I
В подвальном этаже музея восковых фигур Гревена изображена в естественную величину сцена убийства Марата. Весьма осведомленные историки писали в свое время, что она изображена довольно точно. Это замечание нужно, однако, приписать снисходительности историков. Левая часть сцены действительно почти не оставляет желать лучшего в смысле точности, но правая целиком выдумана. Ошибка руководителей музея заключалась в том, что они, для усиления эффекта, хотели в одной сцене изобразить и убийство Марата, и арест убийцы. В действительности же Шарлотта Корде была схвачена не в ванной, а в передней, куда она выбежала после убийства[1]. Для эффекта придуман и врывающийся в ванную солдат с пикой: Шарлотту задержал штатский комиссионер Лоран Ба, случайно находившийся в момент убийства в квартире Марата и не имевший, разумеется, никакой пики. Полиция явилась позднее.
Создатели восковой сцены, по-видимому, увлеклись желанием придать ей возможно больше «движения». На мой взгляд, картина вышла бы не только точнее, но и эффектнее, если бы в ней были оставлены лишь два действующих лица: Марат и Шарлотта. Оба они — и убитый, и убийца — вылеплены скульптором Бернштамом с большим искусством (если здесь можно говорить об искусстве). Эта восковая фотография одной из самых драматических сцен в истории производит немалое впечатление.
Однако главный эффект группы музея Гревена не в восковых фигурах, а в ванне. Как известно, это та самая ванна, в которой действительно был убит «друг народа». По крайней мере, так утверждает дирекция музея. Подлинной считает эту ванну сам Ленотр, историк недоверчивый и осторожный. Почему он с уверенностью считает ее подлинной, мне, правду сказать, не совсем понятно. Но нет оснований и для обратного утверждения.
Дело было так. В 1885 году газета «Фигаро» сообщила, что у сельского священника, аббата Ле Косса, живущего в глухом углу Бретани, хранится ванна, в которой 13 июля 1793 года был зарезан Марат. Ванна эта перешла к аббату от престарелой графини Каприоль де Сент-Илер; а ей она досталась по наследству от отца, который когда-то купил эту историческую достопримечательность в одной из парижских лавок.
И аббат, и графиня, и ее отец, по общим отзывам, были правдивейшие люди. Не подлежит сомнению, что ванна действительно попала в их утолок в начале XIX века. Однако нет никаких доказательств того, что в парижской лавке графу была продана подлинная ванна Марата. Говорят, что на дне ванны музея Гревена до сих пор видны следы крови (заглянуть в нее теперь невозможно: мешает восковая кукла Марата), — но чего только не проделывают владельцы таких лавок? В свое время французским архивам предлагали купить другую ванну, где также был убит Марат. Правительство от покупки отказалось, не слишком веря продавцу[2].
Как бы то ни было, сообщение «Фигаро» наделало много шума. Музей Гревена не поскупился и приобрел у аббата Ле Косса ванну за 3000 франков (деньги огромные по ценам всевозможных достопримечательностей в то время).
Зловещая ванна имеет форму сапога — теперь совершенно необычную, а в XVIII веке довольно распространенную. Все гравюры и картины революционной эпохи свидетельствуют о том, что «друг народа» был убит в ванне приблизительно такой формы. Однако лишь «приблизительно».
Два художника могли видеть в 1793 году настоящую ванну Марата. Один из них Дюплези. Ванна на его картине существенно отличается от ванны музея Гревена; но Дюплези был фантазер, и вся изображенная им сцена убийства Марата не имеет ничего общего с историей. Гораздо больше значения могла бы иметь знаменитая картина Давида (теперь принадлежащая Брюссельскому музею). Давид, близкий друг Марата, по всей вероятности, побывал на месте убийства в тот самый вечер, когда оно было совершено: весь Париж тогда бросился на улицу Кордельеров. Во всяком случае, Давид писал все с натуры, — и тело Марата, и Шарлотту Корде[3], и комнату, и кинжал, и ванну. Его ванна чуть-чуть отличается от ванны музея Гревена. Глаз у Давида был непогрешимый, и самой легкой разницы было бы совершенно достаточно, чтобы признать ванну музея поддельной, если б Давид руководился одним стремлением к исторической точности. Для него, однако, гораздо важнее были разные соображения, касающиеся композиции, света, теней, — ради них он с мелочами, наверное, совершенно не считался.
Итак, будем считать ванну музея подлинной. Надо ли говорить, что она интересует меня не сама по себе, а как символ: как символ исторического культа, очень близкого к тому, который уже восемь лет свирепствует в России[4].
II
История знает политические убийства, имевшие еще большие последствия, чем дело Шарлотты Корде. Однако, за исключением убийства Юлия Цезаря, быть может, ни одно другое историческое покушение не поразило так современников и потомство. Для этого было много причин — от личности убитого и убийцы до необычного места действия: ванной комнаты.
Марат жил на улице Кордельеров (теперь rue de L'Ecole de Médecine). Дом его находился на том месте, где в настоящее время расположена Медицинская школа. Он был снесен в 1876 году, когда прокладывали Сен-Жерменский бульвар. Еще есть в живых парижане, видавшие в молодости этот исторический дом. Он напоминал некоторые дома Достоевского, в частности тот «большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры» дом, в котором произошло убийство Настасьи Филипповны и описанием которого восхищался Марсель Пруст. Почти в тех же выражениях описывает Мишле «la grande et triste maison»[5], где произошло убийство Марата.
