I
Сундучок положили в его автомобиль. Он сам — как бы незаметно — за этим присмотрел. Предпочел бы, чтобы другие о сундучке не знали, но скрыть было невозможно. С ним уезжали человек пятьдесят. Каждый из них имел свои деньги, кто больше» кто меньше. Однако почти все при свете фонарей поглядывали на сундучок с любопытством и с надеждой: рассчитывали, что за границей дуче их не забудет, он всегда платил недурно, был не скуп, да и платил прежде казенными деньгами, должностями, отличиями, ничего ему не стоившими. Теперь у него оставалось лишь его собственное богатство. В сундучке находились сокровища Муссолини, впоследствии пропавшие бесследно.
Из сопровождавших его людей никто больше не верил ни в его гений, ни в его звезду. «Какая там звезда! Все было чепухой», — говорили между собой люди, почти не понижая голоса. Уже давно многие находили, что особенных талантов, кроме дара слова, у него никогда и не было. «Просто были глупы его противники, и ему очень везло, и он первый в мире понял, что такое личная реклама: и самое слово «дуче» было находкой». «Если он гениален, то отчего у нас после двадцатилетней болтовни о войне оказались готовыми всего десять дивизий?» «Почему все его генералы один бездарнее другого?» «Да и сам он в крепости не показал себя большим храбрецом. И дал себя тогда арестовать, как ребенок!» «Нет, до Сталина или до Черчилля ему далеко». «Даже до Гитлера: тот хоть умеет быстро отправлять кого надо на тот свет, а наш и этого не умел...»
«Чано? Ах, он приревновал к нему Клару. А если не приревновал, то это было просто глупо: нашел кого расстреливать!» «Хотел сыграть римлянина: отец обрекает на смерть сына...»
Толки до него доходили и отравляли ему жизнь еще больше, чем военные неудачи. На людях он еще бодрился, однако его большое актерское дарование стало ему изменять. Он очень состарился, исхудал, поседел. Боли от язвы желудка учащались, начали болеть и глаза. Большую часть дня теперь проводил в кресле — прежде говорил, что человека губят кресла и туфли. Иногда старался «вспыхивать» — в молодости кто-то его прозвал «катушкой Румкорфа», и эта кличка очень ему понравилась: он старался ее оправдывать. Теперь и вспышки выходили плохо. Он то вдруг с яростью кричал, что велит перестрелять изменников, то все сносил молчаливо. Расстреливать было некого, или нужно было расстрелять чуть не всех приближенных. «Да, да, только прохвосты на свете и существуют!» — говорил он себе. Одни прохвосты более или менее искусно прикидывались порядочными людьми; другие же старались казаться сверхпрохвостами, что, очевидно, льстило их самолюбию.
Весь последний день в Милане прошел в переговорах с разными людьми. С каждым надо было говорить по-иному, переходить от одной роли к другой. Это было особенно утомительно. Из посредничества кардинала Шустера ничего не вышло. Часть ночи он провел один в своей комнате, все пил крепкий кофе, одну чашку за другой. Боли были очень сильны. Он то ходил грузной переваливающейся походкой из угла в угол, беспокойно оглядываясь на дверь, то садился, согнувшись, в кресло, привычным жестом перебирая в маленьких руках карманный карандаш. Поздно ночью принял окончательное решение: сейчас же бежать в Швейцарию. Утвердил список спутников. Их было 51 человек. Эта цифра неприятно eго поразила: много лет назад в тот день, когда он основал партию, в нее вошло ровно столько же людей. «Пятьдесят один! Почему пятьдесят один? Что означает пятьдесят один?» Ни во что не верил, кроме примет и предзнаменований.
Под утро кто-то из свиты, понизив голос, доложил ему, что автомобили поданы. Он вздохнул, встал с усилием, опираясь на стол, и вышел с высоко поднятой головой. Увидев людей, суетившихся у его «альфа-ромео» (еще подобострастно, но совсем не так, как прежде), хотел было даже воскликнуть: «A noi»{1}, но не воскликнул: для прохвостов не стоило стараться, остатки их подобострастия относились, он понимал, к сундучку, да и какое уж «A noi», если они тайком уезжают за границу, если единственная задача теперь заключается в том, чтобы не попасться по дороге партизанам,
Сначала он сел было за руль» это всегда его бодрило, но не знал дороги, не хотел показываться редким прохожим и скоро пересел внутрь автомобиля. Расстегнул воротник, откинулся было на спинку сиденья, почувствовал боль и снова наклонился вперед, все так же перебирая карандаш на правом колене. «Альфа-ромео» шел не очень быстро. Неловко было приказать шоферу ускорить ход. «И Наполеон так уезжал на остров Эльба. Он вернулся, вернусь и я: все возможно в судьбе необыкновенных людей!» — нерешительно думал он, поглядывая то в одно, то в другое окно.
За городом он вздохнул свободнее. Автомобиль пошел скорее. Было сырое прохладное утро. В окне мелькали изрезанные каналами поля, оливковые, лимонные, тутовые деревья, Изредка встречались женщины с платками на головах, старики в круглых шляпах и коротких штанах на странно низких возках, белые ломбардские волы с огромными, неестественно косыми, точно приделанными рогами: все мирное, спокойное, старое, не изменившееся за тысячу лет. «Да, да, может быть, я им был и не нужен со всеми моими заслугами: они ничего моего не хотели, ничего!» — угрюмо думал он.
Клару он с собой не взял, ссылаясь на опасность поездки, — слово «бегство» не употреблялось. Обещал, что тотчас выпишет ее в Швейцарию. «Кажется, графиня Валевская приехала к Наполеону на Эльбу», — подумал он; при каждом поступке искал (и всегда находил) что-либо похожее в жизни Наполеона или Цезаря. Клара плакала: «Бенито, ты говоришь неправду!.. Ты меня бросаешь... Мне и визы в Швейцарию без тебя не дадут!» Он с неприятным изумлением услышал это давным-давно забытое им слово: для него! Для него может встать вопрос о визах! «Какой вздор! Одного моего слова будет достаточно!» — сказал он. Бросать Клару никак не собирался. Понимал, что во всем мире только она его любит, и сам еще любил ее, хотя меньше, гораздо меньше, чем прежде. Потерял интерес и к женщинам. Вдобавок в последнее время она слишком утомляла его своей детской болтовней, когда-то так его забавлявшей. Надоели ему и аферы семьи Петаччи, графиня Валевская хоть не брала взяток. Он и сам очень разбогател за двадцать лет неограниченной власти: в сундучке было на много миллионов драгоценностей и иностранной валюты. Отлично знал, что при нем наживаются почти все сановники. На последнем заседании Главного Совета партии» когда его свергали облагодетельствованные им люди, когда все, совершенно потеряв самообладание, с яростью орали друг на друга, он назвал их шайкой воров и мошенников. Прежде не слишком возражал против афер, взяток, казнокрадства — так ведь было везде и всегда, но семья его последней любовницы наживалась уж очень грубо. Не умела прятать концы в воду — он ничего другого не требовал.
