I
19 апреля 1918 года, вскоре после заключения Брест-Литовского мира, в Москву выехал из Берлина, в сопровождении советников, секретарей и технического персонала, германский чрезвычайный посол граф Мирбах. Его назначению предшествовали длительные переговоры по разным вопросам; немцы были даже не вполне уверены в том, куда именно надо посылать посольство: в Москву или в Петербург? Как и весь мир, они совершенно не знали, будет ли еще советское правительство у власти через неделю-другую после приезда посла. Не знали этого и сами большевики. По крайней мере Троцкий говорил в июне 1918 года немецкому дипломату: «Собственно, мы уже мертвы, но еще нет никого, кто мог бы нас похоронить»{1}. — Почему он так разоткровенничался, не совсем понятно, — вероятно, для эффекта.
Приезд германского посольства вызвал у большевиков довольно основательную тревогу. Катастрофическое немецкое наступление, последовавшее за формулой «войну прекращаем, мира не заключаем», показало, что никакого сопротивления врагу советская власть оказать не может. Хороши были в ту пору дела немцев и на Западном фронте. Большевики, естественно, задавали себе вопрос, зачем именно едет в Москву германский посол; представлять ли свое правительство или свергать советское? Не мог внушать им доверия и личный состав германского посольства. Во главе его стоял граф Вильгельм фон-Мирбах-Гарф, член прусской палаты господ, мальтийский рыцарь и ротмистр кирасирского полка. Штатское ведомство Вильгельмштрассе представлял человек военный. Но, по-видимому, германское верховное командование считало Мирбаха еще недостаточно своим человеком и для большей верности приставило к нему от себя, с не вполне определенными обязанностями, майора генерального штаба, барона Карла фон-Ботмера. Все эти ротмистры и майоры, бароны и графы ничего хорошего большевикам не предвещали.
Путешествие длилось, по тем временам, пять дней. 24 апреля посольство прибыло в Москву. Ему был отведен огромный особняк сахарного короля в Денежном переулке (№ 5). По случайности в том же переулке жила французская военная миссия. Думаю, что это неожиданное для обеих сторон соседство создало некоторый холодок на маленькой улице Арбата. Но в общем немцы были вполне довольны приемом. В первый же день им в полуголодной Москве был подан отличный обед. «Превосходная еда, — занес в свой дневник барон фон-Ботмер, — такой мы давно не имели в подвергнутой блокаде Германии». — Особенно он оценил, разумеется, «Sakuska mit Delikatessen — voran Kaviar...»{2}. Эта восторженная фраза об икре, с легкими вариантами, как лейтмотив проходит на протяжении двух столетий через бесчисленные воспоминания о России иностранных и, в частности, немецких дипломатов.
В ту пору глубокомыслие германской внешней политики считалось в мире аксиомой и никаких сомнений не вызвало. Большевики упорно старались разгадать, какие именно политические цели ставит себе в России правительство Вильгельма II. Им и в голову не приходила дерзостная мысль, что немцы сами этого не знают. Лишь много позднее, из воспоминаний разных германских сановников, выяснилось, что никакой определенной политики в отношении России в Берлине никогда не было (была только определенная хозяйственная политика). Император Вильгельм сохранил мир в 1904 году, когда Россия была целиком поглощена войной на Дальнем Востоке и находилась в острой вражде с Англией. Десятью годами позднее, когда Россия совершенно оправилась и вступила с Англией в дружбу, он объявил войну. Быть может, многое объяснилось бы и в событиях наших дней, если б мы чаще отваживались на ту же дерзостную мысль: не все, далеко не все государственные деятели, пользующиеся большой властью — и большой властью несколько опьяненные, — вполне твердо знают, чего собственно они хотят.
Нам, правда, иногда даются полезные предметные уроки. Что может быть тверже, разумнее, последовательнее «вековой политики Англии» и «железных людей Форейн офис»: «Англия не может допустить и никогда не допустит, чтобы другая держава обосновалась на Красном море, составляющем путь в Индию», — эту фразу мы в последние месяцы читали на всех языках во всех газетах мира (читали с некоторым удивлением: Абиссиния не граничит с Красным морем, на Красном море находится Эритрея, давно принадлежащая Италии, и Сомали, давно принадлежащее Франции). Но вот неожиданно оказалось, что «вековая политика Англии» совершенно изменилась два раза за время от понедельника до четверга, причем «железные люди Форейн офис» плакали в Палате общин. И ведь это Англия — что же говорить о других, менее свободных и культурных странах! Жаль, конечно, что за идеи разных железных людей приходится иногда платить миллионам не железных...
Весной 1918 года германское правительство было в Москве, в Киеве, в Варшаве всемогуще, в самом настоящем и буквальном смысле слова. По предписаниям из Берлина, граф Мирбах, его подчиненные и товарищи вели переговоры с кем угодно: с большевиками и с врагами большевиков, с монархистами и с республиканцами, со сторонниками единой России и со сторонниками расчленения России. Планы менялись каждый день. Точно так же ежедневно менялись намерения немцев относительно Украины, Польши, балтийских стран. Я ничего не преувеличиваю, — из воспоминаний сановников и самого императора Вильгельма ясно, что в их кругу был совершенный хаос.
Даже в таком, казалось бы» бесспорном вопросе, как спасение царской семьи, немцы ни на что решиться не могли. Барон Ботмер прямо пишет: «Антанта мало сделала для своего, прежде столь восхвалявшегося, союзника; да у нее и не было способов добиться выдачи царя. С нашей же стороны Россия приняла бы подобное требование, как и все другие, беспрекословно» (далее в воспоминаниях представителя германского верховного командования следуют какие-то весьма сбивчивые, сомнительные и смущенные объяснения). Через несколько дней после екатеринбургской трагедии, в комиссии по обмену военнопленными, большевик Навашин в доказательство расстройства советского транспорта бесстыдно сослался на убийство царя: «вагонов у нас так мало, что мы на днях не могли вывезти из Екатеринбурга одного человека, и это повлекло за собой трагические последствия...» — «Мы вначале оцепенели, — пишет фон-Ботмер, — при столь циничной мотивировке убийства императора. Напрасно я ждал протеста немецкого председателя, требования извинений или прекращения заседания. Ничего не последовало!» Ботмер заявил протест от себя.
