Для Норфолька тоже была снята комната в Уолдорф-Астории. В другое время он очень оценил бы ее роскошь и комфорт – после тех условий, в каких жил в Лондоне, на Ривьере и в других местах. Но ему было не до гостиницы. У него не выходил из головы последний разговор с Тони.

Он просто ничего не понимал. Теперь ему было почти ясно, что перед ним женщина, не вполне нормальная умственно, хотя и со светлыми промежутками. Она говорила о морфии, о видениях, о десяти своих воображаемых жизнях. Начала, впрочем, с какого-то звонка Кут-Хуми. Он слушал с изумлением и даже, вопреки своему обычаю, не шутил.

– Не волнуйтесь, – иронически сказала она. – Звонок был делом Гранда, я к нему не имела отношения… Просто мне нравилось, что люди так глупы.

– Меня трудно удивить глупостью людей, – сердито сказал Норфольк. – Но это не резон, чтобы пользоваться их глупостью для уголовных или полууголовных действий.

Тони смотрела на него с пьяной насмешливой улыбкой.

– На словах вы отрицаете буржуазную мораль, а на деле…

– Я ее не отрицаю, и она не буржуазная: Моисей не был капиталистом, а в «Коммунистическом Манифесте» ничего о десяти заповедях не сказано.

– А на деле вы такой же буржуа, как они все. Вы и не понимаете, что может быть радость, освобождение, счастье в полном, совершенном презрении ко всему этому. Не понимаете и не поймете!

– Что же тут непонятного? Так верно думают все люди, кончающие жизнь на электрическом стуле, – сказал он, с беспокойством взглянув на нее. – Надеюсь, у вас это чистая теория?

– Не надейтесь, – ответила она и, выпив залпом большую рюмку брэнди, заговорила о своей прабабке-колдунье и о том, что ей самой тоже пожал руку своей холодной рукой Князь Тьмы, принявший ее на службу в разведку международной организации. Норфольк слушал, вытаращив глаза.

– Послушайте, – сказал он холодно, изменившись в лице. – Все остальное, все звонки Кут-Хуми не имеют значения и не слишком меня интересуют. Но это!.. Это какая жизнь: настоящая или воображаемая?

– Не знаю… Никакой разницы нет, – ответила она, подумав довольно долго.

В эту минуту его вызвали к Делавару. Больше он Тони не видел.

«Сумасшедшая в полном смысле слова, – подумал Норфольк теперь, сидя в ванне своего номера. – Если это просто ей приснилось, то беды нет. Быть может, очнется и станет прежней милой барышней. Но, что если все это правда? Тогда ее скоро поймают, посадят в тюрьму, она скажет обо мне, и мое положение станет весьма неприятным!» Он поймал себя на том, что уже думает о своих будущих показаниях властям. – «Почему же вы, будучи американским гражданином, не донесли на женщину, отправленную в Соединенные Штаты с целью шпионажа?» – «Потому, что эта сумасшедшая была под двойным действием морфия и алкоголя, я просто мало понял в ее болтовне», – отвечал он следователю, пожимая плечами (заметил, что уже пожимает плечами, сидя в ванне). «Впрочем, едва ли она сообщит властям, что все рассказала мне. Зачем ей это делать без всякой пользы для себя, когда я ей оказал громадную услугу? Разве только из „презрения к буржуазной морали“? Но дело не в моей юридической ответственности. Моя моральная обязанность была донести еще на пристани"…

Его отеческое чувство к Тони чрезвычайно ослабело после этого разговора с ней. Все же он себе представлял, как ее арестуют по его доносу, как будет устроена очная ставка, как она будет на него смотреть, – и чувствовал, что донести нелегко. Говорил себе также, что на очной ставке всплыло бы и многое другое. – «Как вы узнали, что она морфинистка?» – «Мне это сообщил Гранд». – «Кто это?» – Всплыл бы и этот господин, уголовное дело с бриллиантами, я в качестве шантажиста-Дон-Кихота. Этому они никогда не поверят, – думал он, вспоминая свою службу в полиции. – Затем всплыла бы и история с их идиотской «Афиной». Босс наверное в восторге от этого не будет. Во всех газетах были бы мои портреты в обществе жулика и шпионки (если она шпионка?). Я потерял бы место, а после такой рекламы найти службу в Америке было бы невозможно, я скоро очутился бы на улице», – говорил он себе, но чувствовал, что, как ни основательны все эти соображения, главное не в них, а в том, что доносить вообще тяжело, а ему на молодую красивую и несчастную женщину в особенности.

