Гости пришли очень точно, в четверть десятого. Усадив Надю, Пемброк долго обеими руками пожимал руку Яценко. Он в самом деле верил, что отец этого драматурга был его другом.
– …Вот и вы пожаловали в эти благословенные края. Надеюсь, надолго? Только на один день? Как жаль! Впрочем, и я скоро уезжаю в Париж… Страшно рад вас видеть. Рассказы ваши были чудные, но я не знал, что вы стали драматургом?
– Как писал Тредьяковский, «начал себя производить в обществе некоторыми стишками», – ответил Яценко с неуверенной шутливостью.
– Разве ваша пьеса в стихах? – испуганно спросил Пемброк.
– О, нет, в прозе.
– Горю желанием ознакомиться с вашей пьесой. Надя мне столько о вас говорила… Я ее называю Надей, это привилегия моего возраста… Да, мне уже стукнуло семьдесят лет, – сказал Альфред Исаевич и, как всегда, с удовольствием выслушал, что на вид ему нельзя дать больше шестидесяти. – Милости прошу, садитесь и будьте как дома… Недурной номер, правда? Я плачу за него в три раза меньше, чем платил в Уолдорф-Астория. Мы сейчас начнем чтение, надо заказать напитки. Надя, что вы будете пить? Только, умоляю вас, не «чашку чая без сахара»! Вы еще не в Холливуде, вы не полненькая, кроме того, вы жестоко ошибаетесь, думая, что холливудские звезды в самом деле питаются акридами и диким медом. Это все реклама, я, слава Богу, всех их достаточно знаю. Они по ночам отлично хлопают шампанское, как сивый мерин.
– Едва ли сивый мерин хлопал шампанское, – сказал будто бы весело Яценко. – У нас все валят на сивого мерина. Гоголь сказал «глуп как сивый мерин», это понятно. А у нас почему-то стали писать «врет как сивый мерин». Вот как пишут «великий писатель земли русской». Тургенев сказал: «великий писатель русской земли».
– Хорошо, так я ошибся, – сказал с легким неудовольствием Пемброк. – Надя, хотите виски?
– Пожалуй, сегодня я выпью. Право, я волнуюсь гораздо больше, чем Виктор. Ему, в конце концов, не так важно, возьмете ли вы его пьесу или же он отдаст ее другим. Но для меня, вы сами понимаете, сыграть эту роль… Не виски, а лучше портвейна, – говорила Надя довольно бессвязно, хотя заранее долго обдумывала, как надо говорить с Пемброком.
– Вы смотрите на эту гравюру, – сказал Альфред Исаевич Яценко. – У меня дома я вам покажу не такие вещи. У меня есть работа Антокольского! Он был, по-моему, величайшим скульптором 19-го века. Заметьте, никто так глубоко не проникал в душу и еврейского, и русского народов. Вы помните евреев «Инквизиции»? У кого еще вы найдете такие лица!
– Лучше всех в еврейскую душу проник, если я могу судить об этом, Александр Иванов, в котором не было ни одной капли еврейской крови, – сказал Яценко, уже оберегавший свою независимость от человека, который мог купить его пьесу. Ему было стыдно, что и он волнуется. – Правда, когда Иванов писал свою картину, он не выходил из еврейских кварталов и синагог. А вот мне для моей пьесы пришлось проникать во французскую душу, – с усмешкой добавил он, желая поскорее перейти к делу.
– Мы сейчас об этом поговорим. Итак, виски и портвейн?
Когда напитки были по телефону заказаны, Альфред Исаевич пододвинул настольную лампу к креслу Джексона и сам сел, бросив искоса взгляд на рукопись, которую автор вынимал из папки. Вид у него был такой, точно он предвкушал большое наслаждение.
– Подождем, пока он все принесет, чтобы нам не мешали во время чтения, – сказал он. Вы… Виноват, ваше имя-отчество Уолтер Николаевич?
– Виктор Николаевич.
– Я люблю называть людей по имени-отчеству, вспоминаю старину, Петербург. Ах, какой был город! Такого другого не было и не будет… Но прежде всего я хотел вас честно предупредить. Как вы знаете, я кинематографический деятель, а не театральный. Правда, я иногда ставил на Бродвее пьесы, но я это делаю редко. Хотя автор в своем деле не судья, разрешите вас спросить: в вас есть кинематографическая жилка? Это то главное, что меня интересует.
– Не знаю.
– Зато во мне, как вы знаете, есть кинематографическая жилка, Альфред Исаевич, – с улыбкой сказала Надя тоном старой артистки. – Я честно говорю, я гораздо больше люблю кинематограф, чем театр. В театре я часто сплю даже на хороших пьесах, а в кинематографе никогда не сплю даже на плохих фильмах.
– Я о себе этого не говорю, – сказал Яценко.
– Look, – сказал Пемброк. – Конечно, у вас, Виктор Николаевич, есть против кинематографа застарелый предрассудок. Вы кое-что читали о Холливуде, еще больше слышали, при вас метали громы и молнии. Ведь только ленивый не обличал кинематограф. Это так легко и приятно. Заметьте, пишут «сатиры на Холливуд» преимущественно те писатели, которым там не повезло…
– Я не собираюсь писать «сатиру на Холливуд»! – перебил его Яценко. – Это, во-первых, в самом деле очень банально, а во-вторых, это и несправедливо. Уж если кого осуждать, то не кинематографических магнатов, а тех писателей, которые ради денег с ними работают, а потом, как аристократы мысли, над ними очень элегантно насмехаются. Они зарабатывают, так сказать, вдвойне.
– И совершенно не над чем насмехаться, – сказал Пемброк, не совсем довольный замечанием Виктора Николаевича. – Мы тоже не плебеи мысли, как на нас ни клевещут. Я в кинематографе варюсь тридцать лет, и почти все, что о нас говорят в «сатирах на Холливуд», просто клевета и вдобавок неумная. Или же, по крайней мере, все это страшно преувеличено. Мошенники? Конечно, есть и мошенники, где их нет? Но, в общем, в Холливуде преобладают честные люди, там редко надувают и почти никогда никого не обкрадывают. Конечно, неприятностей, ссор, сплетен там сколько угодно, однако чем же мы виноваты, что нам приходится иметь дело с… детьми? – Альфред Исаевич хотел сказать «с сумасшедшими», но удержался. – Я имею в виду актеров. Не сердитесь, Надя, вы будете единственным исключением. – Он имел в виду актеров и писателей: считал полусумасшедшими и тех, и других. – Сплетен и неприятностей много, а все-таки мы в конце концов отлично ладим.
– Это очень приятно слышать, Альфред Исаевич – сказала Надя, – и я уверена, что вас в кинематографе все очень любят.
– Кажется, любят, хотя за глаза, вероятно, ругают меня старым дураком. Автор приехал на три месяца в Холливуд и думает, что он сразу все понял. А может быть, и мы, занимаясь этим делом не три месяца, а тридцать лет, тоже кое-что понимаем, а? Он думает, что у него хотят вытащить из кармана какую-нибудь идею, а может быть, и носовой платок. А я вам скажу, что вы на слово некоторых кинематографических магнатов можете поверить все, что имеете! Вы много знаете таких людей или организаций, а? Ну, вот у вас, в Разъединенных Нациях, вы сколько поверите на слово большевистского делегата, а?
– Стакан пива.
– И этого много, – сказал, смеясь, Пемброк. – Как бы то ни было, моя обязанность была вас предупредить, что я не специалист по театру. Now, какая же у вас пьеса?
– Историческая.
– Ах, историческая? – протянул Пемброк с разочарованьем. Надя испуганно на него взглянула. – Не могу скрыть от вас, что исторические пьесы сейчас в Америке не в спросе. Правда, есть исключения.
– Если она вам не понравится, то вы потеряете только полтора часа времени, – сказал Яценко шутливо-беззаботным тоном, точно для него и в самом деле не имело никакого значения, возьмут ли его пьесу или нет. – Должен вам сказать следующее. Театрального и кинематографического мира я действительно не знаю, но издательский мир знаю лучше. И вот один умный старый издатель говорил мне, что он никогда не может наперед сказать, будет ли книга иметь успех или нет. Как вы знаете, ни один издатель не хотел принимать Пруста…
– "Так то Пруст!» – мысленно вставил Альфред Исаевич, тотчас убедившийся в том, что и этот автор сумасшедший. Сам он Пруста не читал, но знал, что это очень знаменитый писатель. Яценко понял его мысль.
– Правда, то Пруст, – сказал он. – Однако, как вы знаете, десятки издателей отклонили и «Gone with the wind», и «All quiet on the western front» Ремарка. Наперед никто ничего сказать не может. Я знаю, что в современном театре признаются главным образом пьесы с вывертами. Нужно, чтобы действие было где-нибудь в раю или в аду, чтобы оживали и весело болтали мертвецы, или чтобы все начиналось с конца, или чтобы была выведена какая-нибудь несуществующая Иллирия. Все это довольно пошлая мода, очень удобная для увеличения дохода: если действие происходит в аду или в Иллирии, то легче поставить во всех странах. Придумывать разные выверты вообще очень легко. Только они через три-четыре года становятся нестерпимы и ненужны, даже… Он хотел сказать: «даже Холливуду». – Не нужны никому.
– "А ты пишешь для вечности, понимаю», – подумал Альфред Исаевич. Лакей принес на подносе виски и портвейн.
– Ну, вот теперь мы ждем, – весело сказал Пемброк, бросив еще раз взгляд на рукопись. «Кажется, большие поля"…
– Как полагается автору, я должен сделать предисловие, – сказал Яценко, откашлявшись и стараясь справиться с голосом. – Моя пьеса называется «Рыцари Свободы». Подзаголовок: «Романтическая комедия». Я написал в романтическом духе историческую пьесу на современную тему. Боюсь, она все же, особенно при первом чтении, покажется вам немного старомодной. Ведь все романтическое довольно чуждо современному человеку. Я даже рисковал написать что-то вроде пародии. Думаю, что этой опасности я избежал, хотя большая сцена четвертой картины и может заключать в себе легкий, очень легкий элемент пародийности… Пьеса начинается с очень короткого пролога. Знаете ли вы прелестный романс Мартини: «Plaisir d'Amour»? Когда-то, сто с лишним лет тому назад, его распевала вся Европа, но он еще и теперь не совсем забыт. У меня этот романс проходит через всю пьесу…
– Очень хорошая мысль, – сказал Альфред Исаевич, одобрительно кивнув головой. – В фильме музыкальный номер всегда способствует успеху…
– Я этого не имел в виду, – сухо сказал Яценко.
– Почему в фильме? – вмешалась Надя. – Возьмите наш классический театр, если вы его еще не забыли, Альфред Исаевич. У самого Островского, кажется, нет ни одной пьесы без пения.
– Sugar plum, кому вы это говорите! Я забыл русский театр? Помилуйте! Ах, как Островского играли в Малом Театре! Одна Садовская чего стоит! Вот вы оба настоящего Малого Театра и помнить не можете… Простите, что я вас перебил. Но должен сказать одно: музыкальный номер хорош, если артист или артистка умеет петь. Иначе надо искать заместителей, а это вредит впечатлению.
– Если автор имеет в виду меня, то я надеюсь выйти из этого испытания без позора, – сказала Надя. – Мне уже случалось петь в кинематографе. Вы помните мою «Песню Пионерки» на заводе тяжелых снарядов?
– Вы очень мило пели, – тотчас согласился Альфред Исаевич, не помнивший ни песни пионерки, ни завода тяжелых снарядов.
– А романс, в самом деле, прелестный! Я его помню, – сказала Надя и вполголоса, действительно очень мило, пропела:
"Plaisir d'amour ne dure qu'un moment,
Chagrin d'amour dure toute la vie». [13]
– У вас это выйдет чудно! – сказал Виктор Николаевич.
Альфред Исаевич тоже похвалил романс и высказал несколько мыслей о музыке. Он посещал концерты, слышал большинство знаменитых музыкантов, но по отсутствию к ним интереса иногда путал: говорил, что слышал Паганини, почему-то смешивая его с Сарасате. Яценко слушал его с легким нетерпением. Знал, что люди, даже музыкальные, даже правдивые, часто лгут, говоря о своих предпочтеньях среди знаменитых пианистов или скрипачей. «Только профессионалы и могут сказать, кто лучше играет то, а кто это. Любители же, неизвестно зачем, почти всегда привирают».
– Разрешите вернуться к моей пьесе, – сказал он. – Ее фоном служит одно подлинное политическое событие, давно забытое всеми, кроме историков-специалистов. Действие происходит во Франции, в 1821 году, в эпоху Реставрации, когда реакционная политика короля Людовика XVIII и его министров вызвала к ним острую ненависть всего французского народа. Франция покрылась сетью тайных обществ, имевших целью свержение Бурбонов…
– Это немного досадно, – сказал Пемброк. – Значит, если мы по пьесе сделаем фильм, то в Испании он будет запрещен. Правда, Испания небольшой рынок, но Южная Америка, Аргентина… Хотя что может иметь Аргентина против свержения Бурбонов? Да и Испания, пока там еще не взошел на престол Дон-Хуан… Что за имя для короля «Дон-Хуан»! Но простите мое практическое замечание. Ведь как эвентуальный продюсер, я должен считаться и с житейскими соображениями. Продолжайте, прошу вас.
– Одно из этих обществ называлось «Рыцари Свободы». Отсюда и заглавие моей пьесы.
– Боюсь, что его придется изменить. У нас скажут: «Какие Рыцари Свободы! Ну что, Рыцари Свободы! Зачем Рыцари Свободы!» Впрочем, это деталь.
– В работе тайных обществ принимал ближайшее участие генерал Лафайетт, в ту пору уже старик…
– Вот это хорошо! – радостно сказал Пемброк. – В Америке он и теперь страшно популярен, если это тот самый? Конечно, тот самый. У нас в каждом городе есть улица Лафайетта, а в Нью-Йорке есть даже сабвэй «Лафайетт"… Еще раз извините, я вам больше мешать не буду.
– Общество «Рыцари Свободы» устроило восстание в провинциальном городке Сомюре, закончившееся неудачей и казнями. Конечно, по сравнению с тем, что видело наше счастливое поколение, реакция и репрессии того времени могут считаться образцом гуманности и терпимости, но ведь тогда люди вообще были гораздо более культурны, чем теперь. Как бы то ни было, этот заговор составляет исторический фон, на котором разыгрывается моя пьеса. Главные действующие лица, за исключением, разумеется, Лафайетта, мною вымышлены, хотя характеры их частью навеяны людьми, существовавшими на самом деле. Держится пьеса на женской роли, на роли Лины… Вы догадываетесь, для кого я ее предназначаю, – сказал Яценко твердым тоном. Надя опустила глаза.