Во всей деятельности гр. Мирбаха сказывалось обычное, столь характерное для немцев, сочетание нелепого замысла с изумительным выполнением. Никакого политического плана не было, но технический аппарат стоял на большой высоте. Германское посольство прибыло в Москву в конце апреля; уже в июне, а может быть, и еще раньше, у него были в русской столице и собственная разведка, и свои тайные осведомители. Немцы раздобыли и шифры, которыми пользовались антибольшевистские заговорщики того времени; у большевиков этих шифров не было, и ЧК вынуждена была прибегать к помощи германского посольства, которое в особых случаях ей эту любезную услугу и оказывало{3}, хоть без большого восторга.
В середине июня немцам от их секретных сотрудников стало известно, что на них готовят покушение. Но кто именно готовит, им было не ясно. Могла, по их мнению, заниматься таким делом одна из следующих четырех групп: 1) русские монархисты (для того, чтобы вновь вызвать между Германией и Россией войну, в результате которой пала бы советская власть); 2) савинковская организация, при поддержке союзников, тоже в целях возобновления войны; 3) левые эсеры, из ненависти к «германскому империализму»; 4) сами большевики.
Наиболее характерной гипотезой должно признать, конечно, «четвертую»; обе высокие стороны после Бреста обменялись послами, но одна высокая сторона подозревала другую в желании укокошить аккредитованного при ней посла! Однако эта четвертая гипотеза, как и две первые, была совершенно неверна. Единственно верным предположением было третье: графа Мирбаха хотели убить — и действительно убили — левые эсеры.
Странная участь выпала в пору революции на долю этой партии. Теперь от нее, кажется, не осталось и следа. Ее руководители находятся либо в ссылке в отдаленных местах СССР, либо в эмиграции, где даже не создали для себя органа печати. Среди левых эсеров не было выдающихся людей, которые по способностям приближались бы к Красину или к Троцкому (не говоря уже о Ленине). Очень немногие из них составили себе имя в истории революционного движения, — о громадном большинстве мы и вообще впервые услышали в 1917 году. Тем не менее в первый год революции они развили бешеную деятельность. «Дела делано много, но сенсу{4} вижу мало», — говорил в подобных случаях Петр Великий.
Если не «сенсу», то энтузиазма у левых эсеров было, во всяком случае, достаточно. Энтузиазм был их специальностью. После октябрьского переворота они оказались, так сказать, пристяжной партией при большевистском кореннике. Однако в иные минуты нам со стороны могло казаться, что они большевиков свергнут и станут править Россией. Весь мир исполнен неограниченных возможностей, — отчего же было Спиридоновой, Карелину и Камкову не образовать своего правительства? «Идеология» у них была не хуже и не лучше, чем у большевиков. Она имела успех у части интеллигенции, — в 1918 году партия левых эсеров хотела даже обзавестись своим Горьким и на эту роль, кажется, намечала Александра Блока: знаменитый поэт для подобной роли, впрочем, не годился совершенно и скоро в левых эсерах разочаровался (если в самом деле в пору «Двенадцати» был ими очарован). Больше всего партия надеялась на крестьянство и, пожалуй, по своему названию, облегчавшему некоторую преемственность от популярных людей 1917 года, скорее могла иметь успеху крестьян, чем большевики. Работали левые эсеры явно под якобинцев. Осенью 1917 года они требовали созыва конвента; самое слово «конвент», должно быть, приятно ласкало их слух. Если б существовали якобинские мундиры, левые эсеры надели бы их непременно.
Погубило партию то, что в пору Брестского мира она потребовала «революционной войны». В таком требовании сенсом действительно и не пахло: никакой войны с немцами эти люди вести не могли, да и власть им в союзе с большевиками удалось захватить именно благодаря тому, что все другие партии стояли за войну с немцами. Но, по-видимому, в свою нелепую революционную войну они верили совершенно искренне. «Это опасный человек, — он в самом деле верит в то, что говорит!» — с изумлением сказал о Робеспьере Мирабо. До некоторой степени его изречение могло бы быть отнесено к главным робеспьерикам лево-эсеровской партии. Революционной энергии у них было очень много. Иные их дела и планы и по сей день почти неизвестны, — как, например, посылка людей в Берлин для убийства Вильгельма II и Гинденбурга. Чужой крови левыми эсерами было пролито немало; не жалели они и своей.
24 июня 1918 года центральный комитет партии левых эсеров принял резолюцию: «организовать ряд террористических актов в отношении виднейших представителей германского империализма». Для этого дела и для устройства восстания против большевиков на том же заседании было образовано бюро из трех человек: Спиридоновой, Голубовского и Майорова.
II
В деле об убийстве германского посла очень много остается непонятным. В моих руках было полное издание «Красной книги ВЧК» (это величайшая библиографическая редкость; за границей она существует, кажется, только в двух экземплярах). Там есть показания людей, имевших самое близкое отношение к убийству или к его расследованию. Из них наиболее важны показания, данные Дзержинским особой следственной комиссии при ВЦИКе. Более странного документа мне никогда читать не приходилось. Он как будто состоит из двух ничем между собой не связанных частей. В первой — глава ВЧК весьма туманно, хоть и гневно, обличает одну группу людей; во второй — он, точно позабыв обо всем предыдущем, переходит к совершенно иным людям, — к тем, которые действительно и убили графа Мирбаха.