«Разумеется, если б я твердо знал, что все это правда, что она коммунистическая агентка, я донес бы без малейшего колебания. Я американский гражданин, я обязан исполнить свою гражданскую обязанность и тотчас сообщить о ней властям, а то, как она на меня посмотрит на очной ставке, не имеет ни малейшего значения. Но что если все это пьяный бред? Тогда я без всякой необходимости поставлю себя в очень тяжелое, почти безвыходное положение. Нет, надо сначала ее повидать еще раз и заставить ее сказать мне всю правду», – думал Норфольк, одеваясь.

На Бродвэе было слишком много магазинов съестных припасов, слишком мало книжных магазинов, слишком много световых реклам, слишком мало никуда не торопящихся людей. Он купил газету, известную по перепечаткам всему миру, и нашел, что она слишком велика: «Не стоит терять столько времени». С газетой он вошел в большую «кафетерию». В свое время, приезжая из Бруклина в Манхеттэн по делам, изредка позволял себе здесь обедать, когда бывали деньги. В кафетерии было слишком много блюд. После Европы его раздражало, что надо поскорее съесть обед и освободить место для других. Выбрал себе столик в углу, где было окошечко в бар. Через окошечко получил виски, к концу обеда спросил еще брэнди, пошел к стойке за второй чашкой кофе. Когда он нес чашку назад к столику, его озарила мысль: надо сейчас же, сейчас поехать к Тони и предъявить ей ультиматум: либо она немедленно уедет назад во Францию и больше носа не покажет в Соединенные Штаты, либо он немедленно донесет на нее полиции!

«Превосходная мысль! Эта психопатка должна будет принять мой ультиматум! У нее другого выхода не окажется. Деньги? Я ей достал бриллианты, ей останется достаточно для того, чтобы начать честную жизнь. Если то и правда, ее милые заказчики оставят ее в покое, увидев, с кем имеют дело. Пусть она им вернет их аванс и они нa нее плюнут. Ведь они ее наняли, не имея понятия о том, что она полоумная и морфинистка, как и я не имел понятия, пока мне этого не сообщил Гранд: в чужую душу не влезешь. Это самый лучший выход для всех. Просто замечательная мысль!» – думал радостно Норфольк. Он купил у выхода сигару и решил поехать на автомобиле. Хотя разговор, очевидно, должен был быть тяжелым, он по дороге подумывал о нем не без удовольствия. Думал, что его жизненная философия – то самое, что он говорил Яценко – верна: «Все люди очень слабы, всем надо в меру сил помогать, чтобы они не стали совершенными прохвостами, потому что может им стать и очень хороший человек. Для этого вовсе и не надо любить людей, надо только, как это иногда ни трудно, преодолевать отвращение», – думал он.

Старый управляющий гостиницы тотчас его узнал и встретил довольно приветливо. Сказал, что он мало изменился, разве только еще поседел. – А вы даже не поседели, – ответил Норфольк любезностью на любезность. Они поговорили о Европе, о возможности новой войны, о погоде в Нью-Йорке, выразили надежду, что войны не будет, а жара скоро спадет. Норфольк вскользь упомянул, что остановился в Уолдорф Асториа. Это произвело на управляющего впечатление, и он стал еще любезнее.

– А у вас здесь остановилась моя племянница, я рекомендовал ей вашу гостиницу, – небрежно сказал Норфольк, преодолевая легкое смущенье, и назвал фамилию Тони.

– Нет, такой у нас нет.

– Как нет? Она сегодня приехала. У вас, должно быть, еще ее не записали?

Управляющий ответил, что в гостинице все комнаты заняты и что в последние дни никто не приезжал. По требованию встревожившегося Норфолька, он навел справку у швейцара; тот подтвердил, что комнат сегодня и не спрашивали.

– Она не могла не приехать! Может быть, ей у вас сказали, что все занято, и рекомендовали другую гостиницу? Я знаю, что она прямо с пристани должна была поехать к вам.

Навели еще справку у мальчика: нет, никто не приезжал. Норфольк растерянно смотрел то на управляющего, то на швейцара.

– Да ведь вашей племяннице известно, что вы остановились в Уолдорф Асториа? – со скрытой насмешкой спросил управляющий, хорошо его знавший.

– Кажется… Да, известно.

– Так чего же вам беспокоиться? Верно она к вам уже позвонила или позвонит вечером. А если нет, то поезжайте на пристань и справьтесь, – посоветовал управляющий и дал ему имя своего друга, чиновника на пристани.

В Уолдорф Асториа никто не звонил. Норфольк отправился на пристань. Знакомый управляющего оказался любезным человеком и согласился навести справку. Однако, вернувшись, он стал менее любезен, сообщил сведения очень холодно и поглядывал на старика подозрительно. Записал даже его адрес. Его не смягчили и слова: «Уолдорф Асториа».

– …Она скрыла на таможне бриллианты. Кроме того у ней найдены наркотики. Больше ничего не могу вам сказать. Вероятно, ее отправят назад во Францию. Вы меня извините, я очень занят.

