Письма Наполеона к Mapии-Луизе оказались «главной сенсацией книжного сезона». Французское правительство заплатило за них на аукционе у Сотби огромную сумму, показывались они на особой выставке в Национальной Библиотеке и теперь появились в печати в образцовом издании, с примечаниями Луи Мадлена, одного из лучших знатоков эпохи.
Сенсация достаточно понятна. Все историки в течение целого столетия считали эти письма потерянными, предполагалось, что Мария-Луиза их сожгла. По необъяснимой случайности, никому из исследователей не пришло в голову искать их там, где они, собственно, скорее всего и должны были находиться, — у потомков императрицы. Как известно, Мария-Луиза вскоре после отречения Наполеона сошлась с австрийским генералом, графом Адальбертом Нейпергом (которого и большая публика знает по пьесе Сарду «Мадам Сан-Жен»). В 1821 году она тайно вышла за него замуж; еще задолго до того у нее родились дети, получившие имя и титул графов Монтенуово. Император Франц-Иосиф возвел их в княжеское достоинство. Правнук Марии-Луизы, князь Фердинанд Монте-Нуово, и продал теперь, при посредстве фирмы Сотби, письма Наполеона. Императрица их не сожгла, но, по-видимому, и не слишком ими интересовалась: в превосходной сохранности они пролежали 120 лет в ящике письменного стола Марии-Луизы. Быть может, князьям Монте-Нуово до сих пор не были нужны деньги; а может быть, они и сами не знали, какая драгоценность находится в их владении.
Сенсация усугубляется тем, что собственноручных писем Наполеона нам вообще известно чрезвычайно мало, император неизменно всё диктовал секретарям. Общее число оставленных им писем превышает 25 000, — вероятно, это мировой рекорд. Но, за редчайшими исключениями, всё это письма, писанные чужой рукою, подлинна в них только сокращенная подпись N или Nap. И вдруг сразу — 318 автографов Наполеона! Мудрено ли, что переполошились и Национальная Библиотека, и Французский Институт, и правительство. Деньги на покупку нашлись даже в нынешнее трудное время.
Для читателей сенсацией, пожалуй, будет совершенная безграмотность писем. Почти в каждой строчке Наполеон допускает грубейшие ошибки, — те самые, которые во Франции называются «ошибками консьержей». Это обстоятельство очень интересное. В 18 веке аристократы, получавшие обычно домашнее образование, часто были плохо знакомы с орфографией. Но Наполеон учился в Бриеннской и в Парижской военных школах, — нельзя допустить, чтобы он не знал правописания самых обычных слов. Он пишет « hiers », «un détaille », «mon ruhme », «je suis henrumé », «je suposse » и т.д. Думаю, что психофизиологи сделают из этого надлежащие выводы. По отдельным строкам можно предположить, что император пишет, не глядя на бумагу, погруженный в мысли, ничем с письмом не связанные. Скажу почти с уверенностью, что он ни одного из этих 318 писем не перечитал. И всё же повторение некоторых ошибок вызывает странное чувство: Наполеон пишет как иностранец. Француз, занятый другими мыслями в пору писания письма, может написать «bultin» (пропуск букв), может написать «tout le monde m’a thraï (перестановка букв, хоть и странная, если в подлиннике над i поставлены две точки). Но он не ошибется в роде слова, не скажет: «me est souci», «tu voiras», «il n’y attend rien» (в смысле: «ничего не понимает», — такое выражение встречается в письмах часто), не выдумает несуществующего слова, напоминающего французское: Наполеон, например, вместо armistiee неизменно говорит amenistice. По орфографии некоторых слов мы можем догадываться и о произношении Наполеона. В некоторой, хоть и очень незначительной мере, подлинники его писем заменяют нам граммофонные пластинки или звуковые фильмы.
При суждении о письмах по существу, надо твердо помнить, кому они писаны. За исключением Жозефины, Наполеон никогда никого не любил, да и Жозефину любил очень недолго. «Увлечений» у него было немало (и не очень много), но в применении к нему самое слово это вызывает невольную улыбку, — увлекаться в настоящем смысле слова он был органически неспособен. Многие историки, основываясь на каком-то его замечании, утверждали, что он был «влюблен» или даже «безумно влюблен» в Марию-Луизу. Пришлось бы признать, что он в нее влюбился заочно.
