Андрееву и Блюмкину удалось бежать из посольства по случайности. Как ни странно, никто из немцев не носил при себе оружия. К тому же они совершенно растерялись. Барон фон-Ботмер, отмечая, что террористические акты с давних пор происходили «im Heiligen Mütterchen Russland»{14}, высказывал в дневнике предположение, что будет перерезано все посольство. «Все бывало. Достаточно вспомнить Кеттлера в Пекине»{15}, — писал он 7 июля, когда первая тревога все же должна была несколько улечься. Легко себе представить смятение, последовавшее тотчас за убийством. Немедленно все входы в особняк были наглухо закрыты, везде расставлены немецкие часовые, «Шуберт в качестве старшего офицера принял на себя командование маленькой крепостью, какой мы должны были считать наше здание...» Тотчас заработал и телефон.

Нападения на посольство не последовало. Снестись по телефону с советским правительством все почему-то не удавалось. Было послано донесение в Берлин. По-видимому, немцы не знали, что делать, — дипломатическая практика совершенно не предусматривала убийства послов. Прежде всего, очевидно, надо было заявить протест. Это было поручено барону Ботмеру — он представлял верховное командование, которого всего больше боялись большевики. В сопровождении переводчика Мюллера Ботмер отправился на автомобиле в комиссариат иностранных дел, помещавшийся тогда в гостинице «Метрополь». На улицах уже было очень неспокойно. Быть может, весть об убийстве германского посла и не разнеслась по столице. Но шел глухой слух о том, что готовится вооруженное восстание, — о замысле левых эсеров знали ведь десятки, а то и сотни людей. В это время разразилась страшная гроза. Громовые удары слышались беспрерывно.

Вслед за трагедией в Денежном переулке, в гостинице «Метрополь» произошла комическая сцена, о которой Ботмер рассказывает кратко. В комиссариате уже знали об убийстве Мирбаха; вероятно, дошел в гостиницу и зловещий слух о готовящемся восстании. Настроение было «нервное» или, точнее говоря, паническое: ждать можно было всего. Вдруг в гостинице появились два немца, — вид у них, надо думать, был не очень приветливый. Карахану, заменявшему Чичерина, пришла в голову ужасная мысль: это ворвались убийцы! — «Наше столь горькое и серьезное объяснение началось почти комически, - пишет барон фон-Ботмер (стр. 73), — большевистский дипломат, по-видимому, принял нас за террористов. Когда мы вошли, он бросился с какой-то дамой в другую комнату, и там заперся. Его удалось убедить выйти к нам лишь после некоторых переговоров».

Почти одновременно начался съезд в посольство советских сановников. В Денежный переулок прибыли Чичерин, Свердлов, Дзержинский, сам Ленин. Все они рассыпались в извинениях, в объяснениях, в соболезнованиях: советское правительство ни в чем не виновато, оно горячо сочувствует, оно глубоко скорбит... Немцы слушали их весьма мрачно. «От вашей скорби пользы теперь никакой!» — сказал сердито Чичерину фон-Ботмер. Посольство потребовало немедленной присылки оружия для раздачи бывшим в Москве германским военнопленным: оно больше советской полиции не верит и само позаботится о своей охране. Требование это было, разумеется, тотчас исполнено. Дальше немцы так и не пошли. Рвать с советской Россией, сажать другое правительство в Москве, искать второго гетмана — это было трудно. На Западном фронте дела шли теперь много хуже.

Большевики, со своей стороны, старались всячески умилостивить германское посольство; как ни нужны им были войска для подавления восстания левых эсеров, в Денежный переулок спешно созывались чекисты, красногвардейцы, пулеметные команды, «матросы весьма сомнительного вида». Прибыл Радек «in kriegerischer Ausruestung»{16}, вооружившийся каким-то колоссальным револьвером, — по словам Ботмера, этот револьвер размерами напоминал осадную мортиру. Другой видный большевик Бронский остался ночевать в посольстве, — очевидно, для его защиты. Предупредительность вообще была необыкновенная.

