел, что жена утюжит ему брюки лишь раз в неделю - как раз уже неделя прошла. Манжеты тоже оставляли желать лучшего: в бюро всегда пыль, и белое белье пачкается гораздо быстрее цветного, белую рубашку невозможно носить более двух дней. Он незаметно, как бы передвигая микрофон, вправил манжеты под рукава. «Впрочем, этого он заметить не мог, но брюки у колен...» «Вы ставите микрофон? Обычно это делает N, - сказал секретарь. Он все же не говорил: «э-э-э»... «Да, но N заболел, я его заменяю, об этом было сообщено«», - сухо ответил инженер. «Очень хорошо. Пойдем», - сказал секретарь и, вполголоса напевая, пошел вперед немного переваливающейся походкой.
В этой большой комнате пахло дымом хорошей сигары. Несмотря на свои взгляды, инженер не без волнения смотрел на комнату, в которой двести лет творится история мира. Особенное его внимание вызвал письменный стол. На нем лежало много бумаг, и стояли три телефона разных цветов. Секретарь сел на стул у стоявшего позади стола высокого книжного шкафа. «Микрофон надо поставить сюда. ... будет говорить отсюда», - показал он, назвав должность большого человека. Ее название тоже состояло из двух слов, и их было еще приятнее произносить, чем название дома. «Значит, ... будет говорить стоя?» - спросил инженер, повторяя название должности: она была такова, что занимающего ее человека неудобно обозначить словом «он». «Да, … будет говорить стоя».
Работы было очень немного, и отняла она лишь несколько минут, хотя инженер умышленно ее затягивал: ему не хотелось уходить. Работая, он поглядывал по сторонам, старясь все запомнить, чтобы еще сегодня рассказать жене.
- Я никогда не мог понять принципа микрофона. Даже стыдно: вероятно, я глуп, - неожиданно благодушно сказал секретарь и засмеялся.
- О, это очень просто, - ответил инженер, мгновенно переставший ненавидеть секретаря, и начал объяснять принцип. - ...В сущности, все сводится к тому, чтобы перевести одну форму энергии в другую и вызвать те же вибрации у приемников.
- Те же вибрации, - покорно-недоверчиво повторил секретарь и взглянул на часы. - У вас готово? Очень хорошо... Я, однако, попрошу вас остаться: вдруг эта штука расстроится, ведь это была бы катастрофа.
- О, она расстроиться не может, - начал было инженер, но спохватился: - Да, разумеется, я останусь... Здесь?
- Мы с вами будем слушать рядом, - сказал совсем мило секретарь.
Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вошел большой человек. Он был уже в обыкновенном пиджаке и вместо шляпы держал в руках бумаги. Инженер испуганно впился в него глазами. «Что это? Он как будто groggy{8} ». Лицо большого человека было искажено. По-видимому, он не ждал, что в этой комнате могут быть люди. Выражение его лица тотчас совершенно изменилось, на нем снова засияла радостная улыбка. «Надеюсь, готово? Время подходит. Благодарю вас», - весело сказал он. Секретарь и инженер вышли на цыпочках. Большой человек тяжело сел в кресло, снова прочитал бумаги и опустил голову на руки.
Он действительно был почти groggy! Полученные им только что известия были ужасны.
Весь этот день, как, впрочем, теперь все дни недели, был у него расписан даже не по часам, а по минутам. Он начал работу еще там, где проводил ночь, затем приехал в историческое здание и продолжал работать в постели, приготовленной для него в надежном месте. Сидя в ванне, он прочитал полученные ночью телеграммы; в них еще ничего ужасного не было, хотя хорошего они никак не предвещали. Затем, позавтракав, он сначала читал доклады, записки, проекты, потом принимал сотрудников и посетителей. К нему письменно и устно обращались со своими важными делами важные люди со всех концов мира. Дел этих было так много, и они были так разнообразны, что по-настоящему разобраться в них не мог решительно никто: у всякого нормального человека голова пошла бы кругом. Из бесчисленных предложений, поступавших к большому человеку, одна половина совершенно исключала другую. Суждения экспертов обычно между собой не совпадали. Между тем решения должен был принимать он, и притом очень быстро, иногда, при устных докладах, почти мгновенно. Всеобъемлющие познания, которые нужны были для основательного суждения обо всех этих делах, нельзя было приобрести ни в учебном заведении, ни на государственной службе, ни в парламенте и нигде вообще, так как совокупность их превышала познавательную способность самого выдающегося человека. Принимая посетителей, он часто делал над собой усилие, чтобы по возможности говорить все же не очень определенно и не сказать какой-нибудь чудовищной глупости. Каждый из людей, являвшихся к нему за решением, знал только свое небольшое дело и порою, в предвкушении своих будущих мемуаров, усмехался, если замечал недостаточную осведомленность человека, от которого зависело решение и который, очевидно, должен был знать во всех мелочах все бесчисленные дела.