«Друг народа» снимал в доме небольшую квартиру. В ней было четыре комнаты: столовая, гостиная, кабинет и спальная. Рядом со спальной находилась еще небольшая пустая каморка, которую, собственно, нельзя было называть ванной: ванны в ней в обычное время не было[6]. Та ванна, в которой погиб Марат, была, по-видимому, взята напрокат в какой-то лавке.
Марат жил с 30-летней работницей по имени Симон Эврар. Их связь длилась уже три года. Они, собственно, даже повенчались, но повенчались весьма своеобразно: свидетелем свадьбы было «Верховное Существо». Однажды, «в яркий, солнечный день», Марат пригласил Симон Эврар в свой кабинет, взял ее за руку и, упав с ней рядом на колени, воскликнул «перед лицом Верховного Существа»: «В великом храме Природы клянусь тебе в вечной верности и беру свидетелем слышащего нас Творца!» Несложный обряд и «восклицание» были в одном из стилей XVIII века. У нас, в России, этот стиль держался и много позднее, — кое-что в таком роде можно найти даже у Герцена; а его сверстники падали на колени, восклицали и клялись даже чаще, чем было необходимо.
Французское законодательство, однако, не признавало и в революционное время бракосочетаний, при которых Верховное Существо было единственным свидетелем. Не признавали их, по-видимому, также лавочники и лавочницы, проживавшие на узенькой улице, куда выходили окна «великого храма Природы». Поэтому Симон Эврар предпочитала называть себя сестрой «друга народа». Только после его убийства брак их был без формальностей признан законным, и с тех пор она везде стала именоваться «La veuve Marat»[7].
Эта несчастная женщина по-настоящему любила Марата. Она была предана ему как собака, ухаживала за ним день и ночь, отдала на его журнал свои сбережения, которые копила всю жизнь. Он был старше ее на двадцать лет и страдал неизлечимой болезнью. Марат, безобразный от природы, был покрыт сыпью, причинявшей ему в последние годы его жизни страшные мучения[8]. Влюбиться в него было трудно. Его писания едва ли могли быть понятны малограмотной женщине. Славу и власть «друга народа» она ценила, но любила его и просто, по-человечески. Кроме Симон Эврар, вероятно, никто из знавших его людей никогда не любил Марата.
III
Это был своеобразный человек. Тэн со свойственной ему силой нарисовал блестящий портрет кровожадного психопата. С другой стороны, есть у «друга народа» и по сей день убежденные защитники и даже горячие поклонники. Особенно их много среди иностранных историков (так это будет, вероятно, и с большевиками). Марат и теперь, почти через полтораста лет, вызывает в мире ожесточенные прения. В Советской России назвали его именем броненосец, улицу в Ленинграде и, кажется, поставили ему памятник. Во Франции пока такого памятника нет, но я не поручусь, что его не будет. Еще не так давно и мысль о памятнике Дантону в Париже показалась бы глупой шуткой — теперь на Сен-Жерменском бульваре стоит огромная статуя Дантона. Велись разговоры и об увековечении Робеспьера, бюст которого уже был робко выставлен во дворе его дома на улице Сент-Оноре (недавно этот бюст убрали). Марат же был, вдобавок, ученый. Его научные заслуги теперь превозносятся поклонниками. В нем видят предвозвестника чуть ли не всех учений современной физики, химии и физиологии. Правда, видят это в нем больше историки, чем естествоиспытатели. Если б Марат не был «другом народа», то, конечно, никому не пришло бы в голову изучать и переиздавать его научные шедевры. Он высмеивал Ньютона и называл шарлатаном Лавуазье, но это ничего не значит. Я удивляюсь, как его еще не сделали предтечей Достоевского или Пруста; немногим, впрочем, известно, что Марат был и романистом. Роман его из польско-русской жизни невыносим. Действуют в нем все больше польские графы поразительно благородного образа мыслей и аристократические девицы с необычайно чувствительной душой. «Друг народа» до революции был монархистом; да эта «идеологическая надстройка» и соответствовала его «классовому базису»: он был врачом свиты графа д'Артуа, вращался в высшем обществе и имел связь с маркизой.
Есть два Марата: Марат до революции и Марат во время революции. Первый достаточно понятен. Это был несносный человек, человек с нестерпимым характером, каких каждый из нас не раз встречал в жизни. Добавлю, человек с немалыми достоинствами: большого трудолюбия, больших знаний, энергичный, честный и бескорыстный, быть может, даже и не очень злой. И со всем этим, повторяю, невыносимый. — Его и тогда, кажется, все терпеть не могли. Чудовищная нервность у него сочеталась с манией величия, а мания величия дополнялась патологической завистливостью. Можно понять, что он завидовал Вольтеру, признанному королю писателей, — вдобавок, престарелый Вольтер посвятил одной из его книг весьма ядовитую и остроумную рецензию. Можно понять и то, что он ненавидел Лавуазье: великий химик упорно не обращал внимания ни на его работы, ни на его нападки. Но Марат завидовал Ньютону, которого в глаза никогда не видел, который умер задолго до его рождения. Мировую славу Ньютона он рассматривал как личную себе неприятность.
