Состоялся и бал-гала в предпоследний день рейса, и концерт, в котором по традиции приняли участие находившиеся на пароходе известные артисты. В понедельник, под вечер, вдали показалось что-то длинное, бледное. Моряки говорили, что это земля.

Среди пассажиров третьего класса распространился слух, что их высадят лишь на следующий день. Наиболее же мрачные, в громадном большинстве иностранцы, говорили, что может пройти и три дня.

– …И то, если вы не попадете на Остров Слез и если вас не отправят назад… Не может быть? Очень может быть! – говорил Ди Пи, бывший венец, бывший владелец галантерейного магазина на Кернтнерштрассе. Он всем в дороге рассказывал, что настоящая жизнь была только при императоре Франце-Иосифе и что у него были лучшие галстуки в Европе. «Эрцгерцоги могли покупать и даже иногда покупали! – говорил он и меланхолически добавлял: „Aber für das Gewesene giebt der Jude garnichts“.

Как полагалось по всем фильмам, пассажиры выстроились в несколько рядов на палубах, чтобы увидеть Статую Свободы. Но вечер был туманный, впереди ничего не было видно, кроме бесчисленного множества разноцветных огней. И только по этим огням можно было догадаться, где дома, где корабли, где мосты.

К двигавшемуся теперь очень медленно пароходу подошло что-то темное. Точно прямо из воды всплыл и оказался на палубе осанистый человек в тужурке и фуражке. – «Инспектор!».. – «Доктор!».. – «Начальник полиции!» – слышался почтительный шопот, и испуганный, и полный надежды, точно теперь все и должно было решиться. Свистки учащались. – «Вот и Америка!» – «Ну, посмотрим, что с нами тут будет». – «Хуже во всяком случае не будет"… – „Это небоскребы? Не может быть! Я думал, что они гораздо выше!“ – „Чего вам нужно еще! Смотрите, где у того верхний этаж!“ – „Какой это верхний этаж! Это звезда!“ – „…Самый большой порт в мире!“ – „Да, это вам не Гдыня“. – „Тетя наверное будет на пристани“ – говорили негромко люди, в большинстве нерадостно прожившие последние годы в Европе. Все были очень взволнованы.

В девятом часу пароход с протяжным свистом остановился, причалив не то к пристани, не то к чему-то тоже пловучему, что как будто вдруг могло сорваться с цепи и уйти в Европу: в Америке все возможно. Долгий страшный свисток еще усилил оживленье. Но тотчас стало известно, что медицинский осмотр, допрос и проверка документов начнутся лишь на следующее утро. Утомленные люди, кряхтя и упрекая друг друга в легковерии, раскладывали чемоданы и мешки, с трудом сложенные еще с утра. «И куда было так спешить! Ты еще должна была перевязать эти проклятые ремни!» – «Выдумали: „инспектор!“ – „Какой это к чорту был инспектор! Это был чорт знает кто, а не инспектор!“ – „Я с самого начала говорил, что нас сегодня не высадят! И завтра тоже не высадят, помяните мое слово!“..

Макс Норфольк тоже находился на палубе третьего класса. Его всегда тянуло к непривилегированным людям, к underdog. Он тотчас и здесь кое с кем познакомился.

– …Вот оно, мое счастье, – саркастически-горестно говорил венец. – Другие люди уехали в Америку до прихода к власти дорогого Гитлера, а я все время жил в Европе. Если это можно назвать «жил». Уезжаю же я в Америку тогда, когда дорогого Гитлера больше нет!.. Если впрочем его действительно больше нет? Вполне возможно, что он жив и здоров и даже едет с нами на этом пароходе. У него наверное были аффидэвиты от миллиардеров, и бумаги у него в полном порядке. Приклеил себе бороду, надел темные очки, называется теперь Рабинович и едет в первом классе в Нью-Йорк, а? Вы этого не думаете?

– Нет, я этого не думаю, – смеясь, ответил старик.

– Не знаю, не знаю… Увидите, теперь Европа расцветет, как только я оттуда уехал. А в Соединенных Штатах наверное начнется кризис, а? Такое мое счастье!.. Подъехать к Нью Иорку и не видеть Статуи Свободы! Как бы только я ее не увидел на обратном пути! Может быть, меня не пустят в Америку.

– Отчего же не пустят? Ведь у вас есть виза.

