Тони остановилась на четвертой площадке крутой лестницы и заглянула в пролет. У нее на высоте, даже на небольшой, кружилась голова, она чувствовала желание броситься вниз. Именно поэтому часто себя испытывала и старалась себя закалить. Поднималась даже к башням Notre Dame, – еле потом спустилась. Тут высота была небольшая, но она нервно ухватилась за перила. «Если броситься, может и не умрешь, а только себя искалечишь"… Представила себе, как об ее смерти узнает Гранд, и почувствовала, что теперь ей это не очень интересно! „Интересно, но не очень. Еще месяца два тому назад я перед свиданьем с ним часами обдумывала, как одеться. Этот развратник любит в женщинах „монашеский стиль“. А теперь мне и это интересно, но не очень… Да, как он узнает? Он расплачется. Слаб на слезы, добрый негодяй. Я любила его. Мне суждено любить именно таких людей. Что делать?.. А Гранд и другие болваны верно думают, что я рисуюсь!“ Она взглянула на часы. Оставалось еще минут сорок. Решила сделать вспрыскивание в четыре. Теперь было только одно желание: как можно скорее. Но расписание следовало соблюдать, она испытывала силу своей воли.
У нее был один из самых тяжелых дней. Она проснулась рано и в ту же минуту почувствовала столь ей знакомую острую, мучительную тоску. «Снилось что-нибудь? Нет, ничего не снилось». Стала перебирать в памяти разные неприятности. Каждая казалась ей несчастьем; каждое несчастье показалось бы катастрофой. Люди, все люди, были чрезвычайно ей противны, даже Гранд, в особенности Гранд. Она долго лежала неподвижно в кровати, согнув колени под теплым одеялом и закрыв глаза. Думала, вздрагивая, о том, что может с ней случиться. Представлялось только худое, тяжелое, страшное.
Прежде в такие дни помогали спиртные напитки. Вкуса их она не любила. В Нормандии, в пору германского владычества, привыкла к крепкой яблочной водке. От нее тоска на полчаса исчезала, мысли становились радостными, затем смешивались, затем переходили в еще более мрачную тоску, и вдобавок болела голова. Позднее напитки перестали помогать. «Но в ту пору могло схватить Гестапо, могли подвергнуть пытке, теперь ничего этого нет, и все-таки теперь хуже, еще гораздо хуже. От того, что тогда была борьба? Нет, не от этого». Теперь помогал только морфий, – зато он помогал чудесно.
Ее история была очень проста, как, вероятно, проста история всех морфинисток. Научил ее третий любовник, разошедшийся с ней за несколько месяцев до появления Гранда. Вначале она вспрыскивала себе морфий раз в неделю, теперь уже два раза и часто придумывала предлоги для экстренных вспрыскиваний. У нее был комплект и дома, но с собой в сумке она почти всегда носила другой. Предпочитала производить вспрыскивания перед встречами с Грандом. Это хорошо сочеталось, надо было только точно рассчитывать время: сначала свет, потом эвфория, потом любовь. Гранд говорил: «Ангел мой, вы себя губите этим проклятым ядом, но я не могу отрицать, что вы становитесь после него блестящей! Блестящей во всех отношениях, но особенно в сексуальном. Тем не менее бросьте это возможно скорее! Умоляю и приказываю!» Он всегда говорил с ней, как с душевно больной. Однако, несмотря на свою доброту, говорил довольно равнодушно, и это ее раздражало.
Из-под двери торчали письма. В передней она повернула выключатель, взглянула на конверты, от Гранда ничего не было, – значит, придет в пять. Он редко опаздывал, говорил: «точность – вежливость королей» и начинал врать о своей королевской крови; впрочем, и не надеялся, что она поверит. Тони вошла в боковую комнату, называвшуюся у них секретарской, положила письма на стол, погасила лампочку в передней: она деньги «Афины» расходовала гораздо бережливей, чем свои собственные.