Все это было — до Революции — довольно безобидно. В центре духовных интересов Марата тогда были, по-видимому, рецензии. Он с большим беспокойством следил, как бы не перехвалили других, и очень старательно, хоть не слишком удачно, устраивал рекламу себе. Жирондист Бриссо, бывший его приятелем, получал от него для помещения в журнале готовые отрывки рецензий[9], — Марат писал о Марате в самых лестных выражениях, горячо, по разным поводам, пожимая себе руку.
Много позднее, уже в пору Революции, у «друга народа» была какая-то вполне бескровная перебранка на Новом мосту с отрядом королевских войск. Об этом событии немедленно было послано сообщение Бриссо: «Грозный облик Марата заставил побледнеть гусаров и драгунов, как его научный гений в свое время заставлял бледнеть Академию», — скромно писал «друг народа». Бриссо, как все редакторы, достаточно натерпелся на своем веку от авторского тщеславия, давно ко всему привык и, должно быть, считал большинство литераторов людьми не вполне нормальными. Однако он твердо знал и меру. Поэтому, весьма лестно отозвавшись о подвиге Марата на Новом мосту, он все же выпустил приведенную выше фразу. Я не говорю, конечно, что именно это обстоятельство было причиной гибели жирондистов и казни самого Бриссо (событие 31 мая 1793 года, как известно, было делом Марата). Но кто знает?.. «При благоприятном стечении обстоятельств» редакторский карандаш может привести человека и на эшафот. Так и исследователь некоторых драм большевистской революции, в которой принимает участие много неудачных литераторов, должен был бы порою руководиться правилом: «ищите рецензию».
*
Говорят, что революция — «великая переоценка ценностей». Это неверно. Ценности переоцениваются до революций — Вольтерами и Дидро, Герценами и Толстыми. Потом и старые, и новые ценности размениваются на мелкую истертую монету и пускаются в общий оборот. Революция — великое социальное перемещение, оценка и переоценка людей, для которых она создает новые масштабы деятельности: для одних из маленьких большие, для других из больших маленькие. Если б Ленин умер в 1916 году, то в подробных учебниках русской истории ему, может быть, отводились бы три строчки.
Для людей, подобных «другу народа», революция — это миллионный выигрыш в лотерее, — иногда, как в анекдоте, и без выигрышного билета. Говорю, разумеется, о «славе»: личные практические последствия могут быть неприятные, как это доказала Шарлотта Корде. Французская революция дала Марату то, чего его лишали и Ньютон, и Лавуазье, и Вольтер. Мелкий литератор, неудачный физик, опытный врач-венеролог получил возможность выставить свою кандидатуру в спасители Франции. У Мирабо, у Лафайета, у Кондорсе, у Бриссо были выигрышные билеты; все они годами ставили именно на эту лотерею. Марат, как очень многие другие, выиграл без билета, — кто до революции знал, что он «друг народа»? Теперь можно было это доказать. Это было и не очень трудно.
Он избрал верный путь, частью сознательно (человек он был весьма неглупый), частью следуя своей природе, которая быстро развивалась. Марат «творил новую жизнь», но и новая жизнь творила Марата. Его природная завистливость нашла выход в травле, мания величия осложнилась манией преследования, а болезненная нервность стала переходить в сумасшествие — сначала медленно, потом все быстрее. Вероятно, тяжелые страдания от накожной болезни сыграли здесь немалую роль. В последний год жизни он почти не спал, питался крепким кофе, да еще странным напитком — миндальным молоком, настоенным на глине. Писал он обычно в ванне и проводил в ней большую часть дня: теплая вода облегчала его мучения. Всем поклонникам Марата можно посоветовать простой опыт: прочесть одну за другой в старых комплектах «Ami du peuple»[10] его последние статьи, — он требовал 260 тысяч голов контрреволюционеров, ровно 260 тысяч, не больше и не меньше (в начале революции «друг народа» был гораздо умереннее: настаивал только, чтобы на 800 деревьях Тюильрийского сада было повешено 800 депутатов с графом Мирабо посредине).
Однако он лишь сходил с ума — не успел сойти совершенно: сквозь бредовые кровавые статьи, от которых гибли сотни людей, все время сквозит совершенно ясная мысль, именно ясностью выделяющая его из толпы других участников Французской революции. («Только индюки ходят стадами», — любезно говорил он членам Конвента.) Эта мысль: нужна диктатура, необходима кровавая диктатура, без диктатора мы не спасемся, вне диктатуры нет выхода!.. Он долбил ее упорно, без вывертов, с большой силой. Надо думать, в диктаторы он намечал самого себя. Вызванные им страшные сентябрьские убийства достаточно ясно показывают, чего можно было ждать от диктатуры Марата. Нет, Шарлотта Корде имеет заслуги, — хоть теперь виднейшие историки во главе с Оларом и считают ее дело печальной политической ошибкой.