– Но как быть с ее акцентом? – озабоченно спросил Пемброк. – В Америке не согласятся на то, чтобы главную роль играла артистка, которая не вполне чисто говорит на нашем языке. Нельзя ли было бы сделать эту Лину иностранкой?
– Через полгода я буду говорить по-английски как американка, – с мольбой в голосе сказала Надя. – Я уже сделала большие успехи. Читайте же, мой друг.
– Последний вопрос: сколько у вас действий?
– Четыре действия и пять картин.
– Я никогда не мог понять, в чем разница между действием и картиной. Для кинематографа это не имеет значения, но если вы хотите поставить вашу пьесу в театре, то в ней должно быть, самое большее, две декорации. У нас декорации стоят бешеных денег. Хорошие драматурги теперь пишут пьесы с одной декорацией.
– Значит, я плохой драматург, у меня их четыре. Впрочем, они, кажется, недорогие.
– Повторяю, я говорил о театре. Для кинематографа это не имеет значения. Если сценарий хорош, то в Холливуде на декорации денег не жалеют… Но прошу вас, читайте.
– Итак романтическая комедия «Рыцари Свободы». Действующие лица: Генерал Лафайетт, Бернар, Лиддеваль, Джон… Джон это единственный американец в пьесе. Я забыл вам сказать, что последняя картина происходит в Соединенных Штатах.
– Вот это хорошо. Надеюсь, у Джона благодарная роль? Для хорошей роли, но только для очень хорошей, я мог бы сегодня получить Кларка Гэбла.
– Вы, однако, все перескакиваете на кинематограф, Альфред Исаевич. Я вам предлагаю пьесу, а не сценарий.
– А вдруг вы можете писать и сценарии? Нам теперь так нужны хорошие сценаристы! Они должны внести в Холливуд свежую струю.
– У Джона роль, кажется, хорошая, но не главная. Перечисляю дальше. Первый Разведчик. Второй Разведчик…
– Первый и второй кто?
– Разведчик. Так называлась должность в организации «Рыцари Свободы"… Пюто Лаваль, Генерал Жантиль де Сент-Альфонс…
– Нельзя ли назвать этого генерала иначе? Ни один человек в Америке этого не выговорит.
– Нельзя, потому что он так назывался, это эпизодическое лицо, не вымышленное. Он появляется только в одной сцене… Лина, – особенно подчеркнутым тоном сказал Яценко, – Графиня де Ластейри. Индеец Мушалатубек. Негр Цезарь…
– Индеец, негр, расовый вопрос, – неодобрительно пробормотал Пемброк.
– Альфред Исаевич, друг мой, – умоляюще обратилась к нему Надя, – вы выскажете ваши суждения после окончания чтения.
– That's right, я умолкаю.
– После окончания чтения или в «антракте». Я после третьей картины сделаю небольшой перерыв, – сказал Яценко. – «Это значит, через час», – подумал Пемброк и откинулся на спинку кресла.
– И в антракте мы будем пить за ваше здоровье, – сказал он. – Я и забыл, у меня есть в шкафу настоящий портвейн, лучше этого, хотя и этот очень недурен. Полагалось бы еще поставить перед вами сахарную воду. Хотите? Здесь дают сахар.
– Нет, спасибо. Пролог, называющийся «Сон Лины», продолжается только две минуты… Разрешите читать без всяких актерских приемов, не меняя голоса, не пропуская того, что при издании пьес печатается в скобках или курсивом, как например, описание обстановки. Добавлю кстати, что замок Лагранж, в котором происходят две первые картины, существует по сей день. Я в нем был и здесь обстановку описываю по памяти довольно точно.
– Замок хорош, если он средневековый и с привидениями, – пошутил Альфред Исаевич.
– Этот замок без привидений, но средневековый.
Он еще откашлялся, отпил глоток виски и начал читать.
ПРОЛОГ
СОН ЛИНЫ
Никакой декорации. Только на авансцене кушетка – впереди декорации первой картины (эта декорация остается закрытой или не освещенной). На кушетке спит Лина. В момент поднятия занавеса слышны звуки музыки (за сценой), пианино негромко играет романс Мартини «Plaisir d'amour"…
ГОЛОС ЗА СЦЕНОЙ (Он – тоже негромко – выделяется из звуков романса. Голос, передающий сон Лины, сливается с музыкой: то громче звучит голос, то громче звучит романс): Лина, ты идешь на страшное дело. Тут полетят головы. Беги от этих Рыцарей Свободы: они погубят тебя и погибнут сами. Что общего у тебя с ними? Они отдадут жизнь ради своих идей. Ради чего отдашь жизнь ты? Обманывай других, себя ты не обманешь. Лина, ты любишь жизнь, ты любишь любовь, и больше ты ничего не любишь. Жизнь так хороша. Любовь так хороша. Лина, одумайся! Еще не поздно. Завтра будет поздно!
(Голос замолкает. Звуки романса усиливаются. Музыка длится еще с полминуты. Лина просыпается и привстает на кушетке. Ее глаза широко раскрыты. Занавес опускается только на мгновенье и тотчас поднимается, открывая декорацию первой картины).
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Гостиная в замке Лагранж (под Парижем), принадлежащем генералу Лафайетту. Мебель в стиле Людовика XV. На колонне бюст Лафайетта, а по сторонам от него портреты Вашингтона и Франклина. По стенам картины: «Взятие Бастилии», «Объявление американской независимости», «Корабль (в испанском порту), на котором Лафайетт выехал в Америку для участия в борьбе за независимость». В углу пианофорте.
Это обстановка гостиной в обычное время. Но теперь посредине комнаты, странно в ней выделяясь, стоит круглый стол, покрытый ярко-красным сукном. На нем прикреплены на небольшом штативе два больших перекрещенных кинжала. У стола одно высокое кресло и стулья. Перед креслом на столе небольшой топорик. Везде карандаши и бумага. У стены другой стол, накрытый белоснежной скатертью. Он заставлен бутербродами, пирожными и т. д. Окна отворены.
ГОСПОЖА ДЕ ЛАСТЕЙРИ. ЛУИЗА
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Бутерброды с ветчиной, с сыром, с печенкой. Кажется, достаточно: папа сказал, что на заседании будет только человек десять.
ЛУИЗА (сердито): Он способен пригласить и сто человек!.. Зачем люди отравляют друг другу жизнь? Сидели бы у себя дома: им приятно и нам приятно.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (не слушая ее): Тортов два: яблочный и шоколадный… Как ты думаешь, битые сливки не могут скиснуть в такую жару?
ЛУИЗА: К сожалению, нет. Если б у них расстроились желудки, я была бы очень рада: пусть не ездят без дела! Я сегодня на них работала с семи утра.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Бедная моя! Но ты ведь знаешь, что в такие дни папа велит отпускать всю прислугу. (Смеется). Ведь заседания Рыцарей Свободы – страшная государственная тайна… Двух бутылок портвейна мало. Принеси третью.
ЛУИЗА (решительно): Ни за что! Довольно с них двух.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Ну, пожалуйста, дай еще бутылку. А то я пойду в погреб сама.
ЛУИЗА: Не дам. У нас осталось всего двадцать четыре бутылки этого вина. Жильбер пьет по стакану за завтраком и за обедом. На сколько же нам самим хватит?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (стараясь говорить строго): Луиза, я тебе сто раз говорила, что ты не должна называть папа Жильбером. Ты была его няней, это отлично, но он больше не ребенок. Ему 65 лет и он самый знаменитый человек на свете, если не считать Наполеона на святой Елене. (Смягчает той). При мне, конечно, ты можешь называть папа как тебе угодно, но при других ты должна говорить: «генерал».
ЛУИЗА (ворчит): Если б генерал что-нибудь понимал, он не звал бы к себе в гости чорт знает кого. В прошлый раз у него был в гостях аптекарь!.. До чего мы дошли! Что сказал бы твой дед, герцог д-Айян?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (смеется): Да ведь твой дед был крестьянин!
ЛУИЗА: Крестьяне в сто раз лучше аптекарей. Моя бабушка была из рода Дюпонов!.. Аптекарям давать портвейн по шесть франков бутылка! Жильбер вас всех разорит! Без него вы были бы втрое богаче!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (с легким вздохом): Папа самый щедрый человек на свете. Он истратил на войну за независимость Америки сто сорок тысяч долларов своих денег.
ЛУИЗА: Что это такое доллар? Такая монета? Это больше, чем су?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Сто сорок тысяч долларов это семьсот тысяч франков.
ЛУИЗА: Семьсот тысяч франков! Господи, он просто сошел с ума!.. А нельзя их получить обратно? Напиши тайком от Жильбера ихнему королю, что Жильбер ошибся, что его надули, что он ничего не понимает! Может быть, тот постыдится и вернет? Или он жулик?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Нет, он честный человек, но Америка бедная страна. Где им взять такие деньги? (Смеется). Папа задушил бы меня своими руками, если бы я написала хоть одно слово об этом президенту Монро… Теперь все деньги папа уходят на эти разговоры. И если б он еще рисковал только деньгами! Вероятно, королевская полиция давно за ним следит… Он сам мне говорил, что считал бы высшей для себя честью окончить дни на эшафоте.
ЛУИЗА (с яростью): На эшафоте! Жильбер совсем сошел с ума! Что генералам делать на эшафоте?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: В самом деле, что генералам делать на эшафоте?
ЛУИЗА: Это хорошо для разбойников или для каких-нибудь пьяниц-аптекарей. Маркиз де Лафайетт на эшафоте! Где это видано?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Это видано. Ты верно забыла, что моей бабке и прабабке отрубили голову 30 лет тому назад, во время террора.
ЛУИЗА (помолчав): В самом деле, я забыла. Не сердись, моя девочка: мне за восемьдесят лет… (С новой злобой). Да ведь Жильбер сам и устроил ту проклятую революцию!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (отходит к круглому столу): Здесь, кажется, все в порядке. Кинжалы есть, топор есть… А где череп? Принеси череп.
ЛУИЗА: Ни за что! Это безобразие ставить на стол человеческие кости!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Впрочем, я путаю. Череп нужен когда у нас собираются масоны. А сегодня – Рыцари Свободы.
ЛУИЗА: Это те, что поднимают три пальца? (Поднимает три пальца левой руки). Вот так?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (смеется): Да, именно. У них символическая цифра – пять. Они так и узнают друг друга среди чужих: Рыцарь Свободы поднимает три пальца левой руки. Если другой тоже Рыцарь, он поднимает два пальца правой. Вместе выходит пять… Так ты знаешь и их знаки? Это тоже величайшая тайна! (Смотрит на часы). Рыцари приглашены на четыре. К четырем папа проснется. Луиза, милая, хотя мне тебя и жаль, но уж посиди у подъемного моста, веди всех сюда и говори, что папа сейчас выйдет. Но умоляю тебя, не говори им «Жильбер": говори „генерал“ или „маркиз"… Впрочем, нет, «маркиз“ не говори.
Г-жа де Ластейри и Луиза уходят. С минуту сцена остается пустой, потом дверь приотворяется и на пороге, с испуганным лицом, появляется Лина. Она быстро осматривается и, повернувшись к двери, делает знак Бернару, который входит вслед за ней.
ЛИНА. БЕРНАР.
ЛИНА: Никого нет! Ах, как красиво! Это их гостиная?
БЕРНАР: Да. Конечно, я был прав: мы пришли с черного хода!
ЛИНА: Чем же я виновата, если у них черный ход в сто раз лучше нашего парадного!
БЕРНАР: Генерал богат. Это не мешает ему быть прекрасным человеком.
ЛИНА: Нисколько не мешает. Это даже очень помогает. (Смотрит на круглый стол с восторгом). Это стол для заговора, да?
БЕРНАР (улыбается): Для заговорщиков. Кинжалы и топор наша эмблема.
ЛИНА (с гордостью): Наша эмблема! У меня есть эмблема! Я заговорщица! (Пробует взять кинжал, он не снимается со штатива). Нельзя снять! (делает штативом такое движение, будто кого-то колет). Умри, злодей! (Берет топорик и мрачно рубит воображаемую голову на плахе). Так погибают тираны!.. Подтверди, что я заговорщица! Подтверди тотчас, что я Рыцарша Свободы!
БЕРНАР: Подтверждаю. С прошлой недели.
ЛИНА: С прошлого вторника, это больше недели! Меня назначили шифровальщицей (Кладет топорик назад на стол и хохочет). А все-таки это смешно, эти топорики и кинжалы!
БЕРНАР: Ничего смешного нет. У тебя, к несчастью, есть в характере и доля скептицизма, этой язвы нашего времени.
ЛИНА: Я соткана из противоречий! Подтверди, что я соткана из противоречий. Я такая сложная натура, что мне сейчас смертельно хочется есть! (Подходит к столу с едой). Как ты думаешь, я могу съесть один бутерброд? Только один, с грюйером? Я обожаю грюйер!
БЕРНАР (испуганно): Нет, Лина, нельзя без хозяина.
ЛИНА: Конечно, нельзя! (Оглядывается по сторонам, хватает бутерброд с сыром и съедает его с необычайной быстротой). Лафайетт ничего не заметит! Не мог же он записать, сколько у него приготовлено бутербродов!
БЕРНАР (Смеется, нежно на нее глядя): Да ведь мы завтракали в двенадцать часов, была баранина, сыр, салат. Неужели ты уже голодна?
ЛИНА: Я могу есть десять раз в день, если дают что-либо вкусное! (Смотрит на бутылку портвейна). Вот вина действительно нельзя пока трогать, это Лафайетт сейчас заметит. А мне так хочется выпить!
БЕРНАР (С некоторой строгостью; чувствуется, что это для него дело не шуточное): Лина, милая, вообще пей возможно меньше, умоляю тебя!
ЛИНА (с досадой): Ты сто раз меня уже об этом «умолял»! Можно подумать, что я пьяница! (Быстро наливает себе рюмку портвейна и пьет еще быстрее). – Ах, как хорошо!.. Если Лафайетт заметит и будет ругаться, я скажу, что это выпил Джон! (Смотрит на надпись на бутылке). – Портвейн 1800 года… Кажется, еще что-то было в 1800 году?
БЕРНАР: Да, победа под Маренго.
ЛИНА: Ах, да, это там, где ты был ранен. В 1800 году, значит двадцать один год тому назад. Господи! Меня еще тогда не было на свете! Как это могло быть? Был свет – а меня не было!
БЕРНАР: Ты видишь, как я стар.
ЛИНА: Какой вздор! Ты для меня лучше всех молодых вместе взятых! (Быстро его целует). Ах, как я тебя люблю!.. Какое хорошее вино! Мы можем в Сомюре позволять себе портвейн 1800 года?