Секретарская комната выходила, как и храм, в довольно узкий мрачный двор. Гранд, когда нанял квартиру, объяснил, что в этом большое преимущество: с улицы могла бы следить полиция. Дюммлер холодно ответил, что они ничего противозаконного делать не собираются. Делавар пожал плечами: «Гораздо лучше было бы, если б окна выходили на улицу, а не в этот колодец! Все другие жильцы будут за нами следить!» – «Если вы нам дадите миллионы, мы построим дворец на авеню Фош, – саркастически ответил Гранд, – а чтобы люди не подсматривали, на то есть ставни». Они спорили обо всем и терпеть не могли друг друга.
Ее жизнь теперь делилась на дни с морфием и дни без морфия. «В небольших количествах морфий совершенно безвреден, – убедительно говорил ей третий любовник – все эти страхи вздор, врачи только запугивают людей. Это гораздо менее вредно, чем пьянство, и вдобавок совершенно иное: кто этого не испытал, тот вообще не знает, что такое жизнь!» Она рассталась с ним дружелюбно: никогда не сердилась на мужчин, которые ее бросали, и почти никогда на тех, которых бросала сама. Перед первым вспрыскиваньем впрочем купила книжку в скучной серой обложке о вреде морфия, но и не заглянула в нее. Сказала она о морфии только Гранду. Он в первую минуту был поражен. Пробовал было повлиять на нее, но все его доводы имели как будто обратное действие: – «Вы прежде всего забываете, что я из породы обреченных людей», – сказала она. – «Милая, дорогая, какая порода, какие обреченные люди? Перестаньте нести вздор, вы не Бодлер!» – «Я давно решила, что пройду в жизни через все. Кроме того, морфий не яд, а если и яд, то мне незачем заботиться о здоровьи. Если же моя судьба скажет другое, то я брошу морфий, силы воли у меня хватит. Я ничего не боюсь». – «Ангел мой, у вас строгая логичность, свойственная всем сумасшедшим, – ласково говорил он ей. – Но вы все-таки бросьте морфий, сделайте мне удовольствие. Насколько лучше и приятнее пить вино, коньяк, даже вашу национальную водку. Милая, дорогая, бросьте, поверьте, тут никакой поэзии нет. Расстроится пищеварение, появятся прыщи, ну зачем это? Это только Гейне сделал поэтической женщину, которая его наградила сифилисом. Так, по крайней мере, при мне говорил Дюммлер. Я даже хотел записать, но боюсь, что он иногда сочиняет свои цитаты. Как вы думаете?» – «Перестаньте говорить вздор! И ничего такого от наркотиков не бывает!» – сказала она, бледнея.
Они тогда еще были на вы. В то время за ней ухаживал Делавар. Он, впрочем, был ей неприятен и даже почти противен. Как-то в самом начале их знакомства она со своей и естественной, и выработанной прямотой сказала ему за ужином: «Меня купить нельзя, а вы мне не нравитесь». Делавар очень обиделся и с тех пор был с ней очень сух и вежлив. Гранд был от ее слов в восторге. Он не был влюблен в Тони, но она ему нравилась. «Это правда, что она ничего в жизни не боится!» – думал Гранд. Сам он не был ни храбр, ни труслив: очень серьезных опасностей боялся и избегал, не очень серьезных не боялся и не избегал, – как большинство людей. Когда у него бывали деньги, он угощал Тони коньяком и шампанским, – объяснял: «в надежде на перемену ориентации».