В характере Шарлотты Корде нет ничего женского и, быть может, ничего человеческого. Это моральная геометрия нам непонятна потому, что мы не привыкли подходить к людям с представлением о совершенных геометрических фигурах. Ей было двадцать пять лет. Вся ее жизнь, кроме одной недели, никакого значения не имеет. Но зато та неделя, 11—17 июля 1793 года, имеет бессмертное историческое значение. Шарлотта Корде приехала из нормандского городка в Париж для того, чтобы убить Марата. Это была теорема. Она теорему доказала самым совершенным способом, обнаружив поразительные качества ума, решительности и присутствия духа. Эта девушка выследила и зарезала в ванне «друга народа» так же хладнокровно, как старый опытный охотник выслеживает и бьет в лесу опасного зверя. Из теоремы вытекали следствия: арест, суд, гильотина. Все это она приняла как неизбежное следствие теоремы, со столь же совершенным ясным спокойствием.
IV
Шарлотта Корде была правнучка Корнеля, и все французские историки неизменно это подчеркивают. Ее ответы следователям и судьям дошли до нас не в газетных статьях и не в воспоминаниях современников, а в сухой, деловитой, фонографически точной передаче судебного протокола. И в самом деле, многие из этих ответов могли бы затмить знаменитейшие стихи ее предка. Корнель имел полную возможность оттачивать месяцами свои «Qu'il mourût»{1}. Шарлотта отвечала немедленно на вопросы, которых, естественно, не предвидела. «Кто внушил вам столько ненависти?» — «Мне чужой ненависти не требовалось, у меня было достаточно своей». Сила ответа именно в том, что она и не думала о корнелевских фразах, — так рисоваться почти невозможно. Самыми простыми, ясными словами она объясняла свою теорему Монтане и Фукье-Тенвилю; не ее вина и не ее заслуга в том, что эта теорема была так страшна.
Шарлотта Корде
На суде и на следствии она имела дело с врагами. Но ее предсмертные письма обращены к друзьям. Письмо Шарлотты к Барбару, написанное за три дня до казни, — рассказ охотника о тяге. Она пишет с юмором: «Vous avez désiré, citoyen, le détail de mon voyage. Je ne Vous ferai oint grâce de la moindre anecdote»[11].
Легкий юмор не покидал ее. В защитники она хотела пригласить — Робеспьера. Она видела страшное тело в ванне, поток крови, хлынувший из-под ее кинжала, остановившиеся стеклянные глаза — и через два дня пишет шутливо: «Les mânes de ce grand homme»[12]. А об этих двух днях говорит: «Je jouis délicieusement de la paix depuis deux jours»[13], — быть может, говорит вполне искренно. Фанатик Равальяк, убийца Генриха IV, был убежден, что после казни его ждет вечное блаженство. Шарлотта Корде не верила в Бога; ее загробная жизнь — «Елисейские поля» газет того времени. О своих друзьях она пишет: «Ils se réjouiront de me voir du repos dans les Champs Elysées avec Brutus...»[14] Тогда ни одна статья не обходилась без кинжала Брута. По зловещему совпадению о кинжале Брута писал в ванне и Марат за несколько минут до прихода Шарлотты[15].
Удивительнее всего то, что эта геометрия была без аксиом. Не приходится требовать «стройного политического мировоззрения» от молоденькой провинциальной дворяночки XVIII века. Но и ее друзья жирондисты не могли бы указать точно, во имя чего был убит «друг народа». Самое слабое в показаниях Шарлотты Корде это объяснение, которое она дает своему делу. Она даже возводит на Марата напраслину, обвиняя его в финансовых спекуляциях, — в этом он был совершенно неповинен. Между Маратом и жирондистами, конечно, пропасть; однако нет такого принципа, которым они могли бы от него отгородиться. Он был террористом, но и жирондисты не были противниками террора. Он устроил сентябрьскую резню, а они ее «извиняли», по крайней мере, в течение трех недель. Верньо, чуть ли не самый гуманный из жирондистов, еще 22 сентября называл резню заключенных в тюрьмах «законным возмущением народа». Потом жирондисты резко изменили тон, отчасти и по тактическим соображениям: революционный ветер временно повернул. Эта трагическая партия плыла по течению, наглядно показывая бессилие порядочных людей в пору революции. Люди они были храбрые, и те из них, что погибли, умерли героями. Но из оставшихся в живых большинство впоследствии не принесли славы исторической партии. Они напоминают тех из наших шлиссельбуржцев, которые, просидев лет двадцать в заключении, теперь превосходно ладят с большевиками: у них, очевидно, в Шлиссельбурге не было времени подумать — во имя чего, собственно, они когда-то боролись с самодержавием.
V
Убийство Марата много раз описывалось весьма подробно. Самый точный рассказ о нем принадлежит Кабане-су и Дефрансу; самый талантливый, бесспорно, Ленотру. Отсылаю за подробностями к этим историкам и лишь очень кратко напомню факты.
В двенадцатом часу утра Шарлотта Корде подъехала на извозчике к дому №30 по улице Кордельеров, поднялась по лестнице к квартире Марата и позвонила. Ей открыла дверь Симон Эврар. Хорошо одетая миловидная барышня[16] заявила, что желает поговорить с «другом народа». Независимо от каких бы то ни было подозрений, это желание могло не понравиться некрасивой сожительнице Марата. Симон Эврар не впустила гостью, сказав, что «друг народа» по утрам не принимает.