БЕРНАР: Боюсь, что нет… Разве в день твоего рождения.
ЛИНА (с легким вздохом): Не можем, так не можем. (Осматривается). Хорошо живут богатые люди! Отчего у нас нет такого замка и никогда не будет? Люди живут только один раз.
БЕРНАР (Мрачно): Не надо было выходить замуж за полковника, уволенного реакционным правительством и не имеющего никакого состояния. Ты могла бы выйти, например, за Джона.
ЛИНА (хохочет): За Джона! Но ведь он мальчишка! Он моложе меня. И ты ошибаешься: он небогат.
БЕРНАР (быстро) Значит, если б он был богат?
ЛИНА: Если б он был богат… И если б он был красив… И если б он был француз… И если б он был лет на десять старше… То я все таки вышла бы замуж за одного глупого полковника, по имени Марсель Бернар.
БЕРНАР: Это уж лучше… Но все-таки ты сказала: если б он был лет на десять старше. А я старше тебя на двадцать пять лет. И я не могу тебе купить готический замок.
ЛИНА: Он готический? Я так и думала, что он готический. А эта гостиная в каком стиле? Я знаю, что в стиле Людовика, но какого Людовика?
БЕРНАР: Людовика XV.
ЛИНА: Как ты думаешь, нельзя ли будет после заговора… я хочу сказать, после заседания, попросить Лафайетта, чтобы он нам показал все, а? Говорят, у него есть ванная комната! Мне так хочется видеть, как живут богатые люди, настоящие богатые люди!
БЕРНАР: Нельзя. Генерал Лафайетт очень занятой человек, а никто другой из его семьи к нам верно и не выйдет: ведь наше заседание строго конспиративно.
ЛИНА (с гордостью): Оно строго конспиративно, я знаю. Он женат, генерал?
БЕРНАР: Вдовец. Дом ведет его дочь, графиня де Ластейри. Жена его умерла 17 лет тому назад и с той поры он неутешен: говорит, что его личная жизнь навсегда кончилась. Я слышал, что в ее комнату в замке с тех пор никто не входит кроме него, а в годовщину ее смерти он весь день проводит в этой комнате. Правда, это трогательно?
ЛИНА: Глупо, но трогательно! Ты сделаешь то же самое после моей смерти, правда?
БЕРНАР (нежно): Милая, это все для богатых людей. Мы, бедняки, не имеем возможности и проявлять чувства дорогими способами.
ЛИНА: Я возьму еще бутерброд! Не отрубят же мне за это голову! (Хватает второй бутерброд и быстро жует). – Ах, это не грюйер! Я по ошибке взяла бутерброд с ветчиной. Но это ничего, я очень люблю и ветчину. Я все люблю! (Смеется). Если ты у нас в Сомюре запрешь комнату, в которой я умру, то у тебя останется только коридор, кухня и чулан.
БЕРНАР: Я не должен был жениться, не имея возможности предложить тебе сносные условия жизни.
ЛИНА (горячо): Какой ты глупый! Разве я когда-нибудь жаловалась?
БЕРНАР: Это правда, никогда, ни разу.
ЛИНА: И не могла жаловаться. Во-первых, мы и в одной комнате живем очень мило, а во-вторых, ты мне отдаешь все, что у тебя есть.
БЕРНАР: То есть, две тысячи франков в год. На это ты сводишь концы с концами, без прислуги, работая целый день…
ЛИНА: Я хорошая. Правда, я хорошая?.. (Неожиданно). Поцелуй меня!.. Нет? Ну, так я тебя поцелую! (Горячо его обнимает). – Я страшно тебя люблю!
БЕРНАР: Больше, чем грюйер?
ЛИНА: В тысячу раз больше! А ты меня любишь?
БЕРНАР: Я тебя обожаю! Разве я мог бы жить без тебя?.. Мы точно как молодожены!
ЛИНА: Да мы и есть молодожены. Ты мне сделал предложение полтора года тому назад. Ах, как я была рада! Я уже была старой девой: мне пошел двадцатый год.
БЕРНАР: Ты, правда, не жалеешь, что вышла за меня замуж?
ЛИНА: Я все счастливее с каждым днем! (Целует его снова). От меня не пахнет чесноком? Я положила в баранину немного чесноку, но после завтрака десять минут полоскала рот. Правда, чудная была баранина? А от тебя немного пахнет. Ничего, только чуть-чуть. Ты ведь здесь ни с кем не будешь целоваться?
БЕРНАР: Надеюсь, ты тоже нет? Разве с генералом Лафайеттом. Он когда-то имел большой успех у женщин. Сорок лет тому назад после его возвращения из Америки вся Франция носила его на руках.
ЛИНА: Носила на руках, а потом его чуть-чуть не казнили? Ты хорошо его знаешь?
БЕРНАР: Нет. Когда он бежал из Франции в пору Революции, я еще был школьником. Он пробыл заграницей лет десять, сидел в прусской и в австрийской крепостях. После победы над Австрией, Наполеон потребовал его освобождения. Он вернулся и с тех пор не служил. Император предлагал ему должность посла в Соединенных Штатах, где все его боготворят. Но он не хотел служить при диктатуре. Между тем я был офицером наполеоновской армии. По-настоящему я познакомился с ним только теперь, когда бонапартисты и республиканцы хотят объединиться для борьбы с Бурбонами. Лафайетт стал душой всех заговоров. Правда, он больше карбонарий, чем Рыцарь Свободы, но мы теперь работаем вместе. На нынешний заговор он дал пятьдесят тысяч франков.
ЛИНА: Пятьдесят тысяч франков! Господи, чего только нельзя купить на пятьдесят тысяч франков!
Госпожа де Ластейри входит с бутылкой и удивленно останавливается при виде гостей. Бернар и его жена встают. Лина с гордостью поднимает три пальца на левой руке. С тремя пальцами у нее механически поднимается четвертый, указательный. Она его отгибает правой рукой.
Г-ЖА ДЕ ЛАСТЕЙРИ, ЛИНА, БЕРНАР.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (Она ставит вино на стол и, улыбаясь, здоровается с гостями): Пожалуйста, извините меня (Лине) – Я не принадлежу к вашему обществу. Я дочь генерала Лафайетта. Папа ни во что меня не посвящает, я, конечно, на вашем заседании не буду. Но мне казалось, что в гостиной еще никого нет: я не слышала, как подъехала ваша коляска.
БЕРНАР: У нас нет никакой коляски, графиня. Мы пришли пешком.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (изумленно): Из Парижа?
БЕРНАР: Нет, мы доехали в дилижансе до ближайшей остановки, оттуда только три мили до вашего замка.
ЛИНА: Это была очаровательная прогулка! Мы два раза отдыхали на траве! Ах, какой чудный у вас замок! И какая чудная гостиная! Все отделано с таким вкусом! (Восторженно смотрит на графиню).
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Я люблю Лагранж. Замок очень, очень стар.
БЕРНАР: Вероятно, он построен в 15 столетии маршалом Лафайеттом?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Нет, он принадлежал Ноайлям, моим предкам по матери… Садитесь, пожалуйста. Мой отец сейчас выйдет… Я думаю, что до его прихода я могу оставаться здесь? (Улыбается). Я знаю, что у вас секретное заседание, никого не надо спрашивать об имени…
БЕРНАР: Я полковник Бернар.
ЛИНА: А я полковница Бернар. (Все смеются).
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Вы живете в Париже?
ЛИНА (со вздохом): Нет, мы пока живем в Сомюре. Это дыра! Мне так хочется переехать в Париж!
БЕРНАР: Я был профессором кавалерийской школы в Сомюре, но меня уволили в отставку из-за моих политических взглядов.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Это не первая и не последняя глупость королевского правительства. И вы хотите переехать в Париж?
БЕРНАР (твердо): Парижская жизнь слишком дорога для нас.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Да, в Париже все очень дорого. Теперь трудно пообедать хорошо в ресторане меньше, чем за полтора-два франка! (Она невольно бросает взгляд на элегантное платье Лины. Бернар замечает ее взгляд).
БЕРНАР (с гордостью): Моя жена сама шьет себе платья. Это платье стоило ей десять франков.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (изумленно): Не может быть! Мне казалось, что оно от…
БЕРНАР (так же): Мы живем на две тысячи франков в год и гордимся этим… Об этом, кажется, не принято говорить в обществе, но мы не светские люди. Я солдат, поступил добровольцем в армию семнадцати лет отроду. Наполеон произвел меня в офицеры на поле Аркольского сражения.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (видимо, не зная, что сказать): Бедный Наполеон!.. По последним сведениям со святой Елены, его здоровье нехорошо.
БЕРНАР (тревожно): Неужели? Я ничего об этом не слышал.
ЛИНА: Я республиканка, но я обожаю Наполеона!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (Прислушивается): Кажется, подъезжают коляски? Да… Значит, я должна скрыться… Буду рада, если вы после заседания останетесь у нас ужинать. Мне было очень приятно познакомиться с вами. На время заседаний отец из предосторожности отпускает из замка всю прислугу, остается только его 80-летняя няня, вполне надежный человек, в сущности член нашей семьи. (Лине). – Пожалуйста, будьте хозяйкой, угощайте гостей и не забывайте себя.
ЛИНА: Я себя не забуду!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (смеется): И отлично. (Уходит).
ЛИНА. БЕРНАР.
БЕРНАР: Милая, ты слишком льстишь этой графине. Ничего особенного в их гостиной нет, а то, что к готическому замку они приделали фасад в стиле Людовика XV, не свидетельствует о большом вкусе. Ты и глядела на нее так, точно она была небесным явлением! (Подражает ей). «Все отделано с таким вкусом!» Ты знаешь, я не люблю эту твою манеру подкупать людей лестью.
ЛИНА: Я не встречала человека, который не был бы падок на лесть.
БЕРНАР: Ты еще вообще мало встречала людей. Но по отношению к богачам и аристократам надо быть настороже, чтобы они не вздумали смотреть на тебя сверху вниз.
ЛИНА: Они все равно так на тебя смотрят, как бы ты ни держался. Что ж делать, это их преимущество, как у других красота или ум. Ты всегда мной недоволен…
ЛИНА. БЕРНАР. ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (входит с таинственным видом заговорщика. Останавливается на пороге и с особенной торжественностью поднимает три пальца левой руки. Бернар поднимает два пальца правой. Лина по ошибке поднимает три пальца).
ЛИНА: Ах, что я сделала! (Отгибает один палец).
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (Он говорит с сильным марсельским акцентом. Гробовым тоном): Вера. Надежда.
БЕРНАР: Честь. Добродетель.
ЛИНА (с гордостью): Честь. Добродетель.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (Опускает пальцы): Пароль верен, но я считаю совершенно недопустимой ошибку в условном знаке. По обязанности Первого Разведчика Рыцарей Свободы, я обращаю на это ваше внимание. Из-за таких ошибок могут полететь головы!
ЛИНА (смущенно): Я в первый раз на заседании.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Это, конечно, смягчающее обстоятельство. У многих других нет и его. Сам Великий Избранник, к несчастью, уделяет слишком мало внимания ритуалу.
БЕРНАР (Лине): Великий Избранник это генерал Лафайетт.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Рыцарь, по обязанности Первого Разведчика ордена Рыцарей Свободы я обращаю твое внимание на то, что не должно называть по фамилии членов Ордена и всего менее главу заговора.
БЕРНАР: Не могу же я делать вид, будто я не знаю, к кому мы приехали в замок Лагранж! Что за вздор!
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Это не вздор, рыцарь, и я считаю твое выражение совершенно недопустимым в отношении лица, занимающего должность Первого Разведчика… Господи, что это! Отворены окна! Они говорят о заговоре при отворенных окнах! (Поспешно затворяет окна).
ЛИНА: Мы во втором этаже, замок обведен рвами и нигде нет ни души.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (У круглого стола): Боже мой, что же это такое! Кинжалы лежат посредине стола! Они должны лежать перед троном Великого Избранника! Господи, так эти люди устраивают заговор! (Передвигает кинжалы к креслу Лафайетта. Бернар пожимает плечами. Лина незаметно стучит себя пальцем по лбу и вопросительно смотрит на мужа. Тот с улыбкой отрицательно мотает головой).
БЕРНАР (вполголоса Лине): Нет, он не сумасшедший: он фанатик ритуала. Очень честный и хороший человек.
(Входит Джон).
БЕРНАР. ЛИНА. ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК. ДЖОН.
ДЖОН (Его лицо светлеет при виде Лины. Он здоровается с ней, восторженно на нее глядя. Бернар здоровается с ним холодно, что видимо немного смущает молодого человека. Он говорит с американским акцентом) Я думал, что приеду первый. Отчего же вы мне не сказали, что поедете в дилижансе! Я привез бы вас в коляске.
БЕРНАР (сухо): Зачем же? Мы отлично дошли пешком.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (Оглядывается и с негодованием замечает Джона): Это Бог знает что такое! Это неслыханный скандал! Вы входите на заседание Ордена без условного знака, не произнося пароля! По своей обязанности Первого Разведчика Ордена Рыцарей Свободы, я сегодня же доложу об этом скандале Великому Избраннику!
ДЖОН: Очень прошу извинить меня. Я забыл (Поднимает пальцы). Вера. Надежда.
ВСЕ (тоже поднимая пальцы): Честь. Добродетель.
ЛИНА: Рыцарь Джон, хотите портвейна? (Она говорит, ест, пьет, угощает Джона, все одновременно). Я здесь хозяйка! Меня просила быть хозяйкой в замке Лагранж графиня де Ластейри, дочь маркиза Лафайетта! Какие красивые имена! Я очень хотела бы быть маркизой! Или еще лучше герцогиней! (Смеется). Герцогиня Бернар! (мужу, весело). – Ну, ну, не сердись. Я тотчас бы отказалась от титула, потому что я республиканка. Но как-то приятнее отказаться от титула, чем не иметь его. Правда, рыцарь Джон? (Дразнит его). Впрочем, какой вы Рыцарь! Вы еще ребенок. Я другое дело: я совершеннолетняя.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Устав ордена Рыцарей Свободы в своем параграфе 14 разрешает принимать в Рыцари людей всех национальностей, обоего пола, в возрасте от 18 лет.
ДЖОН: Я был принят с согласия самого генерала Лафайетта. Он особенно благожелателен к американцам. И я так ему благодарен! Я счастлив, что принимаю участие в борьбе за освобождение Франции: мы перед ней в неоплатном долгу, благодаря геройской помощи, которую нам когда-то оказал генерал Лафайетт. Мой дед был в его армии и участвовал в сражении при Иорктауне. Я так рад, что теперь я участвую в его заговоре.
ЛИНА: Он дал на наш заговор пятьдесят тысяч франков!