Затем он наскоро позавтракал. В обычное время это было немалой радостью, - в последние довоенные годы, пожалуй, одной из главных радостей жизни: он любил тонкий стол, старые вина. Теперь, помимо того что еда стала гораздо менее обильной и вкусной, для нее почти не было времени, и при спешке она никакого удовольствия не доставляла. Утешением были крепкие напитки и сюры, - сигара странным образом и возбуждала его, и успокаивала в тяжелые минуты.
После завтрака начались дела, которые необходимо было проделывать не ввиду их прямого назначения, а по соображениям посторонним и чрезвычайно важным. Выкурив сигару, допив кофе и рюмку ликера (все это было ему запрещено врачами), он отправился в парламент и там, сияя улыбкой, посидел с полчаса. В парламенте теперь почти никогда почти ничего важного не происходило, а то, что говорилось, он не раз читал в статьях газет, составленных гораздо лучше, чем речи. Большой человек делал вид, будто очень внимательно слушает и придает речам громадное значение. Этим свидетельствовалось уважение к национальным учреждениям: его всегда подозревали в недостаточном к ним уважении и в увлечении диктаторской властью. Сияющая улыбка большого человека успокаивала парламент, а через него и через газеты всю страну. Посидев сколько было необходимо, он выждал удобную минуту (один оратор кончил, другой еще не начинал), взглянул на часы, изобразил на лице крайнее огорчение: что ж делать, надо уезжать, - и вышел.
Несколько влиятельных членов парламента вышли за ним для частного разговора. Одному он уделил две минуты, другому три, третьему пять, в зависимости от важности вопроса и от значительности собеседника. В этих частных разговорах, которые в печать не попадали, он нередко сообщал то, чего публично сказать не мог. Но очень многого, разумеется, не сообщал и в частных беседах. Таким образом, в любой момент положение вещей имело три изображения: то, которое предназначалось для всех; то, которое могло быть показано десятку важных и не болтливых людей; то, которое было известно, пожалуй, ему одному. И за этими тремя изображениями скрывалось настоящее положение вещей, никому решительно в мире не известное.
Наиболее влиятельный из вышедших за ним членов парламента, тот, который имел неписаное право на пять или даже на десять минут частного разговора, настойчиво, с тревожным видом сказал большому человеку, что следовало бы усилить воздушную бомбардировку главных городов и особенно столицы врага: это вызвало бы моральное удовлетворение у страны, так страдающей от бомбардировок. Улыбка на лице большого человека засияла еще более радостно: ответ нашелся у него немедленно. Несмотря на быстроту своих умственных реакций и на природное остроумие, он обычно придумывал остроумные слова дома. Но на этот раз отточенное словечко всплыло в его уме немедленно в совершенно готовой форме. Он взял за пуговицу влиятельного члена парламента, зная, что с его стороны фамильярность не может не быть приятна.
- Я понимаю, - сказал он сокрушенно, - ах, как я понимаю ваше настроение! Мы бомбардируем - пока! - только пункты, имеющие военное значение. Но ведь для всех нас было бы таким удовольствием побомбардировать их просто, - просто для того, чтобы они на себе испытали прелесть этого... Ах, какое бы это было удовольствие! - повторил он, вздыхая, помолчал несколько секунд и вдруг, выпустив пуговицу собеседника, бросил свой экспромт: - Однако business before pleasure{9}.
По улыбке, расцветшей на лице члена парламента, он почувствовал, что его словцо будет иметь бешеный успех: сначала здесь, потом в газетах, потом во всем мире. Это доставило ему радость: такие шутки очень нужны и для победы; поездка в парламент оказалась на редкость удачной. Он уехал домой, надел мундир и отправился на придворную церемонию. Там тоже нужно было побывать, по другим, а в сущности по тем же, причинам.