Она вернулась в гостиницу и отправила Марату по городской почте письмо, в котором просила ее принять по очень важному делу. В шестом часу вечера Шарлотта Корде послала за парикмахером. Когда ее прическа была готова, она переоделась и в белом платье, в шали, в высокой шляпе с черно-зеленой кокардой, с веером в руке отправилась снова на улицу Кордельеров. За корсажем у нее был спрятан большой столовый нож с черной рукояткой, утром купленный в Пале-Руаяле. Почему она избрала нож, а не пистолет? Никак нельзя было предвидеть, что «друг народа» примет ее голый, в ванне, — но и то Фукье-Тенвиль удивляется, как она могла этим ножом убить наповал Марата.
Симон Эврар снова отказалась принять нарядную даму. Шарлотта настаивала. Марат в ванной услышал их спор и, узнав, в чем дело, велел позвать посетительницу в ванную. Нравы в революционной Франции были вольные. (В Англии публику чрезвычайно скандализовала обстановка дела; английская гравюра того времени изображает его иначе. Марат, корректно одетый, сидит на диване, Шарлотта вонзает нож в камзол.)
Он сидел в ванне против географической карты, висевшей на стене между двумя пистолетами. Над картой была сделана надпись — одно слово: «Смерть», — этот человек до конца своих дней оставался плохим литератором. Шарлотта села рядом с ним на табурет.
Их разговор длился четверть часа, — в психологическом отношении удивительная черта дела! Может быть, здесь единственный раз, наряду с геометрией, сказались и нервы. Шарлотта Корде могла убить Марата в первую же минуту. Вместо этого она долго ему рассказывала о контрреволюционных происках в Нормандии, о бежавших туда депутатах-жирондистах. Странный и страшный разговор до нас дошел лишь в очень краткой передаче Шарлотты на следствии. Вопрос: «Что же ей[17] ответил Марат?» Ответ: «Что он скоро нас всех (жирондистов) гильотинирует в Париже». Вопрос: «Каково было продолжение разговора?» Ответ: «Это было его последнее слово: в то же мгновение она его убила». Вопрос: «Как она его убила?» Ответ: «Вонзив ему в грудь нож, который она купила в Пале-Руаяле». Вопрос: «Думала ли она его убить этим ударом?» Ответ: «Именно таково было ее намерение...»
Марат вскрикнул, позвал на помощь: «Ко мне, друг мой, ко мне!» — и захрипел, обливаясь кровью. Симон Эврар вбежала в ванную и заголосила. Комиссионер Лоран Ба схватил стул и бросился на выбежавшую в переднюю даму в высокой шляпе. Он с гордостью показывал, что «свалил чудовище на пол ударом стула по голове и держал его за груди». Этот комиссионер, разумеется, рассказывал всю жизнь об аресте Шарлотты Корде, но, вероятно, тон и выражения рассказа он впоследствии несколько изменил.
Марат был мертв.
Убитый Марат (рисунок Давида)
*
Профессор Олар в своей классической книге почтительно говорит о культе Марата, распространившемся после его убийства по всей Франции. В самом деле, такой культ был. Только мы, быть может, знаем ему цену лучше, чем Олар: мы видели, как в таких случаях творится «взрыв народной скорби».
Тело «друга народа» было набальзамировано. При этом не обошлось без неприятностей. Врач Дешан, которому поручена была работа, потребовал за нее большую сумму: 6000 ливров, — не знаю, сколько получили немецкие врачи за бальзамирование тела Ленина. Дешан, очевидно, рассчитывал, что ввиду взрыва народной скорби никто с ним торговаться не станет. Однако выяснилось, что народная скорбь вещь обоюдоострая. Начальство поставило на вид Дешану, что, собственно, ему ни гроша платить не следовало бы: «республиканец должен считать себя вознагражденным за свой труд честью — тем, что он способствовал сохранению останков великого человека». Довод был, в пору террора, весьма сильный, и Дешан поспешил принять предложенные ему сверх чести полторы тысячи ливров. Это тоже было вполне приличной платой, особенно если принять во внимание, что предприимчивый врач выполнил свою задачу плохо: труп разложился уже на следующий день после бальзамирования.
Сердце Марата было извлечено из тела и запаяно отдельно. Мысль угадать нетрудно: «друг народа» был особенно велик сердцем.
Посмертная маска Марата
У зловещей истории похорон была и комическая сторона. Она заключалась в том, что люди, горячо оплакивавшие Марата, в действительности терпеть его не могли. Здесь аналогия с нашими событиями 1924 года, во всяком случае, далеко не полна. Я не уверен, что смерть Ленина вызвала неизлечимое горе, например, у Сталина, у Троцкого, у Зиновьева. Большевистским диадохам предстояло делить «наследство Александра», и у каждого диадоха могли быть особые причины, умерявшие его скорбь. Троцкий при жизни Ильича был «вторым в Риме» и, наверное, не мог предвидеть, что после смерти Ленина станет первым в деревне (на Принкипо). Зиновьева умерший глава партии ни в грош не ставил и всю жизнь обращался с ним как с лакеем. Сталину, по всей вероятности, не доставило большого удовольствия предсмертное письмо Ленина (так называемое завещание) — там о нем есть слова достаточно неприятные. Однако большевистская партия в целом по-настоящему любила «Ильича» и, вдобавок, была искренно убеждена в его необычайной гениальности, — при этом убеждении она остается и по сей день (в чем, впрочем, едва ли с ней расходятся и Сталин, и Зиновьев, и даже Троцкий). Между тем Марата ненавидели почти все — от рядовых членов «горы» до Дантона и до Робеспьера. Робеспьер и Дантон смотрели из окон дома на улице Оноре, как везли на эшафот Шарлотту Корде; но какие чувства они испытывали в эту минуту — кто скажет?