ДЖОН: Дело не в деньгах. Мне как раз вчера говорили, что барон Лиддеваль обещает дать нам сто тысяч.
ЛИНА: Кто это, барон Лиддеваль?
ДЖОН: Банкир. У меня счет в его банке. Очень умный человек, но он мне не нравится.
БЕРНАР: Лиддеваль прохвост. Он обещает и ничего не даст. Да и нельзя брать у него деньги. Он нажил на спекуляциях миллионы и титул. Был поставщиком армии. Наполеон имел один единственный недостаток: он считал всех людей негодяями и потому был неразборчив в назначениях. Это его и погубило… Впрочем, он скоро вернется со святой Елены.
Поодиночке или небольшими группами входят другие Рыцари Свободы. Каждый останавливается у дверей, делает условный знак и произносит пароль. Некоторые произносят его с иностранным акцентом: итальянским, испанским, славянским. Гостиная заполняется. Лина в восторге угощает всех. Она много пьет. Слышен гул голосов: «Какая жара!..» «Нет, я приехал верхом"… «Такого гнусного правительства во Франции еще не бывало"… «Дайте мне портвейна"… «Вы слышали, император заболел на святой Елене"… «Не может быть! Кто вам сказал?"…
ЛИНА (Джону): Джон, мой милый мальчик, как я счастлива! Заговор! Я участвую в заговоре! Я всю жизнь об этом мечтала! (Пьет еще). – Мне главное: прожить бурную жизнь! Как красиво называется наш орден: «Рыцари Свободы»!.. (Оглядывается). Жаль только, что рыцари не очень красивы…
ТЕ ЖЕ. ГЕНЕРАЛ ЛАФАЙЕТТ
ЛАФАЙЕТТ (с условным знаком, который у него одного выходит красиво и величественно): Вера. Надежда.
ВСЕ (стоя): Честь. Добродетель.
ЛАФАЙЕТТ: Прошу извинить, что запоздал на несколько минут. (Ласково обходит гостей и здоровается с ними с королевской благожелательностью. Все и отвечают ему почти как королю. Увидев Лину, он направляется к ней и кланяется ей со старомодной учтивостью, как кланялся полвека тому назад дамам при дворе Людовика XV).
БЕРНАР: Генерал, позвольте представить вас моей жене.
ЛИНА: Нет, представь меня генералу Лафайетту! (Она делает ему реверанс. Он улыбается).
ЛАФАЙЕТТ: Так это вы наша первая Рыцарша. Я рад и счастлив познакомиться. (Целует ей руку).
ЛИНА: Я шифровальщица.
ЛАФАЙЕТТ: Полковник, я вас благодарю за то, что вы ввели в наш орден столь очаровательную заговорщицу.
ЛИНА: Вы меня простите, генерал: я растерялась, увидев перед собой живого Лафайетта!
ЛАФАЙЕТТ (Он доволен, хотя по его виду ясно, что он слышал это сто раз): Вы очень милы, дитя мое… Вы позволите старику так вас называть? Не говорить же мне вам «сударыня».
ЛИНА: Умоляю вас, называйте меня «Лина»!.. А как мне вас называть? Вас называют все «генерал», но у меня такое впечатление, что было бы как-то естественней говорить вам «ваше превосходительство». Или даже «ваше величество"… Я говорю глупости, правда?
ЛАФАЙЕТТ (Смеется): Да, правда. Какая вы красавица!
ЛИНА (в восторге): Неужели красавица? Зачем же вы это говорите мне, когда никто не слышит? (Зовет мужа, который с кем-то разговаривал). – Марсель, генерал говорит, что я красавица! Ты слышишь?
БЕРНАР (Скрывая восторг): Генерал очень добр. (Лафайетту). Прошу вас, генерал, быть снисходительным к моей жене. Она провинциалка, как и я, и вдобавок в первый раз на заседании нашего ордена.
Джон, восторженно смотрящий то на Лафайетта, то на Лину, нерешительно подходит к ним.
ЛИНА: Генерал, разрешите мне представить вам этого молодого американца. Он недавно был зачислен в наш орден. (Лафайетт пожимает Джону руку).
ЛАФАЙЕТТ: Очень рад с вами познакомиться. Мне незачем говорить вам, как я люблю американцев. Ваша страна для меня вторая родина.
ДЖОН (сильно волнуясь): Генерал, для меня это такая радость, такая честь пожать вам руку!.. (путается и смущается). Вы не можете себе представить, как вас боготворят в Америке! Если б вы приехали к нам, вас носили бы на руках…
ЛАФАЙЕТТ: Моя мечта еще раз, перед смертью, побывать в вашей стране. (Улыбаясь). Я чуть было не сказал: «в нашей стране». Так вы стали членом нашего общества? Я очень этому рад.
ДЖОН (все так же): Меня послали родители учиться в Париж. Узнав, что ваше общество ведет борьбу за освобождение Франции и что борьбой руководите вы, я сказал себе, что мой долг принять в ней участие. Надо платить долги! Недаром Джефферсон говорит, что у каждого человека есть две родины: его родина и Франция.
ЛАФАЙЕТТ: В нашем обществе, как и среди карбонариев, есть немало иностранцев, и я этому рад. Освобождение Франции будет страшным ударом для всех деспотов Европы.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (подходит к ним с часами в руках): Великий Избранник, заседание назначено на четыре часа, теперь пять минут пятого, и не все еще в сборе. Не приехал Второй Разведчик! Это неслыханно. По 27-му параграфу устава, Рыцари, не имеющие возможности явиться на заседание, должны письменно извещать об этом Первого Разведчика не позднее, как за 24 часа до заседания.
ЛАФАЙЕТТ: Вероятно, он скоро приедет. Просто гденибудь заговорился. (Улыбаясь). Этот достойный Рыцарь очень любит поговорить. Но мы можем начать заседание без него. (Встает). Господа, прошу занять места.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (вполголоса Бернару): Великий Избранник говорит «господа»! Это неслыханно!
Лафайетт подходит в круглому столу и садится в кресло. Все занимают места. Лина и Джон садятся рядом. Оба очень взволнованы и не сводят глаз с генерала. Первый Разведчик, занявший место справа от Лафайетта, тотчас берет лист бумаги и карандаш и начинает что-то озабоченно записывать. Слева от Лафайетта остается свободным стул Второго Разведчика. Лафайетт встает и ударяет три раза по столу обухом топора. Все встают.
ЛАФАЙЕТТ: Первый Разведчик, который час?
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК (особенно торжественным тоном): Великий Избранник, гремит набат. Это сигнал пробуждения всех свободных людей. Настала полночь.
ЛАФАЙЕТТ: Первый Разведчик, в котором часу начинает свою тайную работу наш Орден?
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Великий Избранник, Орден начинает тайную работу в полночь.
ЛАФАЙЕТТ: Удостоверься же, что все собравшиеся за сим столом суть Рыцари Свободы.
Первый Разведчик, продолжая священнодействовать, обходит всех собравшихся, перед каждым поднимает три пальца и говорит: «Вера. Надежда». Все поднимают два пальца и говорят: «Честь. Добродетель». Первый Разведчик возвращается к Лафайетту.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Великий Избранник, все собравшиеся за сим столом суть Рыцари Свободы.
ЛАФАЙЕТТ: Да благословит же Всевышний наш ночной труд над делом освобождения Франции и всего человечества.
Все, кроме него, садятся. Он начинает речь очень простым тоном в форме беседы, затем воодушевляется и говорит со все большим подъемом.
ЛАФАЙЕТТ: Друзья мои! (Первый Разведчик пожимает плечами). Мы собрались в очень серьезный, тяжелый, ответственный момент. Правительство ведет страну к гибели. Тупой, ограниченный старый король окружен тупыми, ограниченными старыми придворными. Везде царит произвол. Контрреволюция посягает на все наши права. Франция находится под ярмом заклейменных ею доктрин, под ярмом держав, которые столько раз были ею побеждены. В свое время мы призвали Европу к свободе. Теперь вся Европа понемногу становится на этот путь. На нем наше место должно быть заранее всем известно. Между тем Франция стоит теперь на распутьи: с одной стороны деспотизм, с другой – свобода, которую мы же первые провозгласили! (Движение). Свободные или освобождающиеся народы смотрят на нас. Мы должны им указать дорогу!
ГОЛОСА: Да, да!.. Это верно!
ЛАФАЙЕТТ: Но пусть не говорят, будто я призываю к войне! Нет, этого я не имею и в мыслях. Наша нынешняя армия слабее той, которая сражалась при Ватерлоо, и ни один генерал в мире не может сравниться с Наполеоном. Мы были бы немедленно раздавлены. Нет, друзья мои, не нужно больше никаких войн, не нужно больше никаких завоеваний. Я добавил бы: «Не нужно больше и революций!», если б только это было возможно…
БЕРНАР: Но это невозможно.
ЛАФАЙЕТТ: Да, это сейчас невозможно. Я старый либерал и демократ. Я видел кровавые эксцессы революции. Революция за них не отвечает, как религия не отвечает за Варфоломеевскую ночь. Друзья мои, не с легким сердцем я призываю теперь французский народ к восстанию. Однако выбора у нас больше нет! (С большой силой). Когда права больше не существует, когда свободы больше нет, когда на каждом шагу попирается человеческое достоинство, обязанность всех порядочных людей: взяться за оружие!
Волнение в зале все растет.
ЛАФАЙЕТТ: Этот гнилой строй уже давно был бы сметен народом, если бы между нами не было разногласия… Мне тяжело о нем говорить. Я его коснусь со всей осторожностью и надеюсь никого не задеть. Я говорю о разногласии между бонапартистами и республиканцами. Здесь в этой комнате есть Рыцари, еще надеющиеся на то, что великий узник острова Св. Елены вернется во Францию. Друзья мои, я знал императора и ценю его гений. Но по самой природе своей он может быть только деспотом. (Ропот части аудитории). Хорошо, я не буду касаться этого вопроса…
БЕРНАР: Перейдем к восстанию!
ЛАФАЙЕТТ: План восстания разработан во всех подробностях, но о нем говорить пока не время. Оно будет начато не в Париже. Парижский гарнизон тщательно подобран правительством и предан ему. Гарнизоны в провинции – другое дело. Среди них много Рыцарей Свободы, бонапартистов, масонов, карбонариев. Нами созданы два центра. Один в Сомюре, где находится знаменитая кавалерийская школа, другой в Бельфоре, где стоит преданный нам 28-ой полк. Если мы преодолеем наши разногласия, если нас не будут больше разделять гений, тень, легенда великого императора, если бонапартисты согласятся работать дружно с республиканцами, то восстание начнется скоро!.. Друзья мои, я не говорю, что нам обеспечен успех. Ни в войнах, ни в восстаниях успех никогда не бывает обеспечен. Не обманывайте себя, дело идет о наших головах. Многие из нас погибнут, кто в бою, кто в тюрьмах, кто на эшафоте. Пусть каждый спросит себя, готов ли он идти на этот страшный риск. Каждый еще может одуматься и отойти. Что до меня, то мой выбор сделан. Мне легче было его сделать, так как я стар. В назначенный час я выеду в Бельфор или в Сомюр. Мне предложен пост главного вождя восстания. За грехи мои принимаю его! (Овация). Мы поднимем войска, мы призовем к восстанию народ, мы двинем армию на Париж! Какова бы ни была наша участь, – победа или поражение, торжество или эшафот, – история никогда не забудет Рыцарей Свободы!
Стук в дверь. На пороге появляется Второй Разведчик. У него взволнованный вид. Он держит в руках газету. Поднимает три пальца.
ВТОРОЙ РАЗВЕДЧИК: Вера. Надежда.
ЛАФАЙЕТТ: Честь. Добродетель.
ПЕРВЫЙ РАЗВЕДЧИК: Великий Избранник, прошу тебя напомнить Второму Разведчику 27-ой параграф устава, согласно которому…
ВТОРОЙ РАЗВЕДЧИК (перебивая его): Великий Избранник, прошу слова для внеочередного заявления.
(Все удивленно на него смотрят).
ЛАФАЙЕТТ: Рыцарь, я знаю, что ты не нарушил бы порядка заседания, если б не имел на то важной причины. Даю тебе слово и прошу быть кратким.
ВТОРОЙ РАЗВЕДЧИК (обиженно): В виду небходимости быть кратким, я просто прочту кое-что из только что вышедшего номера газеты. (Читает). – «Его величество король работал утром с генералом Лористоном и с герцогом Ришелье"… (Подготовляя эффект, обводит всех взглядом. Общее недоумение. Продолжает читать): «Ее высочество герцогиня Бурбонская днем посетила короля». (То же самое. Недоумение растет. Читает:) «В три часа дня Его величество совершил в коляске прогулку в Марли"…
ГОЛОСА ЗА СТОЛОМ: Что это такое?.. Зачем читать нам всякий вздор!
ВТОРОЙ РАЗВЕДЧИК: Разрешите мне прочесть еще одно, последнее, четвертое сообщение из той же хроники. Запомните: номер 7 июля 1821 года, шестая страница, мелким шрифтом внизу, на четвертом месте: «Скончался Наполеон Бонапарт».
В комнате мгновенно наступает мертвая тишина.
Все встают.
ЗАНАВЕС.
КАРТИНА ВТОРАЯ
Тремя часами позднее.
Та же гостиная, но стола, крытого красным сукном, уже нет, а с другого стола сняты посуда и скатерть. Лафайетт полулежит в кресле, вытянув на тумбу ногу. Теперь он больше не «вождь», а больной усталый старик. В руках у него газета. Г-жа де Ластейри вяжет.
ЛАФАЙЕТТ. Г-ЖА ДЕ ЛАСТЕЙРИ.
ЛАФАЙЕТТ (отрываясь от газеты): Не могу читать! Везде зло, везде ложь, везде беспорядок! Я думаю, столь ужасного времени никогда в истории не было. И если б для этого были хоть какие-либо настоящие причины! Нет, все человеческая глупость. Несколько благонамеренных людей нашего толка у власти – и все это было бы как рукой снято!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Папа, я не смею с тобой спорить, но благонамеренные люди вашего толка уже были у власти в 1789 году… Как твоя нога?
ЛАФАЙЕТТ: Я совершенно здоров.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Слава Богу, но, быть может, ты недостаточно молод для заговоров… Папа, ты не можешь себе представить, как я волнуюсь! Во-первых, твое здоровье, во-вторых, этот страшный риск. Каждый раз, когда я слышу во дворе конский топот, я вздрагиваю: что, если это полиция! Я не сплю, я болею!
ЛАФАЙЕТТ: Ты хочешь шантажировать меня своим здоровьем. На самом деле ты просто желаешь, чтобы я ничего не делал.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Не «ничего», а ничего опасного.
