Посвящается десятой годовщине великой пролетарской революции в России
Предисловие
Эпоха гражданской войны нашла себе богатое отображение в нашей художественной литературе. Ею занимались и пролетарские писатели и попутчики. Революция же 1917 года, ожесточеннейшая борьба классов, сопутствовавшая ей, не заняли в художественной литературе принадлежащего им по праву места. Объяснения этому надо искать в том, что попутчики, откликнувшиеся на героику гражданской войны исключительно с точки зрения голого психологизма, в эпоху 1917 года были по ту сторону баррикад рабочего класса, а пролетарские писатели в большинстве своем не прошли через горнило жестоких битв нашей партии того периода.
Счастливое исключение в этом отношении представляет Михаил Алексеев. Старый большевик (член партии с 1914 года), проведший годы войны в царской армии рядовым пулеметчиком, активный участник Февральской и Октябрьской революций, деятель Красной армии — Алексеев имеет за своими плечами богатейший опыт, и потому совершенно естественна попытка его дать большой роман, охватывающий исключительную эпоху двух наших революций 1917 года. Нужно сказать, что попытка эта увенчалась успехом. Роман получился значительный и весьма нужный для широкой читательской массы, особенно же для нашей молодежи.
Алексеев не новичок в литературе. Уже до выхода «Девятьсот семнадцатого» им были выпущены два других романа: «Большевики» и «Зеленая радуга». Несомненная ценность этих произведений в том, что Алексеев дает в них отображение массовой борьбы, тесно увязывая ее с борьбой партии. Пролетарский писатель Д. Фурманов хотя и находил в романе «Большевики» немало недостатков, так отзывался о нем в целом:
«Сила книги… в богатстве материала, в захватывающем его изложении, в социальной значимости. Это не книжка для легкого чтения, это — учебник, показывающий и обучающий, как надо по-настоящему бороться за дело человеческого раскрепощения».
Этот отзыв Фурманова в общем применим и к «Девятьсот семнадцатому».
Если в «Большевиках», первом детище Алексеева, мы находим ряд значительных недостатков в виде нехудожественных агитационных приемов, встречаем шаблонные по стилю места и некоторую «сухость и трафаретность языка», то в «Девятьсот семнадцатом» автор уже далеко шагнул вперед, как в смысле разработки фабулы и огромнейшего бытового материала, так и в смысле улучшения стиля.
Главное действующее лицо этого романа, посвященного десятилетию Октябрьской революции, — солдатская масса. Ее показ автор начинает еще с последних месяцев мировой войны, когда по всей бывшей Российской империи уже прокатились февральские громы, когда самодержавие «от финских хладных берегов до пламенной Колхиды», от Петрограда до Баку было уже свергнуто. Далекий кавказский фронт был оторван от бурлившей революционной страны, где рабочий класс и авангард его — большевистская партия — выбросили лозунги: «Долой войну» и «Вся власть советам!» Контрреволюционное кадровое офицерство, штабы и вся организация старой армии выставили рогатки и заслоны от бушующей революционной современности, и на кавказском фронте продолжал еще свое существование уже канувший в вечность самодержавный строй. Ненавистью к войне, порожденной смертельной усталостью и пробуждающимся сознанием ненужности для широких народных масс этой бойни, дышат страницы романа. Чувствуется — взят кусок подлинной фронтовой жизни. Мы знаем очень немного правдивых страниц, посвященных империалистической войне. Совсем нет художественных произведений, отображающих большевистскую, партийную точку зрения на войну, то настроение широких народных масс, которые со страшной ненавистью к пославшим сидели в окопах, то, как постепенно прояснялось их понимание целей войны, как зрело у них классовое самосознание, приведшее в конечном счете к тому, что они вышли из окопов, повернув винтовки против угнетателей и превратив империалистическую войну в войну гражданскую. Алексеев заполнил этот пробел. Замысел самого романа не позволил ему широко развить эту тему, но на страницах, посвященных войне, ясно отражена растущая тяга солдатской массы к миру, окончанию войны, тоска по земле. Становится понятной и обоснованной дальнейшая борьба солдат, большевизация их, активное участие в захвате власти, героической защите советов в гражданской войне с российской и международной контрреволюцией. Алексеев дает ряд живых типов солдат — Гончаренко, Нефедов и другие, показывает тот путь, которым пришли они к партии и стали верными и надежными членами ее. Солдат Удойкин, эсер по формальной своей принадлежности к этой партии, инстинктом чувствует, что подлинная правда, освобождение трудящихся не в его, эсеровской партии, а в той организации, которая борется с ней, и он идет рука об руку с большевиками.