Были, разумеется, и исключения. К их числу принадлежал Давид. Он обожал Марата, как в молодости обожал Людовика XVI, как обожал потом Робеспьера, как еще позднее обожал Наполеона. Давид искренно любил всех своих покровителей. Он и предавал их столь же наивно-простодушно. В некоторое оправдание художнику следует сказать, что при огромном своем таланте он был чрезвычайно глуп.
Жак-Луи Давид (Бюст Франсуа Рюда)
Конвент решил воздать «другу народа» необыкновенные почести. Этого весьма внушительно требовали явившиеся в Конвент делегации. Так, оратор первой делегации вопил: «Народные представители! Короток переход от жизни к смерти! Марата больше нет! Народ, ты потерял своего друга! Марата больше нет! Не воспевать тебя пришли мы, бессмертный законодатель, мы пришли тебя оплакивать! Мы пришли воздать долг прекрасным делам твоей жизни. Неистребимыми буквами начертана была в твоем сердце Свобода. О, преступление!.. О, ужасный вид! Он на смертном ложе! Где ты, Давид?..» и т.д. Красноречивый защитник свободы требовал, чтобы Давид увековечил черты Марата и чтобы Конвент установил пытку для людей, подобных Шарлотте, — ее оратор почему-то упорно называл отцеубийцей. Пытки Конвент не установил, председатель только обещал: «Конвент в своей мудрости взвесит ваше требование». Добавлю, что председательствовал в тот день Жанбон-Сентандре, человек весьма порядочный, отнюдь не сочувствовавший пыткам и не любивший площадного красноречия. Гиганты Конвента были, по-видимому, чрезвычайно напуганы.
На Давида и было возложено главное руководство похоронами: он был присяжный церемониймейстер революции.
VI
Давид поставил дело на широкую ногу; он тоже должен был недурно заработать на покойнике[18]. По причинам, мне непонятным, решено было похоронить Марата в саду Кордельеров — мысль о погребении в Пантеоне (казалось бы, очевидная) явилась позднее. В саду Кордельеров был поспешно воздвигнут мавзолей из гранитных скал, — вероятно, тут перед устроителями носилась мысль о гранитной твердости Марата; или же сам по себе «утес» казался им образцом величественной поэзии.
Устройство гранитных скал обошлось в 2400 ливров (да еще, по сохранившемуся в Архиве счету, на 26 ливров с горя выпили вина рабочие). Над скалами была сделана надпись: «Здесь лежит Марат, друг народа, убитый врагами народа 13 июля 1793 года».
Лицо Марата было тщательно загримировано, — по рассказу одной из современниц, пришлось отрезать мешавший язык. Тело прикрыли трехцветным флагом, выпростав из-под него правую руку, в которую вложили перо, символ борьбы, — та же современница сообщает, что руку взяли от другого трупа, ибо подлинная рука Марата слишком разложилась. В таком виде гроб был выставлен 15 июля на площади. Рядом с гробом стояла окровавленная ванна Марата. «Народ проходил, стеная и требуя мщенья».
На следующий день состоялись похороны. Так как до могилы в саду Кордельеров было слишком близко, то устроители постановили сделать крюк по центральным улицам Парижа. Гроб несли на руках двенадцать человек. За ними шли мальчики и девочки в белых платьях с кипарисовыми ветвями в руках, далее Конвент в полном составе, другие власти и народ, певший революционные песни. На Новом мосту палили пушки. У могилы председатель Конвента произнес первую речь. После речей гроб опустили под скалы. В могилу были положены сочинения Марата и два сосуда с его внутренностями и легкими. Сердце же было решено отдать ближайшим единомышленникам «друга народа» — кордельерам. В бывшей королевской сокровищнице разыскали агатовую шкатулку, усыпанную драгоценными камнями: в нее положили сердце и через два дня, 18 июля, после не менее торжественной церемонии, но с гораздо более непристойными речами, прикрепили шкатулку к потолку зала заседаний клуба.
Между этим двумя церемониями 17 июля у черни было другое развлечение: казнили Шарлотту Корде.
VII
Шарлотта Корде. Портрет, сделанный художником М. Гойером на заседании революционного трибунала.