Лежавшие под дверью письма оказались неважными. Три дамы заявляли о желании вступить в общество. Магазин музыкальных инструментов с печальной настойчивостью во второй раз просил произвести месячный платеж за пианино. «Проклятый!» – сказала она вслух. Делавар дал деньги на пианино и не знал, что Гранд купил его в рассрочку, уплатив только задаток. Ее обязанностью было бы об этом сообщить правлению, но Гранд убедил ее не сообщать. Не все ли высокоуважаемому Гаранту Дружбы равно? А мне так удобнее. Я обернусь, – особенно убедительным бодрым тоном говорил он ей. Умение оборачиваться было основой его жизни. В прошлый четверг он сказал ей, что побывал в магазине и заплатил за пианино. Тони знала, что он всегда врет, и тем не менее всякий раз изумлялась и сердилась.
Она вошла в длинную узкую комнату, называвшуюся храмом, и зажгла люстру. Лампочки были синие. Перед эстрадой на длинном стальном пруте висел раздвигавшийся занавес из синего бархата. Стулья, стоявшие рядами, как в театре, были обыкновенные, соломенные, купленные по случаю за бесценок. На эстраде стояли бархатное кресло и статуя Афины. В глубине комнаты тоже за занавесом находилось пианино. Статую Гранд заказал безработному скульптору на Монпарнассе. В одной руке богини был щит, в другой рог изобилья. На щите была изображена голова Горгоны, окруженная змеями. На пьедестале была вырезана надпись: «Athena Tritogenia Nikephoros». Дюммлер в первый раз посетил помещение, когда все уже было готово. Он морщился, вздыхал, затем указал, что в надписи сделаны две ошибки. Скульптор, ругаясь, говорил Гранду, что вырезал буквы точно так, как было указано на записке, и что он не обязан знать древние языки.
Помещение и мебель обошлись в четыреста двадцать тысяч франков. Делавар сказал Тони, что Гранд верно положил в карман не менее трети. Тони сообщила это Гранду. Он возмутился больше для порядка. «Хороши бы вы были без меня! Интересно, как бы вы вообще нашли теперь такую квартиру за такие деньги!». Действительно найти квартиру в переполненном Париже было чрезвычайно трудно. Запущенный мрачный дом на левом берегу был построен лет двести тому назад. О нем ходили в кофейрях квартала легенды: не то здесь собирались в восемнадцатом веке масоны, не то тут было отделение общества Катерины Тео, мрачное дело которой было тесно связано с Девятым Термидора, не то в нем лет шестьдесят тому назад происходили кощунственные «черные мессы». Дюммлер говорил, что все это действительно было поблизости от их улицы, но именно в этом доме ничего такого, кажется, не было.
Показывая Делавару помещение после отделки, Гранд все восторженно хвалил. «Подумать только, что храм влетел нам меньше, чем в тысячу долларов!» – «Прежде всего влетел он не „нам“, а „мне“, – сказал Делавар. – „У вас есть как будто склонность забывать, что я играю некоторую роль в „Афине“, – сказал Делавар и показал себе на грудь так, как, быть может, показал себе на грудь Людовик XIV, когда сказал: „Государство это я“. Кроме того, квартира на пятом этаже, без лифта, без ванной, и нам четыре комнаты совершенно не нужны: только лишний расход на вашу чудесную мебель“. – „Во-первых, ванна нам нужна еще меньше, – возразил Гранд. – Во-вторых, если бы были ванна и лифт, то за квартиру взяли бы отступного миллион. В-третьих, лишняя комната нам понадобится, так как все равно нам необходимо будет поселить здесь кого-нибудь, секретаря или секретаршу. В-четвертых, если б мы хотели въехать в квартиру с одной статуей Афины, вместо мебели, то хозяин и консьержка нас на порог бы не пустили. В-пятых, если вам квартира и мебель не нравятся, то я их в двадцать четыре часа продам, верну вам ваши деньги, и еще немало заработаю!“. Он всегда приводил большее число доводов, чем его собеседник и аккуратно их перечислял: „во-первых… во-вторых…“. Делавар, впрочем, не очень сердился: был бы даже удивлен, если бы Гранд не нажил денег на этом деле. Спорил больше для того, чтобы Гранд не думал, будто он его действий не замечает. – „Консьержке я каждый терм буду давать большой начай, – решительно объявил Гранд. – Правда, я объяснил ей, что скоро в квартиру въедут люди, но она пока ничего не понимает. Не надо, чтобы она очень болтала“. – „Болтать она будет все равно. Кроме того, во все секретные общества все равно проникают полицейские. В кружках анархистов, например, так и считается нормой, что из трех по меньшей мере один сыщик“. – „Наше общество не тайное, – опять поправил Дюммлер, – мы ничего худого не делаем, и у полиции нет никакой причины нами интересоваться“. – „Да пусть интересуется! Однако наше общество отчасти тайное, если мы установили пароль“.