Клара тотчас помчалась за ним: не могла жить без него. Из Милана уходил на грузовиках последний немецкий отряд: союзные войска приближались к городу. Она достала какие-то бумаги, стала госпожой Манец-и-Кастилло, женой испанского консула. Немцы дали ей разрешение с проклятиями. Она сияла от счастья: опять увидит его, он будет тронут ее любовью, он улыбнется, узнав, что она — синьора Манец-и-Кастилло. Клара любила его величественным, грозным, неумолимым, непобедимым, но больше всего его любила, когда он бывал прост, весел, мил. С ней одной иногда бывал не дуче, а Бенито (его жена не шла в счет: донна Ракеле была донна Ракеле, давно существующий, лишенный значения факт). Любила роскошь, любила воздававшиеся ему божеские почести, любила его бесчисленные фотографии, особенно ту, где он был снят верхом на кровной лошади с высоко поднятым «Мечом Ислама» в руке. Однако она была бы еще счастливей, если бы он оказался с ней вдвоем без мечей и без лошадей, в глуши, где никто их не знал бы, где он был бы в безопасности, в полной безопасности. В последнее время ей казалось, что его больше ничто не интересует: не интересуют философские книги, которые он стал читать, не интересует семья, не интересует Италия. Впрочем, он еще просматривал много газет и по-прежнему искал в них упоминаний о себе — они попадались много реже, чем прежде. Теперь Клара думала лишь об одном: что, если попадет в лапы к партизанам! Но не могла поверить, чтобы даже у этих гадких, злых людей поднялась рука на дуче. Она нагнала его в деревне Акуасерия. Он не рассердился и не выразил радости. Слушал ее веселый рассказ о немцах без улыбки, все так же наклонившись вперед, то опираясь руками на колени, то перебирая карандаш. За два дня у него выросла густая щетина, теперь, особенно на подбородке, совершенно седая. Кларе было странно, что он показывается людям невыбритым, этого прежде никогда не бывало. Но еще больше ей не понравилось выражение его глаз. Ей с некоторых пор иногда казалось, что он медленно сходит с ума. «Какой вздор! Какой вздор!» — с ужасом отвечала она себе.
В Менаджо он завтракал, о чем-то разговаривал с маршалом Грациани и думал, прохвост ли и этот маршал или просто тяжелый дурак. «У других Эйзенхауэры, Монтгомери, Роммели, Жуковы. Мне и тут не повезло». Маршал за что-то сердился, прежде маршалы никогда не сердились в разговорах с ним. Он сначала слушая, потом, к собственному удивлению, перестал понимать: прислушался — и все-таки не понимал. Этого с ним никогда не бывало. «Что такое? Надо встряхнуться!» — подумал он. Но и у него было лишь одно желание: пройти через полосу смерти, оказаться в швейцарской гостинице, раздеться, принять горячую, очень горячую ванну и заснуть. Несмотря на всю свою нелюбовь к немцам, он еле скрыл радость, когда увидел германский танк, шедший впереди грузовиков с солдатами. Однако командовавший немецким отрядом офицер сразу очень ему не понравился. Почему-то напомнил (хотя в наружности сходства не было) министра двора графа Акуароне, принимавшего участие в его свержении.
Клара еще до того умоляла этого германского офицера: они должны взять с собой дуче, доставить его на швейцарскую границу или хотя бы вывезти его в Германию. «Если эти злодеи на него нападут, вы его защитите! Вы перейдете в историю!.. Ради Бога!..» Офицер был с ней чрезвычайно сух. По-видимому, он не слишком опасался нападения, но ему смертельно надоели итальянцы, все итальянцы, и фашисты, и антифашисты. При встрече с Муссолини он холодно, хотя неуверенно, сообщил, что его отряд итальянцев вывозить не может.
— У меня нет времени для «боев» с партизанской сволочью, — сказал он. — Американцы будут здесь послезавтра,
Муссолини слушал его внимательно, однако понял его слова не сразу. «Нет времени... Американцы... с партизанской сволочью», — мысленно повторял он и вдруг покраснел: почувствовал, что офицер хотел сказать: «с итальянской сволочью».
— Я позвоню вашему начальству, — угрюмо, с угрозой в голосе сказал он.
Офицер, немного подумав, предложил ему надеть германскую шинель. «Да, да, отлично! Разумеется!» — тотчас горячо — слишком горячо — поддержала Клара. Приняв это за его согласие, офицер с легкой усмешкой отдал распоряжение фельдфебелю и отошел.
Он опять понял и оскорбился не сразу. Хотел было вспыхнуть, но снова почувствовал, что для протестов, споров, резких слов слишком устал — сказал бы не то, что нужно. Вышел из автомобиля, еще вспомнил о сундучке, велел снять его и направился за фельдфебелем к последнему грузовику. Фельдфебель бегло оглянул его, точно мысленно снял мерку, и подал ему шинель, каску, сапоги из запаса, очевидно, оставшегося от убитых. «Взять себя в руки... Сказать... Что сказать?.. И не все ли равно».
«Es ist kalt»{2}, — сказал он и даже похлопал руками: сделал вид, будто надел германскую шинель из-за холода. Каска, верно, принадлежавшая великану, опустилась на лоб слишком низко, фельдфебель засмеялся; и одобрительно кивнул головой. Муссолини поправил каску и слабо улыбнулся, как бы говоря: «Конечно, все это довольно забавно...» Шинель была с погонами сержанта. «Как нелепо и как гадко!» Немецких сапог он не надел, подумал, что носки на нем могут быть порванные, что чужие сапоги будут натирать ноги, что его вконец расшатанные нервы этого не выдержат. Фельдфебель еще что-то объяснял, как будто о поясе. Он плохо понимал простонародную немецкую речь. Сделал жест, означавший не то опять: «Да, да, забавно», не то: «Нам бояться нечего: «ты везешь Цезаря и его счастье!». Но тут же почувствовал, что время исторических слов кончилось безвозвратно. Ему было известно, что немцы с той поры, как освободили его из крепости, за глаза называют его «гаулейтером Северной Италии». Но, однако, официально он для них был по-прежнему «дуче» или «эксцелленц». Называть так человека в Шинели германского сержанта было бы глупо. «Es wird schon gut sein»{3}, — сказал он небрежно фельдфебелю. Тот протянул сверху руку и, почти таща его, помог ему взобраться на грузовик. При этом даже что-то сказал шутливым тоном, вроде «Sol» или «Hopl». Солдаты смотрели на него с недоумением; для них все решали погоны. Он и сам не знал, как теперь обращаться с этими немцами: по-товарищески, как солдат с солдатами, или держаться, как эксцелленц? В углу грузовика, рядом с его сундучком, валялась измятая немецкая газета, он поднял ее и сделал вид, будто читает. Сидеть на узкой твердой скамье в непривычной шершавой и грязной шинели было очень неудобно. Солдаты, помолчав, заговорили о своих делах. Он прислушивался и плохо понимал. Говорили не о нем, и, как всю его жизнь, это было ему не совсем приятно. Стал накрапывать дождь. «Чего они ждут? Чего они ждут?» — с раздражением спрашивал он себя. Наконец впереди раздался незнакомый ему сигнал, кто-то что-то закричал страшным горловым криком — он не разобрал команды, но ему всегда, когда кричало немецкое начальство, казалось, что кричат «R-raus!» или «Teufel!»{4}. Застучали моторы, грузовики двинулись медленно, один за другим, в полном порядке на одинаковом, как будто отмеренном, расстоянии один от другого. Хотя ему было не до того, хотя все теперь было прошлым, он невольно это замечал. «Да, Гитлеру легко было побеждать с этими роботами... Видели ли меня в шинели мои прохвосты?.. Клара видела... Она на первом грузовике... Опасности больше быть не может. Разве только немцы предадут, они и на это способны... Неужели они заключили соглашение с партизанами? Быть может, кардинал Шустер не очень хотел, чтобы мы договорились, о, эта сложная, всегда запутанная политика людей из Ватикана!.. Могут ли меня узнать в шинели и каске?.. Почему они идут так медленно?.. — думал он, наклоняясь все больше и больше в направлении мотора. — До границы, верно, километров двадцать, не больше...»
Он стал читать газету. Это было неудобно на тряском ходу грузовика. Как ни искажала газета правду, он видел, что положение фюрера в окруженном Берлине не лучше его собственного, и был этому рад. После короля, Гранди и Бадолио он больше всего ненавидел Гитлера, хотя тот спас его из крепости Гран Сассо или потому что тот его спас. «Что он сделает? Покончит с собой? Самоубийство... Никогда больше не видеть этого озера, не дышать этим влажным воздухом, ничего больше не видеть, ничего больше не чувствовать... Нет, никогда не поздно». Он почувствовал некоторое облегчение. Голова у него стала работать лучше: вдруг прошла желудочная боль.
