Жизнь Веры Николаевны Фигнер, недавно скончавшейся 90 лет роду, всем достаточно известна. В течение четырех десятилетий ее имя было по-настоящему «окружено ореолом». В последнюю четверть века ореол несколько побледнел. Это, конечно, объяснялось тем, что со своим прошлым она в СССР не была даже «оппозицией Его Величества», хотя цену большевикам знала. Само собой напрашивалось сопоставление с Е.К. Брешковской[1]. Однако именно прошлое Веры Николаевны давало ей право на отдых. Да и как она могла высказываться в России? Советская Энциклопедия (1936-й год) закончила статью о ней словами: «В последние годы Фигнер стала на путь изживания своих старых народнических и народовольческих воззрений». Если бы у автора статьи были сколько-нибудь серьезные материалы для обоснования своего неопределенного намека, он, конечно, остановился бы на нем подробнее. Но Вера Николаевна, очевидно, не имела даже возможности протестовать против этих слов, которые именно ее должны были глубоко оскорблять.
Не скрою, впрочем, сравнение В.Н. Фигнер с Е.К. Брешковской было вообще не в пользу первой. Брешковская (женщина исключительная во всех отношениях) была сама простота в лучшем смысле слова. Никак не скажу этого о Вере Николаевне, в которой за версту чувствовалась grande dame революции или, как кто-то прозвал ее, «революционная Мадонна» (удивительное по нелепости сочетание слов). Этому способствовала, конечно, ее наружность: В.Н. и на восьмом десятке лет сохраняла следы красоты, когда-то, говорят, необыкновенной. Конечно, ее психология была с этой наружностью тесно связана.
В истории мало дел более трагических, чем борьба народовольцев с Александром II. Как будто все здесь соединилось для того, чтобы довести до предела напряженность политической и человеческой трагедии, — от «конституции, назначенной на 1-е марта»[2], до двух параллельных личных драм: императора и княгини Юрьевской, Желябова и Софьи Перовской. То, что предлагал царю Лорис-Меликов, не было конституцией, но опубликование манифеста об этом, по всей вероятности, сделало бы цареубийство невозможным. И — как столь часто на протяжении двух веков русской истории — об усилении ее катастрофического характера позаботились добрые друзья из Берлина: на известном совещании 8 марта 1881 года Александр III прямо сказал, что его отца «умолял» германский император не давать России конституции. Вильгельм «Великий» был человек птичьего ума и унтер-офицерского образования (этого, в сущности, не отрицал и Бисмарк, при всей своей верноподданнической почтительности в отношении Гогенцоллернов). Но роковой немецкий старичок считал себя вправе вмешиваться и в чужие дела — разумеется, по дружбе и по родственным чувствам.
Мне приходилось встречать многих деятелей революционного движения 70-х и 80-х годов. Некоторых, Г.А. Лопатина (самого замечательного из всех), Н.В. Чайковского, С.А. Иванова[3], я знал очень близко, и с каждым из них случалось не раз говорить о том в их прошлом, что они считали правильным, и о том, что считали ошибкой. С Верой Николаевной подобный разговор был бы, думаю, просто невозможен, и не только из-за недостаточной близости, из-за разницы в летах: ее культ «Народной Воли» едва ли не граничит с фанатизмом.
С.А. Иванов защищал почти всё в идеях и делах народовольцев. Г.А. Лопатин, напротив, многое, очень многое, признавал тяжкой, печальной ошибкой — и резко отделял Александра II от Александра III (это более чем естественно). Так же думал Н.В. Чайковский. Не знаю, как смотрел на прошлое П.А. Кропоткин. Он не принадлежал к «Народной Воле», но морально считал себя с ней связанным. Я потому упоминаю именно о нем, что из всех революционеров того поколения он один[4], выйдя из высшей придворной аристократии, лично хорошо знал Александра II, которого в молодости, в Пажеском корпусе, боготворил, а в преклонном возрасте, уже будучи знаменитым революционером, продолжал считать обаятельным, незаурядным человеком и человеком «двойной жизни». Чуть ли не на смертном одре П.А. Кропоткин рассказывал о своей «странной встрече» в Локарно с дочерью убитого императора. «Она не осуждала нас за то, что мы убили ее отца». Он говорил, что его поразили ее руки сходством с руками Александра II, которые он когда-то «так хорошо знал». По-видимому, эти слова умиравшего человека свидетельствовали о волнении; но идейных выводов отсюда, конечно, сделать нельзя.