ЛАФАЙЕТТ: Я всю жизнь подвергался опасности и давно к этому привык. Долг прежде всего… Я догадываюсь, ты относишься иронически к нашим собраниям. Неужели ты думаешь, что я не замечаю смешной стороны этих кинжалов, топоров, черепов? Поверь моему опыту, это необходимо! Человеческая душа требует поэзии, требует обрядов. Церковь, монархия, армия этим завоевали души людей. Теперь люди потеряли веру, монархия отжила свой век, войн, надеюсь, никогда больше не будет, – что ж, надо завоевать человеческую душу другой обрядностью. Жаль только, что мы еще не научились выполнять наши новые обряды так же хорошо, как военные выполняют свои. Ты обо всем этом судить не можешь. К сожалению, ты не хочешь войти в наше общество.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (с горечью): Папа, мое дело готовить вам бутерброды. Я никогда не позволю себе относиться иронически к тому, что ты делаешь. Ты корнелевский герой, а я никто. Ни в какие революционные дела я входить не могу, у меня есть дети.
ЛАФАЙЕТТ (искоса на нее смотрит): Называть человека корнелевским героем это и есть злая ирония.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (быстро): Клянусь тебе, что нет!
ЛАФАЙЕТТ (как бы невзначай): Что до детей, то, уж если пришлось к слову, мои дела их не разорят. Конечно, политическая работа всегда мне стоила денег, тогда как многих других она обогатила. Но мои внуки нищими не останутся и им не придется ни жалеть о том, что они внуки Лафайетта, ни стыдиться этого.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Папа, я ни одного слова не говорила о деньгах!
ЛАФАЙЕТТ: Я это сказал так, просто к слову. (Улыбается). Если наше дело будет выиграно, меня прочат в президенты Республики. Другого кандидата у нас в самом деле нет. Тогда нам придется жить в королевских дворцах. Боже, какая это будет скука! Я знал всех королей и императоров. Любой лавочник живет приятнее, чем жил Фридрих Великий… Помню, раз за обедом в Потсдаме он мне сказал: «Если во Франции будет революция, то вас повесят первым».
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (подавляя зевок: она не раз это слышала): Он, к счастью, ошибся, но не так уж сильно. Ты спасся только чудом.
ЛАФАЙЕТТ (устало): Господи, кого я только не знал! Подумать, что я разговаривал с Людовиком XV!.. Почти никого из моих сверстников не осталось в живых… Столько их умерло трагической смертью… Сегодня это известие о кончине Наполеона! Он был лет на пятнадцать моложе меня.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Вы прервали заседание из-за этого известия?
ЛАФАЙЕТТ: Да… Я сказал слово, посвященное его памяти, поделился личными воспоминаниями о нем. Бывшие офицеры плакали. Конечно, Наполеон был великий человек, но… У него были все худшие человеческие недостатки…
Г-зка де ЛАСТЕЙРИ: Папа, у него были и некоторые достоинства.
ЛАФАЙЕТТ: Этот старый деспот не церемонился с людьми, он хорошо играл трагическую роль, он залил мир кровью – и они его обоготворили. Они, над гробом Наполеона, поклялись защищать свободу! Таковы люди!
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Это не мешает тебе быть горячим поклонником народоправства.
ЛАФАЙЕТТ: За неимением лучшего. От отдельного человека ничего ждать, кроме деспотизма, нельзя. От народа можно ждать многого. Нет, я предпочитаю лаврам Наполеона славу моего покойного друга Вашингтона, хотя он и не был великим полководцем… Я всю мою жизнь был против террора, но не могу не сказать: если б союзники потратили на убийство Наполеона сотую долю тех средств, которые они потратили на войны с Францией, то войн не было бы, и миллионы людей были бы живы… Впрочем, это было бы низкое, недостойное средство борьбы. (Помолчав). Да, что ни говори, эта строчка петитом на шестой странице газеты, на четвертом месте в хронике: «Скончался Наполеон Бонапарт"… Надо очень любить людей, чтобы быть демократом.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Твой полковник Бернар, папа, из-за смерти императора не сказал за ужином ни одного слова, кроме «да» и «нет».
ЛАФАЙЕТТ: Он стоит за свободу и вместе с тем боготворит Наполеона! Император очень его ценил. Бернар прекрасный офицер.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Может быть, но довольно неотесанный человек. С первых слов ни с того, ни с сего сообщил мне, что они живут на две тысячи франков в год.
ЛАФАЙЕТТ (с легким раздражением): Что мне за дело до его манер? Чем дольше я живу, тем снисходительнее отношусь к людям. Полковник Бернар ценный человек, бесконечно преданный делу борьбы с Бурбонами.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (испуганно: она больше всего на свете боится раздражить или взволновать отца): Я ничего дурного о нем не говорю. Жена обожает его, любо на них смотреть. (С улыбкой). А в нее этот американский мальчик влюблен так откровенно, что даже забавно смотреть. Она, правда, очень мила… Я пригласила их остаться на ночь: они опоздали на дилижанс, а наших кучеров я отпустила. Все-таки, папа, как можно привлекать к вашим делам столь юных людей, особенно женщин?
ЛАФАЙЕТТ (благодушно): Ты против женского равноправия? Это мне напоминает нашу Луизу, которая по аристократизму не уступит королеве Марии Антуанетте.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Я не против женского равноправия, а за здравый смысл. Ей двадцать лет… Кроме того, она слишком много пьет. За обедом она выпила целую бутылку шампанского!
ЛАФАЙЕТТ (так же): Да, да… Мы принимаем всех, кроме людей заведомо нечестных. Конечно, в этом есть риск. Но… Покойный император издевался над теми генералами, которые хотят вести войну без всякого риска. А я скажу то же о заговорах.
ЛАФАЙЕТТ. Г-ЖА ДЕ ЛАСТЕЙРИ. ЛУИЗА.
ЛУИЗА (Входит и, увидев Лафайетта в кресле, с яростью поднимает три пальца): У него подагра и болезнь мочевого пузыря, а он устраивает заговоры!.. Еще кто-то к тебе приехал! (Подает ему визитную карточку).
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Луиза!
ЛАФАЙЕТТ (читает с иронической интонацией): Барон Лиддеваль… Этому «барону» чего еще нужно?
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Он тоже Рыцарь Свободы?
ЛАФАЙЕТТ: Нет, он рыцарь индустрии. Это жулик неизвестного происхождения, натурализовавшийся во Франции.
Г-жа де» ЛАСТЕЙРИ: Мне было бы гадко подавать руку жуликам.
ЛАФАЙЕТТ: Подача руки ровно ничего не означает. Если б ты знала, кому мне только ни приходилось в жизни подавать руку! (Луизе) – Попроси его войти, милая.
ЛУИЗА (сердито): «Жулик, жулик»! Почему он жулик? У него такие лошади, что на них не отказался бы ездить король. Вот те, что раньше были, это жулики! (Уходит).
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ (встает и собирает вязанье): Папа, только ради Бога не засиживайся… Тебе доктора велели рано ложиться. Сегодня у тебя очень усталый вид.
ЛАФАЙЕТТ (с досадой): Хорошо, хорошо, я это уже слышал.
(У нее опять лицо становится испуганным. Уходит).
ЛАФАЙЕТТ. ЛИДДЕВАЛЬ.
ЛАФАЙЕТТ (очень холодно): Садитесь, пожалуйста. Чем могу служить?
ЛИДДЕВАЛЬ: Я приехал, генерал, прежде всего для того, чтобы засвидетельствовать вам мое глубокое уважение. Давно собирался это сделать. Вы имеете во мне горячего поклонника.
ЛАФАЙЕТТ: Покорнейше вас благодарю.
ЛИДДЕВАЛЬ: Эти чувства разделяет со мной вся страна. Она единодушно скорбит о том, что такой человек, как вы, находится не у дел и даже в опале. У Франции не так много Лафайеттов. У нее даже нет никого кроме вас.
ЛАФАЙЕТТ (чуть мягче): Еще раз благодарю вас, хотя вы очень преувеличиваете.
ЛИДДЕВАЛЬ: Нисколько. (Недолгое молчание). Но если я позволил себе побеспокоить вас, вдобавок в довольно неурочное время, то по важной причине. До меня дошли слухи об одном намечающемся деле вполне секретного характера. (Вопросительно на него смотрит).
ЛАФАЙЕТТ (сразу насторожившись, еще холоднее, чем вначале). – О каком деле секретного характера?
ЛИДДЕВАЛЬ: Я, конечно, не имею права на полную откровенность, тем более, что вы меня мало знаете…
ЛАФАЙЕТТ: Я даже совершенно вас не знаю.
ЛИДДЕВАЛЬ (нисколько не смущаясь): Правда, мы с вами только раза два встречались в обществе… Об этом деле мне говорили другие. Не все так сдержаны, как вы, генерал. Я знаю, что речь идет о возможности серьезных перемен во внутреннем положении нашей страны.
ЛАФАЙЕТТ (так же): Вот как? Выть может, король намерен призвать к власти либералов?
ЛИДДЕВАЛЬ (улыбаясь): Это, конечно, самое лучшее, что он мог бы сделать. Но, к несчастью, об этом нет и речи. Как вы знаете, Бурбоны ничего не забыли и ничему не научились.
ЛАФАЙЕТТ: Какие же перемены вы имеете в виду?
ЛИДДЕВАЛЬ (твердо): Я говорю о заговоре, имеющем широкие разветвления в армии, в обществе и в лучшей части нашего народа.
ЛАФАЙЕТТ: О заговоре? В первый раз слышу, барон.
ЛИДДЕВАЛЬ: Этот заговор ставит себе целью вооруженное восстание.
ЛАФАЙЕТТ: Неужели? Вы принимаете в нем участие, барон?
ЛИДДЕВАЛЬ: Нет, но я готов принять в нем участие.
ЛАФАЙЕТТ: Вот как? Я не знал, что банкиры так недовольны существующим строем… Однако при чем тут я?
ЛИДДЕВАЛЬ: Генерал, вы, конечно, в праве и не оказывать мне доверия… Я мог бы представить вам рекомендации от людей, хорошо вам известных…
ЛАФАЙЕТТ: Помилуйте, зачем мне ваши рекомендации? Я ни малейшего отношения ни к каким заговорам не имею и не хочу иметь. Вас ввели в заблуждение. Не могу даже понять, какой дурак направил вас, барон, ко мне для столь странного разговора.
ЛИДДЕВАЛЬ (не смущаясь): Вы, конечно, подозреваете полицейскую провокацию. Позвольте вам на это сказать лишь одно: я очень богат, у меня миллионы, это знает весь Париж. Какими деньгами меня могла бы подкупить полиция или кто бы то ни было другой? Напротив, я приношу вам свои деньги. Едиственная цель моего визита заключается в том, чтобы внести патриотическую лепту в фонд общего дела. Восстания без денег не устраиваются. Не буду скрывать от вас, мне приблизительно известен состав участников дела. Среди них нет богатых людей… Банкир Лаффит – вот ведь еще банкир, недовольный существующим строем, и он ваш друг… Но Лаффит не любит рисковать кошельком и тем более головою. Деньги на заговор даете главным образом вы, и я считаю это несправедливым. Я был бы готов дать на это дело сто тысяч франков.
ЛАФАЙЕТТ: Это, конечно, очень мило с вашей стороны, и, вероятно, заговорщики, если они существуют, будут вам очень благодарны. Но, повторяю, при чем тут я? Над вами кто-то подшутил. Я ни одного заговорщика в глаза не видал… Это все, что вы хотели мне сказать, барон?
ЛИДДЕВАЛЬ: Это все… (раздраженно). – Кажется, вам не нравится мой титул? Я получил его от императора Наполеона, который не давал титулов мужьям своих любовниц, как это делали короли. Разница между новой аристократией и старой знатью скорее в пользу новой.
ЛАФАЙЕТТ: Может быть. Впрочем, и в новой аристократии есть подразделения. Император громадное большинство титулов давал маршалам и генералам за военные заслуги. (Приподнимается в кресле).
ЛИДДЕВАЛЬ (встает): До свиданья, генерал.
ЛАФАЙЕТТ: Прощайте, барон. (Не провожает его. Лиддеваль уходит. Лафайетт с брезгливым выражением на лице выходит в другую дверь).
В гостиной появляются Лина и Джон.
ЛИНА. ДЖОН.
ЛИНА: Никого нет! (Смеется чуть пьяным смехом). Графиня, верно, пошла спать… Она так хорошо воспитана, так хорошо воспитана, что можно повеситься от скуки… Я очень невоспитанная, правда?
ДЖОН (угрюмо): Я не знаток.
ЛИБА (очень похоже воспроизводит голос, интонацию, манеру г-жи де Ластейри): «Будьте в Лагранже, как у себя дома"… «Теперь вы знаете дорогу к нам"… (Опять смеется). – На ночном столике в нашей комнате стоят два стакана оршада! Если б бутылка шампанского, это было бы лучше. Ах, какое за обедом было шампанское! Клико 1811 года! Кажется, я слишком много выпила?
ДЖОН (так же): Да, и мне кажется.
ЛИНА: Рыцарь Свободы Джон сегодня дурно настроен. Это тоже из-за смерти Наполеона?
ДЖОН: Почему «тоже»?
ЛИНА: Потому что мой муж лежит на диване в своей комнате, не пошел с нами гулять и еле отвечал за обедом самому генералу. (Подражает поочередно Лафайетту и мужу): – «Я всегда отдавал должное гению покойного императора». – «Да, генерал». – «Но не согласитесь ли вы, полковник, со мной в том, что он причинил Франции больше зла, чем добра?» – «Нет, генерал».
ДЖОН (огорченно): Зачем вы шутите?.. (Нерешительно). – Мне кажется, что ваш муж сердится на меня.
ЛИНА: Я удивляюсь, что он не надирает вам ушей! Вы все время говорите мне о любви! Правда, вы не говорили, что любите именно меня, но я догадалась: я такая догадливая!
ДЖОН: Я не говорил и не мог сказать замужней женщине, что люблю ее.
ЛИНА: Это очень тонкая и достойная мысль. Мой мальчик, вы далеко пойдете! Кстати, чем вы думаете заняться в жизни, когда кончите университет?
ДЖОН: Я хочу обессмертить свое имя.
ЛИНА: Мне нравится скромность в людях… Не сердитесь, что я смеюсь. Я смеюсь, потому что много выпила, потому что мне сегодня очень весело. Как же вы хотите обессмертить свое имя? Вы станете президентом Соединенных Штатов вместо… Кто у вас теперь президент?
ДЖОН: Джемс Монро… Нет, мое честолюбие другое. Я хочу либо написать книгу, которая сделает людям много добра, либо посвятить жизнь борьбе за свободу, как генерал Лафайетт.
