В департаменте Жиронды, в 8 километрах от Либурна, находится маленький город Сент-Эмилион. Его название хорошо известно по марке красного бордоского вина, от которого городок всецело зависит — в большей мере, чем, например, Баку от нефти или Мейсен от фарфора. Древний врач Асклепиад говорил, а русский авторитет Д.В.Каншин за ним повторял: «Едва ли могущество богов равняется пользе, приносимой вином». Положение это, как каждый знает, многими оспаривается, но не на территории департамента Жиронды: он в самом деле может быть благодарен своей Vitis vinfera L.{1}. Вся область живет виноградом едва ли не два тысячелетия, и живет не так плохо. В ту пору, когда она принадлежала английским королям, на содержание старшего сына короля (его тогда еще не называли принцем Уэльским) отводилась только подать с бордоского вина; продавалось же оно тогда в Англии по пенсу галлон.
В этих винодельных землях есть большое очарование. Можно было бы без всяких парадоксов доказывать, что тонкое вино убедительнее свидетельствует о достоинствах народа, чем его великие люди. Декарт, Гёте, Пушкин — всегда счастливая случайность. Но «воспитание вина» (как выражаются виноделы) требует от миллионов людей высоких качеств: терпения, трудолюбия, наблюдательности, любви к земле, уважения к своему делу. «Владельцы хороших виноградников не отходят от своих чанов даже ночью», — говорит знаток предмета, конечно, не без некоторого преувеличения. Он говорит и о «философии вина». Сделаем поправку на чрезмерное увлечение профессионала. Однако у Паскаля, не бывшего, как известно, ни виноделом, ни пьяницей, есть довольно загадочные слова: «Слишком много вина, слишком мало вина. Не давайте вина ему (человеку) — он не найдет истины; дайте ему слишком много вина — он тоже ее не найдет...»
Если и в Сент-Эмилионе истины не находят, то, вероятно, по второй причине. Думаю, что жители городка самым замечательным годом во всей французской истории признают 1865 год, политическими событиями не столь богатый, но давший лучшее бордоское вино веков. Думаю, что величайшие события современности занимают население Сент-Эмилиона меньше, чем «эгренаж», «фулаж», «муйаж», «платраж», «кюваж», «сутираж» и другие бесчисленные, в подробностях мало нам понятные, «ажи». Так было, конечно, и в пору Французской революции.
В те времена в этом очаровательном городке, расположенном амфитеатром на живописном холме, разыгралась мрачная трагедия, составляющая предмет настоящего очерка. Она связана с домом XVII века, стоящим на вершине холма. Он существует и в настоящее время; во всяком случае, существовал еще недавно. Под домом — глубокое подземелье. В Сент-Эмилионе много подземелий не известного в точности происхождения. По преданию, городок основал св. Эмилиан, живший в восьмом столетии. После него на холме стали селиться монахи, устраивавшие тут для себя келий и пещеры. Большие же подземелья вырыты, по всей вероятности, для военных целей в пору англо-французских войн. Во всяком случае, они уже существовали в эпоху борьбы католиков с гугенотами.
7 июля 1792 года в Законодательном собрании произошла замечательная в психологическом отношении сцена. В разгар довольно жестоких прений умеренно-левый член собрания, известный духовный писатель, лионский епископ Адриен Ламурет потребовал слова и горячо всех призвал к единению. «Поклянемся, — воскликнул он, — что впредь у нас будет один ум и одно чувство! Поклянемся слиться в единое общество свободных людей! В тот момент, когда за границей станет известно, что мы все хотим одного и того же, свобода восторжествует и Франция будет спасена!»
Вероятно, эти слова были очень хорошо произнесены: сами по себе они ведь были не так уж необыкновенны. Но с собранием произошло нечто невообразимое. Краткий официальный отчет говорит: «В едином внезапном порыве все собрание поднимается с мест... Со всех концов зала члены собрания приближаются друг к другу и дают взаимные доказательства братства...» Очевидцы описывают сцену подробнее. Члены собрания с плачем бросились в объятия один другому. О произошедшем мгновенно дали знать во дворец. Король Людовик XVI тотчас приехал и принял в братании деятельное участие. Он плакал, и все плакали. Революционеры устроили королю овацию, и все собрание, восторженно аплодируя, проводило его к выходу.