В Трехсвятительском переулке, в особняке Морозовых и в примыкающих к нему двух домах помещался так называемый отряд Попова — главная надежда левых эсеров. Это было очень странное собрание людей, напоминавшее и лагерь Валленштейна, и войска Стеньки Разина, и красногвардейцев поэмы Александра Блока. Отряд состоял в распоряжении Чрезвычайной комиссии, но она не очень уверенно им распоряжалась. По словам Дзержинского, «отряду Попом всегда поручалось разоружение банд, и он всегда блестяще выполнял такие поручения». Понятие «банд» в революционные времена натыкается на большие методологические трудности. «Отряд» блестяще разоружает «банды» пока не объявляется бандой сам. Для многих шалых людей, бродивших тогда по Москве и под Москвою без занятий и, главное, без хлеба, служба в отряде была очень подходящим делом: люди эти шли к Попову в левые эсеры, как их далекие предшественники шли в ушкуйники к Василию Буслаеву или в гайдамаки к Гонте и Верлану. У Попова было в изобилии вино, и он в вине не отказывал ни себе, ни другим{17}. У него были также консервы, сыгравшие значительную роль в июльском восстании 1918 года{18}. При другом стечении консервных и иных обстоятельств отряд Попова мог бы верой и правдой служить большевикам; но вышло так, что он служил левым эсерам. Я слышал, что сам Попов впоследствии пристал к анархистам и погиб за идеалы Кропоткина. Не берусь судить, каковы были в 1918 году его отношения с интеллигентами в очках, заседавшими в лево-эсеровском штабе и представлявшими, по их словам, дантоновское начало в русской революции».

Отряд Попова был невелик. В «Заключении обвинительной коллегии» по делу о восстании говорится о 600 бойцах при двух батареях. Сам Попов исчислял отряд в 1000 человек. «Генерал» Вацетис, подавлявший восстание, утверждает в своих воспоминаниях, что в распоряжении Попова было 2000 штыков, 64 пулемета, 1 тяжелая батарея, 1 легкая батарея и 8 броневиков, из них 4 с орудием{19}. Для устройства революции в России и для возобновления войны с немцами этого было недостаточно. И тем не менее восстание едва не удалось. Во всяком случае, тревога в Кремле была необычайная. Вацетис в тех же воспоминаниях пишет несколько загадочно: «История русской революции нам расскажет в будущем, что творилось в кругах советского правительства за время с 6 июля до полудня 7 июля...» Подвойский и Муралов в докладе Совету народных комиссаров, перечисляя «упущения», обнаружившиеся при подавлении восстания, сдержанно-почтительно упоминают среди этих упущений и «вполне объяснимую нервность та Кремля...»

Нервность проявлялась с обеих сторон этой странной баррикады. Среди левых эсеров были люди совершенно исключительного мужества, как Черепанов, впоследствии главный организатор взрыва в Леонтьевском переулке (надеюсь рассказать о нем). Ничего лучшего левые эсеры не оставляли желать и в смысле демагогии — или попросту вранья, в подобных делах необходимого и почти неизбежного. До нас дошли «бюллетени», выпускавшиеся в часы восстания его вождями. В этих бюллетенях они, например, утверждали, что «в распоряжение Мирбаха был прислан из Германии известный русский провокатор Азеф для организации шпионажа, опознанный нашими партийными товарищами в Петрограде и Москве»{20}. Левый эсер Карелин уверял рабочих, что Ленин и Троцкий вывезли в Германию на три миллиарда мануфактуры и уплатили ей за социализацию земли тридцать миллиардов{21}. Но в самом ведении восстания его руководители ни умения, ни энергии не проявили.

Дзержинского, по его словам, в германском посольстве после убийства графа Мирбаха встретили «с громким упреком»: «Что вы теперь скажете, господин Дзержинский?..» Ему показали написанные на бланке Чрезвычайной комиссии удостоверения, которыми убийцы воспользовались для получения свидания с послом. Как это ни невероятно, немцы, очевидно, считали подпись Дзержинского на бланке подлинной; иными словами, они подозревали, что граф Мирбах убит с благословения советского правительства! «Я увидел, что подписи наши скопированы, подложны. Мне все сразу стало ясно. Партию левых эсеров я не подозревал еще, думая, что Блюмкин обманул ее доверие. Я распорядился немедленно разыскать и арестовать его (кто такой Андреев, я не знал). Один из комиссаров, товарищ Беленький, сообщил тогда мне, что недавно, уже после убийства, видел Блюмкина в отряде Попова...» — Дзержинский отправился в дом Морозова.