ЛИНА (с восторгом): Ах, как вы правы! Я так рада, что вы так думаете! Я сама так думаю! Книга – нет: книги я написать не могу, я ровно ничего не знаю. Но я до всего дохожу своим умом. Вы не думайте, что я дура: я целыми днями думаю. О чем? Ни о чем! О жизни. Вы, милый Джон, тоже умный. Я больше всего люблю в мужчинах ум, честолюбие, волю.
ДЖОН: Поэтому вы так любите своего мужа?
ЛИНА (с меньшим жаром): Да, поэтому я так люблю своего мужа.
ДЖОН: Я хочу сказать вам только одно…
ЛИНА: Я знаю, что вы хотите мне сказать. (Подражая его акценту). «Лина, если вам когда-либо понадобится верный преданный друг, вспомните, что на свете существую я». Правда?
ДЖОН: Правда, но я не вижу, над чем тут насмехаться!
ЛИНА: Мой милый мальчик, я нисколько не насмехаюсь. Вы очень славный юноша… Но вы совершенно правы: нельзя любить замужнюю женщину, это большой грех, и что сказали бы ваши папа и мама?
ЛИНА. ДЖОН. Г-ЖА ДЕ ЛАСТЕЙРИ.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: А, вы вернулись с прогулки. Правда, лес очень хорош?
ЛИНА: Очарователен! Все очаровательно! Жизнь очаровательна! Кажется, у меня никогда не было такого приятного дня в жизни.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Я очень рада. Ваш муж все еще отдыхает?
ЛИНА: Да, он устал.
Г-жа де ЛАСТЕЙРИ: Будьте, как у себя дома. Гостиная к вашим услугам, вы можете в ней оставаться хоть до полуночи. (Джону. Она забыла его фамилию). Мосье… Вы решительно не хотите остаться на ночь? Очень жаль. Тогда позвольте мне с вами проститься. Теперь вы знаете дорогу в Лагранж, милости просим. (Подчеркнутым тоном). Надеюсь, у вас все будет благополучно. Во Франции надо быть очень, очень осторожным… Особенно иностранцу… Папа пишет письма, но он сейчас к вам выйдет. (Уходит).
ЛИНА: Почему вы не хотите остаться на ночь? Вам отвели комнату рядом с нашей. Может быть, именно поэтому?
ДЖОН (вспыхивая): Лина!
ЛИНА: Собственно и мы могли бы уехать еще сегодня. Здесь был барон Лиддеваль. Он мог нас подвезти в своей великолепной коляске.
ДЖОН: Барон Лиддеваль был здесь? У генерала Лафайетта?
ЛИНА: Да. Говорят, он пират, но интересный пират.
ЛИНА. ДЖОН. ЛАФАЙЕТТ.
ЛАФАЙЕТТ: Вы нас покидаете, молодой друг мой? Мне было очень приятно познакомиться с американцем нового поколения.
ДЖОН: Генерал, я был так счастлив!
ЛАФАЙЕТТ: Теперь вы будете знать дорогу в Лагранж. Я вас провожу.
ДЖОН: Помилуйте генерал! (Целует руку Лине и выходит с Лафайеттом, который в дверях с улыбкой пропускает его вперед. Лина сзади подражает жестами им обоим).
ЛИНА. ПОТОМ ЛАФАЙЕТТ.
Лина одним пальцем играет на пианофорте мелодию романса Мартини: «Plaisir d'amour"…
ЛАФАЙЕТТ (входя): Вы играете? Можно вас послушать? Это ведь знаменитый романс Мартини?
ЛИНА: Да. (Опускает крышку пианофорте). Я плохо играю. Пою немного лучше, но тоже плохо.
ЛАФАЙЕТТ: Вы остались довольны прогулкой? Правда, лес очень хорош?
ЛИНА: Очарователен. Все здесь очаровательно… И больше всего вы сами, генерал.
ЛАФАЙЕТТ (смеется): Быть может, вы слышали или читали, что я падок на лесть. Враги обвиняли меня – когда-то в «молодом честолюбии», теперь в «старческом тщеславии». Обвиняли меня и в «самовлюбленности"… Я никогда не мог понять, зачем люди доискиваются недостатков в человеке. Каждого человека, все равно большого или маленького, надо судить не по худшему, а по лучшему что в нем есть.
ЛИНА (точно пораженная): Боже, как это верно!
ЛАФАЙЕТТ (смеется): Дитя мое, положительно вы решили подкупить меня лестью. Это совершенно не нужно. Мне вы и так очень нравитесь.
ЛИНА (подсаживается к нему ближе): Правда, я вам нравлюсь? Чем? Ради Бога, скажите чем? Я так люблю когда меня хвалят! Особенно если это в присутствии моего мужа.
ЛАФАЙЕТТ (серьезно): Ваш муж очень хороший человек.
ЛИНА: Чудный! Я так люблю его. Он умный, храбрый, серьезный. Он герой, он человек из этого… Из Платона, да?
ЛАФАЙЕТТ: Из Плутарха?
ЛИНА: Вот, вот, из Плутарха. Теперь он зол на правительство за то, что оно его уволило в отставку.
ЛАФАЙЕТТ: Не только за это: за то, что это скверное деспотическое правительство.
ЛИНА (поправляясь): Конечно, это главное. Я обожаю своего мужа, но… Он не любит людей… Он на войне был несколько раз ранен. Теперь он часто говорит: «Вот как они меня вознаградили!» Бернар очень раздражен… Я говорю лишнее оттого, что я много выпила… И он ревнивец… Как зовут того негра, о котором Россини написал оперу?
ЛАФАЙЕТТ (с улыбкой): Отелло.
ЛИНА: Да, Отелло. Мой муж – Отелло.
ЛАФАЙЕТТ: Я уверен, что вы не даете ему никаких оснований для ревности.
ЛИНА: Ни малейших. Другие мужчины для меня не существуют. А он все боится, что он для меня стар. (Со вздохом). Он на двадцать пять лет старше меня. Но я его все-таки обожаю.
ЛАФАЙЕТТ: Вы очень милы, хотя у вас лукавые глазки, Лина… Кстати, Лина, это у нас довольно необычное имя.
ЛИНА: Я родилась в Париже, но происхождение у меня иностранное и сложное, скучно рассказывать. Вы однако не сказали мне, чем я вам нравлюсь.
ЛАФАЙЕТТ: Не сказал и не скажу. Я люблю говорить приятное людям: по-моему, к этому частью сводится настоящая житейская мудрость. Но все-таки зачем вас портить? Вот о ваших недостатках, если хотите, я могу сказать.
ЛИНА: О моих недостатках! Разве у меня есть недостатки?
ЛАФАЙЕТТ: Маленькие. Совсем маленькие.
ЛИНА: Тогда о них не стоит и говорить… Генерал, какой вы замечательный человек! Я так рада, что вы меня приняли в ваш орден, что я буду зашифровывать самые секретные письма. Я теперь изучаю ключи, это так интересно! У меня есть отличная мысль о ключе!
ЛАФАЙЕТТ: Дитя мое, будьте очень осторожны. Никому не говорите обо всем этом.
ЛИНА: Никому! Клянусь вам, я не скажу никому!.. Ведь правда, моя голова может полететь?
ЛАФАЙЕТТ: Не думаю, но гарантии вам не даю.
ЛИНА: Эшафот?.. Ну, что, эшафот? Зачем эшафот?.. Но я хотела бы сражаться на баррикадах, и чтобы со мной рядом сражались красивые умные мужчины. Вот как вы! Должно быть, вы когда-то имели сказочный успех у женщин?
ЛАФАЙЕТТ (смеясь): Благодарю за это «когда-то».
ЛИНА: Ради Бога, извините меня! Я сегодня весь день говорю глупости. Может быть, оттого, что я много выпила… Один человек говорил мне, что со мной можно все сделать, если напоить меня шампанским. Но это гнусная клевета! Я всю жизнь буду верна Марселю!
ЛАФАЙЕТТ (очень серьезно): Непременно… Вот кстати он идет.
ЛИНА. ЛАФАЙЕТТ. БЕРНАР.
БЕРНАР: Лина, ты отнимаешь время у генерала.
ЛАФАЙЕТТ (Весело): Я очень люблю, когда у меня отнимают время.
ЛИНА: Марсель, люди, которые говорят, будто время деньги, бесстыдные лгуны. Если мне будут платить по 100 франков за день, я продаю три года своей жизни… Нет, три года много… Год. И мы говорили с генералом об очень серьезных предметах. Это вы все боитесь генерала, а я его нисколько не боюсь!
ЛАФАЙЕТТ: И не надо. Мы отлично ладим с вашей женой, полковник.
БЕРНАР: Ваша дочь сказала нам, что вы рано ложитесь и по вечерам пишете письма.
ЛАФАЙЕТТ: Да, письма, письма… Это мое несчастье. (Встает).
ЛИНА: Если они будут зашифрованные, то я все прочту и изменю то, что мне покажется неподходящим.
ЛАФАЙЕТТ: Мы вас расстреляем по приговору военного суда. Доброй ночи, друзья мои. (Целует ей руку и уходит).
ЛИНА. БЕРНАР.
БЕРНАР: Должен сказать, что ты приняла довольно странный тон с генералом Лафайеттом. Ты слишком много пила за обедом.
ЛИНА: Да… Я редко вижу шампанское.
БЕРНАР: Незачем так часто напоминать мне, что я не имею средств.
ЛИНА: Марсель, право это скучно!.. Я не виновата в том, что Наполеон умер.
БЕРНАР: Не могу сказать, чтобы это была очень уместная шутка!
ЛИНА: Но что же мне делать, когда ты в дурном настроении и придираешься?
БЕРНАР: Если б ты знала, как я за тебя тревожусь! Ты не создана для Парижа, здесь слишком много соблазнов. Как только день восстания будет назначен, мы уедем назад в Сомюр. (Молчание). Где ты была после обеда?
ЛИНА: Гуляла с Джоном. Он просил тебе кланяться.
БЕРНАР: Очень ему благодарен. Думаю все-таки, что ты могла бы с ним любезничать поменьше. Не вижу, например, почему именно ты должна была его представлять генералу. Это мог сделать кто-либо другой. Например, я.
ЛИНА: Теперь все будут знать, что он мой любовник.
БЕРНАР (вспылив): Перестань говорить глупости!
ЛИНА: Неужели тебе не стыдно ревновать меня к мальчику?
БЕРНАР: Он моложе тебя на год, а я старше тебя на двадцать пять лет.
ЛИНА: Это что-то из учебника арифметических задач.
БЕРНАР: Что мне делать, да, я ревную тебя. Ко всем!
ЛИНА: И к Лафайетту? (Смеется). Он очень милый, но допотопный. Говорят, он был одним из главных деятелей революции, между тем он с головы до ног маркиз. И живут они так, точно никакой революции никогда нигде не было… Если он станет президентом республики, он должен назначить тебя военным министром.
БЕРНАР: Какой вздор!
ЛИНА: Почему вздор? Кого же они возьмут? Первого Разведчика? Что ж, если ты сам не честолюбив, твоя жена должна быть честолюбивой за тебя.
БЕРНАР: Я был честолюбив. Я мечтал о военной славе. Но… мне сорок пять лет, и я полковник в отставке. Теперь, мне кажется, я излечился от честолюбия (Лина смеется). Ты не веришь? Клянусь тебе, у меня остались только две мысли: свобода и ты.
ЛИНА: Нет, я и свобода.
БЕРНАР: И мне так больно, так больно, что по моей бедности ты ведешь такую скучную серую жизнь.
ЛИНА: Опять!.. Дело не в бедности… Я не хочу сказать, что бедность хороша, ты мне и не поверил бы. Дело в чем-то другом, не знаю, как объяснить. Надо жить так, чтобы каждый день, каждый час чувствовать себя пьяной. Все равно от чего! От любви, это лучше всего. От заговора… (Обнимает его). Марсель, когда же будет настоящая жизнь? Когда? Если ее не будет, я способна на все! Я по природе грешница!
БЕРНАР (горячо целует ее): Ты ни на что дурное не способна! Я тебе не верю.
ЛИНА: Я, быть может, в первый раз в жизни сказала чистую правду и ты мне не поверил!.. Ты рад, что женился на мне?
БЕРНАР: Я не прожил бы без тебя одного дня!.. Ты помнишь, я просил твоей руки тоже в жаркий летний вечер. Это было в четверть десятого. (Вынимает часы). Теперь девять. Правда, это было в августе.
ЛИНА: 9 августа.
БЕРНАР (с неудовольствием): Не 9-го, а 7-го.
ЛИНА: Да, ты прав. Тогда была луна. (Подходят к растворенному окну). Марсель, и теперь луна! (Смеется). На этом сходство кончается. Это окно выходит в великолепный парк, а то в маленький грязный Сомюрский двор. Что ты мне тогда сказал?
БЕРНАР (дразня ее): Не помню. Мало ли что я там говорил!
ЛИНА: Ты врешь! Я помню каждое слово. Ты сказал (произносит его слова торжественно, с волнением): «Лина, я люблю вас». Продолжай.
БЕРНАР: «Моя судьба зависит теперь от вашего слова».
ЛИНА: Не «зависит теперь», а «теперь зависит"… (Разочарованно). Тогда ты это сказал гораздо лучше.
БЕРНАР: Потом ты пела. Ты помнишь, что ты пела?
ЛИНА (Играет одним пальцем на пианофорте и напевает в полголоса):
Plaisir d'amour ne dure qu'un instant,
Chagrin d'amour dure toute la vie.
J'ai tout quitté pour l'ingrate Sylvie, —
Elle me quitte et prend un autre amant…[14]
БЕРНАР: Я теперь люблю тебя еще больше, чем тогда! А ты меня?
ЛИНА (горячо): В десять раз больше! В сто раз больше! В тысячу раз больше!
ЗАНАВЕС.
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
Роскошная гостиная в квартире Лиддеваля. На небольшом столике кофейный прибор, поднос с ликерами, печенье. У стены пианофорте. За ним сидит Лина. Рядом на стуле ее манто, шляпа, сумка. Еще до поднятия занавеса слышна музыка.
ЛИНА. ЛИДДЕВАЛЬ.
ЛИНА (поет, аккомпанируя себе по нотам):
Tant que cette eau coulera lentement
Vers le ruisseau qui borde la prairie,
Je t'aimerai, me répétait Sylvie,
L'eau coule encore, elle a changé pourtant…[15]
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты поешь очень мило… Не хочешь еще кофе? Или коньяку?
ЛИНА (захлопывая крышку пианофорте): Не хочу!.. Впрочем, налей коньяку.