Только за брэнди можно было немного разобраться в том, что произошло. Макс Норфольк зашел в бар.

После первой рюмки он подумал, что дело сложилось не так дурно. «Если даже эту сумасшедшую посадят в тюрьму, то, значит, не по обвинению в шпионаже. Кажется, такие дела кончаются конфискацией и штрафом. Штрафа она из своего жалованья заплатить никак не может. И, разумеется, ее почтенные работодатели тоже за нее денег не внесут: увидят, какое сокровище приобрели, им морфинистки, да еще попадающиеся через час после приезда, не нужны. А так как она морфинистка, то наши власти просто отберут камни и вышлют ее назад. Там работодатели ее на порог не пустят: „Чорт с тобой, ты держи язык за зубами и мы будем молчать“. Все же ему было досадно. Ему хотелось приходить к Тони по вечерам, пить и болтать.

После второй рюмки он стал думать о забавной стороне дела. «Без моего отеческого участия она не получила бы трех бриллиантов. Я думал, что ее осчастливил. На самом деле она из-за них провалилась. Таков был результат моего вмешательства в события. Правда, я ее все-таки осчастливил именно тем, что она провалилась, но она этого не знает и теперь, может быть, проклинает меня. Быть может, она шпионка, но задержали ее за то, что она провезла беспошлинно товар, а это безнаказанно делают в том или другом масштабе пять дам из десяти. Гранда, которому и по духу, и по букве законов давно место на каторге, беспрепятственно пропустили в Америку, а сотни тысяч честных людей визы не получают потому, что родились не там, где следовало. Их содержат в лагерях Германии на средства американского налогоплательщика, тогда как они могли бы зарабатывать хлеб полезным трудом, если б получили бумажку с печатями, называемую визой. Почтенные работодатели прогонят Тони, но выживший из ума антибольшевистский старец Дюммлер примет ее назад в свое идиотское общество. Все же самое интересное в этой истории то, что эти болгарские или другие коммунисты ее к себе не звали: она сама их нашла и к ним явилась, они даже не подозревали об ее существовании. Да, Тони отчасти права: не только они виноваты в том, что существующий строй порождает такое количество людей, которые его ненавидят, которым он надоел, которым просто скучно, которые почему-либо попали в безвыходное положение. И тогда не коммунисты приходят, а к коммунистам приходят. Обычно это происходит постепенно, сначала дают им пальчик, потом ручку, потом становятся рабами. Морфий только частный случай, быть может, и не интересный. У них наверное служит множество подмоченных людей и всякого рода неудачников. Чаще же всего деньги. И даже тогда, когда как будто они ни при чем, поискать хорошо – окажутся все-таки деньги. Можно было бы даже учредить такое общество: страховка людей против самих себя, – чтобы не бросались в воду, чтобы не прибегали к наркотикам, чтобы не становились шпионами… Надо, надо чинить существующий строй: тот, что придет ему на смену, будет неизмеримо скучнее, но и этот достаточно скучен и тяжел"…

После третьей рюмки он вышел на Бродвэй уже скорее в добром настроении духа. Световые рекламы его больше не раздражали, и он больше не находил, что гастрономических магазинов слишком много. «Люди совершенно правы, что веселятся, не думая ни о каких катастрофах: все равно никому лучше не стало бы, если б они об этих катастрофах болтали ерунду». Норфольк был рад, что вернулся в Соединенные Штаты, и теперь испытывал почти такое же чувство, как профессор Фергюсон в своем городке. «Есть немалая доля правды в этой холливудской олеографии: «иммигранты плачут от радости при виде Статуи Свободы, думал он. – Конечно, ни одна страна в мире не дает такого впечатления крепости, прочности, вечности, как эта. В политике хорошо, иногда хорошо, только то, что возможно. В нашем зигзагообразном прогрессе надо в сущности лишь немного способствовать преодолению обезьяны в человеке, больше ничему. И если в этой благословенной стране магазины ломятся от товаров, то это тоже в конечном счете способствует преодолению обезьяны. Разумеется, жаль, что Тони так же внезапно выключится из моей жизни, как внезапно в нее включилась. Но все равно она моей быть не могла бы и никто больше моей не будет… Да и вообще ничего больше моего нет… Вот разве только это: «My beer is Rheingold, the dry beer».

Норфольку вдруг пришло в голову: что, если Тони сознается американским властям и в шпионаже! «От нее всего можно ожидать! Впрочем, ей тогда верно предложат стать двойной агенткой. Значит, опять все в порядке: и в Америке останется, и будет получать жалованье с двух сторон, и я буду к ней заезжать!» – Эта мысль очень его утешила. Он сел в автобус и поехал назад в гостиницу.