Добавлю, что на заседании «суда», происходившем в ноябре 1918 года, обвинитель Крыленко заявил, что «поскольку показания тов. Дзержинского, вызванного в качестве свидетеля, имеются в деле, постольку надобность в допросе теперь (?) последнего не встречается». Суд поспешно согласился с этим несколько неожиданным юридическим суждением, и Дзержинский допрошен не был.
Первая часть показаний главы ВЧК сводится к следующему. «Приблизительно в половине июня, — рассказывает он, — мною были получены от тов. Карахана сведения, исходящие из германского посольства, подтверждающие слухи о готовящемся покушении на жизнь членов германского посольства и о заговоре против советской власти. Членами германского посольства был дан список адресов, где должны были быть обнаружены преступные воззвания и сами заговорщики. Кроме того списка, был дан в немецком переводе текст двух воззваний. Это дело было передано для рассмотрения тт. Петерсу и Лацису. Несмотря, однако, на столь конкретные указания, предпринятые комиссией обыски ничего не обнаружили, и пришлось всех арестованных по этому делу освободить. Я был уверен, что членам германского посольства кто-то дает умышленно ложные сведения для шантажирования их или для других более сложных политических целей».
В этом начале дела уже есть обстоятельства весьма странные. Иностранное посольство сообщает большевистскому правительству о заговоре не только против посла, но и против советской власти. Казалось бы, такое необыкновенное сообщение (и особенно вторая его часть) должно было бы очень заинтересовать ЧК. Но почему-то Дзержинский не верит, совершенно не верит. Как позднее оказалось, осведомители посольства требовали производства обыска с субботы на воскресенье; обыск, однако, производится в другой день, и, если верить главному осведомителю, именно по этой причине не дает результата. Впрочем, по словам того же осведомителя, некоторый результат обыск все-таки дает: осведомитель утверждал, что «по этим адресам были обнаружены нами воззвания, но почему-то дело мы не возбудили». Дзержинский это отрицает: обыски ничего не обнаружили, и пришлось всех арестованных по этому делу освободить». Во всяком случае, мы поражены необыкновенной конституционностью действий ЧК: обыски ничего не обнаружили, — обвиняемые немедленно освобождаются! Прямо как в Англии: «Свободный англичанин не может быть арестован иначе, как по законному постановлению, в случаях, предусмотренных законом, и немедленно должна быть ему объявлена причина ареста, дабы он имел возможность приступить к законной защите...» Интересно и то, что Дзержинский ни единым словом не упоминает, у кого же это производился тогда обыск, и кто, собственно, был освобожден на основании Habeas corpus ad subjiciendum Всероссийской чрезвычайной комиссии.
Отсюда, однако, не надо делать необоснованных выводов. Дзержинский действительно не знал о заговоре против графа Мирбаха и уж конечно не мог желать этому предприятию успеха, — оно было настоящей катастрофой для советской власти. Тут какая-то загадка, которую со временем раскроют историки чекистских дел. Как бы то ни было, ЧК настойчиво требует от посольства разъяснений: кто такие осведомители, нельзя ли с ними познакомиться, нельзя ли получить подлинники донесений, нельзя ли получить шифр заговорщиков?
Со стороны посольства вел переговоры советник Рицлер. По-видимому, ему, как и послу, очень не хотелось исполнить просьбу главы Чрезвычайной комиссии» По крайней мере, Дзержинский горько жалуется на недоверие со стороны немцев: «Я подучил вполне достоверные сведения, что именно д-ру Рицлеру сообщено, будто бы я смотрю сквозь пальцы на заговоры, направленные непосредственно против безопасности членов германского посольства, что, конечно, является выдумкой и клеветой. Этим недоверием к себе я объяснил тот странный факт, связывающий мне руки в раскрытии заговорщиков и интриганов, что мне не было сообщено об источнике сведений о готовящихся покушениях; этим недоверием, кем-то искусственно поддерживаемым, я объяснил и тот факт, что нам сразу не был прислан ключ к шифру, и что нужно было убеждать д-ра Рицлера дать нам этот ключ к шифру заговорщиков, и что он предлагал первоначально весь материал найденный отправить в посольство».
Понемногу однако, д-р Рицлер уступает. Посольство пересылает Чрезвычайной комиссии расшифрованные донесения осведомителей» затем сообщает Дзержинскому шифр заговорщиков{5}, называет имя второстепенной осведомительницы: это некая Бендерская. Дзержинскому всего мало: он требует, чтобы ему показали главного осведомителя. Немцы идут и на это. Устраивается встреча. Глава ЧК рассказывает о ней очень кратко; тем не менее и по его рассказу видно, что разговор был жуткий. При свидании присутствует германский офицер, но сам вид Дзержинского вызывает у осведомителя ужас. Немец его успокаивает: «с ним ничего не случится».
Осведомитель называет себя: он русский, Владимир Гинч, член организации «Союз союзников», или «Спасение России». Во главе этого союза стоит англичанин Уайбер; входит в союз также француз Мамелюк и еще несколько человек, частью с русскими, частью с иностранными фамилиями (Дзержинский незаметно записывает адреса). «После этой встречи я через товарища Карахана сообщил германскому посольству, что считаю арест Гинча и Бендерской необходимым» но ответа я не получил. Были арестованы оба только в субботу после убийства графа Мирбаха».
Все хорошо в этом рассказе, — от разрешения на аресты, испрашиваемого главой ЧК у иностранного посольства, до столь надежной гарантии, которую немцы дали своему осведомителю. Но самое изумительное то, что ни следственная комиссия, ни суд совершенно не интересуются этой частью показания Дзержинского. Нам так до конца остается непонятным, кто были все эти люди, — Гинч, Бендерская, Уайбер, Мамелюк, — какое отношение они имели к убийству германского посла, какая участь их постигла и зачем обо всем этом рассказывается в показаниях главного чекиста. Далее Дзержинский переходит к самому убийству и к настоящим убийцам, не упоминая более ни одним словом ни о Гинче, ни о Бендерской, ни о Мамелюке, ни об Уайбере, ни о «Союзе союзников»!