ЛИДДЕВАЛЬ: Зачем же отказывать себе в большом удовольствии? Я всегда требую, чтобы женщины пили… (Подливает ей коньяку).
ЛИНА: Ты говорил, что, напоив меня шампанским, со мной каждый может сделать что угодно… Ты это и сделал.
ЛИДДЕВАЛЬ: Я, кажется, не говорил, что каждый… Твое здоровье! (Пьет). – За успех заговора генерала Лафайетта.
ЛИНА (выплескивает коньяк на ковер): Я тебя просила не говорить о заговоре и о генерале Лафайетте!
ЛИДДЕВАЛЬ: Это табу, я забыл… (Наполняет ее рюмку снова). Вы все откладывали дело из-за раздоров между бонапартистами и республиканцами. Три месяца тому назад пришло известие о смерти Наполеона. Значит, теперь дела надо ждать в самом ближайшем будущем. (Поглядывает вопросительно на Лину. Она с усмешкой на него смотрит).
ЛИНА: А вот я, может быть, и знаю, но не скажу!
ЛИДДЕВАЛЬ: Лафайетт в пору революции всегда шел с опозданием в полгода. Так будет и дальше. Его правило: куда же спешить, подождем-посмотрим… Историки, вероятно, будут ломать себе голову: в чем была разгадка личности Лафайетта? А разгадка просто в том, что он глуп.
ЛИНА: Конечно, тебе неприятно, что он прогнал тебя с твоими деньгами!
ЛИДДЕВАЛЬ: Самодовольный, влюбленный в себя старик, падкий на лесть, помешанный на своей славе, необычайно гордящийся тем, что он маркиз, хотя и либерал, или что он либерал, хотя и маркиз.
ЛИНА: Что ты можешь в нем понимать с твоим циничным умом!
ЛИДДЕВАЛЬ: Мораль требует от человека, чтобы он говорил правду. Но когда он говорит всю правду, его называют циником. Так называли и моего отца… Мне было лет восемь, когда казнили Дантона. Я видел, как его везли в колеснице на эшафот. В тот день отец сказал мне: «Жюль, не служи ни партиям, ни идеям, ни народу: все партии бесчестны, все идеи живут один миг, а народ глуп как осел. Думай о себе и о своей семье». Семьи у меня нет, но из тех двадцати пяти тысяч, что мне оставил отец, я сделал десять миллионов и сделаю сто… Надеюсь, что ты меня все-таки считаешь честным человеком?
ЛИНА: Не надейся. Ты жулик.
ЛИДДЕВАЛЬ: Почему я жулик? Если подходить к делу формально, то я ни разу в тюрьме не сидел…
ЛИНА: Очевидно, королевский прокурор крайний формалист. В тюрьмы попадают только глупые жулики.
ЛИДДЕВАЛЬ: Если подходить к делу по существу, то я, кажется, никому в жизни не сделал зла, по крайней мере сознательно. Все мои дела приносили большую пользу мне, не принося ни малейшего вреда другим. У тебя такое же понятие о деловых людях, как у твоего мужа или у Лафайетта. По-вашему, всякий делец – разбойник, готовый на шантаж, на воровство, на убийство, на что угодно. Могу тебя уверить, что я отроду ничем таким не занимался и что мне все это чрезвычайно противно. Я раздаю в год несколько сот тысяч франков на благотворительные дела.
ЛИНА: Для рекламы. Ты любишь рекламу еще больше, чем деньги.
ЛИДДЕВАЛЬ: Люблю, как почти все филантропы. Но я жертвую много денег и без всякой рекламы.
ЛИНА: Если б я это слышала только от тебя, я подумала бы, что ты привираешь: это с тобой случается. Но, к моему изумлению, я это слышала и от других. Говорят, твои служащие тебя обожают за доброту и щедрость!
ЛИДДЕВАЛЬ: Ну, вот видишь. Не всякий богатый либерал может сказать о себе то же самое.
ЛИНА: Почему ты предлагал мне сто тысяч за письма, которые я зашифровываю?
ЛИДДЕВАЛЬ: С формальной стороны, конечно, это не очень хорошо. Однако опять-таки я тебя спрашиваю, кому был бы вред, если б ты согласилась мне показать эти письма? Ведь ты не предполагаешь, что я собирался отнести эти письма в полицию?
ЛИНА: Надеюсь, что нет. Но я не вполне уверена.
ЛИДДЕВАЛЬ (Пожимал плечами): Спасибо. Ты еще глупее Лафайетта. Для того, чтобы донести, отправить человека на эшафот или в каторжные работы, нужно быть совершенным мерзавцем. А совершенных мерзавцев на свете не так уж много: не больше, чем совершенно порядочных людей, и неизмеримо меньше, чем людей честных-просто, к которым я себя причисляю.
ЛИНА: Ты не злой, но ты от природы чего-то не понимаешь. В тебе чего-то нет… Вот как рождаются люди с одной почкой.
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты родилась с двумя сердцами, это тоже бывает.
ЛИНА: Что ты понимаешь в жизни? Надо жить так, чтобы каждый день чувствовать себя пьяной…
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты мне уже это говорила.
ЛИНА: Я не знаю, за что я полюбила тебя. За то, что ты умен, что ты вивер, что ты страстный игрок? Я мужа люблю потому, что он сама честность, а тебя люблю потому, что ты жулик… Да, можно быть пьяной и от заговора, и от музыки, и от лжи…
ЛИДДЕВАЛЬ: Можно быть даже пьяной от коньяку.
ЛИНА (не слушая его): Бернар убьет меня, если узнает, что я ему изменила.
ЛИДДЕВАЛЬ: Он убьет тебя своим презрением.
ЛИНА: Тебя он застрелит тут же.
ЛИДДЕВАЛЬ: В твоих глазах скользнуло мечтательное выражение.
ЛИНА (смеется): Быть может, ты прав.
ЛИДДЕВАЛЬ: Не надейся, голубушка, еще не родился человек, который меня застрелит. Возвращаюсь к шифрованным письмам. Подумай только, для чего я побежал бы в полицию? Чтобы получить тысячу франков награды? Чтобы быть навсегда опозоренным человеком? Чтобы подвергнуть себя мести тех заговорщиков, которым удастся спастись, или их братьев? За кого вы меня принимаете? Нет, мой ангел, я никому на вас доносить не собираюсь. Если бы я узнал, на какой день назначено восстание, я просто сыграл бы на бирже и заработал бы несколько миллионов. Вот и все. Кому от этого был бы вред?
ЛИНА: Я слышала, что порядочные люди чужих писем не читают.
ЛИДДЕВАЛЬ: Если Лафайетту в пору восстания попадется письмо властей о передвижении королевских войск, как ты думаешь, он не прочтет письма?
ЛИНА: Это не то же самое. Лафайетт ничего не делает ради собственной выгоды, а ты только о ней и думаешь.
ЛИДДЕВАЛЬ: И то, и другое неверно. Лафайетт думает о славе, о власти, о том, чтобы стать президентом республики… Я думаю, правда, о своем обогащении, но мое богатство дает возможность недурно жить очень многим людям, следовательно я забочусь не только о себе. Если бы я был Лафайеттом, я тоже устроил бы заговор.
ЛИНА: В случае провала полетят их головы.
ЛИДДЕВАЛЬ: Голова твоего мужа – да, но не голова Лафайетта. Он слишком знаменит, а королевское правительство слишком слабо. Оно сделает вид, будто он в заговоре не участвовал.
ЛИНА: Как же ты мог бы сыграть на бирже, не зная, удастся ли восстание или нет?
ЛИДДЕВАЛЬ: Государственные бумаги понижаются при всяком восстании. Я сначала сыграл бы на понижение; тотчас, при первом известии о восстании, реализовал бы прибыль, а затем немедленно начал бы игру на повышение: если восстание будет подавлено, государственные бумаги понемногу вернутся к прежнему уровню; если же оно удастся, они повысятся сразу. Биржа решительно ничего не имеет против правительства генерала Лафайетта. Это он себя считает необычайным радикалом. На самом деле я гораздо радикальнее его. Я против частной собственности.
ЛИНА: Ты!
ЛИДДЕВАЛЬ: Да, я… Итак, я нажил бы несколько миллионов, ты нажила бы сто тысяч, а заговор шел бы своим чередом, и дай Бог вам полного успеха! Мне совершенно все равно, кто будет у власти. Я разбогател при императоре Наполеоне, приумножил свое богатство при короле Людовике и надеюсь не пропасть при президенте Лафайетте. Все они по-своему, в каком-то конечном счете, работают на нас, на биржевиков. Самое прочное, что от каждого из них остается, это несколько десятков больших состояний. Моя милая, ты мира не переделаешь, а если так, то почему тебе не нажить ста тысяч? (Опять смотрит на нее вопросительно). В конце концов, ничего невозможного в успехе восстания нет. Лафайетт не орел, но он все же наименее глупый из Рыцарей Свободы. Кроме того, у него величественная наружность. Кроме того, он – Лафайетт. Если он выйдет к войскам в своем мундире революционного генерала, может быть часть войск за ним пойдет. Если за ним пойдет один полк, я заработаю миллиона два. Если за ним пойдет дивизия, я заработаю четыре. Надо только знать, когда это будет.
ЛИНА: Мой милый, ты даром тратишь красноречие. И вот что еще. Мне вчера показалось, будто недавно кто-то рылся в моем ящике. Вероятно, я ошиблась, но на всякий случай советую этому «кто-то» не беспокоиться: я приняла меры.
ЛИДДЕВАЛЬ: Лина, ты слишком любишь эффекты. Собственно это не твой жанр. Ты очень хорошо притворяешься естественной, это самый тонкий вид лжи. Но зачем вообще лгать без необходимости? Разве это так приятно?
ЛИНА: Особенно приятно, когда знаешь, что ложь может очень, очень дорого тебе стоить.
ЛИДДЕВАЛЬ: Да, да, ты мне говорила, правда в нетрезвом виде, будто для тебя самая лучшая радость (произносит с подчеркнутой насмешкой) «играть своей жизнью», «играть головой"… Поверь мне, в жизни все гораздо проще, чем ты думаешь. Вот и сейчас мелодраматический эффект требовал бы, чтобы я показал тебе на дверь и сказал: «Голубушка, я вступил в тобой в связь не ради тебя, а ради этих писем. Ты их не продаешь, ну так ступай на все четыре стороны!"… (Ласково). Вот видишь, так я поступил бы, если б был мерзавцем. На самом деле я домогался твоей любви потому, что я нежно люблю тебя. Письма, это так, кстати. Они мне пригодились бы, а не хочешь дать их мне – твое дело… Будем говорить о чем-либо другом… Что ты теперь читаешь?
ЛИНА: Ничего. Разве я могу читать? Я впрочем мало читала и в ту пору, когда была порядочной женщиной.
ЛИДДЕВАЛЬ: Господи, какие слова! И это трагическое лицо! Милая моя, что случилось? Ты «изменила мужу»! Помилуй, да кто же этого теперь не делает? Разве нам не подают примера с высоты престолов? Если Наполеону сделали эту неприятность обе его жены, то почему ты не могла сделать ее твоему Марселю!
ЛИНА: Не смей так говорить! Не смей вообще говорить о Марселе!
ЛИДДЕВАЛЬ: Значит, о нем тоже нельзя говорить! О Лафайетте нельзя, о Рыцарях Свободы нельзя, о нем нельзя. Ну, не надо… (Молчание). Какая сегодня прекрасная погода!
ЛИНА. ЛИДДЕВАЛЬ. ЛАКЕЙ.
ЛАКЕЙ: Господин Пюто желает видеть господина барона.
ЛИДДЕВАЛЬ: Сейчас. Я позвоню. (Лакей уходит). Милая, ты извинишь меня. Это спешное дело. Я оставлю тебя минут на десять.
ЛИНА: Ты можешь принять его и здесь. У меня немного кружится голова, я пойду полежу в спальной.
ЛИДДЕВАЛЬ (нежно ее целует): Кружится голова? Бедная! Отчего же ты не сказала раньше? А я тебя донимал деловыми разговорами! Полежи, пройдет и мы поедем обедать к Вери.
ЛИНА: Нет, к Вери нельзя.
ЛИДДЕВАЛЬ: Чего ты боишься? Ведь Бернар уехал в Сомюр. Со мной ничего бояться не надо.
ЛИНА: Это правда. Я всегда испытывала это чувство, что за тобой не пропадешь. Ты жулик, но сильный человек. (Вдруг обнимает его). Я верно и за это люблю тебя. Я сумасшедшая, правда?
ЛИДДЕВАЛЬ: О да! Тебя давно пора свезти в дом умалишенных: играй головой там, а не на свободе. Но на прощанье я угощу тебя обедом. Ты ведь во вторник возвращаешься в Сомюр? Это необходимо? Совершенно необходимо?
ЛИНА: Как же иначе? Ты не хочешь, чтобы я бросила Бернара!.. Он как раз пишет мне, что с будущего месяца у нас будет кухарка. До сих пор я варила сама.
ЛИДДЕВАЛЬ: Милая, вот это ужасно, а не то, что ты «изменила мужу"… Да, я понимаю, ты не могла тратить на хозяйство много денег, иначе он догадался бы… Неужели он вправду верил, что твои платья стоят по десять франков?
ЛИНА: Как утомителен твой насмешливый тон! Ты ведь считаешь дураком каждого, кто не нажил миллионов. Ты допускаешь, что есть все-таки люди умнее тебя?
ЛИДДЕВАЛЬ: Теоретически допускаю.
ЛИНА: Например, Наполеон был умнее тебя, а?.. (Со злобой). А на самом деле, если отнять у тебя деньги, что у тебя останется?
ЛИДДЕВАЛЬ: Останется все то, благодаря чему я деньги нажил.
ЛИНА: Ты думаешь, что ты любишь деньги за власть, которую они будто бы дают? Нет, нет, не обольщайся: и власти у всех вас нет и никогда не будет, и тебе с властью нечего было бы делать. Если ты не понимаешь, что такое значит «играть жизнью», «играть головой», то сиди в своем банке, копи деньги и никуда не лезь. Поверь, Наполеон это понимал, и Лафайетт понимает, и даже Бернар понимает.
ЛИДДЕВАЛЬ: Я оценил «даже».
ЛИНА: Ты и любить неспособен! Ты верно за всю свою жизнь ни разу не подумал, что на свете есть еще что-то, кроме денег, что деньги всего не заменяют!
ЛИДДЕВАЛЬ (пожимая плечами): Не знаю, почему ты сердишься? У тебя в самом деле настроение духа меняется так же быстро и так же непонятно, как у сумасшедших.
ЛИНА: Я и есть сумасшедшая.