Тони вошла в «Афину» отчасти по требованию Гранда. – «Ну, хорошо, дорогая, вы пока во все это не верите. Но, во-первых, вы сами говорите, что надо пройти через все. Во-вторых, вы со временем поверите: это великая идея, клянусь вам честью. В-третьих, мы с вами сделаем большое дело, пока я еще не могу ничего сказать, но вы увидите. В-четвертых, я вас об этом прошу, а ваша жизнь связана с моей нездешними силами. В-пятых, „Афина“ это воплощение поэзии, а вы так любите поэзию, и у вас такая поэтическая душа. В-шестых, чорт тебя возьми, ты должна меня слушаться!».
На обязанности Тони лежали прием новых членов, переписка, рассылка приглашений, а также уборка помещения. В двух задних комнатах, скудно обставленных дешевенькой мебелью, все было в порядке. Она только отворила окна. В зале привела в порядок стулья и скамейки.
Ритуал был подробно разработан ею и Грандом. Делавар признавал его необходимость, но не вмешивался. Дюммлер морщился, говорил, что указания можно найти у Конта в четвертом томе «Системы позитивной политики», и советовал все сократить. – «Против музыки я не возражаю. Если только вы думаете, что будут хорошие исполнители». – Превосходным исполнителем был Гранд. Но он бывал не на всех заседаниях, его заместительницей назначили Тони. Гранд слушал ее игру с кислой улыбкой, а в первый раз спросил ее, какой слон учил ее музыке.
«Афина» ей успела надоесть, надоел и Дюммлер, и особенно другие члены общества. «Зачем я к ним пошла? Ритуал – да, пожалуй, это хорошо для подчинения воли. А все остальное вздор. Да еще примазались жулики. Для чего Гранду может быть нужен звонок? Конечно, я должна была бы сказать об этом Николаю Юрьевичу». Гранд настойчиво требовал, чтобы она о звонке ничего не сообщала ни Дюммлеру, ни Делавару. Он сначала велел электротехнику поместить звонок в третьей комнате и под обоями соединить проволокой с головой Афины. Электротехник не удивился: больше ничему не удивлялся с тех пор, как увидел статую богини, – думал, что в квартире поселились умалишенные. Со звонком в третьей комнате ничего не вышло, и это очень огорчило Гранда. Он долго совещался с электротехником и затем радостно объявил Тони, что будет карманный звонок гораздо лучше:
– У нас будет звонок Кут-Хуми! Ты не знаешь, что это такое? Значит, ты не знакома с мистической литературой! Значит, ты не читала Блаватскую! Позор! Я тоже не читал, но Блаватская для нас тоже самое, что какой-нибудь Клаузевитц для военных!
– Для кого для нас?
– Для нас, мистиков и оккультистов! Она при помощи звонка Кут-Хуми сносилась с Хозяином! С самим Хозяином!
– Не морочьте мне голову. Почему вы скрываете о звонке от Дюммлера?
– Потому, что он несчастный рационалист и, кроме того, выжил из ума. Нет ничего хуже, чем выживший из ума рационалист.
– Все вы врете. Послушайте, если вы готовите какое-нибудь мошенничество, я первая донесу на вас полиции!