В первом этаже особняка, занятого германским посольством, были расположены парадные комнаты. За полукруглым вестибюлем следовала комната неопределенного назначения, — фон-Ботмер называет ее «Diele»{6}. Из нее дверь справа шла в библиотеку. Слева арка открывалась в огромный танцевальный зал. Он сообщался с «красной гостиной» — между ней и залом вместо двери тоже была арка с шелковой портьерой. Обе эти комнаты выходили на улицу или, точнее, в палисадник между домом и Денежным переулком, отделенный от переулка довольно высокой (2,5 метра) оградой. Настоящий сад был позади дома.
В субботу 6 июля, в 2 ч. 15 м. дня к посольству подкатил автомобиль Чрезвычайной комиссии. Из него вышли два человека. Один «смуглый брюнет с бородой и усами, большой шевелюрой, одет был в черный пиджачный костюм, с виду лет 30 — 35-ти, с бледным отпечатком на лице, тип анархиста; он отрекомендовался Блюмкиным. Другой, рыжеватый, без бороды, с маленькими усами, худощавый, с горбинкой на носу; с виду также лет 30-ти; одет был в коричневый костюм и, кажется, в косоворотку цветную; назвался Андреевым»{7}. Первый на ломаном немецком языке заявил швейцару, что они приехали к послу по поручению Чрезвычайной комиссии.
Члены посольства еще обедали. Швейцар предложил приехавшим присесть в вестибюле. Ждали они с четверть часа. Немцы, наконец, кончили обед, советник Рицлер вышел в вестибюль и спросил у посетителей, что им угодно. Они сказали, что должны повидать самого посла, и предъявили следующее удостоверение от 6 июля, за № 1428 за подписями Дзержинского и Ксенофонтова{8}:
«Всероссийская чрезвычайная комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя Революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с Господином Германским Послом в Российской Республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к Господину Послу».
Рицлер колебался. Вследствие слухов о возможном покушении на Мирбаха, у немцев было решено, что посол не должен лично принимать неизвестных ему людей. В это время в вестибюль вошел переводчик посольства, лейтенант Мюллер. Советник пригласил посетителей последовать за ним. Через танцевальный зал они прошли в красную гостиную. «Уже в малой приемной, — показывал (по-русски) на следующий день лейтенант Мюллер, — для меня стало известно со слов Блюмкина, что визит их связан с процессом одного венгерского офицера, графа Роберта Мирбаха...»
Здесь еще одна загадка этого темного дела, — правда, менее существенная. В средине июня того же года Чрезвычайной комиссией был арестован по обвинению в шпионаже австрийский военнопленный, граф Роберт Мирбах. Блюмкин в своих показаниях называет его «немецким шпионом» и племянником посла. Свидетели-немцы говорят, что это был лишь весьма отдаленный родственник графа Вильгельма Мирбаха, член венгерской ветви той же знатной семьи. В Красной книге ВЧК напечатано «обязательство», в котором этот человек (называющий себя германским подданным) обязуется доставлять Чрезвычайной комиссии «секретные сведения о Германии и германском посольстве в России»{9}. Нам, конечно, неизвестно, существует ли в действительности такой документ, и, если он существует, то каким способом он был получен; показания чекистов, во всяком случае, несколько расходятся: «немецкий шпион» обязался давать сведения... о Германии! Как бы то ни было, мысль убийц использовать дело Роберта Мирбаха для получения свидания с послом достигла цели, — впрочем, скорее по случайности.
Советник Рицлер по-прежнему стоял на своем: граф Мирбах не принимает, граф поручил ему, Рицлеру, ознакомиться с делом посетителей. Стоял на своем и Блюмкин: к сожалению, он может изложить дело только послу. Спор, по-видимому, продолжался довольно долго. Наконец Рицлер внес среднее предложение: если посол письменно уполномочит его выслушать представителей ЧК, удовлетворит ли их это? Тогда он принесет письменное полномочие.
Быть может, убийцы побоялись вызвать отказом подозрения, или же в том невыносимом нервном напряжении, в котором находился Блюмкин, он не сразу сообразил, что отвечает, — но ответил он неожиданно согласием: да, письменного полномочия им будет достаточно. Рицлер вышел из красной гостиной и отправился к послу. Случай решил вопрос о жизни Вильгельма Мирбаха: писать полномочие? Не стоит... — В сопровождении советника посольства граф вышел в красную гостиную — к поджидавшим его убийцам.
Они заняли места за тяжелым овальным столом, стоявшим посредине комнаты. У короткого конца стола, спиной к окнам, сел посол, слева от него Рицлер, за ним Блюмкин, слева от Блюмкина Мюллер. Второй убийца (оказавшийся главным) предпочел сесть поодаль, у портьеры, отделявшей красную гостиную от танцевального зала. Как это ни странно, беседа продолжалась долго, — по словам Блюмкина, 25 минут, если не больше. Окна в палисадник были, по-видимому, открыты. На улице стучал мотор автомобиля Чрезвычайной комиссии.
III
Кто были убийцы?