Они въехали в деревню Муссо. «Муссо... Муссолини», — подумал он. Незаметно надвинул каску, быстро оглянувшись на солдат, и закрыл верхнюю часть лица рукой, точно дремал. Из окон на них испуганно и хмуро смотрели люди. Прохожие поспешно укрывались или прижимались к заборам. «Они ненавидят немцев, но теперь ненавидят и меня... Если б не немцы и если б они меня узнали, они, вероятно, разорвали бы меня на куски. А совсем недавно они на меня молились. Значит, несмотря на мое поражение, я был прав: не может править страной глупый, переменчивый, ничего ни в чем не понимающий народ». На многих домах еще были надписи: «Да здравствует Муссолини!», «Дуче всегда прав...», «Много врагов — много чести». Слова были кое-как замазаны, но ясно проступали сквозь тонкий слой краски. «Да, именно «если у меня много врагов, значит, я что-то значу»...» Так было и с Наполеоном...» Конечно, в основном, в самом главном был нрав я... Господа демократы в лучшем случае умные обманщики вроде Черчилля, а чаще всего дураки, ничего не понимающие в людях. Они говорят, что «народ не хочет войны». Это неправда! Французы хотели войны в 1870 году, англичане хотели войны с бурами, немцы хотели войны во все времена. Народ хочет войны, только с тем, чтоб она продолжалась недолго, чтобы можно было нажиться, чтобы кончилось победой, чтобы погибнуть не самому, а соседу. На такую войну он согласен, и я надеялся, что такой война и будет. Моя ошибка была в том, что я неверно рассчитал силы. У Сталина хватило силы на несколько лишних месяцев, и теперь он герой. Я, впрочем, всегда думал, что он умнее Гитлера, что после меня он самый умный из государственных людей. И ещё он один во всем мире мог жертвовать десятками миллионов своих людей, этого не мог даже Гитлер, а обо мне что и говорить! Разве я виноват, что мне достался самый невоинственный народ на свете, вот эти люди!» — думал он, злобно поглядывая на бородатого человека, загонявшего в ворота хворостиной худую плоскоухую свинью: не сразу понял, что этот человек наружностью напомнил ему графа Гранди. «Тот черной бородой подделывался под средневекового рыцаря. Какой подлец и он, и все они!» — подумал он без уверенности: собственно, они делали то же самое, что он, и у него же научились. «Но они были всем обязаны мне, всем!» Ему опять вспомнилось заседание Главного Совета, затем неожиданный арест у подъезда королевской виллы, когда черт знает кто — какой-то капитан карабинеров — посмел взять его — его! — за локоть. Лицо у него задергалось. «Только Бог может сломать фашистский режим. Ни человек, ни другие силы, никто...» — прочел он на стене крестьянского дома. Этой надписи и совсем почти не замазал владелец, верно, какой-нибудь весельчак или циник.
Деревня кончилась. Впереди опять показалась большая дорога. «Быть может, моя вина была в том, что я не был такой зверь, как Гитлер. Проливать кровь, так ведрами, бочками, реками: нет ничего хуже полумер. Надо было перестрелять всех этих Гранди, Бадолио, Амвросио, а я успел расправиться только с немногими, как изменник Галеаццо», — подумал он, и лицо его опять дернулось,
«Но вот Гитлер был зверь, и он тоже не спасется. Нет, я еще поживу, и они обо мне услышат!.. Посмотрим, что они сделают, католики, либералы, социалисты! Через год вот эти самые крестьяне будут молить Бога, чтобы я вернулся: при мне у них всегда были макароны, полента, бочка тосколано, а больше им ничего и не нужно...»
Вдруг впереди прозвучал сигнал, как будто теперь другой. Снова раздался дикий горловой крик. Броне вики остановились, на этот раз не в таком порядке. Солдаты рядом с ним повставали с мест и поспешно разобрали винтовки. «Was? Was ist das?..» — спросил он. Сердце у него застучало. Никто ему не ответил. Он надвинул каску на лоб, уже не стараясь сделать это незаметным, и, наклонившись над бортом, заглянул вперед. Довольно далеко впереди поперек дороги темнело что-тo высокое. Раздалось несколько выстрелов. Немецкий офицер вышел из броневика и пошел вперед по дороге. На лице у него была брезгливая гримаса, точно он держал во рту, хотел и не мог проглотить какое-то отвратительное лекарство. «Конец! Пошел выдавать! Тут же, верно, и убьют!..» Он быстро осмотрелся — нет, бежать невозможно. Втянул воздух, оглянулся еще раз по сторонам и попытался изобразить на лице улыбку.
— Ах, это они, — сказал он как бы равнодушно. Через несколько минут подошел фельдфебель и велел солдатам сойти. «Это 52-я партизанская бригада», — саркастическим тоном сообщил он. «Italienische Schweine!»{5} — проворчал другой немец. Муссолини смотрел на фельдфебеля упорным вопросительным взглядом. Лицо его стало еще бледнее. «Они не согласны пропустить итальянцев, — смущенно ответил фельдфебель, — но вы оставайтесь здесь, накройтесь чем-нибудь и притворитесь, будто вы спите: я им скажу, что вы пьяны».
Он хотел что-то ответить, но не ответил. Тяжело сел на дно грузовика, опершись обеими руками на что-то мокрое, шершавое, — скользнуло воспоминание о гимнастике в вилле Горлониа. Немного поколебавшись, лег на дно, сначала на бок, потом на живот, закрылся рогожей. Подумал о каске, «кто же спит в каске», но не снял ее. Зачем-то закрыл глаза, стер слякоть со лба. «Дожить до этого!»
Опять послышалась команда. Солдаты быстро поднимались на грузовики. «Пронесло!» — с невыразимой радостью подумал он. Фельдфебель, прежде бывший на другом грузовике, теперь поднялся на этот, сел на его сундучок и что-то строго сказал солдатам. Лежать при них на дне грузовика, чувствуя на спине их взгляды, было невозможно. Он приподнялся и, мигая, зевнул. «Опустите голову, осмотр будет в Донго», — поспешно сказал вполголоса фельдфебель. «Осмотр!.. В Донго!.. Какое Донго! Где Донго!..» Через минуту вспомнил, что есть такой крошечный городок на Лаго ди Комо, там, где в озеро впадает Адда. Вспомнил о дочери: «Где Эдда?.. Да, осмотр! Значит, все кончено... Отсюда, верно, километров десять до границы, это насмешка!.. Если б немецкие подлецы пустили машины полным ходом, мы через четверть часа были бы в Швейцарии. Будь они прокляты!» — с ненавистью подумал он. На грузовике настала тишина, он услышал негромкие итальянские голоса и понял, что они проходят по тому месту дороги, где лежали бревна. Минуты через две кто-то над ним опять сказал: «Итальянские свиньи!» Кто-то другой захохотал.
Грузовики застучали на камнях мостовой. Опять послышались голоса. Где-то справа пронзительно, отчаянно плакал ребенок. «Это и есть Донго: смерть», — подумал он, и в его воображении скользнули огромные заголовки газет: «Муссолини убит в деревне Донго». Он тотчас приподнялся и увидел, что они въехали в городок. «Опустите голову! Делайте вид, что вы пьяны», — страшным шепотом прошептал фельдфебель. Он надвинул каску, опять уткнулся во что-то шершавое, измазал лоб. Грузовики замедлили ход. «Сейчас... Еще несколько минут... Еще успею увидеть небо, озеро…» Грузовики остановились. Солдаты опять сходили, теперь молча. Слышно было только, как тяжело соскакивали на мостовую тяжелые люди в тяжелых сапогах, «Один из этих негодяев и донесет... Соскочить? Вдруг удастся побежать в город, ночью перейти границу? Но тогда сейчас, сию секунду, или будет поздно», — еще подумал он и опять почувствовал, что слишком устал, слишком измучен, слишком стар...
