«Все партии обвиняют одна другую в преступлении Жерара», — писал в ту пору авторитетный журнал («Revue des Deux Mondes»). Республиканцы подкидывали Фиески монархистам, монархисты — бонапартистам. Это было лишь удобным полемическим приемом. Море формально к республиканской партии не принадлежал. Что до Фиески, то из его показаний на следствии и на суде можно было сделать какие угодно выводы. Он выражал сочувствие республиканским идеям, с благоговением говорил о Наполеоне, признавал много хорошего у монархистов, рассыпался в комплиментах Людовику Филиппу; покушение же произвел ради славы, да еще потому, что он человек слова: обещал Море сделать это дело, значит, не мог не сделать, неправда ли? Что в самом деле подумали бы о нем люди, если б он обещания не сдержал?
Все это, думаю, было искренно. Едва ли Фиески рассчитывал спасти себе жизнь любезностями по адресу короля. По-видимому, главная цель его заключалась в том, чтобы перейти в историю в возможно более шикарном виде.
Правители города Эфеса, чтобы наказать преступника, который сжег, ради бессмертия, их великолепный храм, запретили произносить его имя. Цели они, как известно, не достигли: и о них, и об Эфесе, и о храме Дианы Эфесской мы помним, преимущественно, по геростратовскому анекдоту. Но мысль их была правильная: необычайная реклама преступникам, конечно, одно из бедствий современного мира. К Фиески эфесский метод кары применен не был: трудно себе и представить, какой шум производился вокруг его имени.
Без преувеличения можно сказать, что лишь только улеглось негодование, вызванное вначале делом адской машины, мосье Жерар стал любимцем публики. Его соучастник Море вел себя и на следствии, и на суде много достойнее, чем он. Но Море был якобинец, робеспьерист — этот образ парижанам надоел со времен революции: еще жили люди, которые лично знали Робеспьера. В Фиески, напротив, было что-то трагикомическое, почти клоунское, смешной французский язык это начало как бы подчеркивал. Барон Пакье беседовал с ним запросто, почти весело, почти дружески, — совершенно не так, как теперь судьи и следователи говорят с убийцами. Газеты посылали к мосье Жерару интервьюеров, художники просили разрешения написать его портрет. Он никому не отказывал, принимая как должное все знаки внимания. Обращение с террористом судебных, полицейских, тюремных властей тоже достаточно характерно для той идиллической эпохи.
В тюрьме Фиески беспрепятственно читал газеты, чрезвычайно интересуясь тем, что о нем пишут. Слава опьянила его. Геростратово начало в нем все росло. Теперь он прямо работал на галерку. Всякий недостаток внимания Фиески принимал за личное оскорбление. В зале суда в дни его процесса был весь Париж. На первое заседание приехал 82-летний князь Талейран, в ту пору, вероятно, самый знаменитый человек в мире. На второе заседание Талейран не явился. Фиески, видимо, очень оскорбился. Однако он тотчас нашел объяснение, которым на суде и поделился с публикой: разумеется, князю слишком тяжело его слушать, «ведь мой голос до полной иллюзии напоминает голос Наполеона». Галерка веселилась необычайно.
Все же идиллия имела границы: все прекрасно понимали, что мосье Жерар будет казнен.