Яков Блюмкин и Николай Андреев служили в Чрезвычайной комиссии, но едва ли могут считаться типичными чекистами. Как-никак, оба они 6 июля без всякой личной выгоды для себя шли почти на верную смерть. Блюмкин впоследствии (гораздо позже) и был Чрезвычайной комиссией расстрелян, — по какому-то другому, мало выясненному политическому делу. Насколько я могу судить, это был очень тщеславный, смелый, театрально настроенный, не вполне уравновешенный, во всяком случае совершенно шальной человек. Попал он в ЧК по рекомендации центрального комитета партии левых эсеров и «был откомандирован на должность заведующего «немецким шпионажем», то есть отделением контрразведывательного отдела по наблюдению по охране посольства и за возможною преступною деятельностью посольства». В «Заключении обвинительной коллегии» по делу о восстании левых эсеров вскользь сообщается, что Дзержинский в свое время «возбуждал вопрос о предании Блюмкина суду за его художества». Лацис в своих показаниях говорил: «Я Блюмкина особенно недолюбливал и после первых жалоб на него со стороны его сотрудников решил его от работы удалить». «Недолюбливанье» со стороны Лациса, конечно, не может считаться очень отягчающим моральным свидетельством против человека. Вполне допускаю, что «художества» за Блюмкиным действительно водились, но, вероятно, они были политического, а не чисто уголовного свойства: в противном случае, Дзержинский и Лацис не преминули бы объяснить, в чем именно художества заключались. По-видимому, Блюмкин был человек интеллигентный или» во всяком случае, полуинтеллигентный. Посещал он и литературные круги. Мне известно, что незадолго до своего дела он появился в одном из московских литературных салонов: там всех удивил каким-то странным одеянием — белой буркой — но ничем другим, кажется, не удивил: мог, значит, кое-как сойти и за литератора. Что до Николая Андреева, то он состоял в ЧК на должности фотографа отдела по борьбе с международным шпионажем и был на этот пост определен Блюмкиным. «Блюмкин, — сообщает Лацис, — набирал служащих сам, пользуясь рекомендацией ЦК эсеров. Почти все служащие его были эсеры; по крайней мере, Блюмкину казалось, что все они эсеры». Как надо понимать последние слова старого чекиста, не берусь сказать. Возможно, что обе партии, поделившие между собой Чрезвычайную комиссию, на всякий случай подбрасывали друг к другу своих агентов и соглядатаев.
Отношения между большевиками и левыми эсерами в ту пору стали весьма враждебными. 4 июля в здании Большого театра открылся съезд советов, — открылся в очень торжественной обстановке. Обычная газетная формула при описании больших парламентских дней: «зал переполнен до отказа, налицо весь дипломатический корпус» могла подойти и к этому случаю. На сцене были расставлены декорации «Бориса Годунова». В Грановитой палате{10} заседал президиум, — весь цвет обеих партий. Что до дипломатическою корпуса, то ему правительство отвело две ложи, одну над другой: в нижней сидели Локкарт, английские и французские офицеры, в верхней немецкое посольство во главе с графом Бассевицем — такое сочетание людей в 1918 году действительно Ныло довольно необычным.
Сам Мирбах в Большой театр не явился, — вероятно, опасаясь покушения. Но его имя в Грановитой палате склонялось во всех падежах. При одном особенно резком выпаде против германского посла левые эсеры вдруг поднялись с мест и, обратившись к немецкой ложе, заво пили в один голос: «Долой немцев!» (Кроме «Долой», раздавалось и более сильное восклицание в народом стиле.) «В ложе движение», — отмечает корреспондент «Нашего слова». Для «движения» тут действительно были основания{11}. Но еще большее могло быть и было «движение» при тех любезностях, которыми осыпали друг друга вожди обеих партий. Так, Камков, скандируя, прерывал речь Троцкого несколько однообразным, но сильным возгласом: «Врете!.. Врете!.. Врете!..»{12}.
Если верить Блюмкину, ЦК партии левых эсеров только в этот день, 4 июля, решил убить графа Мирбаха. Он, Блюмкин, был, будто бы, вызван прямо из Большого театра одним членом ЦК и получил от него соответственное поручение. Однако показания, данные Блюмкиным большевистскому суду, вообще большого доверия не заслуживают. Убийство германского посла должно было послужить и действительно послужило сигналом к восстанию. Организовать такое дело в 36 часов было совершенно невозможно. Во всяком случае, подготовка убийства началась значительно раньше, «Теперь я вспоминаю, — говорил Лацис, — что Блюмкин дней за 10 до покушения хвастался, что у него на руках полный план особняка Мирбаха». Но возможно, что 4 июля постановление об убийстве было окончательно оформлено. «Ночью того же числа я был приглашен в заседание ЦК, в котором было окончательно постановлено, что исполнение акта над Мирбахом поручается мне, Якову Блюмкину, и моему сослуживцу, другу по революции, Николаю Андрееву», - в несколько особом, торжественном тоне рассказывает убийца германского посла: торжественная обстановка, ночное заседание, вынесение приговора, это было вполне в духе левых эсеров.
«В ночь на 6-ое мы почти не спали и приготовлялись психологически и организационно...» Блюмкин жил в гостинице «Элит». С Андреевым он встретился в день убийства в первом доме советов (Национальная гостиница). Там им дали снаряд и револьверы. «Я спрятал револьвер в портфель, бомба находилась у Андреева, также в портфеле, заваленная бумагами. Из «Националя» мы вышли около двух часов дня. Шофер не подозревал, куда он нас везет. Я, дав ему револьвер, обратился к нему как член комиссии, тоном приказания: «Вот вам кольт и патроны, езжайте тихо, у дома, где остановимся, не прекращайте все время работы мотора, если услышите выстрел, шум, будьте спокойны...»
Разговор в красной гостиной посольства между графом Мирбахом и его убийцами продолжался, повторяю, довольно долго. Он велся при посредстве переводчика. Германский посол в свое время служил в Петербурге{13}, но по-русски, по-видимому, не понимал ни слова. Зачем Блюмкину и Андрееву понадобилось разговаривать 25 минут с человеком, которого они могли убить тотчас, — это сложный вопрос психологии террористов (есть знаменитые исторические прецеденты). Трудно, однако, понять, о чем они могли так долго беседовать. До нас дошло четыре рассказа о сцене убийства; из них три исходят от ее участников: Блюмкина, Рицлера и Мюллера, а четвертый — от барона Ботмера, который при убийстве не был, но, конечно, в тот же день не раз слышал рассказы очевидцев. Как почти всегда в таких случаях бывает, версии свидетелей совпадают не во всем.