Так они простояли довольно долго. Он потом не мог сообразить, сколько времени все продолжалось, не мог даже вспомнить, что чувствовал. Быть может, от усталости не чувствовал ничего: почти не спал до того три ночи. Вдруг стали приближаться голоса, не горловые, а человеческие, итальянские голоса. Сердце у него застучало еще мучительней. «Сейчас умру... Но не под рогожей, не в их шинели!..» Кто-то впереди засмеялся, на мгновение стало легче: «Они люди, я чело век...» Грузовик чуть покачнулся, что-то звякнуло. «Ну а это что такое? Кто это у вас так развалился?» — по-итальянски спросил над ним веселый молодой голос и пояснил по-немецки: «Wer? Das... Wer?» «Это один наш солдат, он пьян», — нерешительно, не так, как следовало, сказал фельдфебель. Молодой партизан не понял его слов, но засмеялся. «Камарад!» — закричал веселый голос. Он слабо захрапел (это было потом особенно стыдно вспоминать). «Вдруг это сам дуче? — со смехом сказал партизан и, тронув рогожу прикладом винтовки, закричал: — Кавальере Бенито Муссолини!»
Спина под рогожей чуть дрогнула. В душевном смятении он погубил себя тем, что не понял шутки: тяжело повернулся, тяжело привстал на локте и, мигая, уставился в стоявшего над ним человека. Затем, бессмысленно продолжая играть роль пьяного, поднял каску над своей большой лысой головой. Молодой партизан остолбенел.
II
52-й партизанской бригадой командовал 20-летний капитан граф Беллинко делла Стеле, по кличке Беппо, •студент. Он все время, особенно в последние дни, находился в восторженном настроении, оттого ли, что был влюблен, оттого ли, что был партизан, оттого ли, что полная победа приближалась с каждым днем. Бои, в которых участвовала 52-я бригада, были не очень кровопролитны; но он находился в большей опасности, чем участники кровопролитных боев: его непременно повесили бы на первом дереве, если бы он попал в плен к немцам. Немцы перестали вешать лишь совсем недавно, когда стало совершенно ясно, что для них все кончено. Германские воинские части одна за другой поспешно уходили на север. Солдатам только и хотелось уйти возможно скорее. Они ненавидели итальянцев больше, чем американцев и англичан, больше даже, чем русских. И лишь немногим наиболее умным из них иногда приходило » голову сомнение: что, если «макаронники» по своему человеческому образу, по своему толкованию смысла жизни гораздо выше их, со всеми их победами? В цене побед таких сомнений не было и у них.
В этот день капитан Беппо был особенно горд и счастлив: его бригада остановила германскую моторизованную часть — одну из тех боевых частей, которые едва не завоевали всю Европу. Он еще плохо понимал, как это могло случиться: разумеется, что шедший впереди немецкой колонны танк в несколько секунд разнес бы его баррикаду, тем не менее германский офицер вступил с ними в переговоры и принял его условия! Капитан заявил, что итальянские партизаны не ведут войны с немецким народом (германский офицер молча на него смотрел), он готов свободно пропустить германские воинские части, не требуя сдачи оружия и знамен (офицер смотрел на него все так же, не раскрывая рта; лицо его показалось Беппо чрезвычайно неприятным), но командование 52-й партизанской бригады имени Гарибальди должно удостовериться в том, что с немецкими войсками не уходят итальянские изменники.
Немецкий офицер еще немного помолчал, Вероятно, ему было трудно говорить: он физически, по устройству своего мозга и рта, не мог бы произнести слова «52-я партизанская бригада имени Гарибальди»; не знал также, как называть этого бригадного командира: слова «господин командующий» были почти столь же невозможны, как «генерал» и «Ваше Превосходительство». Подумав, он только наклонил голову в знак согласия. Затем еще помолчал, еще подумал и сообщил, что на одном из грузовиков находится жена испанского консула, госпожа Манец-и-Кастилло. Имя это он выговорил не без труда, с некоторым шипением в голосе, относившимся и к опереточному имени дамы, и к тому, что она была черт знает кто.
— Госпоже Манец-и-Кастилло будет оказано должное уважение, — сказал, тоже наклонив голову, капитан Беппо. Он не очень давно читал романы Дюма и, хотя немцы вешали его людей, верил в рыцарскую войну. — Испанское правительство, к сожалению, не выполняло в последние годы обязанностей, непосредственно вытекающих из элементарных принципов нейтралитета, — добавил он (в университете учился на юридическом факультете), — однако это ни в коем случае отражаться не должно и не может отражаться на правах частных граждан. Итальянские партизаны с женщинами не воюют.
III
«Сейчас... Сейчас убьют... Надо сохранить достоинство... Что сказать?.. Все равно... Все было обманом... Лишь бы скорее...» — Он мутными глаза смотрел на окружавших его вооруженных людей. Затем, вспомнив, взглянул на небо, на озеро. Партизаны в потемневших от дождя шинелях глядели на него растерянно. Это были в большинстве люди Молодые; теперь они ненавидели фашистов, но у многих из них детство и отрочество прошли в обожании дуче. Они понимали, что произошло нечто чрезвычайно важное, что они переходят в историю, но не знали, что нужно сделать. «Телефон... Позвонить!» — вполголоса сказал кто-то. «Ну да, сейчас позвонить!..» — «Можно ли отсюда? Из Менаджо...» — «В Милан... В Палаццо Брера...» — «Нельзя же тут стоять!» — «В мэрию», — говорили люди.
— Немцы нарядили меня в это... Я думал, что задохнусь, — сказал он наконец хриплым голосом, вглядываясь в подбегавших с разных сторон людей. «Сейчас?.. Нет, кажется, еще не сейчас».
— Вы... Вы можете переодеться, — ответил нерешительно молодой человек и что-то скомандовал не естественно громко.
Два партизана взяли его сундук. Он безжизненным взглядом следил за стекавшей с сундука грязной струйкой. Подумал было: не откупиться ли? Но предлагать этим людям деньги было бы очевидно бессмысленно: сундук и так находился в их распоряжении. Молодой человек, не обращаясь к нему, нерешительно вынул револьвер, Другие тотчас сделали то же самое. Его взгляд невольно задержался на револьверах. «Система Гернике, калибр 7.65... Значит, из них? Сейчас? В мэрии?..»
— Я бежать не собираюсь. Я знаю, что в Донго меня никто не тронет, — сказал он наконец. Инстинктом опытного актера, знающего много самых разных пьес, искал тона. Инстинкт подсказал ему тон врагов, чувствующих уважение друг к другу. Он и сам любил романы Александра Дюма.
Толпа увеличивалась. В мэрии он что-то говорил, плохо следя за своими словами, как говорят много выпившие» но не пьяные люди. Сбросил с себя немецкую шинель и сказал, что желал бы никогда в жизни больше не видеть ничего немецкого. Сказав это, взглянул на окружавших его людей, ему показалось, что его слова им понравились. Кто-то предложил ему синий плащ. Он поблагодарил, как благодарят осужденные за рюмку рома перед казнью. Тон врага-рыцаря теперь выходил у него лучше, но он чувствовал, что плохо соображает. Подали автомобиль. Против него сел молодой человек с револьвером. «Этот не убьет... Не способен». Вдруг вспомнил о Кларе.
— Вы командир 52-й партизанской бригады имени Гарибальди?
— Да.
— Обращаюсь к вам как мужчина к мужчине. Вы, конечно, не обязаны исполнить мою просьбу. В этом отряде ехала жена испанского консула. Не можете ли вы сообщить ей, что я жив и невредим?
— Да... Но... Но почему?
Муссолини помолчал: ровно столько, сколько было нужно.
— Это Клара Петаччи, — сказал он. Слова «я жив и невредим» немного, очень немного, связывали этого юношу. «Быть может, погубил ее... Как на грузовике погубил себя... Нет, все равно ее узнали бы».
Молодой человек изменился в лице. Вся Италия уже несколько лет с ненавистью или с насмешкой говорила о новой любовнице дуче. Но д'Артаньян не отказал бы врагу в исполнении такой просьбы.
— Я ей передам, — сказал негромко капитан Беппо.