От этой сцены пошло общеизвестное выражение: «La baiser Lamourette»{2}, которое постоянно цитируется в газетах, хоть, быть может, происхождение его известно далеко не всем цитирующим. В братании 7 июля принимали участие все партии. Через полгода после этой сцены участники «Ламуретовского поцелуя» отправили короля на эшафот. А еще через некоторое время взошел на эшафот сам епископ Ламурет. Он проявил перед смертью большое мужество и назвал то, что с ним произошло, «несчастным случаем». «Faut-it s’étonner de mourir? La mort n’est-elle pas un accident de l’existence? Au moyen de la guilliotine, elle n’est plus qu’une chiquenaude sur le cou...»{3}
Некоторые участники революции, впрочем, и в день 7 июля 1792 года проявляли скептицизм и раздражение. «Что, если б Нерон расцеловался с Британиком или Карл IX пожал руку Колиньи?» — с недоумением спрашивал Бильо-Варенн. Не очень верили в братание и умнейшие из жирондистов. Самый красноречивый из них (а красноречивыми были они почти все), Верньо, говорил: «Революция подобна Сатурну: она пожирает своих детей».
На этой умеренной республиканской партии, оплоте французской интеллигенции, лежала печать обреченности. Ее краткий формуляр известен. В учебнике истории о жирондистах сказано: «Они хотели революции без крайностей и выше всего в жизни ставили свободу. Борьбу с монтаньярами они начали слишком поздно и вели ее недостаточно энергично. Они необдуманно затеяли войну сразу с Австрией, Англией, Испанией, Голландией, Пруссией, Неаполем и Пьемонтом. Они наделали много ошибок во внутренней политике и восстановили против себя население Парижа. Вспышка народного гнева 31 мая — 2 июня положила конец существованию их партии. Их вожди погибли. Все они умерли очень мужественно».
Их репутация «благородных мечтателей» (не слишком выгодная репутация в истории) преувеличена. Но эти люди действительно пытались внести в стихийные события моральное начало и думали, что в этом была их сила. На самом деле, в этом была их слабость (если не отвлекаться к «суду потомства» и т.д.). Тот же Верньо, как-то отвечая Робеспьеру, сказал: «Вы стремитесь довершить победу революции террором, я хотел бы довершить ее любовью». Довершить революцию любовью довольно трудно, но не очень ведь «довершил» ее и террор. В последнем счете победили не жирондисты и не монтаньяры, а иные, совершенно беспринципные люди, которые одинаково готовы были идти и с жирондистами, и с монтаньярами, и с Баррасом, и с Наполеоном, и с Бурбонами. Многие из них проделали весь этот путь буквально — правда, на ролях все же не самых главных; но о главных ролях они и не мечтали. Им нужна была карьера, почетное положение, некоторая доля власти и большое количество денег. Всего этого они при всех режимах добивались с полным успехом. Настоящими победителями оказались именно они. Так будет, по всей вероятности, и в СССР.
«Вспышка народного гнева», произошедшая 31 мая, как все подобного рода вспышки, была тщательно подготовлена и, как очень многие из вспышек, была оплачена. «Народ» ворвался в Конвент и потребовал предания революционному суду главных жирондистских вождей — Марат постоянно перечислял их имена в своей газете. Конвент упорствовал довольно долго, потом уступил: 22 человека были суду преданы. Некоторым удалось бежать. Я останавливаюсь на тех бежавших, участь которых решилась в Сент-Эмилионе. Это были Петион, Гаде, Луве, Валади, Саль, Барбару и Бюзо.
Здесь уместно было бы сказать что-либо о бренности человеческой славы. «Скверный товар слава, — сердито говорил Бальзак, — дорого стоит и скоро портится». Что осталось от настоящей, подлинной славы, которой пользовались при жизни названные выше люди? Их имена, конечно, остались: о них упоминается в учебниках. Больше, собственно, не осталось ничего. А люди были яркие, своеобразные, каждый с богатой внутренней жизнью. За исключением Петиона, это были вдобавок хорошие люди; некоторые же из них, как «кающийся дворянин» Французской революции маркиз де Валади, могут быть причислены к людям самым прекрасным.
В те времена их знали все. Такой популярности, как Петион, не имел, пожалуй, в первые годы революции ни один политический деятель. Прозвище у него было, как позднее у Робеспьера, «добродетельный»: «le vertueux Pétion»{4} (один из его врагов говорил: «La vierge Pétion»{5} ). Его именем часто назывались новорожденные — большевистская революция, с ее переименованными «Троцкими» и еще не переименованными «Октябринами», в этом отношении не выдумала ничего нового. Петион был мэром Парижа и первым председателем Конвента. Должность председателя Конвента несколько позднее занимал и Гаде, стоявший во всех отношениях гораздо выше Петиона.