Задавать вопросы на указанную выше тему Вере Николаевне было бы, повторяю, нелепо. В ее удивленном (если не возмущенном) ответе не приходилось сомневаться.
В краткой некрологической заметке о виднейшей деятельнице большого политического движения нельзя ставить общий вопрос о «Народной Воле». Но, быть может, позволительно коснуться его в связи с самой Верой Николаевной.
Пожалуй, наиболее характерной страницей в истории политической жизни В.Н. Фигнер была ее харьковская беседа с Н.К. Михайловским в октябре 1882 года. История этой беседы более или менее известна. Граф Воронцов-Дашков[5] через Н.Я. Николадзе[6] довел до сведения Исполнительного Комитета «Народной Воли», что правительство готово (на предстоящей коронации Александра III) объявить амнистию и дать России полную свободу слова, если «Народная Воля» прекратит террор. Это предложение Николадзе передал Н.К. Михайловскому, роль которого в партии он, вероятно, преувеличивал. Михайловский отправился в Харьков разыскивать Веру Фигнер: большая часть других вождей «Народной Воли» погибла или находилась уже за границей.
Министр двора, граф И.И. Воронцов-Дашков, был, как известно, одним из главных деятелей «Священной дружины». Он даже значился в ней «большим» (по другим сведениям, был «братом № 6»). Относительно этой организации, поставившей себе целью конспиративную борьбу с революционерами и поглотившей много денег[7], двух мнений нет: тут сошлись почти все, от Салтыкова-Щедрина, изобразившего ее под названием «Клуба взволнованных лоботрясов», до главы полиции Судейкина[8], всячески проклинавшего Лигу. Однако в нее входили и люди умные, как тот же Воронцов-Дашков, как гр. П.П. Шувалов[9] («брат № 8»), автор известного конституционного проекта. Но умные люди скоро в Лиге разочаровались. «Наибольший» разочаровался едва ли не первый, уже тогда склонившись в пользу конституции. Едва ли Михайловский знал его лично. Тем не менее, он счел предложение весьма серьезным, а Вере Николаевне говорил даже, что исходит оно от человека, который «выше всяких подозрений» (почему-то он ей Воронцова не назвал).
На верхах власти за этим странным делом скрывалась борьба двух групп влиятельных сановников. Во главе одной, либеральной, были Воронцов-Дашков и Шувалов. Вождем реакционной группы, кроме Победоносцева, был граф Дмитрий Толстой[10]. Вероятно, Воронцов Дашков переоценивал свое влияние на царя. Многое из того, что было возможно при Александре II, стало невозможным при Александре III. Не знаю, впрочем, очень ли верил Воронцов-Дашков в успех своей идеи (хоть я и слышал об этом рассказ его родных). Воспоминаний он не оставил. Н.Я. Николадзе, имевший тогда с ним несколько бесед, пишет: «Граф Воронцов-Дашков принял и выслушал меня внимательно, но с видом утомленного вельможи, которому всё бесконечно надоело и которому нечего желать и не к чему стремиться». Его особенно интересовало, «насколько действительно имеется оснований предполагать, что подобными мерами (т.е. амнистией и свободой слова. — М.А.) можно обезоружить революционеров». Правительство же, по его словам, на эти меры «охотно согласится». Граф Шувалов шел гораздо дальше.
Михайловский признал, что предложение Воронцова-Дашкова стоит риска поездки в Харьков на свидание с В.Н. Фигнер. Вдобавок он совершенно не верил в могущество «Народной Воли». Он говорил Николадзе: «Революционная партия… до крайности ослаблена. Ей все равно долго ничего серьезного нельзя будет делать собственными силами. В этом положении компромисс с правительством, как бы жалки для партии ни были прямые его выгоды, все же послужит ей золотым мостом, оправданием ее продолжительного бездействия, и без того ведь неизбежного, признанием ее воюющей державой, а главное, передышкой в трудную пору и спасением ее от окончательного разгрома последних ее остатков. А может быть, удастся и реальные какие-нибудь блага выторговать, вроде улучшения положения печати, частичной амнистии и т.п.».