Напомним в нескольких словах историю этого знаменитого брака. В декабре 1809 года Наполеон разводится Жозефиной, — частью по династическим соображениям, частью потому, что она смертельно ему надоела, больше всего, быть может, из желания новой авантюры: ему понадобился «брак с дочерью цезарей». Императору идет пятый десяток: он на вершине могущества и славы. Намечаются две «партии» и в матримониальном, и в политическом смысле слова. Меттерних предлагает 18-летнюю эрцгерцогиню Марию-Луизу, дочь австрийского императора. Первое, преходящее впечатление Наполеона резко-отрицательное: «Австрийка? Ни за что! Это слишком напоминало бы Марию-Антуанетту!» Другая партия стоит за брак с русской великой княжной, сестрой Александра I. Талейран возражает под предлогом, что династия Романовых недостаточно стара. Всё же переговоры ведутся и с Веной, с Петербургом. В Париже продолжается спор: «La Russe? Non, l’Autrichienne»… Мюрат, Фуше и Камбасерес за «русскую»; Талейран, Маре, Евгений Богарнэ за «австрийку». Наконец, не встретив в России сочувствия, Наполеон окончательно останавливается на «Австрии» — и «влюбляется» в Марию-Луизу. Заочно, через Бертье, он делает предложение и заочно женится в Вене; жениха на брачной церемонии — par procuration — представляет его старый боевой противник, эрцгерцог Карл (венский двор особенно оценил рыцарский выбор заместителя). Брачный договор дословно повторяет договор Людовика XVI с Марией-Антуанеттой, чтo, при суеверии императора, не вполне понятно.
Тон писем Наполеона к Maрии-Луизе один и тот же: ласковый, заботливый и очень нежный. Пожалуй, наиболее нежные письма императора — первые, те, в которых он ее еще называет то «Ма Cousine», то «Ма Sœur», то «Madame ma Sœur», то просто «Madame». Счастливый жених рассыпается в выражениях страстной любви к женщине, которой он отроду в глаза не видел: отныне вся его жизнь будет посвящена Марии-Луизе; он думает только о ней, любовь к ней навсегда запечатлена в его сердце; как бы он хотел быть на месте ее пажа, который на коленях может засвидетельствовать ей свое поклонение! (буквально — письмо от 24 марта 1810 г.). По-видимому, он совершенно не думает о том, что пишет, — не всё ли равно? Читателю порою кажется, что Наполеон насмехается. В одном из писем (от 10-го марта) он говорит 18-летней «Autrichienne»: «Вы будете нежной матерью для французов. В них вы найдете нежно любящих вас детей». Через три года, при историческом свидании с Меттернихом, он скажет: «Я сделал большую глупость, женившись на австрийской эрцгерцогине».
Думаю, что о безумной влюбленности Наполеона говорить никак не приходится. Но, по-видимому, он относился к жене с ласковым, благодушным чувством, которое может быть, при желании, названо любовью. Он был немолод, его всегда прельщал семейный быт, — по крайней мере, в теории. Мария-Луиза не отличалась особенной красотой, — но Наполеону принадлежали самые красивые женщины мира; он не отказывал себе в них и после брака. Не блистала она и умом, — уж это ему было совершенно не нужно: лишь бы умела исполнять свои не очень сложные обязанности императрицы.
Французские историки ненавидят вторую жену Наполеона: «cette femme qui» и т.д. — читатель мысленно продолжит соответствующую тираду. В действительности, злодейкой и исчадьем ада она никогда не была. У всех трех престолов, в Шенбрунне, в Тюильри и в Пармском дворце (как известно, в конце концов она стала герцогиней Пармской и правила своим герцогством больше тридцати лет), Мария-Луиза оставалась чеховской душечкой. Ее детские годы совпали с Маренго, с Аустерлицем, с Ваграмом; отец, родные, министры говорили, что Наполеон Антихрист, — она этому вполне поверила[1]. В 1810 году отец объявил ей, что Наполеон больше не Антихрист и что надо за него выйти замуж, — Мария-Луиза с полной готовностью подчинилась и, по-своему, любила императора; во всяком случае, была ему преданной и верной женой. Потом ей объяснили, что Наполеон всё-таки Антихрист и что надо его оставить, — немедленно она исполнила и это. Меньше, чем через полгода после окончательной разлуки с Наполеоном, на водах, куда Меттерних послал ее утешаться, приставив к ней в качестве утешителя графа Нейперга[2], она стала — не на год и не на два, а на пятнадцать лет — верной подругой этого покорителя сердец: «cette femme qui oubliait dans d’indignes affections» и т.д. Когда же Нейперг, горячо ею оплаканный, скончался, ее другом стал барон Бомбелль, и она немедленно забыла о Нейперге с такой же легкостью, с какой пятнадцатью годами раньше забыла о своем первом, более известном в мирe, муже. У этой женщины был легкий и приятный характер. Один из французских историков написал о ней книгу под названием «Немезида Наполеона». Какая уж она была Немезида! Неверно и то, будто она «забросила» своего сына. Напротив, она очень любила герцога Рейхштадского. Чуть ли не она и придумала для него это имя, причем в одном письме с очаровательной наивностью сказала: «К сожалению, имя, данное ему при рождении, Наполеон Бонапарт, некрасиво». Ей в голову не приходило, что простодушная фраза эта до скончания веков будет приводить в дикую ярость французских историков: «Cette femme qui a osé écrire cela!..» и т.д.