Прежде он любил эти церемонии, как любил все пышное в жизни. В последние годы они немного его утомляли; мундир но нем сидел уже далеко не так, как когда-то гусарский, да и церемонии изменились. Сами по себе они, впрочем, оставались прежними, но теперь, уже лет двадцать, в них принимали участие люди, вышедшие из низов. В большинстве это были очень достойные люди, и он нисколько их не презирал: напротив, многих, как людей, уважал Гораздо больше, чем «своих», - поскольку вообще по-настоящему уважал кого бы то ни было. Однако большой человек никогда не забывал, что принадлежит к одной из знатнейших семей страны. Они были они, а он - он. В общении со «своими» он испытывал сходное чувство, но исходившее из сравнительной оценки заслуг и дарований. Честолюбие, после любви к стране, было в нормальное время самым сильным из его чувств. Теперь самым сильным была ненависть.
Много вышедших из низов людей было и в этот день на придворной церемонии. Они носили мундиры и шпаги ничем не хуже других (некоторые были гораздо представительнее, чем многие «свои»), - носили их с заметным наслаждением. Это его забавляло, но церемонии вредило. И еще раз с новой силой он почувствовал, что, как бы дальше ни шла война, их время, время «своих» кончено: страна будет, великая страна, да не та.
Вернувшись к себе, он получил эту страшную, только что расшифрованную телеграмму. Большой человек сидел, опустив голову на руки, минут пять думая о последствиях нового события и о том, как по возможности смягчить от него впечатление. «Надо же было, чтобы оно пришло перед самой речью!..» Речь уже была им написана. Он провел за ее составлением, отделкой и чистой почти всю предыдущую ночь. Эта речь была превосходна: в ней было, помимо всего прочего, несколько фраз, каждую из которых должна была подхватить печать; иные могли перейти и в историю. Фразы эти доставляли ему и чисто литературное наслаждение. Теперь кое-что надо было изменить, кое-что добавить, и писать уже не было больше времени.
Сердце у него сильно стучало. Оно, как и легкие, пошаливало уже давно. (Знаменитый врач, следивший за его здоровьем, со вздохом думал, что этот грузный человек производит ложное впечатление атлета.) «Да, вот это и надо изменить...» Он взял отлично отпечатанный текст речи и сделал отметки карандашом. Взглянул на часы: оставалось лишь несколько минут. Он тяжело, с хрипом, откашлялся. «Что же будет, если меня не станет? Не они же...» Он знал, что теперь нужен стране, что совершенно необходим ей, что заменить его некем. Ему было не менее ясно, что исход войны решит и его историческую репутацию: если война кончится плохо, то во всем обвинят его. Теперь решалось, быть ли ему проклинаемым всеми неудачником или величайшим государственным человеком. Об этом он часто с горечью думал в бессонные ночи. Но сейчас эта мысль его почти не занимала: сейчас он думал только о стране.
Большой человек почти не сомневался в конечной победе. Но он отлично знал, что твердых логических оснований для такой уверенности нет: правда, советники и эксперты приводили такие основания, делали выкладки, собирали доказательства. Он изучал все это с величайшим вниманием, но знал, что на все эти доводы и доказательства можно ответить другими доводами и доказательствами в пользу врагов. У него был громадный опыт: в воюющей Европе он был единственным человеком, стоявшим на верхах власти и в прошлую войну. Тогда тоже самыми авторитетными людьми делались точнейшие выкладки, позднее вызывавшие лишь смущение и смех. Теперь положение, особенно после этого известия, было неизмеримо хуже. Его почти уверенность происходила преимущественно оттого, что в стране прецедентов он привык мыслить прецедентами, а прецедента катастрофы в ее истории не было. Кроме того, он просто не мог себе представить ни жизнь своей страны, ни свою собственную жизнь в случае проигрыша войны: жить в этом случае было и незачем, и не нужно, и даже невозможно. «Да, сейчас надо поддержать дух! Это главное!» - подумал он. Собрав листы речи, он на столе увидел газету, а на ней фальшиво-олимпийскую физиономию похожего на Шарло человека с усиками. Вдруг душившая его страшная ненависть прилила у него к голове. «Вот в чем наша сила! Вот в чем спасение в этой чертовой лотерее!» - сказал ой себе, вставая. Теперь он был совершенно уверен, что скажет нужные слова и скажет их как следует.
В этот день вечером несколько сот миллионов людей, слушавших большого человека, говорили, что он превзошел сам себя. За его речью прошло сравнительно незаметно то катастрофическое событие, о котором сам же он вскользь сообщил. Никогда еще его фразы не были так сжаты, так динамичны и, главное, не бросались в мировые пространства с такой необычайной силой. Люди же, только читавшие речь, слушали эти отзывы не без недоумения, хотя отдавали должное ее достоинствам. «В ней, собственно, ничего нового нет», - нерешительно говорили они. Сам же большой человек ночью думал, что главным преимуществом его речи было именно отсутствие нового: он лишь как следует сказал то, что думал или, по крайней мере, чувствовал каждый его соотечественник.