Случай явно благоприятствовал левым эсерам: к ним в руки таким образом попадал глава Чрезвычайной комиссии, тот самый человек, который должен был распоряжаться подавлением восстания. Можно с большой вероятностью предположить, что если б на месте левых эсеров были большевики, то столь счастливая случайность была бы немедленно использована как следует. Левые эсеры, однако, Дзержинского не убили. Из его рассказа ясно видно, что они и вообще не знали, как, собственно, обстоит дело: он ли их арестовывает или они его арестовывают? Пьяный Попов видел: Блюмкин болен, Блюмкин уехал на извозчике в больницу и т. д. «Я стал осматривать помещение с товарищами Трепаловым и Беленьким. Мне все открывали, одно помещение пришлось взломать... Тогда подходят ко мне Прошьян и Карелин и заявляют, чтобы я не искал Блюмкина, что граф Мирбах убит им по постановлению ЦК их партии, что всю ответственность берет на себя ЦК. Тогда я заявил им, что я их объявляю арестованными и что если Попов откажется их выдать мне, то я его убью как предателя. Прошьян и Карелин согласились тогда, что подчиняются, но вместо того, чтобы сесть в мой автомобиль, бросились в комнату штаба, а оттуда прошли в другую комнату...»

Может быть, Дзержинский и приукрашивает свою роль, оказавшуюся в этом деле не из самых выигрышных. Но в основном его рассказ подтверждается другими показаниями. В Трехсвятительском переулке был хаос: люди шли на вооруженное восстание — и до начала боя готовы были сдаться на милость человека, который явился в их гнездо без всякой воинской силы! Опомнился ли, протрезвился ли Попов или вмешались смелые люди из интеллигентского штаба — Черепанов, Спиридонова, Саблин — но Дзержинский был объявлен арестованным. Так он и просидел взаперти до окончания восстания; пойти дальше левым эсерам помешало этическое начало социальной революции.

В задачу настоящего очерка не входит, конечно, подробный рассказ о восстании левых эсеров — его история достаточно известна. Продолжалось оно не более суток. С утра 7 июля латышская батарея, по словам Подвойского и Муралова, «с неподражаемой лихостью» подошла на 200 шагов к Трехсвятительскому переулку и разгромила гранатами штаб Попова. «Когда разгромленный штаб, спасаясь бегством от артиллерийского огня, был замечен окружающими солдатами Попова, то последние со словами: «Что ж, штаб бежит, а мы будем оставаться» частью обратились в бегство». Дальше все было как полагается: погоня, аресты, расстрелы.

Убийцы графа Мирбаха были скрыты вблизи штаба Попова. Блюмкин в своих показаниях на суде дал о том, как и где он скрывался, сведения неполные и частью неверные. Это, конечно, делает ему честь. Укрывал его один народный социалист, ныне давно покойный. Убийца германского посла начал свою бурную политическую карьеру в трудовой народно-социалистической партии. Впоследствии, к обоюдному удовольствию с ней расставшись, состоя на службе ЧК, он оказал видному члену этой партии огромную услугу: предупредил его о предстоящем аресте и тем, быть может, спас ему жизнь. Если не ошибаюсь, помогало также скрываться Блюмкину, по соображениям спортивным и германофобским, одно иностранное посольство.

Затем, вскоре после убийства Мирбаха, произошло событие, сыгравшее некоторую роль не в одной этой истории: маршал Фош перешел в наступление. Начался разгром Германии. Из всемогущих хозяев всей Восточной Европы немцы стали людьми бессильными. Скитавшийся в тяжких условиях Блюмкин сообразил, что теперь за «казнь германского империалиста» в Москве не казнят; напротив, можно даже стать героем. Он добровольно явился в Чрезвычайную комиссию. Расчет его оказался правильным: приговоренный к трем годам тюрьмы, он был оставлен на свободе и вышел в люди у большевиков. Погиб он много позднее как «троцкист» — подобный ему человек и не мог умереть естественной смертью. Какая участь постигла его товарища Николая Андреева, жив ли он, преуспел ли, — мне неизвестно.