Но дело, разумеется, никак не в Марии-Луизе, а в авторе писем. Фредерик Массон, известный историк Наполеона, по словам Мадлена, не мог утешиться в том, что эти письма пропали. За них он готов был отдать весь Архив (чтó, в устах историка, означает приблизительно: готов был бы отдать отца и мать). «Подумайте», — говорил он Мадлену, — «ведь он писал ей с поля Бородинской битвы, перед горящей Москвой, с берегов Березины, с полей Лютцена, Бауцена, Шампобера, Монтеро, из Фонтенебло перед своей попыткой самоубийства. Ах, какая потеря! Какой ужас! Она всё сожгла!» «Она» не сожгла, оказывается, ничего. Массон до нынешней находки не дожил, но мы с сожалением должны признать, что его отчаянье было не совсем основательно.
Наполеон действительно писал жене с разных полей сражения. Но никаких откровений, никаких замечательных мыслей или хотя бы только замечательных фактических сообщений в его письмах нет. В большинстве они банальны и однообразны на редкость. «Я здоров. Погода прекрасная. Разбил врага. Поцелуй маленького короля. Прощай, моя добрая Луиза», — вот канва громадного большинства писем, часто даже не канва, а всё содержание письма. В более длинных письмах есть указания об этикете, которому должна следовать императрица (он заботился об этикете больше, чем «дочь Цезарей»); есть поручения к «папа Франсуа» и иронический в большинстве случаев поклон «Maman Beatrice», жене императора Франца, — ее Наполеон терпеть не мог. Почти неизменно упоминание «мои дела идут хорошо». Нам важно знать, как он расценивал военно-политические события, и потому это упоминание могло бы иметь историческую ценность, если б было искренно. Но, к сожалению, искренним его считать никак нельзя: Наполеон пишет, что его дела идут хорошо, даже тогда, когда они идут заведомо плохо. Иначе и быть не могло: он отлично знал, что новости, которые он сообщает императрице, тотчас будут известны ее ближайшим дамам, т.е. всему Парижу, и, вероятно, также ее отцу, т.е. Меттерниху. Если б Наполеон вел дневник, это был бы действительно исторический документ исключительного значения. Но Масон совершенно напрасно и без всякого основания думал, что император мог делиться своими переживаньями с Марией-Луизой. Он достаточно хорошо знал свою жену.
Нередко в письмах попадаются краткие, жесткие в своей обнаженности упоминания о сраженьях. «Взял у русских Смоленск, убил у них 3000 человек и ранил больше, чем втрое» (он так всегда и пишет: «je leur ai tué», «je leur ai blesse…») — В нашей памяти тотчас невольно встает изумительная сцена поездки Алпатыча в гибнущий Смоленск. Незаконное и беспредметное сопоставление со сценами «Войны и Мира» так нас и не покидает при чтении писем императора из России. «Получил твое письмо от 7 сентября, т.е. в день битвы под Москвой[3], ты уже знаешь об этом великом событии. Здесь всё идет хорошо, жара умеренная, погода прекрасная, мы расстреляли столько поджигателей, что они прекратили поджоги. Остается лишь четверть города, три четверти сгорели», — пишет он в сентябре из Москвы. Вот как там, «во дворце московских герцогов»[4], (слова одного из офицеров Наполеоновской гвардии), преломлялось то, что описано в «Войне и Мире». На следующий день после Бородинского сражения император уделяет этому событию письмо из десяти печатных строк, — «мое здоровье хорошо, погода немного свежая». Еще через день, отдохнув, пишет девять строк: сообщает императрице свое мнение о присланном ею портрете их сына, говорит о своем насморке, — был дождь, но его здоровье всё же хорошо, — и разрешает дать доступ на малые придворные церемонии Талейрану, Ремюза, епископу Нантскому. Больше ничего, — «Прощай, мой друг». Точно таков он и в несчастьи. Накануне переправы через Березину и в самый день этой ужасной переправы, когда остаткам армии и ему самому грозит совершенная катастрофа, он пишет, что здоров, что очень холодно, что он очень ее любит, и просит кланяться разным дамам!