Вероятно, полностью своей мысли Михайловский в беседе с Николадзе (все-таки чужим человеком) недоговаривал. С гораздо большей откровенностью он ее высказал в 1883 году в письмах из Вены к П.Л. Лаврову: «В горькую минуту, тянувшуюся, впрочем, не одну минуту, — писал он, — решил было эмигрировать и пристроиться к вам окончательно и бесповоротно. Мысль эту я бросил по многим причинам… Я не революционер — всякому свое. Борьба со старыми богами меня не занимает, потому что их песня спета и падение их есть дело времени. Новые боги гораздо опаснее и в этом смысле хуже. Смотря так на дело, я могу до известной степени быть в дружбе со старыми богами и, следовательно, писать и в России…». «Скажите же мне ваше повелительное наклонение не в теоретической области, а в практической. В ожидании я вам скажу свое: сидите смирно и готовьтесь… Япония, Турция имеют конституцию, должен же придти и наш черед. Я, впрочем, не знаю, в какой форме придет момент действия, но знаю, что теперь его нет и что молодежь должна его встретить не с Молешоттом[11] на устах и не с игрушечными коммунами, а с действительным знанием русского народа и полным умением различать добро и зло европейской цивилизации. Откровенно говоря, я не так боюсь реакции, как революции. Готовить людей к революции в России трудно, готовить к тому, чтобы они встретили революцию как следует, можно и, следовательно, должно».
Тут было некоторое противоречие (впрочем, больше формальное): что же, собственно, разумел Михайловский под «моментом действия», если чрезвычайно опасался революции, а конституцию считал обеспеченной? Тем не менее, идеи и настроения этого столь выдающегося и проницательного человека понятны. Труднее понять, чего именно хотела В.Н. Фигнер.
По собственным словам, она в беседе с Михайловским отнеслась к предложению Воронцова-Дашкова «совершенно отрицательно». В.Н. сослалась на то, что это полицейская ловушка. Полиция действительно очень скоро узнала о свидании и переговорах Михайловского с Фигнер — но потому, что сама В.Н. месяца через три–четыре рассказала об этом агенту Судейкина Дегаеву. Нас их спор, однако, здесь интересует лишь как материал для выяснения настроений людей того времени (в частности, Веры Николаевны) и их способности к «учету соотношения сил», а равно и к выводам из такого учета. Михайловский, решительно отвергая мысль о ловушке, предложил потребовать от правительства в доказательство его искренности немедленного освобождения Чернышевского. В.Н. Фигнер тотчас выдвинула также требование освобождения Нечаева[12]. Михайловский, быть может, несколько раздраженный, прямо поставил ей вопрос: «А можете ли вы фактически осуществить террористическую часть программы? Предпринимаете ли вы и можете что-нибудь принять в смысле центрального террора?» Со свойственной ей прямотой она ответила отрицательно. Надо полагать, Михайловский пришел в полное недоумение. В конце концов В.Н. ему сказала: «Лично отказываюсь от каких бы то ни было сношений по этому делу», — и предложила обратиться за границу к Тихомирову[13], к которому вскоре после того и поехал Н.Я. Николадзе.
Лев Тихомиров, настроенный еще более умеренно, чем Михайловский (говорю, разумеется, о прежнем Тихомирове), ухватился за предложение Воронцова-Дашкова. От имени «Конгресса русской социал-революционной партии» он заявил, что «если правительство дозволит в русском обществе мирную пропаганду социальных воззрений, хотя бы в той скромной мере и в тех узких границах, в каких это дозволительно в современной Германии, и если, кроме того, оно дарует амнистию и некоторое облегчение общественной деятельности для интеллигенции (в печати, земстве и т.п.), то революционная партия обязуется прекратить террористическую деятельность и упразднит себя как партию противоправительственную. Если же, сверх того, правительство пожелает взять в свои руки проведение и осуществление социальных реформ, улучшающих аграрный и экономический быт народа, то названная партия от всей души искренне пойдет за правительством и всеми своими средствами, всей энергией своих членов постарается содействовать наилучшему выполнению такого рода правительственных задач».
Конечно, никакого «Конгресса русской социал-революционной партии» не было (это говорилось для престижа), но, вероятно, кое с кем из народовольцев-эмигрантов Тихомиров посоветовался[14]. Отсюда видно, как умеренны были тогда многие революционеры (Михайловский так далеко не пошел бы).