– "Мошенничество»! – передразнил он не то гневно, не то благодушно. – Что такое мошенничество? Если б не Божье милосердие, то всем людям нашлось бы по заслугам место на каторжных работах. Но, во-первых, Господь Бог очень добр, а во-вторых, на кого же тогда работали бы миллиарды каторжников? Знай, безумная, что великую тайну звонка мне объяснил один из последних учеников Блаватской, которого едва ли не сам Кут-Хуми благословил в своей пещере! Надеюсь, ты не предполагаешь, что Блаватская была мошенницей! Она была гениальнейшей женщиной девятнадцатого века! А тебя я сделаю гениальнейшей женщиной двадцатого.
Она невольно смеялась. В идее звонка Кут-Хуми было и что-то, веселившее Тони: «Так этим глупым буржуа и надо!».
– А Блаватская свои фокусы разъяснила?
Он развел руками от такой наивности.
– Только нехватало, чтобы она разъясняла! Прочти в отчете ее разоблачителей, мне о нем говорил Дюммлер. Он по своей ограниченности смеялся. Но что же эти проклятые рационалисты доказали? Что она устраивала звонки сама при помощи своих последователей. Что ж тут дурного? Они все исполняли волю Хозяина. Да разве, если бы она не исполняла волю Хозяина, то из этого могло бы что-либо выйти? Разве на земле совершается что бы то ни было помимо воли Хозяина? Главное ведь в том, чтобы люди служили его воле. И надо поэтому первым делом потрясти их воображение.
– Поклянитесь, что вы не готовите никакой уголовщины! Иначе вы навсегда скомпрометируете и себя, и меня, и нас всех!
– Клянусь! – сказал он, подняв к потолку руки и глаза. – «Навсегда, навсегда»! – опять передразнил он. – Навсегда это когда человек умер… То есть, конечно, в смысле земной жизни, только земной жизни. Больше ничего на свете «навсегда» не бывает и нет конченных людей! А кроме того, я никак не могу скомпрометировать ни себя, ни тебя, ни кого бы то ни было другого, хотя бы уже потому, что здесь я буду пользоваться звонком очень редко, в крайних случаях. Что можно делать в этой несчастной, насквозь рационалистической стране, с ее ничего не стоющей валютой, которую вдобавок и вывезти невозможно! Здесь я только учу тебя, ты должна научиться и звонку. Пойми же, вообще все, что мы здесь делаем, это для тебя только подготовительная школа! Мы уедем в Соединенные Штаты: там доллары, а не франки, и у людей душа, а не рационалистический сероуглерод! С такими глазами, как у тебя, мы там перевернем мир! А когда я тебе говорю о приеме, освященном мудростью столетий, освященном именем Кут-Хуми, ты имеешь смелость назвать это мошенничеством! Благодарю, не ожидал! – говорил Гранд глубоко оскорбленным тоном. Он и в самом деле почти серьезно чувствовал себя оскорбленным: очень часто искренне верил тому, что говорил.
Тони поднялась на эстраду, взяла в ящике стола тряпку и принялась стирать пыль. Стекло в раме давно следовало бы промыть как следует. По своей любви к чистоте и порядку она это сделала бы, но теперь ей было не до того. Не впрыскивала себе морфий уже три дня, и ждать с каждой минутой было труднее. Под стеклом висел девиз: «République Occidentale. Ordre et Progrès. Vivre pour autrui.»[34] Труднее всего было чистить статую. В роге изобилия, на сове, в углублениях щита между вырезанными змеями всегда скоплялось много пыли. Ей стало смешно. «Что за ерунда! Как я могла серьезно относиться к этому? Вся эта „Афина“ совершенный вздор. Кроме Дюммлера, там все дурачье. Этот драматург тоже верно болван, хотя у него умное лицо… И красивое… Разумеется, вздор. Если б не было вздором, то о нас писали бы, мы делали бы дело, к нам хлынули бы люди, как к коммунистам.