Нет, ни с какой неизвестной нам стороны этот необыкновенный человек не проявляет себя в письмах к Марии-Луизе. Я не хочу сказать, что они не имеют исторической ценности; но философам в этой книге искать нечего. Наполеон не очень ценил людей, отправившихся с ним на Святую Елену; вернее, он вовсе их не ценил. Однако с Лас-Казом, с Бертраном, с Гурго он еще говорил иногда о предметах, называемых философскими. В недавно опубликованном разговоре с Гурго он себя объявил «спинозистом», подчеркнув, впрочем, особый оттенок своего спинозизма: «В том, что нет воздающего по заслугам Бога, меня убеждает следующее: честные люди всегда несчастны, а мошенники счастливы. Увидите, что Талейран умрет в своей постели. Если б я верил, что существует Божья кара, я на войне испытывал бы страх… Отлично знаю, что смерть — конец всему. Какая кара может меня ждать после смерти? Из моего тела вырастет брюква или морковь»… — «Однако Бог дал нам совесть, угрызения совести», — возражает Гурго. — «А вот, я не боюсь угрызений совести», — говорит Наполеон. — «На войне на моих глазах внезапно погибали люди, с которыми я в ту минуту разговаривал. Оставьте, душа их умирала вместе с ними»… — Но ведь без религии нет и нравственности, — спорит Гурго. — На то есть жандармы», — отвечает Наполеон: «закон, вот что заставляет людей быть честными». Приблизительно такие же мысли он высказывал Бертрану за несколько дней до своей смерти, тщательно разрабатывая строго религиозный церемониал своих похорон (он знал, что умирает). В письмах к Марии-Луизе он дает ей указания о церковных службах, но не говорит никогда ни о Боге, ни о вере. Мало говорит и о людях. Впрочем, однажды высказывается о своей собственной семье: «Plains-moi d’avoir une si mauvaise famille, moi qui les est acablé de bien». Да еще, после отреченья от престола, ночью пишет жене: «Люди так мне опротивели»…
Как и другие документы, письма эти свидетельствуют об его неутомимости, о работоспособности, граничащей с чудом. Даже в мирное время он то проводит весь день верхом на коне, то безостановочно диктует по три–четыре письма сразу, то, сломя голову, несется с одного конца Европы в другой. Путешествовал он, как мы знаем из воспоминаний его офицеров, в карете особого устройства: внутри ее были десятки запиравшихся на ключ ящиков, освещалась она сзади огромным фонарем, так что он мог читать и ночью. Всё прочитанное, письма, документы, книги, он с ожесточением рвал на части и выбрасывал за окно кареты, — адъютанты и пажи собирали коллекции из подобранных клочков бумаги. Ел он очень мало, но обед и в походе состоял из шестнадцати блюд, — этого требовал церемониал; почти ничего не пил, но к столу подавали необыкновенные дорогие вина, — этого требовал церемониал. Когда он в дороге выходил из кареты, гренадеры выстраивались и отдавали честь, — этого требовал церемониал. При своем совершенном презрении к двору, к придворным, к людям вообще, он был убежден, что ему необходим этикет Людовика XIV: при помощи этих приемов и создают мистику власти. Вот только по числу рабочих часов он отступал от правил: ночью просыпался по несколько раз, будил секретарей и садился за работу; часто будил и начальника штаба, Бертье, который так и считал себя мучеником.
Интересовало его в дороге всё и почти всё ему нравилось. В каждом немецком, голландском, русском городке он находил прелесть[5], о чем тотчас извещал жену: «Вильна очень красивый город», «Вязьма довольно красивый город»… Он страстно любил всё новое. После окончательной катастрофы, после Ватерлоо, 28 июня, читая Гумбольдта, он вдруг решает, что надо начать новую жизнь: довольно политики, войны, власти; в молодости его интересовали точные науки, отчего не посвятить им остаток дней? Он говорит знаменитому математику Монжу: «Мне нужен спутник, который быстро ознакомил бы меня с нынешним состоянием науки. Мы отправились бы с ним в далекое путешествие и изучали бы вместе явления природы». В самые последние свои годы, на острове св. Елены, не всегда уже находясь в состоянии полной вменяемости, он еще порою бывает жизнерадостен, бодр и даже весел. За несколько недель до смерти он говорит врачу: «Eh! non, се n’est pas faiblesse, e’est la force qui m’étouffe, c’est la vie qui me tué»…
Наше отношение к Наполеону теперь более двойственное, чем когда бы то ни было. С одной стороны, уж очень много развелось маленьких Бонапартов, — Бонапартов совершенно штатских; побед за ними не значится, но все они, разумеется, спасли отечество. В Мексике новый Наполеон появляется регулярно раз в год. Эти карикатуры нас, естественно, расхолаживают, хоть тот Наполеон, настоящий, никакой ответственности не несет ни за скверные, ни за хорошие подделки.
Есть, однако, и «другая сторона». В Европе в настоящее время понять как следует якобинскую революцию могут, кажется, лишь люди, пережившие революцию большевистскую. Мы видели своими глазами революционный хаос и убедились в том, как безгранично трудно с ним справиться. Как ни плох был во многих отношениях порядок, который Наполеон принес Франции, всё же это был не хаос, а порядок. По собственным словам Наполеона, он «поднял свою корону из лужи». Нам легче оценить его историческую заслугу: мы видели, какие бывают лужи.