– А если у меня завтра найдут трахому? Я в жизни не болел трахомой, но разве можно знать, что они найдут? Я дал под присягой подписку, что я не содержатель публичного дома и что я не собираюсь уничтожить американский государственный строй. Хорошо, я как-нибудь им завтра докажу, что публичного дома у меня нет, но как я могу доказать, что я не собираюсь убить президента Трумана? И особенно как я могу это доказать, если я по-английски знаю только «плиз, мистер консул»?

– Вас никто не встретит?

– Вероятно, никто. У меня племянник в Филадельфии, у него магазин готового платья, он мне прислал чудный аффидэвит. Консул просто остолбенел, когда его увидел, и сказал мне: «ну, господин Эпштейн, вам нечего беспокоиться"… Впрочем, он, может быть, сказал что-нибудь другое: откуда я могу знать, что он сказал?.. Но дядя хорош только американский. Кому нужен европейский дядя? Мой племянник наверное теперь думает: „аффидэвит я дяде дал, и с него совершенно достаточно. Если же я выеду встречать дядю, то он сядет мне на шею“. А оспа! – с ужасом сказал венец. – Я привил себе оспу и заплатил за это как все. Но у других она привилась, а у меня, конечно, нет! Верно, заставят прививать опять!

– Зачем так мрачно смотреть на вещи? – сказал Норфольк, смеясь. Он вспомнил, что читал что-то сходное в пьесах Вальтера Джексона. «Впрочем, образ сверхпессимиста не слишком интересен». – Я понимаю, что о вашей жизни можно написать целый роман…

– И какой! – прервал его венец.

– Авантюрный роман, как о жизни всякого человека, особенно путешествущего на пароходе в третьем классе. Читать, впрочем, никто не будет потому что несчастья беженцев всем надоели. Но в конце концов все выходит, если не хорошо, то, по крайней мере, сносно. Мудрый Спиноза сказал, что свободному человеку ничего не нужно, тем более, что все в мире одновременно и плохо, и прекрасно.

– Неужели Спиноза это сказал? – спросил недоверчиво венец. – Но если он это и сказал, то что он мне рассказывает, будь он хоть двадцать раз Спиноза! Что было прекрасного в Гитлере? И я могу вас уверить, что свободному человеку, например, виза в Америку может быть очень нужна.

Норфольк разыскал Тони. «Может быть, тот мерзавец и соврал. В моей коллекции только морфинисток нехватало!» – думал он, внимательно в нее всматриваясь.

– Где вы остановитесь в Нью-Йорке? – спросил он ее.

– Не знаю. Буду искать гостиницу. Говорят, теперь Нью-Йорк совершенно переполнен?

– Да. Позвольте вам рекомендовать один недорогой отель в центре города, недалеко от Бродвэя. Меня там знают, я там долго жил, и я думаю, что если вы на меня сошлетесь, то вам комнату найдут. Хотите?

– Хочу, – ответила она, подумав. Он вынул карточку и записал название и адрес гостиницы. – Очень вас благодарю. Вы и сами там остановитесь?

– Нет, я ведь еду с кинематографическими магнатами, на счет их предприятия. Для нас заказаны комнаты в Уолдорф Асториа, – сказал он оправдывающимся тоном. – Вы разрешите мне к вам зайти?

– Я буду очень рада. И еще раз вас благодарю. Вы мне оказали большую услугу… Хотя и поздно.

– Поздно для чего?

Она с вызывающей, прежней, улыбкой смотрела на него.

– Много будете знать, скоро состаритесь. Это у нас есть такая поговорка, – сказала она.

– Я ни о чем вас не спрашиваю. Если хотите что-либо рассказать, расскажите. – Давайте посидим где-нибудь, на прощание, – сказал он, всматриваясь в нее все внимательнее. «Может быть, она от волнения перед приездом даже увеличила дозу? Тогда сейчас же все о себе расскажет"…

– С большим удовольствием. Я сама хотела вам предложить это, – с вызовом в тоне ответила она. Только ведь вы в сущности не знаете, кто я такая. Может быть, я агентка Коминтерна?

– Я думаю, вы последняя женщина, которую большевики взяли бы в агентки, – сказал он, смеясь.

– Почему? – быстро спросила она. – Потому что я ненормальна?

– Потому, что вы слишком нервны. Впрочем, я не настаиваю, им могут быть нужны всякие люди. Так вы агентка Коминтерна?

– Я сама не знаю, – ответила она серьезно.

«Уже пьяна!» – тревожно подумал Норфольк.