Блюмкин разложил на мраморном столе документы» находившиеся в его портфеле, и стоя стал докладывать о деле арестованного Роберта Мирбаха. Вероятно, лейтенант Мюллер переводил его слова фразу за фразой, однако посол сразу заявил, что это дело его не интересует. «Когда на слова Блюмкина, — нескладно показывает Мюллер, — посол ответил, что он ничего не имеет общего с упомянутым офицером, что это для него совершенно чуждо и в чем именно заключается суть дела, Блюмкин ответил, что через день будет это дело поставлено на рассмотрение трибунала. Посол и при этих словах оставался пассивен». Посол оставался пассивен, но Блюмкин, должно быть, очень волновался. По крайней мере, Рицлер говорит: «Так как мне объяснения докладчика Чрезвычайной комиссии показались крайне неясными, то я заявил графу Мирбаху, что лучше всего будет дать ответ по этому делу через Карахана».
На этих словах советника разговор, очевидно, должен был кончиться. В эту минуту в дело вмешался Николай Андреев, до того все время молчавший. Он произнес по-русски фразу, бывшую, по мнению Мюллера, условным знаком: «По-видимому, послу угодно знать меры, которые могут быть приняты против него». Ботмер дает иную версию условной фразы: «Дело идет о жизни и смерти графа Мирбаха...» Думаю, что фраза Ботмера правдоподобнее, — она была двусмысленной: «о жизни и смерти графа Мирбаха», — но не Роберта, а Вильгельма! Думаю, что эта «роковая игра слов» из уголовного романа вполне соответствовала психологии убийц посла; они должны были приготовить именно такой условный знак.
«Со словами «Это я вам сейчас покажу», стоявший за большим тяжелым столом Блюмкин опустил руку в портфель, выхватил револьвер и выстрелил через стол сперва в графа, а потом в меня и д-ра Рицлера, — рассказывает Мюллер. — Мы были так поражены, что остались сидеть в своих глубоких креслах. Граф Мирбах вскочил и бросился в зал, причем его взял на прицел другой спутник; второй направленный в меня выстрел я парировал тем, что внезапно нагнулся. Первый посетитель продолжал стрелять и за прикрытием тяжелой мебели бросился также в зал. Один момент после этого последовал взрыв первой бомбы, брошенной в зал со стороны окон. Оглушительный грохот раздался вследствие падения штукатурки стен и осколков раздробленных оконных стекол. Вероятно, и частью вследствие давления воздуха, отчасти инстинктивно, д-р Рицлер и я бросились на пол. После нескольких секунд мы бросились в зал, где граф Мирбах, обливаясь кровью из головной раны, лежал на полу...»
Блюмкин рассказывает несколько иначе: «После 25 минут, а может, и более продолжительной беседы в удобное мгновение я достал из портфеля револьвер и, вскочив, выстрелил в упор последовательно в Мирбаха, Рицлера и переводчика. Они упали. Я прошел в зал. В это время Мирбах встал и, согнувшись, направился в зал за мной. Подойдя к нему вплотную, Андреев на пороге, соединяющем комнаты, бросил себе и ему под ноги бомбу. Она не взорвалась. Тогда Андреев толкнул Мирбаха в угол (тот упал) и стал извлекать револьвер. Я поднял лежащую бомбу и с сильным разбегом швырнул ее. Теперь она взорвалась необычайно сильно».
В этом рассказе чувствуется желание террориста подчеркнуть свое необыкновенное хладнокровие: он улучил «удобное мгновение» (хоть все мгновения за эти 25 минут были для дела одинаково «удобны»); он «прошел в зал» — не выбежал, а прошел, — Мирбах направился за ним (и то и другое довольно бессмысленно); он же, Блюмкин, и убил посла. В действительности, стреляя в соседей почти в упор, Блюмкин, по свидетельству немцев, не ранил пятью выстрелами никого. Вероятно, в эту минуту, несмотря на бесспорную свою смелость, он, как и немцы, потерял самообладание (собственно, и стрелять в советника посольства, а тем более в переводчика, партия никак ему не поручала). Мирбаха убил наповал револьверным выстрелом Андреев. Бомба только дала террористам возможность бежать.
Тотчас после взрыва они бросились через окна в палисадник. Вероятно, у ворот стояла стража, — убийцы перескочили через высокую ограду. При этом Блюмкин был ранен в ногу. По его словам, в него стреляли из окна посольства, но это маловероятно (немцы об этом не говорят ни слова); скорее, выстрелил приставленный к посольству латышский часовой. «Я перелез через ограду, бросился на панель и дополз до автомобиля. Мы отъехали, развили полную скорость...» Блюмкин ещё сообщает, что они не знали, куда бежать, да и не желали спастись бегством: «Наше понимание того, что называется этикой индивидуального террора, не позволяло нам думать о бегстве. Мы даже условились, что, если один из нас будет ранен и останется, то другой должен будет найти в себе волю застрелить его...» Это все, разумеется, цветы красноречия. Но верно то, что убийцы спаслись истинным чудом. «Если мы ушли из посольства, то в этом виноват непредвиденный иронический случай», — говорит Блюмкин. «Стечение несчастных обстоятельств (eine Verkettung unglucklicher Umstaend)», — пишет в дневнике барон Ботмер.
IV
Андрееву и Блюмкину удалось бежать из посольства по случайности. Как ни странно, никто из немцев не носил при себе оружия. К тому же они совершенно растерялись. Барон фон-Ботмер, отмечая, что террористические акты с давних пор происходили «im Heiligen Mütterchen Russland»{14}, высказывал в дневнике предположение, что будет перерезано все посольство. «Все бывало. Достаточно вспомнить Кеттлера в Пекине»{15}, — писал он 7 июля, когда первая тревога все же должна была несколько улечься. Легко себе представить смятение, последовавшее тотчас за убийством. Немедленно все входы в особняк были наглухо закрыты, везде расставлены немецкие часовые, «Шуберт в качестве старшего офицера принял на себя командование маленькой крепостью, какой мы должны были считать наше здание...» Тотчас заработал и телефон.