С той минуты, как кто-то, пробегая мимо ее грузовика, остановился и, ахая, сообщил другому, что он найден в последнем грузовике, Клара, без кровинки в лице, безжизненно опустив руки, ждала: «Сейчас... Сейчас будут выстрелы... Сию минуту...» Побежать к нему она не могла, всем велено было оставаться на местах, были приставлены часовые.
Затем ее куда-то отвезли. В ее комнату вошел молодой человек в мундире, с револьвером в руке. Она вскрикнула. Он сконфузился и тотчас спрятал револьвер. Выражение лица у него было сочувственное, даже робкое. Она вдруг зарыдала, схватила его за руку, нагнулась, опустив голову почти до его колен. Он вырывался, испуганно оглядываясь на дверь.
— Я... Я все... Я вижу, вы хороший!.. Вы не желаете ему зла! Вы спасете его!.. Вы его не знаете, он добрый, он чудный! — говорила она, трясясь всем телом, задыхаясь от рыданий. — Я все... Я все вам расскажу.
Действительно, она рассказала ему «все»: историю своей любви к дуче — как они встретились, как она влюбилась в него без памяти, как он выстроил для нее виллу над Римом, на Монте Марио, как они там встречались. Рассказала самые интимные их дела — сама не знала зачем, — в смутной последней надежде на то, что этот юноша его спасет.
— Я так люблю его» так люблю!.. Разве можно его не обожать, когда его знаешь, как я!.. Вы его не знаете, все это клевета! Он всегда ненавидел немцев, он думает только о благе Италии!.. Ему самому ничего не нужно, ни роскошь, ни деньги, ничего... Он ест только фрукты и молоко... Нет, нет, что вы можете знать!.. Одна я во всем мире его знаю, я одна, не донна Ракеле, не Маргарита, я одна!.. Он одну меня любит во всем | мире!.. Я все, все вам расскажу, только спасите его от этих злодеев!.. Нет-нет, не сердитесь, я не то сказала, они хорошие, но они не знают его!.. Пустите же меня к нему, я хочу быть с ним! Я, я одна!.. — рыдая, говорила она.
Беппо слушал ее, взволнованный и смущенный. Ему казалось, что он совершает нечто вроде предательства, но у него не хватало духа оборвать ее, перебить, уйти. Все то, что она говорила, было бессмысленным истерическим вздором, однако его волнение росло: он слушал исповедь Клары Петаччи!
— Ради Бога, успокойтесь. Вы будете с ним, я сам вас отвезу. На свою личную ответственность, — сказал он, стараясь говорить спокойно, без дрожи в голосе. Не догадывался, что обрекает ее на смерть, - Здесь вы не в безопасности, здесь уже знают все... Я вас перевезу в одну деревню. Это в горах. Там долго укрывался один из моих друзей; укрывался от фашистов, — твердо прибавил он. — Место называется Бонсаниго.
IV
Первое сообщение об аресте Муссолини было передано в Милан по телефону лишь в девятом часу вечера. Оно вызвало необычайное волнение в Палаццо Брера, где помещался главный генеральный штаб добровольцев свободы. Главный штаб заседал весь вечер и часть ночи. Американские войска быстро подходили к Милану. Разумеется, союзное командование тотчас взяло бы дело в свои руки. Убить Муссолини следовало до этого. Так и было постановлено. Для выполнения дела был назначен полковник Валерио, он же Аудизио, он же Джованни Баттиста Маньоли ди Чезаре.
До гражданской войны он был, по одним сведениям, мастеровой, по другим — бухгалтер. Но теперь он был по Профессии неумолимый фанатик. То, как он выполнил поручение, еще более то, как он о нем рассказал, дает о нем ясное понятие. Он был такой же актер, как Муссолини, но без ума и дарований. Теперь он играл — очень плохо — нетрудную роль трагического рока революции. Выехал он на заре в черном «фиате», за ним следовало тринадцать испытанных людей. По его словам, этим людям ничего не было известно о возложенном на них поручении. Впрочем, одному из них полковник тотчас все сообщил — «он принял известие с восторгом». Другим же Валерио не сказал, но сказал: «Я ограничился заявлением: «Надеюсь, что ваше военное вмешательство не потребуется. Однако если оно станет необходимым, то я знаю, что могу рассчитывать на вас». Они выслушали меня молча. Все было превосходно».
Так же тщательно скрывал он свое поручение ото всех, с кем встречался в дороге. Полковник сурово отзывается о людях, чинивших ему препятствия. Это были не фашисты и не немцы, а члены Национального комитета освобождения Италии, органом которого и был главный генеральный штаб добровольцев свободы. Фанатик, римлянин, герой был только он, Валерио, со своими людьми. Другим, по-видимому, «военное вмешательство» не нравилось. «Их, казалось, парализовала нерешительность. На их лицах, в звуке их голоса я читал страх, неуверенность, отражения гнетущих теней прошлого».
Спутники же его «находились в состоянии крайнего нервного возбуждения и восторженного увлечения». В Комо они узнали, что передовые отряды союзников находятся уже недалеко. Нельзя, следовательно, было терять ни минуты. «Скорее, Барба, скорей!» — закричал я моему шоферу. Нам повезло. В дороге нас нагнал какой-то большой грузовик. Мы без разговоров его реквизировали. Все в грузовик и вперед! Солнца не было. Сердца наши рвались от радости. Мы проходили, не останавливаясь. «Грузовик народного правосудия не имеет времени для остановок!» — кричал я людям», — сообщает полковник, так хорошо все державший в тайне.
Грузовик народного правосудия пришел в Донго в третьем часу дня. Валерио вручил капитану Беппо свои полномочия: арестованные фашисты переходили к нему. Постановление миланского комитета говорило о военном суде. Полковник тут же и образовал суд: «В списке 51 я им указал семнадцать ответственных вождей, они и были приговорены к смерти. В их числе был Муссолини. Клары Петаччи в их числе не было». Шестнадцать осужденных были им оставлены в Донго и через несколько часов по его возвращении расстреляны. Это и было «военное вмешательство».
Сам Валерио выехал в Бонсаниго в сопровождении наиболее надежных людей. Не доезжая до того дома, куда были перевезены Муссолини и Клара, полковник выбрал место для убийства. На повороте дороги, называвшейся улицей 24 Мая, он увидел заколоченный дом, очевидно, брошенный хозяевами. Перед домом был огород, выходивший на дорогу, обведенный каменной стеной. Собственно, это место подходило для задуманного дела не лучше, чем какое бы то ни было другое. Скорее, оно даже подходило хуже, так как по дороге проходили и проезжали люди.. Вероятно, полковника и его людей соблазнил романтизм пустынной усадьбы, еще увеличивавший соблазн от безнаказанного убийства. По дороге они обсуждали, как все сделают. Валерио пришла мысль обмануть Муссолини: сказать ему, что они приехали для его освобождения. Зачем это было нужно, он не понимал и сам. «Я не знаю, почему мне пришла в голову эта идея. Так, быть может, было легче увести его из дому. А может быть, в глубине души я хотел узнать настоящую меру этому человеку: удастся ли мне, простому смертному, обмануть это существо, считавшее себя титаном, строителем империи», — пишет полковник, конечно, не считавший себя простым смертным и очень интересовавшийся своими переживаниями. Его спутник Гвидо не одобрял идеи. «Он не дурак, он на это не клюнет», — говорил Гвидо. «Увидишь, клюнет непременно», — говорил Валерио. Сердца их «рвались» от радости все больше. Впрочем, вероятно, не от одной радости.
V
Муссолини и Клару привезли в этот дом уже ночью. Разбуженный хозяин вышел на крыльцо, надев пальто поверх сорочки, и, зевая, поздоровался с Беппо, с удивлением поглядывая на автомобили.
— ...Это одна немецкая чета, — смущенно объяснил капитан. — Мы их взяли заложниками. Надо следить за ними, я оставлю людей. Содержи их хорошо, мы на тебя полагаемся.
— Ну что же, комната есть, — сказал хозяин не слишком радостно. — Но еды в доме нет...
Немецкая чета вышла из автомобиля. Хозяин, чиркая спичками, проводил ее. Они вошли в комнату с выбеленными стенами, с двумя высокими кроватями, с допотопным рукомойником в углу, со стареньким креслом у окна.