– Во всяком случае я отроду ни одной шпионки не видел. Очень приятно познакомиться с первой, – сказал он, неуверенно стараясь обратить разговор в шутку.

В этот последний вечер в другом конце парохода у Виктора Николаевича был разговор с Надей.

– Ты понимаешь, твое предложение застает меня врасплох, – взволнованно говорила Надя. Ей действительно так казалось, хотя она думала об его словах целый день. – Совершенно врасплох! Конечно, эта телеграмма была для нас полной неожиданностью. Я думала, что месяца через два мы будем женаты. Посмотрим еще, что будет в письме адвоката. Во всяком случае, до того ни о каком решении не может быть речи!

– Разумеется, – поспешно сказал он.

Ему было ясно, что Надя уже приняла его предложение. «Она огорчена, но я предполагал, что она будет огорчена гораздо больше», – думал он с неприятным чувством. Ему самому было совестно этого неприятного чувства: он почти с облегчением узнал от Нади, что ее развод откладывается на неопределенное время. «Судьба мои колебания разрешила и разрешила благоприятно… Теперь ясно: освобождение „во всех смыслах“. Но отчего же мне неприятно, что она не так огорчена? Для начала новой жизни не очень подходит психология собаки на сене"…

– Ты говоришь, что я должна сохранить свободу. Что это означает на деле? Только то, что я поселюсь не в твоей квартирке, а в гостинице, больше ничего, – быстро говорила она, нервно вертя кольцо на пальце. – Наша любовь остается и останется прежней.

– Разумеется, – подтвердил Яценко. Слово «квартирка» его задело. В нем ему послышался намек на его бедность, хотя Надя этого и в мыслях не имела.

– Я понимаю, в Америке нельзя жить в одной квартире, если мы не венчаны. Об этом тотчас узнает консьерж или, как у вас говорят, супер-интендант. Говорят, на этом можно погубить карьеру, я тоже слышала, – говорила она. – «Я ничего об этом не сказал. Она сама об этом подумала и еще до того, как мое предложение застало ее „врасплох“. Что ж делать, она не может быть другой. У нее трезвый практический ум, и это не мешает ей быть прелестным существом», – думал он. – Ты согласен со мной?

– Да, это тоже имеет некоторое значение.

– Как «тоже»! Только это и имеет значение. Что же еще?

– Я беспокоюсь не о том, что подумает мой супер-интендант, – сказал он и тотчас, спохватившись, подавил раздражение. Надя покраснела. – Знаю, знаю, что и ты думаешь не об этом. Но есть и другие причины. Я старше тебя на много лет. Ты гораздо моложе меня и душой. Конечно, ты могла бы всегда от меня уйти, – сказал он, бросив на нее быстрый вопросительный взгляд. – Не сердись. Я говорю то, что должен был бы сказать всякий порядочный человек.

– Ты вообще слишком много думаешь о том, что должен делать порядочный человек!

– Может быть. Если ты выйти замуж за меня не можешь, то ты должна быть совершенно свободна.

– Но я люблю тебя!

– Ты знаешь, как я тебя люблю. Пока ты любишь меня…

– Не «пока», а так всегда будет! – перебила его Надя со слезами в голосе. Она сама не понимала, о чем с ним спорит и почему спорит: то, что он предлагал, было разумно. Однако ей было очень больно.

– Так будет, пока ты будешь хотеть, чтобы так было, – сказал Яценко и закурил папиросу. – Я предлагаю что-то вроде «свободной ассоциации», – шутливым тоном пояснил он.

– Повторяю, вся разница будет в том, что мы будем жить раздельно.

– Я достану для тебя комнату в гостинице.

– Дело не в этом. Альфред Исаевич мне сказал, что для меня будет комната в Уолдорф Асториа.

– Ты уже говорила с Альфредом Исаевичем?

– Не об этом, конечно, не о том, о чем сейчас с тобой. Но он давно мне намекнул, что в Америке мне не очень удобно жить у тебя, пока мы не венчаны: «Когда повенчаетесь, тогда и переезжайте, а до того живите раздельно"… И не вздумай говорить, что ты будешь за меня платить! Платить буду и не я, а фирма Пемброка. Он сам говорит, что это входит в издержки производства.

– Какое производство, когда у тебя нового договора нет?

– Новый договор скоро будет. Они предлагают мне суточные, пока не окажется для меня роли. А когда будет роль, то будет и договор.