Эта казнь очень подробно описана в воспоминаниях парижского палача Сансона. К сожалению, верить его воспоминаниям трудно: последний представитель вековой семьи палачей, полуидиот, едва ли был даже в состоянии что-либо связно и точно рассказать писавшим с его слов литераторам. «Мемуары Сансона» — большая литературная афера, к ней имел отношение сам Бальзак. Однако доля правды могла быть и в «записях» палача; недаром же издатели заплатили ему тридцать тысяч франков. Некоторые подробности его рассказа очень похожи на правду (как, например, неподвижный взгляд Дантона, устремленный на Шарлотту в момент прохождения колесницы по улице Сент-Оноре). Во всяком случае, мы знаем и по множеству других рассказов, что Шарлотта Корде проявляла до последней минуты самообладание, поразившее всех очевидцев. Верньо сказал в тюрьме: «Она нас погубила, но зато научила нас, как следует умирать». Член революционного трибунала Леруа высказал мнение, что зрелище людей, идущих на смерть с таким мужеством, только деморализует народ: не следовало ли бы пускать предварительно кровь осужденным, «pour affaisser leur maintien courageux»[19]?
В эмиграции, за границей вообще, впечатление было тоже очень сильное. Выражалось оно по-разному. Клопшток написал стихи в память Шарлотты. Но, по-видимому, он ничего о ней не знал, — он и фамилию пишет неправильно: Корда, с ударением на первом слоге. В Англии на большом маскараде дама, загримированная под Шарлотту Корде, подкрадывалась к Робеспьеру, с тем чтобы его «маратизировать»...
Убийство Марата Шарлоттой Корде (рисунок Ж. Бодри 1860 год)
VIII
Мне попались в Национальной библиотеке две анонимные брошюры того времени. Они сходны и по названию[20], и по форме, и по содержанию. Оба автора обращаются к французскому народу от имени Марата. (Один из них сообщает даже подробности об усопшем: «Прибыв в Елисейские поля, я не столь горевал о жизни, сколь о том, что не закончил своего дела и сошел в могилу, не простившись с вами».) Содержание обеих брошюр обычное, террористическое; характерна лишь форма: загробный голос Марата. Очевидно, в те дни это был весьма выгодный для террористов прием.
И в самом деле, народная скорбь по случаю смерти Марата была безгранична. Ее можно сравнить лишь со скорбью русского народа в дни, последовавшие за смертью Ленина. Во всяком случае, проявления скорби были точно такие же. Скульпторы лепили бюсты «друга народа», художники писали картины, многочисленные поэты сочиняли стихи — одним словом, каждый старался как мог. В течение года на тему о Марате было написано четыре драмы и одна опера. Появились кольца Марата, брошки Марата, прическа Марата и т.д. Изображения «друга народа» стали обязательными во всех присутственных местах, в школах, в театрах. Его именем было по всей Франции названо множество улиц; в Париже весь Монмартр, по созвучию, был официально переименован в Montmarat. Дети при рождении стали получать имена: Жан Марат, Жюли Марат, Брут Марат, Санкюлот Марат. Один молодой офицер, впоследствии весьма знаменитый, обратился к властям с просьбой о разрешении переименоваться в Мараты — тем более что для этого требовалось изменить всего лишь одну букву в его настоящей фамилии: это был Иоахим Мюрат, будущий король Неаполитанский. От частных лиц не отставали муниципалитеты. Вот только переименовать Париж никому не пришло в голову. Но зато Гавр был навсегда назван Маратом, — едва ли один из тысячи нынешних жителей города об этом когда-либо слышал.
В Париже на площади Карусели «другу народа» был воздвигнут огромный памятник, тоже в виде утеса. В этот памятник за решеткой была вделана ванна Марата.
Тело «друга народа» было вскоре перевезено в Пантеон. Удивительно, что произошло это 21 сентября 1794 года, то есть после 9 термидора! Память Марата чествовали, так сказать, в пику казненному Робеспьеру. А может быть, смысл события 9 термидора не сразу поняли сами его участники. Как бы то ни было, гроб был извлечен из-под гранитных скал в саду Кордельеров и отвезен в Пантеон. С этой церемонией совпала по времени другая. Конвент постановил выбросить из Пантеона останки графа Мирабо. Этого требовали якобинцы. «Прах «друга народа», — говорил один из них, — задрожал бы от негодования, если бы оказался рядом с прахом защитника Капета»[21]. Конвент не мог не согласиться со столь веским доводом. Так и было сделано. Пока на площади пристав читал декрет о признании Марата бессмертным, останки Мирабо были вынесены через боковую дверь и выброшены на Кламарском кладбище преступников. Затем, под звуки кантаты, тело «друга народа» было погребено в Пантеоне.
IX
Как мы видим, с формальной стороны Олар имел полное право говорить о национальном культе Марата. Поклонники «друга народа» утверждают совершенно серьезно, что вся Франция оплакивала его горькими слезами. Это само по себе едва ли было возможно в умнейшей стране мира. Во всяком случае, возникает вопрос: отчего же так быстро прошла скорбь Франции?
Основная черта революций — почти всеобщий панический страх перед тем самым народом, именем которого революции творятся. Конвент, ненавидевший Марата, воздал ему божеские почести, так как был убежден, что его боготворит французский народ. Это настроение держалось еще несколько месяцев после 9 термидора. Потом возникли сомнения: а вдруг французский народ не так уж боготворит Марата?