— Надеюсь, синьорам будет здесь удобно, — сказал хозяин и зажег свечу в медном подсвечнике. Увидев молодую, хорошенькую женщину, он смягчился. — Постель чистая, одеяла хорошие, теплые. Завтра утром я дам синьорам завтрак, что найдется. Место у нас пустынное, — пояснил он, стараясь для иностранцев говорить медленно и ясно. Муж дамы, невысокий грузный человек, стоял, отвернувшись к окну.
— Ради Бога, нельзя ли получить горячей воды? Я так хотела бы умыться! Я понимало, ванны у вас нет? — спросила дама. Хозяин с недоумением подтвердил, что ванны нет. Его удивило, что немецкая заложница так хорошо говорит по-итальянски. Отвернувшийся к окну человек все молчал, и в этом было что-то неприятное. «Если недоволен, пусть едет в другое место», — подумал хозяин и, пожелав синьорам доброй ночи, вышел.
Он тяжело опустился в кресло, опять почувствовав сильную боль. Клара говорила, не останавливаясь» быстрым, негромким, чуть истерическим говорком, говорила, что его никто пальцем не тронет, разве можно посягнуть на человека, который столько сделал для Италии! И этот хозяин, сейчас видно, очень хороший человек, а завтра им, конечно, отдадут сундук, да если и не отдадут, то тоже не беда, разве в деньгах счастье, это гнусная клевета, будто она любила деньги, ну да, любила, и платья любила, и бриллианты, но ей ничего этого не нужно, пусть они, партизаны, подавятся этими деньгами, хотя нет, этот молодой человек чудный, он обещал все для нее сделать, и завтра же утром они поедут дальше, в Швейцарию, и купят там виллу, впрочем, и вилла не нужна, они могут жить в одной комнате, лишь бы он ее любил, и он, наверное,, теперь ее не бросит, потому что это было бы страшно гадко, и он там как следует отдохнет, кто же имеет больше прав на отдых, чем он, а потом народ образумится и их позовут обратно, нельзя же долго оставаться за границей, они так любят Италию, они вернутся и никого не казнят, даже самых худших изменников. Боже избави, зачем казнить, не надо никому делать зла, и он никому не хотел никогда зла, кому же и знать, как не ей, они говорят — Чано, это правда, но она знает, как ему это было тяжело, а она всегда говорила, что не надо было казнить и Чано, хотя Эдда очень противная женщина, даже непонятно, как у него может быть такая дочь, можно будет всех изменников выслать за границу, а этого юношу они наградят, он граф, но его можно будет сделать князем, хотя, правда, если больше нет короля, то нет и титулов, она прекрасно понимает, это донна Ракеле говорила, будто она глупа, но он, верно, голоден, он за целый день почти ничего не ел, ему доктора велели пить по три бутылки молока в день, а он всегда забывает о своем здоровье, еще слава Богу, что нет болей, если действительно нет, а то он всегда от нее все скрывает, от донны Ракеле он ничего не скрывал, хотя это и неправда, будто она умная, но жена, конечно, совсем другое дело, но он и Маргарите говорил больше, чем ей, а она его предала, а теперь надо лечь и выспаться, потому что завтра будет трудный день, надо будет все им объяснить... В дверь постучали, на ее лице выразился ужас: «Нет, нет, нельзя, я уже раздеваюсь!..» Услышав, что хозяин принес горячую воду, радостно ахнула и приотворила дверь.
— Ах, как я вам благодарна, мы потревожили вас так поздно, ну вот, теперь отлично, — говорили она, принимая кувшин. — И еще подушка, ах, спасибо! Какой горячий, я чуть не обожглась! Больше мы не будем вас беспокоить, ради Бога, извините!.. И завтра, если можно, молока, мы страшно любим молоко! — говорила она, Хозяин смотрел на заложников с некоторой тревогой. Тяжелый грузный человек сидел в полутьме у окна, опустив голову, закрыв глаза и лоб левой рукой.
Где-то все время хлопала дверь. Клара давно спала, изредка вскрикивая во сне. «...Да, зачем захрапел! — морщась, думал он. — И туг же сам себя погубил! Если б не вздрогнул при его шутке, он, верно, прошел бы дальше... Впрочем, мои все равно выдали бы: нам погибать, так пусть и дуче гибнет с нами!.. Да, люди подлецы... И народ, которому молятся демократические идиоты, не лучше их самих, или разве только немного лучше. Демократические идиоты играют на нем без проигрыша: когда он ведет себя сносно, они кричат о красоте народной души, а когда он показывает себя тупым животным, что ж делать, «народ был обманут», «народ болен»... Да, они победили, но моя ошибка была только в том, что положился на психопата Гитлера и на своих дураков генералов, которые теперь говорят, будто всегда меня предостерегали, будто отроду не были фашистами, будто они вообще тут совершенно ни при чем. А я их осыпал наградами, деньгами, глупыми кличками», — думал он, с досадой вспоминая титулы своих генералов и адмиралов: один был герцог Аддис-Абебский, другой — герцог Моря, третий — герцог Победы. «Теперь все это звучит насмешкой, когда нет ни победы, ни моря, ни Аддис-Абебы. Но если б у психопата было побольше роботов и пушек, то те же союзники умоляли бы меня перейти к ним, а мои болваны герцоги лебезили бы передо мной еще подлее... Завтра убьют... Не могут не убить…
VI
Он понимал, что среди его бесчисленных теперь врагов должны найтись люди, которые признают суд над ним излишней формальностью и предпочтут простую короткую расправу. «Что ж, они правы: я на месте поступил бы точно так же, да я так же и поступал. Правда, старался больше действовать подкупом, титулами, деньгами. Или любезностью, как на всяких Эмилей Людвигов, которые теперь тоже меня поносят Эти писаки почти все, даже «неподкупные», готовы! были писать что угодно, надо было только принимать их, говорить им: «Вы с вашим умом», «Вы с вашим талантом», «Никто этого не понимает тоньше и глубже, чем вы». Да, да, все хороши...»
Как многие правители, как все без исключения диктаторы, он был убежден, что человек безнадежно гадок, слаб и подл. Но прежде, в годы его успехов, это убеждение доставляло ему тихую, благодушную радость и очень облегчало жизнь. Теперь оно только усиливало его тоску. Все было беспросветно, все было отвратительно. «Жить еще хочется, но нет ничего в мире, для чего стоило бы жить. Да, да, в основном я был прав. Управлять можно только страхом или подкупом, демократические правители еще потому так жалко беспомощны, что почти не могут карать и почти не могут награждать. И самое удивительное, что и они, при их крошечных секретных фондах, все-таки ухитряются покупать людей... И сами они тоже все или почти все продажны, но по-иному, чем я и мои. Разве кто-нибудь из них умирает бедным человеком, хотя теперь почти все они выходят, как я, из низов? Я просто брал в казне, сколько хотел, а они играют на бирже, или в промежутке между портфелями загребают деньги как адвокаты, пользуясь престижем, который им дает их смехотворная «власть», или женятся на богатых, или получают огромные жалованья в банках, в правлениях, или просто получают «в дар» большие деньги от богатых людей, а тем — Боже избави, не за это! — жалуют титулы, дают должности, оказывают услуги... Это более незаметная форма подкупа, рассчитанная на глупость человеческого стада, но это те же «народные деньги», которыми они меня попрекали! Какие же и у меня, и у них могли быть деньги, кроме «народных»!.. Да, да, они не лучше меня», — думал он, вспоминая то, что ему из разных стран докладывали его агенты: они тщательно собирали сведения о частной жизни иностранных государственных людей, да еще многое присочиняли от себя или выдавали за факты разные темные слухи, зная, что ничто не может доставить большего удовольствия дуче. «Все богатые люди либо жулики, либо дети, внуки жуликов, а кто правнук, тот аристократ. И так всегда было, всегда. Мирабо и Дантон были мошенниками, Марат, если б не был убит, кончил бы жизнь ветеринаром в наполеоновских конюшнях, а Робеспьер стал бы префектом или министром с графской кличкой, как другие, выжившие, «герои Конвента». И те герои, которые завтра меня зарежут или повесят, — подумал он, вздрагивая, — наверное, не отдадут моего сундука государству, а их дети уже будут почтенными, законными, наследственными богачами и будут жертвовать деньги на либеральные газеты... Все, все негодяи! Чем лучше меня? Тем, что не убивают? Невелика заслуга!» — говорил он себе. Ему всегда было досадно, что в демократических государствах нет террора. В душе он знал, что его осведомители слишком часто врут, что сам он на демократические государства клевещет. Несмотря на бранные слова, у него никогда не было ненависти к демократиям, как никогда не было и ненависти к коммунизму. Знал, что принял бы любые убеждения, лишь бы они дали ему власть и славу. Он заботился и об исторической славе, заказывал биографии и в расчете на будущее, но интересовали его в особенности рецензии — то, что сейчас, при его жизни, писали люди о разных его ролях и представлениях. Из своих идейных врагов он выделял Ленина, который очень лестно отзывался о его уме и способностях, и Черчилля, который как-то назвал его великим человеком. Теперь власти больше быть не могло, а рецензии стали плохие, очень плохие. «Жизнь кончена, жалеть не стоит. А я жалею... Да, я схожу с ума... Где же и когда бывали не сумасшедшие диктаторы!..»