Из дела ничего не вышло. Когда Николадзе вернулся в Петербург (в последних числах декабря 1882 года), Воронцов-Дашков откровенно сказал ему, что положение совершенно изменилось: едва ли теперь удастся что-либо сделать. «Он просил меня, — рассказывает Николадзе, — немедленно же уведомить об этом г. Тихомирова и сообщить ему, что он и его товарищи ввиду изменившихся обстоятельств вольны считать себя свободными от всякого уговора и поступать по своему усмотрению ». Это говорил министр двора! Что же касается графа П.П. Шувалова[15], то он, «убежденный в том, что миром правят только шкурные чувства», всячески советовал Николадзе «твердо и властно уверить Александра III, что революционеры его всенепременно убьют, как убили его отца, если только он не даст России конституции». Шувалов брался для этого выхлопотать Николадзе аудиенцию у императора. Николадзе «вежливо отклонил это предложение».
Конечно, и Николадзе, и Тихомиров, и Михайловский недоумевали: зачем и для чего их ввели в заблуждение? На самом деле их никто в заблуждение не вводил. Именно в эти дни и недели «конституционалисты» при дворе потерпели полное поражение. Не то 18-го, не то 20 декабря в Одессе был арестован Сергей Дегаев (впрочем, по всей вероятности, вступивший в сношения с полицией еще раньше). Ему был устроен Судейкиным фиктивный побег, он оказался близким сотрудником В.Н. Фигнер — и теперь графу Дм. Толстому стало достоверно известно, что «Народная Воля» чрезвычайно слаба, что разгромить ее остатки весьма нетрудно. Очень скоро была арестована и сама Вера Николаевна.
Михайловский не любил вспоминать о своей харьковской поездке, но едва ли потому, что признавал себя неправым. Он не мог не узнать позднее, что именно в эти дни, с провалом всех[16] конституционных проектов, на долгие годы решились судьбы России.
Спор его с В.Н. Фигнер был неравный. Как верно замечает Б.И. Николаевский, «В.Н. никогда не была ни теоретиком, ни самостоятельно мыслящим политиком. Мы нигде не встречаем упоминаний об оригинальной позиции, занятой ею в каком-либо большом политическом вопросе». Сама она о Михайловском впоследствии отзывалась холодно: «Для моего молодого фанатизма он был слишком от мира сего». Так, конечно, и должна была писать «революционная Мадонна». Но Михайловский, должно быть, себя спрашивал: чего же она хочет? На что рассчитывает? За что отдает свою жизнь?
Она отдавала свою жизнь для легенды. Среди народовольцев были разные люди, разные во всех отношениях, разные и по политическим взглядам. Для очень немногих из них во всем их деле на первом месте была легенда. Такие — редкие — люди неизменно попадаются в больших, связанных с самопожертвованьем, движениях. Их можно найти в истории всех французских революций. Насколько могу судить и по личным впечатлениям от В.Н. Фигнер, и по ее писаниям, и по тому, что говорил мне Г.А. Лопатин, она была лучшим — и поистине замечательным — образцом таких людей.
Легенду она и создала. Ее необыкновенное, спокойное мужество всем хорошо известно — В.Н. прожила страшную жизнь между бомбами и виселицей, просто непостижимо, как она могла прожить до 90 лет! Так же известна и ее беззаветная преданность той партии, легенду которой она желала создать. Люди, близко ее знавшие, говорили и об ее исключительной доброте (о чем я судить не хочу и не могу). «Девушка строгого, почти монашеского типа»[17] — это часто цитировалось. И конечно, не могло же все быть гипнозом красоты — только гипнозом красоты. Она являлась Глебу Успенскому в его бредовых видениях в психиатрической лечебнице — Успенский в светлые минуты сам это рассказывал.
Надо ли говорить, что совершенное бесстрашие и жертвенность, отказ от частной жизни, которая могла бы быть очень счастливой, готовность на мученичество при личном обаянии, действовавшем десятилетиями на людей, вместе создают незаурядную фигуру. Я надеюсь, что эти строки (выражающие только мое личное мнение) не заденут поклонников Веры Фигнер. Легко было написать ее некролог с «девушкой строгого, почти монашеского типа» во всех падежах. Но если почти всей обличительной литературе о народовольцах медный грош цена, то незачем и в иконописном тоне писать о людях, переходящих историю. Через шестьдесят лет после гибели «Народной Воли», в свете всего того, что мы видели и пережили, об ее деятелях должно говорить беспристрастно — конечно, не «au dessus de la melée»[18], но и не впадая в баррикадный стиль (особенно присущий иностранцам). Давным-давно образовалась пустота и по ту, и по другую сторону этой исторической баррикады.