ЛИДДЕВАЛЬ: Хвастать право нечем, хотя тебе это очень нравится. Добавлю, что ты вместе с тем и себе на уме. И деньги ты не всегда так презираешь. А что они всего не заменяют, это очень верно, хотя и не очень ново. Да, да, конечно, «своего богатства в могилу не унесешь», «человеку ничего не нужно, кроме двух метров земли на кладбище» и т. д. Мысли глубокие, однако до могилы деньги тебе могут быть очень полезны.
ЛИНА (с внезапной ненавистью): Я брала у тебя деньги как… как у брата! Я тебе все верну.
ЛИДДЕВАЛЬ: Какой вздор ты говоришь! И смотришь при этом на своего «брата» с такой злобой! Ты очень способна к ненависти, Лина, это большой недостаток. Бери с меня пример: я гораздо добрее тебя. (Целует ей руки). Нет, моя любимая, не сердись и перестань заниматься угрызениями совести. Я ведь знаю, ты и в этом занятии находишь наслаждение. Твои угрызения совести меня не волнуют, а вот то, что ты должна варить обед этими крошечными ручками, это в самом деле меня огорчает. Нельзя ли сказать Бернару, что ты получила наследство от двоюродной тетки в Австралии? Нет, этому он не поверит?.. «Даже» он не поверит?.. Ну, ну, не кричи, не буду… Пойди, отдохни, мой ангел. (Ласково отводит ее к двери, затем садится за письменный стол и звонит в колокольчик).
ЛИДДЕВАЛЬ. ПЮТО.
ЛИДДЕВАЛЬ: Здравствуйте. Садитесь… Ну, что?
ПЮТО (вынимает листок бумаги): Письмо, которое вы мне дали, господин барон, написано простыми симпатическими чернилами. Если бумагу нагреть, выступают темно-зеленые знаки (подносит листок к свече, на листке появляются знаки. Лиддеваль хватает его за руку. Пюто улыбается). Вам нечего беспокоиться, господин барон. Вероятно, вы должны кому-либо вернуть письмо? Это часто бывает в нашей практике. Знаки сейчас станут опять невидимыми. Я, конечно, снял копию.
ЛИДДЕВАЛЬ: Что же вы нашли в письме?
ПЮТО (Подает ему другой листок) Только группы цифр. В дополнение к симпатическим чернилам, письмо еще зашифровано. Быть может, речь идет о заговоре? Вся Франция говорит о заговорах.
ЛИДДЕВАЛЬ: Это вас не касается.
ПЮТО (с улыбкой): Это не только не касается меня, господин барон, но и совершенно меня не интересует. Я служу в черном кабинете сорок лет. Служил при покойном короле Людовике XVI, служил при покойном Робеспьере, служил при покойном императоре, служу и сейчас. Письма всегда были одни и те же, и черный кабинет всегда был один и тот же, и платили мне все всегда очень мало. Правда, при покойном Робеспьере, царство ему небесное, я зарабатывал немного больше, так как было очень много работы: это было хорошее время, господин барон. Теперь я надеюсь на оживление в связи с заговорами. Пока что я вынужден брать и частные заказы. Господин барон предложил мне пятьсот франков, это хорошая плата, но и работа нелегкая, как я сейчас буду иметь честь доложить господину барону… Впрочем, я не отказываюсь и от более скромных заказов, так как очень люблю расшифровывать письма.
ЛИДДЕВАЛЬ (нетерпеливо): Вы также очень любите говорить, господин Пюто. Вы мне сказали, что можете разобрать всякий шифр.
ПЮТО: Я сказал: почти всякий. Есть разные системы зашифровки. Есть система решетки, система Юлия Цезаря, система лорда Бэкона, система графа Гронсфельда. Это письмо написано не по решетке. Господин барон видит группы цифр, по три цифры в каждой. Очевидно, автор пользуется каким-то печатным изданием, известным его корреспонденту. Первая цифра, по всей вероятности, означает страницу, вторая порядок строки сверху или снизу, третья порядок буквы в строке слева или справа. Шифр нетрудный, но расшифровка требует немалого времени и длинного текста. Видите ли, господин барон, мы знаем, какая буква чаще всего встречается в нашем языке, какая следует за ней и т. д. Если зашифрована длинная депеша, то можно установить, какая группа цифр в ней встречается особенно часто; это с большой вероятностью указывает одну из букв шифра. Не буду утомлять господина барона техническими подробностями. Однако это письмо слишком коротко, а кроме того, господин барон дал мне так мало времени: два часа.
ЛИДДЕВАЛЬ (раздраженно): Значит, вы ничего не сделали?
ПЮТО: Пока ничего, господин барон. Обращаю однако внимание господина барона на особенность письма. Первая цифра во всех группах либо один, либо два. Очевидно автор пользуется печатным произведением, в котором очень мало страниц. Дело идет, значит, не о книге. Моя первая мысль была, что ключом для шифра послужила какая-либо коротенькая брошюра. Так, например, члены нашей Палаты Депутатов часто выпускают листовками наиболее талантливые из речей, которые они произносят. Но эта первая гипотеза оказалась несостоятельной…. Такие листовки всегда печатаются убористым шрифтом, их ведь никто не читает, они печатаются для бессмертия. В них, примерно, бывает строк сорок на странице. Между тем вторая цифра в группе, указывающая порядок строки, во всех группах низка: два… три… пять… Господин барон наверное угадывает мой вывод?
ЛИДДЕВАЛЬ (с недоумением): Нет, не угадываю.
ПЮТО: Господин барон еще не имеет навыка. Итак, речь идет о печатном произведении, в котором очень мало страниц, а на каждой странице очень мало строк. Этим признакам не удовлетворяет ни книга, ни брошюра, ни листовка, ни газета. Господин барон все еще не видит?
ЛИДДЕВАЛЬ: Да нет же!
ПЮТО (радостно): Этим признакам удовлетворяют ноты, господин барон. Не опера, конечно, а какое-либо коротенькое произведение, где есть музыка и текст. Например, романс, господин барон. Из этого почти безошибочно можно сделать вывод, что зашифровывала письмо женщина. В моей практике, господин барон, зашифровка при помощи нот случалась довольно часто и почти во всех случаях дело шло о даме. У всякой женщины, господин барон, есть какой-либо любимый романс. И всякой женщине кажется, что пользование нотами для шифра это ее собственная, очень оригинальная мысль, о которой никто никогда не догадается. И, наконец, у каждой женщины с каким-нибудь романсом связываются какие-нибудь сентиментальные воспоминания: ей кажется, что если она будет им пользоваться, то это принесет счастье ей или делу. (Качает головой). Ах, господин барон, женщины это такой народ! Зачем они лезут в такие дела? И зачем серьезные люди их принимают?
ЛИДДЕВАЛЬ: Ноты? (В раздумьи). Да, в этом ничего невозможного нет. Это даже очень вероятно.
ПЮТО: Это почти несомненно, господин барон. Я конечно ни о чем не спрашиваю, но если господин барон лично знает даму, у которой письмо было выкрадено… Я хочу сказать, временно взято для просмотра, то, быть может, господин барон знает и музыкальные вкусы этой дамы? (Бросает взгляд на пианофорте и на поднос с ликерами).
ЛИДДЕВАЛЬ (расхаживает по комнате): Послушайте… (Берет с пианофорте ноты. Решительно). Скорее всего, это ключ!
ПЮТО (радостно): «Plaisir d'amour"…, слова Флориана, музыка Мартини… Три страницы… Шесть строк текста на странице. Господин барон разрешит мне унести эту вещицу? Если ключ верен, расшифровка письма дело пяти минут.
ЛИДДЕВАЛЬ: Пройдите в комнату моего секретаря. Когда будете знать, велите мне доложить. В случае успеха вы получите не пятьсот, а тысячу франков.
ПЮТО: Господин барон чрезвычайно щедр. Но мне и такая королевская плата доставляет меньше удовольствия, чем расшифровка письма. (С увлечением). Господин барон не может себе представить, как это приятно! Это в сто раз интереснее шахматных задач! У меня интереснейшее ремесло, господин барон! Я его не променял бы ни на какое другое.
ЛИДДЕВАЛЬ: Рад за вас. У каждого человека есть свой пункт умопомешательства.
ЛИДДЕВАЛЬ. ПОТОМ ЛИНА.
ЛИДДЕВАЛЬ (кладет письмо в сумку Лины. Потом выходит и возвращается с Линой): Так головная боль у тебя прошла, моя милая? Ты голодна? Я освобожусь минут через десять и мы поедем обедать. У меня аппетит как у волка! Что ты скажешь о буйабессе с омаром?
ЛИНА (оживляясь): Я обожаю буйабесс с омаром.
ЛИДДЕВАЛЬ: Обожаешь ли ты также трюфли и утку с апельсинами?
ЛИНА: Обожаю! Пить будем шампанское.
ЛИДДЕВАЛЬ: Если хочешь. Но тебе лучше пить поменьше.
ЛИНА: То же самое мне говорил Марсель… А если я по-настоящему живу только выпив бутылку вина?
ЛИДДЕВАЛЬ: Милая, люди, которые по-настоящему живут только выпив бутылку вина, для сокращения называются пьяницами.
ЛИНА: Я этим и кончу… Постой, ты, однако, еще сегодня говорил, что требуешь чтобы женщины пили.
ЛИДДЕВАЛЬ: Я беспокоюсь о твоем здоровьи.
ЛИНА: Беспокойся лучше кое о чем другом… Все равно я естественной смертью не умру – и слава Богу!.. Да, да «играть своей головой». Ты шутишь, ты всегда шутишь: это у тебя болезнь. И потом где тебе это понять!
ЛИДДЕВАЛЬ: А Бернар понимает?
ЛИНА: Тоже нет. Мне с ним скучно… Еще скучнее, чем с тобой.
ЛИДДЕВАЛЬ (с неудовольствием): Я не знал, что тебе скучно и со мной.
ЛИНА: Со всеми. Когда я не пью.
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты не хотела бы меня поцеловать?
ЛИНА: Хотела бы. Каких только вкусов не бывает в природе! (Целует его и отходит к пианофорте, напевая):
«L'eau coule encore, elle a change pourtant"… Что такое? (Нервно). Где ноты?
ЛИДДЕВАЛЬ: Ноты? Какие ноты?
ЛИНА: Романс, который я пела четверть часа тому назад.
ЛИДДЕВАЛЬ: Не знаю. Почем мне знать? (Он несколько смущен. Лина смотрит на него в упор). Может быть, их убрали?
ЛИНА: Кто убрал?
ЛИДДЕВАЛЬ: Лакей… Постой, да не играла ли ты без нот?
ЛИНА: Нет, я играла по нотам! (Замечает на стуле свою сумку и поспешно ее раскрывает. Письмо на месте).
ЛИДДЕВАЛЬ: Да в чем дело? Почему тебе понадобились ноты? Если они пропали, я пошлю купить в магазин. Теперь вся Франция поет этот романс.
ЛИНА (звонит в колокольчик. Входит лакей): Вы не брали нот, которые были на пианофорте?
ЛАКЕЙ: Нет, сударыня. (Смотрит на инструмент). Они были тут, когда я подавал кофе, сударыня.
ЛИНА: Вы можете идти. (Лакей уходит. Лина надевает пальто, с ужасом глядя на Лиддеваля).
ЛИДДЕВАЛЬ (растерянно): В чем дело? В чем дело?
ЛИНА: Как… Как ты…
ЛИДДЕВАЛЬ: Не надевай еще пальто. Я освобожусь только минут через десять, ты простудишься.
ЛИНА: Я уезжаю.
ЛИДДЕВАЛЬ: Куда!
ЛИНА: В Сомюр, к Марселю.
ЛИДДЕВАЛЬ: Лина, да в чем дело?
ЛИНА: Ты знаешь, в чем дело! (В дверях). Я знала, что ты негодяй, но я не думала, что ты такой негодяй! (Уходит).
ЛИДДЕВАЛЬ. ПОТОМ ПЮТО.
ЛИДДЕВАЛЬ (Ходит по кабинету с очень расстроенным видом. Стук в дверь). – Войдите. (Входит Пюто). Ну, что?
ПЮТО (с радостной улыбкой): Догадка господина барона была совершенно правильна. Этот романс и был ключом к письму. Система Юлия Цезаря. Цифрами указана не настоящая буква, а следующая за ней в порядке алфавита. Если цифры указывают, например, на букву Б, то значит, надо читать А. Эта система имеет, правда, некоторые преимущества. Дело в том, что…
ЛИДДЕВАЛЬ (перебивает его): Да вы разобрали письмо или нет?
ПЮТО (обиженно): Разумеется, господин барон. (Протягивает ему бумагу. Лиддеваль почти вырывает ее из его рук).
ЛИДДЕВАЛЬ (читает): «Номер пятьдесят четыре. Сомюр двадцать четвертого декабря полночь».
ПЮТО: Для такого письма автор мог бы с гораздо лучшими результатами использовать систему графа Гронсфельда, которая…
ЛИДДЕВАЛЬ (небрежно кладет письмо в карман): Письмо оказалось совершенно не интересным. Дело идет о пустяке.
ПЮТО: Мне всегда это говорили, господин барон. Помню, я приносил расшифрованные письма покойному Робеспьеру. Он говорил это с точно такой же интонацией, как господин барон. Впрочем, по существу это совершенно верно. Войны, революции, заговоры, казни, – что тут интересного? Так всегда было, и так всегда будет.
ЛИДДЕВАЛЬ (еще небрежнее): На этот раз дело идет об одной замужней даме… Прошу вас никому ничего не рассказывать о письме.
ПЮТО: Это тоже мне говорили все заказчики, господин барон. А министр полиции Фуше еще обычно прибавлял: «Иначе вас могут постигнуть большие неприятности, господин Пюто, очень большие неприятности"… Разумеется, я никому никогда ничего ни о чем не говорю. Болтунам место в политике или в поэзии, господин барон, но никак не в черном кабинете. Прежде, в молодости, я еще немного интересовался содержанием писем, теперь меня интересует только шифр. Если мне удается трудная расшифровка, я позволяю себе обед в хорошем ресторане.
ЛИДДЕВАЛЬ: Вот вам тысяча франков, господин Пюто.
ПЮТО: Мне совестно, господин барон. Ведь все-таки ключ дали вы. Мне, право, совестно.
ЛИДДЕВАЛЬ (перебивая): Без угрызений совести теперь на свете не проживешь, господин Пюто. Доброго аппетита.
ПЮТО: Я очень благодарю господина барона. Тройной шифр! Конечно, эта замужняя дама очень боится своего мужа… До свиданья, господин барон.
Уходит. Лиддеваль садится за стол в раздумьи, потом берет в руки карандаш и листок бумаги.
ЗАНАВЕС.