Капли дождя стучали по стеклу окна. Он догадывался, что дом окружен вооруженными людьми, но не видел их. «Попробовать?.. Застрелят, но все равно нет и одного шанса из ста на спасение жизни... Разве только чудо... Отсюда есть, верно, тропинки на Беллинцону?.. Нет, поздно, нет больше сил... И что же я сделал бы с ней? — подумал он, взглянув на Клару. — Нет, мне все равно! Я не такой человек, как другие. Никого не люблю, и никто не стоит любви... Может быть, так и надо было жить, как жили предки, в какой-нибудь глухой деревушке, в этой дивной, лучшей в мире стране, копать землю, иметь свой дом, свой сад... Но я не мог так жить! Если б не политика, я стал бы атаманом... Да, я тоже, как все, был лишен способности оглядываться на себя и вот теперь приобрел эту способность в свою последнюю ночь!..»
Несколько раз мысли его смешивались, становились совершенно бессмысленными. Он дремал, потом просыпался и думал, что нельзя, нельзя спать, когда осталось жить только несколько часов. «Да, вправду я схожу с ума! — думал он. — Быть может, теперь сказалась болезнь? А может быть, напротив, именно теперь мне впервые все стало совершенно ясно?.. Что же мне было делать, если я иначе жить не мог! Разве я виноват, что не родился триста или пятьсот лет тому назад? Разве я виноват, что эта дешевая мудрость, земля, дом, сад, что она для других людей, не для меня, не для Сталина, даже не для Черчилля: мы умерли бы в первый год от скуки. Да, завтра убьют такие же люди, как я, не лучше и не хуже меня, только более глупые. Завтра все кончится... А дальше что? Дальше ничего, ровно ничего...»
С тех пор как он пришел к власти, он лишь чрезвычайно редко, в минуты ярости, говорил те чудовищные по грубости богохульные слова, которыми когда-то в молодости на митингах поражал свою нетребовательную аудиторию: вынимал при этом из кармана часы и с торжеством «давал Богу пять минут для кары». Но взгляды его не изменились. Он знал за собой десятки преступлений, в их числе и такие, о которых не было известно его врагам. Преступления других диктаторов были еще ужаснее, и он просто не понимал, как после того, что случилось в мире, еще могут существовать люди, верящие в Бога, думающие, что миром руководит разумная сила. «Бессмертие души? Какое там бессмертие души! Для меня это то же, что индусский культ коровы! Да если бы оно и было, бессмертие, то мне оно не нужно. Мне эта жизнь нужна, но и она теперь гадка и противна!..» «Не трогайте его, не смейте его трогать!» — вскрикнула во сне Клара. Он вздрогнул, тяжело, опираясь на стол, встал, подошел к ней и долго на нее смотрел. Она лежала на боку, вытянув вперед руки. На лице ее были ужас и отчаяние. Он почувствовал нежность, что-то подступило к горлу. «Нет, нет, это для других!..»
Дождь кончился. Слабо светилась луна. Теперь ясно были видны силуэты людей. «Эти ли?.. Нет, верно, из Милана пришлют других. Должно быть, уже выехали... Из револьвера? Лишь бы не вешали!.. А может быть, все-таки чудо? — подумал он и тяжело повалился в кресло. — Я думал об ошибке. В чем была ошибка?.. Да, поверил психопату, хитрому, как все психопаты, не расстрелял предателя, подготовил недостаточно дивизий, это так, что еще? Военные ошибки? Но я не военный, и если так ошиблись генералы, даже наименее глупые, то откуда же было знать мне? И я говорил Гитлеру, что надо занять всю Францию, что надо войти в Испанию, не обращая внимания на болвана Франко, что надо захватить Гибралтар. Я говорил Роммелю, что под Аламейном держаться нельзя, я предлагал закрепиться на линии Марса Матрук, он только презрительно улыбался: штатский, да еще итальянец, сможет рассуждать о военных делах... У Гитлера была выигранная война, если бы он не посадил себе на шею пятнадцать миллионов казаков... Они издевались пять лет тому назад, что я прихожу на помощь победителю! Конечно, я пришел на помощь победителю, и другой политики у Италии быть не могло. Но я не угадал победителя, в этом все дело. Надо было ждать, торговаться, торговать, чтобы эти ломбардские крестьяне мирно богатели на чужой войне и благословляли мое имя. Выступить мне надо было два месяца назад на стороне демократий, и они проглотили бы мой фашизм, как проглотили коммунизм Сталина, и эта моя политика не была бы безнравственной и преступной. А если бы Гитлер победил, то историческая болтовня Черчилля стала бы смешным анекдотом, он недолго сражался бы на берегах, на холмах, на улицах: Англия заключила бы мир... Да, да, все, все обман! — думал он с ненавистью и отвращением. — Ничего не жаль... Ничего нет!»
В тяжелом сне он видел Гранди, кардинала, фельдфебеля, врача, когда-то его лечившего, Эдду, Чано. Они говорили бессмысленные слова, бессмысленно переходили друг в друга. Кардинал мягко убедительным голосом сказал: «Я ей передам» — и передал ему револьвер калибра 7.65, из которого была разрушена Герника. «Кавальере Бенито Муссолини!» — пошутил Чано на улице 24 Мая, по которой ходили вооруженные люди. Очень болела голова, из нее, скользя, выходило что-то тяжелое, окровавленное, это был его рассудок, и он издевался над ним: «Сумасшедший! Теперь сумасшедший!..» Он в ужасе выскочил в окно, в него выстрелили из ручного пулемета, он упал — и с криком проснулся. Издали доносился колокольный звон. «Что это?.. Что случилось?..» Нижняя часть лица у него тряслась. В комнату слабо пробивался дневной свет. На столе в заплывшем углублении подсвечника догорал фитилек. Клара тоже проснулась от сильного удара двери, привстала и, мигая, на него смотрела. «Что?.. Что?.. Они?..» — спрашивала она растерянно. Он не отвечал. Тем самым странным мутным взглядом остановившихся глаз смотрел на то место стены, где висела увеличенная фотография солдата в мундире 1914 года.
VII
Утром хозяин постучал в дверь. Никто не ответил. Он прислушался. Как будто что-то шевельнулось на кровати. Постучал опять, вошел и остановился, чуть не выронив подноса из рук.
— ...Нет, нет, это завтрак! — говорила сидевшая на кровати женщина в черной шелковой пижаме. — Это завтрак! Чудный завтрак... Отлично, спасибо!.. Да, да, мы давно не спим... Мы отлично спали, чудные кровати... М ы вам страшно благодарны... Какой у вас милый дом! И молоко, да?.. Ах, как мы вам благодарны!..