– "Они»? Кто «они»?

– Да Пемброк же, конечно! Фирма Пемброка. – Она вдруг расхохоталась. – Неужели ты в самом деле ревнуешь меня к Делавару? А я его просто терпеть не могу!

– В мыслях не имел! – сказал Яценко, пожимая плечами. – Теперь это твое дело, но я не советовал бы тебе соглашаться ни на какие суточные. Я тебе найду комнату в гостинице поскромнее.

Она вздохнула.

– Тогда контакт с Альфредом Исаевичем будет потерян или во всяком случае очень ослабеет. Ведь к нему будут каждый день приезжать самые важные кинематографические люди, он обещал знакомить меня со всеми. И ты понимаешь, что в Америке одно отношение к артистке, которая остановилась в Уолдорф Асториа, и другое – к такой, которая живет Бог знает где. Пойми же, как это важно для моей карьеры! Ты знаешь, Альфред Исаевич сказал мне, что тотчас заключил бы договор и со мной, если б ты с ним подписал контракт на два года. Но ты не хочешь, – сказала она полувопросительным тоном.

– Не хочу и не могу, – сухо ответил он. – Я тебе сто раз объяснял.

– Знаю, знаю, незачем объяснять в сто первый! Ты считаешь это «проституцией»! Я не считаю, и никто не считает, но это твое дело. Я убеждена, что Альфред Исаевич все равно мне работу даст. Наконец, скоро будут поставлены «Рыцари Свободы». Я буду получать жалованье. И я тебе тоже сто раз говорила, еще в Ницце, что не хочу и не могу жить на твои деньги.

Он спорил еще долго, но чувствовал, что спорит без желания переспорить.

«Да, она, как мы все, не может быть другой. Если никто никого не может переспорить, то уж тем более никто никого не может переделать. У нее свой «путь к счастью», это успех, «красивая жизнь», как у большинства людей. Может быть, она всего этого и добьется. Есть кинематографические звезды, которые так же далеки от искусства, как она"…

– Впрочем, еще будет время обо всем поговорить. Ты уже уложила вещи?

– Нет, еще не все. Кстати, мое лиловое имеет, кажется, бешеный успех, а стоило всего восемь тысяч, – сказала Надя.

Часов в одиннадцать в залу заглянул Макс Норфольк, совершавший свой вечерний обход парохода. Он попросил разрешения присесть. Они и на пароходе не раз разговаривали о самых разных предметах. «Умный и образованный человек, – думал о нем Яценко, – но у меня не лежит душа к людям, устраивающим ремесло из остроумия. Теперь он для меня особенно старается: догадался, что я его изобразил в Максе. И он все больше походит на моего Макса; вот уж именно не очень интересная жизнь старается подражать не очень хорошему искусству».

У Норфолька был необычный для него растерянный вид.

– Правда ли, м-р Джексон, что вы скоро собираетесь бросить кинематограф? – спросил старик.

– Да, это правда.

– Не мое дело давать вам советы, и вам, конечно, совершенно безразлично мое суждение, но я думаю, что вы правы. Мисс Надя сказала мне, что вы считаете работу над фильмами… Она употребила резкое слово. Это, конечно, так, хотя в теории могло бы быть совершенно иначе. Верно, вы будете писать романы?

– Может быть. Еще не знаю.

– Как я вам завидую! Я пробовал когда-то заниматься литературой, да не оказалось никакого таланта. Кроме того, мой общий коэффициент смешного в отношении людей оказался слишком высоким. Природу я люблю, но природа давно описана. Идеи тоже люблю, но тогда надо было бы писать философские книги. Если хотите, я и людей люблю, однако они в моем изображении всегда выходили бы слишком смешными и жалкими… Сам Марсель Пруст бессмертен, если можно так выразиться, мертвым бессмертием: его читают, но не перечитывают. Он был органически неспособен ценить красоту мира. Впрочем, и жестокая литература всегда отстает от жизни. Вы следили за процессами расистов?

– Конечно. Как все.