Нападения на посольство не последовало. Снестись по телефону с советским правительством все почему-то не удавалось. Было послано донесение в Берлин. По-видимому, немцы не знали, что делать, — дипломатическая практика совершенно не предусматривала убийства послов. Прежде всего, очевидно, надо было заявить протест. Это было поручено барону Ботмеру — он представлял верховное командование, которого всего больше боялись большевики. В сопровождении переводчика Мюллера Ботмер отправился на автомобиле в комиссариат иностранных дел, помещавшийся тогда в гостинице «Метрополь». На улицах уже было очень неспокойно. Быть может, весть об убийстве германского посла и не разнеслась по столице. Но шел глухой слух о том, что готовится вооруженное восстание, — о замысле левых эсеров знали ведь десятки, а то и сотни людей. В это время разразилась страшная гроза. Громовые удары слышались беспрерывно.
Вслед за трагедией в Денежном переулке, в гостинице «Метрополь» произошла комическая сцена, о которой Ботмер рассказывает кратко. В комиссариате уже знали об убийстве Мирбаха; вероятно, дошел в гостиницу и зловещий слух о готовящемся восстании. Настроение было «нервное» или, точнее говоря, паническое: ждать можно было всего. Вдруг в гостинице появились два немца, — вид у них, надо думать, был не очень приветливый. Карахану, заменявшему Чичерина, пришла в голову ужасная мысль: это ворвались убийцы! — «Наше столь горькое и серьезное объяснение началось почти комически, - пишет барон фон-Ботмер (стр. 73), — большевистский дипломат, по-видимому, принял нас за террористов. Когда мы вошли, он бросился с какой-то дамой в другую комнату, и там заперся. Его удалось убедить выйти к нам лишь после некоторых переговоров».
Почти одновременно начался съезд в посольство советских сановников. В Денежный переулок прибыли Чичерин, Свердлов, Дзержинский, сам Ленин. Все они рассыпались в извинениях, в объяснениях, в соболезнованиях: советское правительство ни в чем не виновато, оно горячо сочувствует, оно глубоко скорбит... Немцы слушали их весьма мрачно. «От вашей скорби пользы теперь никакой!» — сказал сердито Чичерину фон-Ботмер. Посольство потребовало немедленной присылки оружия для раздачи бывшим в Москве германским военнопленным: оно больше советской полиции не верит и само позаботится о своей охране. Требование это было, разумеется, тотчас исполнено. Дальше немцы так и не пошли. Рвать с советской Россией, сажать другое правительство в Москве, искать второго гетмана — это было трудно. На Западном фронте дела шли теперь много хуже.
Большевики, со своей стороны, старались всячески умилостивить германское посольство; как ни нужны им были войска для подавления восстания левых эсеров, в Денежный переулок спешно созывались чекисты, красногвардейцы, пулеметные команды, «матросы весьма сомнительного вида». Прибыл Радек «in kriegerischer Ausruestung»{16}, вооружившийся каким-то колоссальным револьвером, — по словам Ботмера, этот револьвер размерами напоминал осадную мортиру. Другой видный большевик Бронский остался ночевать в посольстве, — очевидно, для его защиты. Предупредительность вообще была необыкновенная.
В Трехсвятительском переулке, в особняке Морозовых и в примыкающих к нему двух домах помещался так называемый отряд Попова — главная надежда левых эсеров. Это было очень странное собрание людей, напоминавшее и лагерь Валленштейна, и войска Стеньки Разина, и красногвардейцев поэмы Александра Блока. Отряд состоял в распоряжении Чрезвычайной комиссии, но она не очень уверенно им распоряжалась. По словам Дзержинского, «отряду Попом всегда поручалось разоружение банд, и он всегда блестяще выполнял такие поручения». Понятие «банд» в революционные времена натыкается на большие методологические трудности. «Отряд» блестяще разоружает «банды» пока не объявляется бандой сам. Для многих шалых людей, бродивших тогда по Москве и под Москвою без занятий и, главное, без хлеба, служба в отряде была очень подходящим делом: люди эти шли к Попову в левые эсеры, как их далекие предшественники шли в ушкуйники к Василию Буслаеву или в гайдамаки к Гонте и Верлану. У Попова было в изобилии вино, и он в вине не отказывал ни себе, ни другим{17}. У него были также консервы, сыгравшие значительную роль в июльском восстании 1918 года{18}. При другом стечении консервных и иных обстоятельств отряд Попова мог бы верой и правдой служить большевикам; но вышло так, что он служил левым эсерам. Я слышал, что сам Попов впоследствии пристал к анархистам и погиб за идеалы Кропоткина. Не берусь судить, каковы были в 1918 году его отношения с интеллигентами в очках, заседавшими в лево-эсеровском штабе и представлявшими, по их словам, дантоновское начало в русской революции».
Отряд Попова был невелик. В «Заключении обвинительной коллегии» по делу о восстании говорится о 600 бойцах при двух батареях. Сам Попов исчислял отряд в 1000 человек. «Генерал» Вацетис, подавлявший восстание, утверждает в своих воспоминаниях, что в распоряжении Попова было 2000 штыков, 64 пулемета, 1 тяжелая батарея, 1 легкая батарея и 8 броневиков, из них 4 с орудием{19}. Для устройства революции в России и для возобновления войны с немцами этого было недостаточно. И тем не менее восстание едва не удалось. Во всяком случае, тревога в Кремле была необычайная. Вацетис в тех же воспоминаниях пишет несколько загадочно: «История русской революции нам расскажет в будущем, что творилось в кругах советского правительства за время с 6 июля до полудня 7 июля...» Подвойский и Муралов в докладе Совету народных комиссаров, перечисляя «упущения», обнаружившиеся при подавлении восстания, сдержанно-почтительно упоминают среди этих упущений и «вполне объяснимую нервность та Кремля...»