Хозяин, не говоря ни слова, поставил поднос на стол, у которого сидел грузный человек с трясущейся челюстью, и попятился назад. За дверью он ахнул, хлопнул себя по лбу и побежал.
Она тотчас заговорила опять. Да, она немного устала, но это пустяки, лишь бы не слишком устал он, все будет отлично, он увидит, они утром же и уедут, но теперь надо закусить, ах, это полента! Она страшно любит поленту, а вот молока ей совсем не хочется, он должен выпить все молоко, так велели доктора, кажется, молоко чудное, ну да, деревенское, непременно надо закусить, в Швейцарию долго ехать, впрочем, нет, это совсем близко, но там его облепят журналисты, сначала надо принять ванну, в швейцарских гостиницах и теперь кипяток, конечно, круглые сутки, они чудно отдохнут, ему непременно надо соблюдать режим, непременно! — говорила она, изредка исподлобья на него поглядывая и тотчас отводя глаза. Подбородок у него все трясся — трясся до его последней минуты.
VIII
За дверью послышались шаги: тяжелые и вместе крадущиеся. Клара с подавленным стоном закрыла одеялом голову. Он, точно с трудом что-то вспомнив, встал, хотел последним усилием принять вид дуче, но не принял и тем же бессмысленным взглядом уставился на дверь. Оба почувствовали, что кто-то за дверью смотрит в скважину замка. Дверь вдруг с необычной быстротой растворилась настежь, и на пороге появились люди. Первый из них остановился, как статуя, направив ручной пулемет в сторону кресла.
Валерио и сам не понимал, зачем навел пулемет, когда цель его заключалась в том, чтобы обмануть Муссолини. Но так у него вышло: это был пулемет народного правосудия. Что-то черное задергалось на кровати. Полковник впился глазами в невысокого грузного человека. По случайности он до того никогда его не видел.
— Я... пришел... вас освободить! — опустив пулемет, наконец сказал он с особенной, значительной расстановкой. По его бледности, по неестественной интонации его голоса, по невнятным, несмотря на торжественный тон, словам легко было догадаться, что он говорит неправду. Освободитель так не вошел бы, да и не мог бы ворваться а дом без борьбы. Но, по-видимому, Муссолини уже почти ничего не соображал. Долго, до самой этой ночи, он жил в надежде на чудо. Теперь чудо было перед ним.
— Правда?..
Клара ахнула и села на постель. Если он поверил, она должна была верить. «Неправда... Пришли убить...» Этот человек в мундире защитного цвета, с тремя звездочками, с трехцветной эмблемой на кепи, был не похож на друга, был не похож и на офицера.
Она тотчас опять заговорила, еще быстрее, еще бессмысленнее, чем прежде, но все тише, все невнятней. Конечно, она знала, она твердо знала, она ни одной минуты не сомневалась, ну разумеется, его спасут, ах, какое счастье, зачем было волноваться, разве у кого-либо может подняться рука на дуче, у них, верно, есть автомобиль, лишь бы хороший, а то у него боли, надо в Швейцарии остановиться в первой же гостинице и позвать доктора, и, главное, молоко, но надо скорее одеться, ей стыдно, как же при мужчинах, может быть, они на минуту выйдут, задыхаясь, говорила она, наклонившись к туфлям на полу и все так же бросая быстрые взгляды на него, на человека с пулеметом, на стоявших за ним людей.
— Вы не барышня, — прервал ее грубо Валерио, не справившийся с ролью освободителя.
Она вдруг замолчала и, раскрыв рот, откинув набок голову, снизу смотрела на него расширенными глазами. С минуту в комнате была мертвая тишина.
— Куда?.. Куда вы хотите ехать? — невнятно спросил Муссолини.
— Вы вооружены? — спросил полковник.
Его голос, вопрос, глаза ясно говорили: «Пришел убить». Они молча в упор смотрели друг на друга. Затем оба поспешно отвели глаза. «Я сейчас, одна минута... Как досадно, у меня порвался чулок... Мыться будем в Швейцарии... Вот, вот я и готова, я всегда одеваюсь быстро», — полушепотом говорила Клара.
— Нет, я не вооружен.
— Тогда идем, — сказал Валерио, отступая от двери в сторону. Тут в театре надо было бы наклонить голову и отвести дугообразно руку. Мешал бывший у него в руках пулемет. «Выстрелит в спину, когда я выйду?.. Подкупить?» — в последний раз привычной мыслью подумал Муссолини и вскрикнул, взмахнув рукой.
— Я дам тебе империю!
Но сам почувствовал, что слова его бессмысленны, и быстро направился к двери. Клара бросилась к нему и вцепилась в его руку. «Нет, не выстрелил!..» Сбоку снова рвануло ветром дверь. В стороне, не кланяясь, не сводя с них глаз, разинув рот, стоял хозяин дома.
Они спустились по холму. В древнем каменном бассейне текла вода. Две женщины шли стирать белье с корзинами на головах. В их виде было тоже что-то древнее, и бодрое, и успокоительное. «Спасите!.. Зовите людей!.. Это дуче! Они убьют дуче!» — хотела закричать Клара, но не закричала. «Нет, нет, неправда! Быть не может!..»
За бассейном стоял черный «фиат». Они сели. Он поднял воротник пальто, «На нем берет, это может обратить внимание», — выговорил Валерио. «Сейчас... Сейчас все сделать... Историческая казнь... Это улица 24 Мая», — думал он. «Снять берет? А моя лысина?» — еле слышно сказал Муссолини и из последних сил постарался улыбнуться. На лице Валерио тоже выступило подобие улыбки. Его помощник Гвидо хотел что-то сказать: ему было тяжело молчать все время. Автомобиль вдруг замедлил ход и остановился.
— Кажется, слышен какой-то шум, — шепотом сказал полковник, придумавший еще и это. — Надо посмотреть, в чем дело,
— Шум, — шепотом повторил Муссолини. Клара все сильнее сжимала его руку.
Валерио вышел, зачем-то прошел до конца стены. На воротах дома был номер 14, На стене была плохо замазанная надпись: «Муссолини всегда прав». Валерио провел рукой по лбу и, преобразившись, быстро пошел назад к автомобилю с каменным неумолимым лицом.
— Сходить!.. Скорее сходите!.. Оба! — визгливо прокричал он,
— Игра кончена! — закричал Гвидо, придумавший наконец историческое слово. Клара разжала пальцы. Он вышел» она бросилась за ним. Полковник поднял пулемет и прокричал: «Я исполняю... волю итальянского народа!» Голос у него сорвался на последнем слове. Его прервал истерический крик Клары: «Нет, Муссолини не должен умереть!..» Она рванулась к нему и закрыла его своим телом, широко расставив руки. Он что-то невнятно бормотал. Клара визжала диким отчаянным визгом на одной ноте. Загремели выстрелы. Она упала, убитая наповал. Пулемет Валерио застопорился. Гвидо метнулся к нему, подал ему свой и тоже что-то завизжал, отчаянно мотая головой. «...народа!» — визжал, стреляя, Валерио. Муссолини тяжело повадился на землю.
IX
«Клара Петаччи также была мертва, — пишет в своих воспоминаниях полковник. — Она не была приговорена к смерти, но и она умерла. «Превосходно, — подумал я как бы в далеком тумане, — останется меньше одним комплектом дамского белья». Если бы мое новое оружие не выстрелило, я раздробил бы ему голову прикладом. Что бы ни случилось, он должен был умереть. Я не чувствовал никакого отвращения, только усталость, большое спокойствие и необычайное облегчение. Я исполнил свой долг. Оставив двух часовых у трупов, я отправился в Донго, чтобы привести в исполнение приговор над шестнадцатью другими осужденными. Когда это дело было кончено, мы вернулись за двумя трупами и положили их на грузовик. В восемь часов вечера мы отправились назад в Милан. Наше поручение было выполнено в предписанный срок... На миланской дороге мы встретили первый американский танк. Это шел союзный авангард».