В Меце неожиданно вышла необычайно резкая брошюра-прокламация о Марате[22], — достаточно сказать, что он в ней назывался «вампиром». Автор брошюры придумал ловкий ход: основываясь на старых дореволюционных писаниях «друга народа», он изобразил его роялистом! Как «роялиста», Марата было много легче разгромить в 1795 году — манифестации можно было устраивать безопаснее. В советской России это, кажется, называется «припаять под уклончик». Все прекрасно понимали, какой роялист был Марат; но припаяли его под роялистический уклончик с успехом. В одном из парижских театров смельчаки разбили бюст «друга народа» — сошло безнаказанно. И вдруг Париж прорвало дикой, бешеной, долго таившейся ненавистью. Рапорты парижской тайной полиции отмечают ежедневно одинаковые происшествия[23]: толпа бьет бюсты Марата и глумится над его памятью. Из множества записей приведу для примера одну. 2 плювиоза III года (то есть 21 января 1795 года) толпа в 200—300 человек ворвалась во двор якобинского клуба и сожгла чучело Марата. «Les cendres furent ensuite mises dans un pot de chambre et jetées dans l'égout Montmartre, lieu, disaientils, qui, devrait être le Panthéon de tous les Jacobins et de tous lws buveurs de sang[24] ».
Конвент не мог, естественно, не считаться с новым настроением Франции. Вопрос о Марате пересматривался в самом здании Конвента, в местах, отведенных публике. Так, в полицейском отчете от 21 плювиоза сообщается: «На трибунах частные люди говорили о Марате. Один из них сказал: «Если Марат был злодей, то пусть же Шарлотта Корде займет его место в Пантеоне!» Помещать прах Шарлотты Корде в Пантеон Конвент никак не собирался — это предложение и теперь не могло бы иметь шансов на успех. Но выбросить из Пантеона Марата Конвенту очень хотелось. Вместе с тем было и боязно: вдруг опять повернет ветер. Конвент принял осторожное решение. Он в общей форме постановил, что памятники, бюсты и похороны в Пантеоне могут разрешаться лишь по истечении десяти лет со дня смерти героя. Это было весьма мудрое постановление; жаль, что его нигде не соблюдают и по сей день: большая была бы для человечества экономия в мраморе и бронзе.
Своему постановлению Конвент придал обратную силу. Зал его заседаний был украшен бюстами Брута и Марата. Брут имел требуемый стаж, с излишком почти в две тысячи лет. Кроме того, против Брута никто в Париже решительно ничего не мог иметь. Поэтому его мирно оставили в зале. Но бюст Марата велено было вынести, как и ту картину Давида, которую полтора года тому назад повесили «на вечные времена» в зале заседаний, тоже в силу особого постановления Конвента. Затем без большого шума, без всяких церемоний (и в буквальном, и в переносном смысле слова) гроб Марата был вынесен из Пантеона и похоронен на соседнем (несуществующем более) кладбище св. Женевьевы.
И культ тотчас как рукой сняло: всем стало ясно, что «друг народа» был в лучшем случае — сумасшедший, а в худшем — совершенный злодей.
В биографиях Марата его история на этом обрывается. От биографов, очевидно, ускользнула заметка, появившаяся в «Газетт Франсез» несколькими месяцами позднее, 17 прериаля III года. Там сообщается, что останки «друга народа» были зарыты очень неглубоко; дожди размыли землю и открыли тело. «Узнав об этом, гражданский комиссар секции Пантеона отправился на кладбище и выбросил в грязь нечистые останки разбойника...»
Что сталось с сердцем Марата, не знаю. Вероятно, куда-нибудь выкинули в ту пору и сердце. Но агатовая шкатулка, украшенная драгоценными камнями, едва ли могла быть уничтожена. Вполне возможно, что теперь в нее прячет кольца и ожерелья какая-нибудь богатая дама, не имеющая ни малейшего представления о прошлом своей великолепной шкатулки.
Памятник «друга народа» на площади Карусели был снесен в январе 1795 года. Закон о десятилетнем сроке еще не был принят Конвентом. При памятнике всегда находился часовой; между тем зима стояла очень холодная; этим можно было воспользоваться. Для того, чтобы подорвать славу Марата, его объявили роялистом. Для того, чтобы снести его памятник, сослались на стужу: часовому слишком тяжело дежурить, а без часового оставить памятник никак нельзя.
Здесь надолго теряется след стоявшей на памятнике за решеткой ванны Марата. Она никому не была нужна: вряд ли кто пожелал бы купаться в этой ванне. Может быть, и в самом деле ее приобрел тогда, в надежде на любителя, старьевщик, впоследствии ее продавший графу Каприоль де Сент-Илер. Так номер «Ami du Peuple», залитый кровью Марата, после разных странствий попал в коллекцию Анатоля Франса (а от него перешел к барону де Венку). Я видел этот номер газеты на выставке 1928 года в Национальной библиотеке. Там показывались разные достопримечательности Революции, странно объединенные временем, — от письма Робеспьера к Дантону с фразой «Je t'aime plus que jamais et jusqu'à la mort»[25] до «Almanach de Coblenz, à l'usage de la belle jeunesse emigrèe, èmigrante et à èmigrer»[26]. Было там и знаменитое прощальное письмо Шарлотты Корде: «Le crime fait la honte et non pas l'échafaud»[27] и не менее знаменитый рисунок Давида «Голова Марата» с надписью: «Ne pouvant me corropre ils m'ont assassiné»[28].
Комментарии
1
Пусть он умрет.