Инженер укладывал микрофон. Он ничего не говорил, потому что ему говорить было не с кем. Кроме того, он был потрясен. Кроме того, он немного стыдился того, что потрясен. В начале речи он даже боролся мысленно с оратором. «Я не должен поддаваться чарам красноречия»... Разумеется, он говорит превосходно. Но я знал, что он замечательный оратор. Его доводы?..» Инженер вслушивался в речь, пытаясь ответить на доводы большого человека. Однако отвечать, в сущности, было нечего и не на что. Потом он почувствовал, что речь его захлестывает: он начал дышать вместе с оратором. Затем в нем стала подниматься ненависть: ненависть к тем людям, о которых говорил большой человек. Вскользь проскользнула мысль, что он отдал только половину своих сбережений на военный заем: «Надо было подписаться на большую сумму, я это сделаю завтра же!» А когда оратор заговорил о человеке с усиками, инженер почувствовал, что у него кровь приливает к голове. Он еще успел подумать, что они с женой были не правы: он не должен ждать призыва своего года, надо записаться сейчас, немедленно, не откладывая. «Завод работает на оборону, но это ничего не значит!..» Больше он ничего не думал, но зубы у него стискивались все крепче.
Близкие и неблизкие сотрудники большого человека с нетерпением поглядывали на инженера, очевидно, желая, чтобы он ушел возможно скорее: они хотели обменяться впечатлениями. Они тоже были взволнованы. Однако, быть может, во всей стране наименее взволнованы были именно они, У них подход к таким речам был профессиональный и спортивный. Когда инженер ушел, один из слушателей обратил внимание на то место речи, где, по его мнению, был запутанный и хитрый намек. Оказалось, однако, что другие именно в этой фразе оратор никакого намека не усмотрели: намеки были в других фразах - каждый указывал свою. Они не чувствовали ни любви к большому человеку, ни ненависти к врагу. Они были единственной компетентной публикой на матче бокса. Только что закончился новый раунд, - они сходились на том, что это была замечательная речь, быть может, лучшая из всех когда-либо произнесенных большим человеком. «Как хотите, ... человек необыкновенный!» - сказал один из служащих, в увлечении называя оратора по имени. «Как хотите» было ненужно: все совершенно с этим соглашались. «Во всяком случае, Адольфу эта речь очень не понравится!»
В эту минуту завыли сирены.
К ним все давно привыкли. На них даже перестали обращать внимание. Не чувствовалось только полной естественности в том, что и как говорилось о воздушных налетах. Так, просвещенный любитель музыки, бывавший у инженера на обедах в первую пятницу месяца, сказал, что в вое сирен есть нечто пронзительно-музыкальное, «ну вот вроде Rondo-Finale в Шенберговом Streichquartett D-moll...» Однако гости этого сравнения не оценили и слушали довольно мрачно, так как все немецкое, хотя бы неарийского происхождения, вызывало у них теперь раздражение. Вероятность смерти от воздушного налета била невелика, ее сравнивали со смертностью от автомобильных катастроф. Но не очень далеко от поверхности сознания у всех, особенно вначале, шевелилась мысль: «Может быть, сегодня? Ведь будут же какие-то десятки или сотни убитых!..» Потом люди стали проще. Инженер и его жена тотчас после обеда уходили на станцию подземной дороги. Там у них были номерованные койки, их уже знали и с соседями установились приятные отношения. Как-то само собой выходило, что соседями в большинстве оказывались люди приблизительно одинакового социального положения. Каждый приносил что мог: чай в термосе, печенье, бутерброды, производился раздел на началах обмена, а то дамы и прямо уславливались, кто что принесет. Часов до девяти или до десяти пели веселые песни - впрочем, не очень весело, - читали, играли в карты. Один из соседей по койке, старый холостяк и балагур, громче, чем нужно, кричал, что никогда в жизни не жил так приятно: каждый вечер милое общество. Все очень смеялись, тоже больше чем нужно. Все же была и в самом деле хорошая минута: «all clear»{10}, веселая давка при выходе; теперь торопливость не свидетельствовала о страхе - первый глоток свежего воздуха.