Она села за расстроенное пианино и еще раз прорепетировала тему «Волшебной Флейты». Играла не очень хорошо, – как сама думала, «сонно». «Я и живу сонно» – думала она. – «Нет, это не подходящее слово. Говорят о людях двойной жизни, это пошлое выражение, как и то, что „жизнь есть сон“. Но доля правды есть… У всех есть доля правды, только не в фактическом смысле, а в моральном. И у коммунистов есть, у них даже гораздо больше, чем у многих других. Если „Афина“ окажется совершенным вздором, я уйду к коммунистам, как моя прабабка ушла к колдунам. Там тоже был „социальный протест“, хотя ни бедная Гретхен, ни ее судьи об этом понятия не имели. Она была совершенно права: хуже и мне не будет, если я уйду к ним. И у меня такая же тоска, как у нее… Но что такое двойная жизнь? У меня не двойная, и не тройная: у меня со времени морфия десятки жизней, и я не всегда знаю, какая более „реальная“, какая менее. И „Афина“ совершенно не реальна, все это призрак, символика. И сейчас – еще пять минут – морфий даст мне новую жизнь, быть может в тысячу раз более реальную, неизмеримо более для меня важную и ценную. Что „реально“? Гранд? Бриллиантовое ожерелье? Эта идиотская бутафория? Тот вздор, который здесь будут нести? Я себе создам сто жизней. И неправда, будто так называемый морфинный бред не зависит от нашей воли: я сама себе приказываю, о чем бредить, и почти всегда исполняется. Вот только сегодня не знаю, что приказать. Лишь бы не Гранда!.. Ну, что ж, пора"…
Комплект находился в третьей комнате, в которой был вделан в стену стальной ящик. Ничего секретного у них не было, но Гранд настоял на этой затрате. Тони хранила в ящике список членов общества, протоколы, членские взносы, спринцовку, морфий, спирт, вату. Она затворила обе двери, налила спирта в рюмку, продержала в ней с минуту острый кончик спринцовки, затем вытерла кожу над коленом ватой, пропитанной спиртом. Делала все это так заботливо, точно производила самую полезную медицинскую операцию. Затем впрыснула морфий, – боли почти не было. Подумала, что над левым коленом еще много места, но скоро надо будет перейти на правое бедро. В руку никогда впрыскиваний не производила: знаки от уколов держались довольно долго: люди могли бы заметить. Ей было бы неприятно, если б они заметили. Знали, кроме Гранда, только третий любовник, находившийся теперь в Африке, и еще piqueur, которому не была известна ее фамилия. У него она и покупала морфий, впрыскивание же делала давно сама: у piqueur'a они стоили слишком дорого, а главное ей было перед ним стыдно, и она немного его боялась: сам он был не морфиноман, а кокаинист, подверженный припадкам яростного возбуждения.