Жером Петион
Другие были несколько менее известны. Луве, впрочем, пользовался громкой литературной славой как автор «Фоблаза». Этот роман в ту пору считался порнографическим: он «опозорил столетие», по словам строгого критика, проявлявшего значительно меньшую строгость в отношении самого себя. Книга на самом деле была всего лишь легкомысленная. Однако понятие «порнография» имеет смысл, меняющийся каждые 25—30 лет, в сравнение с «Любовником леди Чаттерлей» нашего современника Лоуренса «Фоблаз» не идет никак; если же судить по некоторым признакам, то в конце нашего века и похождения леди Чаттерлей будут казаться чем-то вроде тургеневской литературы. В оправдание Луве (для жирондистов вообще не очень типичного) скажем, что ему в пору создания «Фоблаза» было 27 лет; в частной же своей жизни он примеру своего героя отнюдь не следовал: это был лжеразвратник и кабинетный теоретик легкомыслия.
Жан-Батист Луве
Чтобы не повторять вещей всем известных, лишь очень кратко напомню общую трагедию жирондистов. Двадцать два члена партии предстали перед революционным трибу налом по обвинениям, фантастическим даже в те времена. Некоторые из подсудимых еще возлагали надежды на свое красноречие: они серьезно думали, что можно переубедить революционный трибунал! Недавние московские подсудимые на процессах 1936—38 годов имели много больший опыт — и предпочли (иные успешно) систему признаний и закулисных переговоров. Когда дело дошло до защитительных речей, революционный трибунал признал, что дело достаточно выяснено: речей не требуется. «Зачем столько церемоний, чтобы укоротить («raccourcir») осужденных народом злодеев?» — писал Эбер, вскоре затем тоже «укороченный». Один из подсудимых закололся в момент чтения приговора, остальные были обезглавлены.
Их бежавшие товарищи отправились на север, в Кан. Это была ошибка: им, конечно, надо было сразу бежать на юг. В Кане они образовали некоторое подобие временного правительства и подняли вооруженное восстание, которое было тотчас же подавлено. Признав свою ошибку, они направились в Жиронду морским путем. Мысль об эмиграции им не приходила в голову. Обогнув берега Франции, 24 августа они высадились в Бек д'Амбе. Но было поздно: там уже полновластно хозяйничали комиссары, назначенные Комитетом общественного спасения.
О новом восстании не приходилось и думать. Слово «террор» было произнесено, по-видимому, в первый раз Дантоном, 12 августа 1793 года. Понятие было старое, вечное — слово же в этом смысле, если не ошибаюсь, употреблялось во Франции впервые. Вскоре затем был издан грозный «закон о подозрительных лицах». В полуофициальном толковании этого закона Парижская коммуна перечисляет по категориям, кого именно считать подозрительным и арестовывать. Сюда, между прочим, входили: «те, кто с притворной скорбью распространяют дурные известия»; «те, кто безразлично приняли республиканскую конституцию»; «те, кто, ничего не сделав против свободы, ничего не сделали и для нее»; «те, кто меняли свое поведение и речи в зависимости от обстоятельств».
Под эту последнюю статью можно было подвести любого политического деятеля того времени, да и всех времен. Но бежавших жирондистов ни под какую статью под водить и не требовалось: после провалившегося вооруженного восстания они были объявлены вне закона. Следовательно, в случае поимки требовалось только установить их личность, после чего они подлежали отправке на эшафот. Между тем в Бордо их знало чуть ли не все население. Одному из беглецов, Гаде, пришла мысль, что им лучше всего отправиться в Сент-Эмилион. Правда, там его тем более знал каждый: он был уроженцем этого городка. Но Гаде, видимо, переоценивал добродетели своих сограждан и свою популярность среди них. Вдобавок он рассчитывал, что их приютит его отец, имевший в Сент-Эмилионе небольшой дом.
Выбирать беглецам не приходилось: предложение Гаде было принято. Они отправились в Сент-Эмилион, выдавая себя за горнозаводчиков: Барбару знал и любил геологию, он написал даже какую-то оду о вулканах. Решено было, в случае нежелательных встреч, объяснить, что они под руководством профессора геологии совершают научные изыскания между Бордо и Сент-Эмилионом.