В историческом доме началось то движение, которое бывает в банках или в больших магазинах в момент окончания работ. Наблюдательный человек мог бы, вероятно, заметить, что это все же не совсем такое движение. «Очевидно, речь привела Адольфа в бешенство!» - пошутил один служащий. «Так как столь быстро Адольф распорядиться не мог, то, очевидно, при своем гении он предвидел содержание речи заранее», - пошутил другой. «Господа, я решительно протестую: это против правил, чтобы они летали до наступления темноты», - пошутил третий. «Темнота уже наступила. Но действительно они сегодня раньше расписания, - пошутил рыжий секретарь и обратился к растерянно стоявшему в коридоре инженеру: - Разумеется, вы можете спуститься с нами в наше убежище... Я, вероятно, тоже туда пойду: не успею дойти до...» Он назвал одну из наиболее аристократических гостиниц. Секретарь взял из шкафа несессер, где у него были siren suit{11}, шахматы, туалетные принадлежности. Съестных припасов он с собой не брал: в убежище этой гостиницы всю ночь был открыт прекрасный бар. Там проводили ночь очень видные, в большинстве титулованные, лица: среди них была даже одна иностранная коронованная особа. «Я, право, не знаю, тороплюсь к жене, - нерешительно ответил инженер и покраснел: - Как глупо!..» Секретарь улыбнулся, слегка развел руками и пошел дальше. «Быть может, поспею, если, на счастье, попадется автомобиль?..» Очень не хотелось, чтобы жена осталась одна, быть может, на всю ночь. Он все же спустился, заглянул в убежище в надежде, что там увидит большого человека, но его там не было. Спросить, где он ночует, было невозможно: как сообщали газеты, это составляло военную тайну. Инженер немного поколебался и вышел. «Даром потерял несколько минут, надо было уйти тотчас...»
Вечер был апокалипсический. В историческом здании еще не успели зажечь лампы. Не былоo видно ни единого огонька и на улице. В том небольшом пространстве, где вокруг себя что-то мог разглядеть человек, быстро передвигались тени: люди старались идти возможно скорее, но все же так, чтобы это не было похоже на бег. Сирены все еще выли, надрывая душу. По мостовой скользнул и исчез слабый синеватый свет: пронесся автомобиль, вероятно, служебный. Инженер, не вполне справляясь с дыханием из-за волнения и быстрого хода, подумал, что до той станции подземной дороги пешком идти не меньше получаса. Он хотел было вернуться, - но, пожалуй, теперь уже не пустят. «Не вызывать же из убежища этого секретаря? Да я и фамилии его не знаю...» Вспомнил, что тут поблизости есть убежище, довольно поместительное, хотя плохое: он раз провел там вечер; воздух был очень тяжелый, койки скверные. «Она беспокоиться не будет: мы условились, что если мы не вместе, то каждый спускается в ближайшее убежище... До этого, пожалуй, дойти еще можно...»
Сирены оборвались на невыразимо тоскливой ноте. Инженер услышал еще далекий, еще очень слабый шум несущихся аэропланов. Через минуту загремели зенитные орудия. Небо прорезали прожекторы. Ему показалось, что наверху, на огромной высоте, засветились круглые огоньки. «Или это прожекторы отсвечиваются на них? А может быть, они летят так высоко, что не гасят огня? Это уже бывало...» Под огоньками рвались полукруглые дымки снарядов. «Господи! Вот хотя бы этот первый был сбит», - с мольбой подумал инженер, на бегу вглядываясь в первый круглый огонек, несшийся с быстротой, дикой для человеческого взгляда. Вдруг, как будто еще далеко, раздался взрыв, «Надо добежать! До того убежища близко», - задыхаясь, подумал инженер. Снова раздался взрыв, за ним третий, четвертый, они становились все сильнее. Полукруги дымков поднимались все выше. «Слава Богу! Еще выше! Вот туда!.." Он бежал теперь так быстро, как не бегал с школьных времен. В темноте нелегко было разобраться, но он знал эту часть города отлично: до убежища осталось минуты две. Однако первый огонек уже был почти вертикально над ним. Взрыв загремел совеем близко, как будто перед самым его носом. Он почувствовал сильный толчок и рал на мостовую. Страшный взрыв повторился и перешел в дикий, все нарастающий, долгий грохот. Инженер опустил лицо, прижавшись бортом шляпы к тротуару, и на мгновение заткнул уши. Боли он не чувствовал и через полминуты понял, что не ранен, что его просто сбило с ног сотрясением воздуха. Он поднял голову. Шагах в ста от него рухнуло большое здание. Над ним поднимался высокий столб дыма с зеленоватым пламенем. Туда бежали люди. Пронеслись санитарные автомобили. Инженер встал, расправил борт шляпы, сам изумился тому, что делает, и, шатаясь, побежал дальше. Взрывы теперь слышались уже далеко. Инженер добежал до угла. При свете пожара теперь все было видно. На месте, где было убежище, тоже стоял высокий дымовой столб с зелеными огненными просветами« «В самое убежище угодил! Должно быть, все погибли!» - сказал около него задыхающийся голос.