Тони села в низкое глубокое кресло, откинула голову на спинку, закрыла глаза, вытянула вперед ногу, подвинула к себе носком стул, соломенное сиденье вздулось, стул безшумно подплыл, она положила на него обе ноги. Свет скоро появился. Все окрасилось в золотой цвет: соломенные ромбики стула, найлон ее чулка, порванное сукно стола, висевший на стене портрет Огюста Конта. Все тяжелое уплыло, как будто в голове теперь появился фильтр, пропускавший одни блаженные мысли. Только в последнюю минуту у нее еще скользнула мысль, что она на днях назвала Гранда сутенером, что он чуть не заплакал и грозил покончить самоубийством. Ей было жаль и его, и себя: если бы у него были деньги, он был бы честным и хорошим человеком. Странно было, что у Огюста Конта золотое лицо с высоко поднятыми золотыми бровями. «Огюст по-русски Август. Какие были еще Августы? У Августа были два товарища по триумвирату, это тогда спросил в лицее учитель. Один Антоний, но кто другой?» Золотая змея грозила золотым жалом, но на золотой груди уже не было места для уколов. Память уплыла совсем, но все, что было сейчас, она видела с необыкновенной ясностью. Думала, что теперь может сказать, сколько в каждом ряду стула ромбиков, сколько их на всем стуле. За светом наступила эвфория (этому слову ее тоже научил третий любовник). Люди сами по себе были так же дурны, как раньше, она даже лучше, чем до света, видела все их пороки, их глупость, их трусливость, их угодливость. Но теперь они никакого отвращения ей не внушали. «Вечер пройдет с Грандом, он, конечно, негодяй, но не все ли равно? Он милый негодяй, да и не нужно его любить, достаточно заниматься с ним любовью. И что такое любить? И не все ли равно любить или не любить, когда есть это! С этим шприцем можно быть счастливым в концентрационном лагере, в камере смертников, в газовой печи"…
Эвфория перешла в дремоту, затем в сон, в знакомый ей двойной сон: ей снилось, что она спит. Гранд придет в пять часов, будет просить денег, надо будет дать… Третьего триумвира звали Лепид, она тогда в лицее это знала, и теперь будет знать, когда проснется. Можно сказать Гранду, что Лепид даст ему денег, он очень богат, тогда незачем будет красть. Змея ее укусила почти без боли, как при уколе. «Гранд насмехается, но он прав: у меня душа Клеопатры, и об этом можно было бы написать чудесные стихи. Где же взять для Гранда денег? Фергюсон сам небогат, он влюблен, но он и не знает, что такое любовь. У Огюста Конта высоко поднятые брови, и это придает ему глупый вид. Если Гранд умен, то Фергюсон глуп. Нет, они оба умны, только совсем по-разному, совсем по-разному"… Она с ужасом чувствовала, что умирает, но в первом сне знала, что это сон, очень тяжелый сон, надо скорее проснуться. «Гранд обманщик, у него свой ключ от стального ящика, он способен на все, кроме убийства. Князь Тьмы убивает, но не мошенничает. Уж лучше был бы способен и на убийство… Яд действовал все быстрее. Какие-то люди быстро говорили и все в одном тоне, все на одну ноту… Это сон, никакой смерти нет, это обман, должна быть только эвфория… Теперь пусть будет дьявольский шабаш! – приказала она себе, все – то, что описал по-латыни этот Малефиц-протоколист. Вот что мне остается… И как это представлять себе оргию по цитате это просто глупо! Неужто во мне сидит и книжная женщина, синий чулок? Конечно, нет», – подумала она во сне. Ей представилось то, что с ней проделывал Гранд, только теперь это было еще острее и сладостнее, морфий и это усиливал. «Что выбрать на сегодня?"… Она спала сном во сне до наступления того, что тоже по книгам называла „блаженной истомой“ (хотя сама себя ругала за это пошлое слово из порнографических романов). «Да, моя Гретхен была права. Для этого стоило погубить их настоящую жизнь. Никакой настоящей жизни и нет, есть только белый мак, и сотни жизней, сотни жизней в морфии, все лучше их настоящей. А самая лучшая – дьявольский шабаш и Князь Тьмы… Какой Гранд Князь Тьмы! Он и по наружности не годится, он просто мелкий жулик"…
Через несколько минут, понемногу, в двойной сон, стала вторгаться ненужная ей гадкая настоящая жизнь, где были «Афина», Фергюсон, Делавар, бриллианты, которые надо было продать, то мелкое, пошлое, не от Князя Тьмы, что было в Гранде. «Он скоро придет, и зачем он мне теперь? Сейчас, сейчас проснуться!» – приказала она себе – и почти проснулась. Дверь отворяли. «Кончилось! Все мои лучшие жизни коротки. Вот он, мой пошленький Князь Тьмы». Она вздохнула и проснулась совсем. Дверь в самом деле отворяли ключом.