– Помните там фигуру Рудольфа Гесса? Его не надо смешивать с тем Рудольфом Гессом, который считался третьей особой Третьего, но не последнего Рейха, пока на процессе не оказался просто кретином. Нет, я говорю о другом человеке, занимавшем гораздо более скромное положение: он был начальником Аушвицкого лагеря и на процессе откровенно показал, что сначала отравил газами, а затем сжег в печи два с половиной миллиона людей, «потому что ему это приказал сделать Гиммлер именем Фюрера». Наладил фабричное производство с побочными продуктами, вроде волос, жира, золотых пломб. Согласитесь, что никакой романист этого не придумал бы. Предупреждаю вас, если б вы хотели изобразить этого господина, то вы потерпели бы полную художественную неудачу. Однако, в литературе сентиментальность еще хуже мизантропии. За нее критики тоже очень ругают. Все авторы боятся критики и, верно, после выхода книги с тревогой по ночам представляют себе все грубое и издевательское, что может сказать о них критик. Ведь публика не отдает себе отчета в том, что самая нелюбезная рецензия это только мнение о книге мистера Джонсона или мистера Томсона.

– Не знаю, что вы называете сентиментальностью, но если я еще буду писать пьесы или рассказы, то буду писать хороших людей.

– Я выбирал бы людей средних, т. е. тех, что все-таки ближе к хорошим, чем к дурным. Они, на зло мизантропам, составляют большинство в человечестве. Впрочем я вас понимаю. Вы человек серьезный, я сказал бы даже важный, разумеется «раздираемый сомнениями», но любящий добро, ищущий его и, главное, понимающий, в чем оно.

– Вы очень любезны, – перебил его Яценко. «Приблизительно то же самое мне говорил Николай Юрьевич, – подумал он. Эта мысль была ему приятна. – Но в том-то беда, что она мне приятна ».

– Добавлю, что вы, как громадное большинство писателей, все упрощаете. Простите, что вам говорю это. Но, быть может, мы больше никогда не увидимся, отчего же на прощанье не сказать? Вы даете только первое приближение к истине. Ну, вот, скажем, вы познакомились с каким-нибудь человеком, поболтали с ним за вином, он любит выпить, он ничего не подозревает, у него плохая и глупая привычка откровенничать. А вы тут как тут: подметили кое-как кое-что, разумеется больше внешнее. И вот у вас персонаж, которым вы верно очень довольны. А он все-таки гораздо сложнее, чем вы думаете. А уж четвертого измерения вы и совсем не видите. Его видят только очень немногие гениальные писатели. Английский математик Хинтон, при помощи каких-то физических фокусов и психологических приемов, довел себя до того, что видел четвертое измерение. А вы не видите. Попадется вам Норфольк, – возьму и огрублю Норфолька, – сердито сказал старик. – У вас, кажется, и Лиддеваль навеян моим босс-ом. Только этого вы вдобавок приукрасили. Первое приближение к истине, первое приближение к истине. Вы думаете, что вы знаете людей? Так думают все писатели. Это чистейшая иллюзия. В ваших произведениях вы сами составляете человека, поэтому он вам и ясен. Так часовых дел мастер знает часы, которые он сам же собрал. А в жизни с людьми, не вами сочиненными, вы теряетесь. И не только вы, конечно. Все писатели таковы, кроме двух-трех человек. Все остальные, даже самые знаменитые, бессмертны, если можно так выразиться, только мертвым бессмертием.

– Да я ни на какое бессмертие не претендую, ни на живое, ни на мертвое, – ответил Яценко смущенно.

– Полноте, всякий солдат хочет быть, если не фельдмаршалом, то хоть фельдфебелем, а уж фельдфебельский жезл у каждого в ранце, – сказал Норфольк, поднимаясь. – Я впрочем немного преувеличиваю. Я не отрицаю, писатели кое-что видят из того, что от нас ускользает. И вы кое-что во мне увидели, это правда… Позвольте с вами проститься, мне еще надо зайти к босс-у. Кстати, он мне сегодня увеличил жалованье. Что ж, капиталистический строй имеет некоторые преимущества… Очень скромные сами по себе, но сильно выигрывающие от сравнения. Все прежние экономические системы были хуже его, а все предстоящие будут не лучше и уж во всяком случае скучнее. Я его больше и не ругаю, тем более, что тут на каждое общее место так легко ответить противоположным общим местом… Мой босс по крайней мере не скуп и вдобавок чрезвычайно любит женщин, что меня всегда подкупает в людях. Я должен отнести ему проект интервью, которое он завтра будто бы даст репортерам.

– В ваши обязанности входит и составление интервью?

– Я представлю проект, а он его забракует. Он уверяет, что всегда импровизирует и всегда выходит отлично. Я состою Аристотелем при этом Александре Македонском, но отвечаю за него еще гораздо меньше, чем Аристотель за Александра.