Нервность проявлялась с обеих сторон этой странной баррикады. Среди левых эсеров были люди совершенно исключительного мужества, как Черепанов, впоследствии главный организатор взрыва в Леонтьевском переулке (надеюсь рассказать о нем). Ничего лучшего левые эсеры не оставляли желать и в смысле демагогии — или попросту вранья, в подобных делах необходимого и почти неизбежного. До нас дошли «бюллетени», выпускавшиеся в часы восстания его вождями. В этих бюллетенях они, например, утверждали, что «в распоряжение Мирбаха был прислан из Германии известный русский провокатор Азеф для организации шпионажа, опознанный нашими партийными товарищами в Петрограде и Москве»{20}. Левый эсер Карелин уверял рабочих, что Ленин и Троцкий вывезли в Германию на три миллиарда мануфактуры и уплатили ей за социализацию земли тридцать миллиардов{21}. Но в самом ведении восстания его руководители ни умения, ни энергии не проявили.
Дзержинского, по его словам, в германском посольстве после убийства графа Мирбаха встретили «с громким упреком»: «Что вы теперь скажете, господин Дзержинский?..» Ему показали написанные на бланке Чрезвычайной комиссии удостоверения, которыми убийцы воспользовались для получения свидания с послом. Как это ни невероятно, немцы, очевидно, считали подпись Дзержинского на бланке подлинной; иными словами, они подозревали, что граф Мирбах убит с благословения советского правительства! «Я увидел, что подписи наши скопированы, подложны. Мне все сразу стало ясно. Партию левых эсеров я не подозревал еще, думая, что Блюмкин обманул ее доверие. Я распорядился немедленно разыскать и арестовать его (кто такой Андреев, я не знал). Один из комиссаров, товарищ Беленький, сообщил тогда мне, что недавно, уже после убийства, видел Блюмкина в отряде Попова...» — Дзержинский отправился в дом Морозова.
Случай явно благоприятствовал левым эсерам: к ним в руки таким образом попадал глава Чрезвычайной комиссии, тот самый человек, который должен был распоряжаться подавлением восстания. Можно с большой вероятностью предположить, что если б на месте левых эсеров были большевики, то столь счастливая случайность была бы немедленно использована как следует. Левые эсеры, однако, Дзержинского не убили. Из его рассказа ясно видно, что они и вообще не знали, как, собственно, обстоит дело: он ли их арестовывает или они его арестовывают? Пьяный Попов видел: Блюмкин болен, Блюмкин уехал на извозчике в больницу и т. д. «Я стал осматривать помещение с товарищами Трепаловым и Беленьким. Мне все открывали, одно помещение пришлось взломать... Тогда подходят ко мне Прошьян и Карелин и заявляют, чтобы я не искал Блюмкина, что граф Мирбах убит им по постановлению ЦК их партии, что всю ответственность берет на себя ЦК. Тогда я заявил им, что я их объявляю арестованными и что если Попов откажется их выдать мне, то я его убью как предателя. Прошьян и Карелин согласились тогда, что подчиняются, но вместо того, чтобы сесть в мой автомобиль, бросились в комнату штаба, а оттуда прошли в другую комнату...»
Может быть, Дзержинский и приукрашивает свою роль, оказавшуюся в этом деле не из самых выигрышных. Но в основном его рассказ подтверждается другими показаниями. В Трехсвятительском переулке был хаос: люди шли на вооруженное восстание — и до начала боя готовы были сдаться на милость человека, который явился в их гнездо без всякой воинской силы! Опомнился ли, протрезвился ли Попов или вмешались смелые люди из интеллигентского штаба — Черепанов, Спиридонова, Саблин — но Дзержинский был объявлен арестованным. Так он и просидел взаперти до окончания восстания; пойти дальше левым эсерам помешало этическое начало социальной революции.
В задачу настоящего очерка не входит, конечно, подробный рассказ о восстании левых эсеров — его история достаточно известна. Продолжалось оно не более суток. С утра 7 июля латышская батарея, по словам Подвойского и Муралова, «с неподражаемой лихостью» подошла на 200 шагов к Трехсвятительскому переулку и разгромила гранатами штаб Попова. «Когда разгромленный штаб, спасаясь бегством от артиллерийского огня, был замечен окружающими солдатами Попова, то последние со словами: «Что ж, штаб бежит, а мы будем оставаться» частью обратились в бегство». Дальше все было как полагается: погоня, аресты, расстрелы.
Убийцы графа Мирбаха были скрыты вблизи штаба Попова. Блюмкин в своих показаниях на суде дал о том, как и где он скрывался, сведения неполные и частью неверные. Это, конечно, делает ему честь. Укрывал его один народный социалист, ныне давно покойный. Убийца германского посла начал свою бурную политическую карьеру в трудовой народно-социалистической партии. Впоследствии, к обоюдному удовольствию с ней расставшись, состоя на службе ЧК, он оказал видному члену этой партии огромную услугу: предупредил его о предстоящем аресте и тем, быть может, спас ему жизнь. Если не ошибаюсь, помогало также скрываться Блюмкину, по соображениям спортивным и германофобским, одно иностранное посольство.
Затем, вскоре после убийства Мирбаха, произошло событие, сыгравшее некоторую роль не в одной этой истории: маршал Фош перешел в наступление. Начался разгром Германии. Из всемогущих хозяев всей Восточной Европы немцы стали людьми бессильными. Скитавшийся в тяжких условиях Блюмкин сообразил, что теперь за «казнь германского империалиста» в Москве не казнят; напротив, можно даже стать героем. Он добровольно явился в Чрезвычайную комиссию. Расчет его оказался правильным: приговоренный к трем годам тюрьмы, он был оставлен на свободе и вышел в люди у большевиков. Погиб он много позднее как «троцкист» — подобный ему человек и не мог умереть естественной смертью. Какая участь постигла его товарища Николая Андреева, жив ли он, преуспел ли, — мне неизвестно.