Одна из газет дня через два с некоторым смущением объяснила, что этот печальный случай ничего не доказывает. Исключение только подтверждает правило, по которому люди, спустившиеся в убежище, рискуют неизмеримо меньше, чем те, что сидят дома или ходят по улицам. Читая это через два дня, инженер с этим соглашался. Он думал, что этот инцидент можно будет для иллюстрации изложить в его философской книге: собственно, инцидент вполне , подтверждает его теорию, хотя на первый взгляд может казаться, что он ей противоречит. Но в ту минуту, стоя перед страшным местом, которое прежде называлось убежищем, инженер менее всего думал о философии.
На углу показался большой открытый автомобиль. Кто-то выскочил из него и быстрой переваливающейся походкой направился к месту катастрофы. Инженер с изумлением узнал большого человека. Его мгновенно узнали все. По толпе пронесся тихий восторженный гул.
Большой человек обыкновенно не выезжал в часы налетов. Населению предлагалось укрываться в убежища - он подавал пример порядка и дисциплины. В своем убежище и работал порою до утра. Но на этот раз, в том возбуждении, в котором он находился после речи, ему показалось, что его поездка в открытом автомобиле по улицам столицы могла бы произвести хорошее впечатление, Он велел подать машину. Кто-то из приближенных сказал ему, что он не имеет права подвергать свою жизнь опасности. Но именно по тому, как это было сказано, и по выражению лица говорившего большой человек понял, что угадал настроение верно.
Как только он выехал, увидел над собой проклятые круглые огоньки и услышал грохот снарядов, им овладело давным-давно не испытанное чувство. Большой человек точно помолодел на пятьдесят лет. Когда-то, молодым гусаром, он испытывал чувство страха - в милых, смешных по своей ничтожности боях прошлого века. Он проверил себя теперь: страха за себя нет никакого. Аэропланы пронеслись и над ним, отвесно над его головой. «Какая смерть!.. Не было бы примеров в истории!» Но мгновенно он отогнал от себя эту лишь проскользнувшую, почти не успевшую осознаться мысль. «Нет, умирать нельзя: мне нельзя!.. Надо раньше свернуть им шею!..»
При свете пожаров он видел знакомые улицы своего гибнущего города, города, где прошла вся его блестящая шумная жизнь. Ему было еще яснее прежнего, что эпоха, столь к нему благосклонная, навсегда кончена, что самый город этот будет другой, что идет новая жизнь, по всей вероятности тяжелая и страшная. Он любил свою эпоху, свою жизнь, свой город: мысль о новом у него вызывала нерадостное чувство, как у всех искренних старых людей. Однако теперь было не до этого. Надо свернуть им шею! Он чувствовал, что его для этого предназначила судьба, - та судьба, которую он называл обычно Богом, больше для того, чтобы проявить уважение к национальным учреждениям. Если ему не удастся это дело, то оно не удастся никому.
Полицейский чиновник почтительно докладывал о происшествии. «Да, да, чертова лотерея! Все чертова лотерея!» Распоряжаться тут было нечем, и делать нечего: привычные к этой работе люди лучше его знали, как ее нужно делать. «Кажется, сегодня будет только одна волна», - сказал кто-то, глядя на безлунное, теперь сплошь черное небо. Большой человек пожал плечами: это не имеет никакого значения. Надо было все же что-либо сказать. Он похвалил полицию за порядок.
Показались носилки. Вздох ужаса пробежал по толпе. Все сняли шляпы. При слабом боковом свете санитарного автомобиля большой человек увидел то, что было на носилках. Ненависть и жажда мести опять вызвали у него физическое страдание. Он отвернулся, увидел смотревшего на него инженера, узнал его, кивнул головой и пошел к своему автомобилю. В толпе слышались слова, со многим его мирившие. Он чувствовал, что на нем сосредоточилась -пусть временно, пусть ненадолго - человеческая потребность в восторге, что он теперь часть национального капитала, нужная, необходимая для победы. Он повернулся к толпе.
- Три уже сбиты! - сказал большой человек так, как это было нужно сказать.