Армия в своем громадном большинстве была крестьянской. И правдивый бытописатель не мог пройти мимо освещения роли крестьянства в революции, если он поставил себе целью дать большое полотно, отображающее эпоху. У Алексеева солдат Хомутов делегирован солдатским комитетом для связи с деревней. Он приезжает сюда и видит картину полного разрушения: хозяйство его расстроено; жена умирает в больнице от сифилиса. Хомутов переживает личную драму; он ищет спасения в борьбе общественной. Под его руководством бедняк организует совет, изгоняет кулаков, захватывает помещичью землю. Но лишенная настоящего политического руководства беднота и сам Хомутов попадают под влияние фантазера интеллигента и объявляют свою волостную республику. Однако классовый инстинкт этой юмористической республики оказывается верен. «Земля крестьянам, заводы рабочим» — вот программа деревенской бедноты. И отложившись от государства Российского господ Керенских, Милюковых и Гучковых, президент волостной республики Хомутов наносит свой удар господству буржуазии. Таких примеров история 1917 года в действительности знает немало. Точно с натуры списаны эти страницы романа. Хомутовы — вожди крестьянской бедноты в деревне. Они слабы, пока действуют отдельно от пролетариата. Но когда приходит к ним подлинное пролетарское руководство, они идут под его знаменами и становятся верными и надежными проводниками союза рабочего класса и крестьянства.
Это руководство мы видим в романе в лице партийного комитета крупного рабочего города в Закавказье и в лице отдельных большевиков. Старый подпольщик Драгин, прошедший долгую школу тюрьмы и каторги, энтузиаст революции Абрам, спокойный и бесстрашный Васяткин, рабочий Обуховского завода, Тегран, девушка-большевичка — все они взяты из самой гущи партии такими, какими были тысячи им подобных. Где бы они ни были — на фронте, в советах, где они борются с меньшевиками и дашнаками, у власти, в подполье, в безводной пустынной степи, — всюду интересы партии и рабочего класса для них прежде и выше всего. Не часто удаются нашим писателям фигуры коммунистов. Большей частью это голые схемы, почти автоматы. Происходит это обыкновенно от незнакомства с психологией членов партии, оттого, что пишущий наблюдал их со стороны и судил о них через призму своего внутреннего представления о коммунистах, большей частью весьма далекого от истины. Алексеев — сам коммунист, сам прошел школу подпольной борьбы, этот тип для него родной, он изображает в нем и самого себя, и потому все фигуры коммунистов ему хорошо удались. Его коммунисты — живые люди, с человеческими слабостями и недостатками. Только они умеют их побороть и подчинить свое личное общему благу. Подлинным трагизмом веет на нас, когда Драгина удерживают от непреодолимого желания пойти взглянуть на убитых дашнаками жену и дочь. Обманув товарищей наружным спокойствием, он идет к дорогим трупам и попадает в ловушку. Раненый Драгин едва спасается, чтобы вновь затем броситься в борьбу.
Все эти люди — Драгин, Абрам, Тегран, Гончаренко, Нефедов, Хомутов и другие — действуют вместе с массами, которые, пожалуй, и являются главным действующим лицом в романе. Мы можем проследить эволюцию их, рост революционного самосознания от первых робких шагов солдатского протеста через «суверенную» волостную республику до высшей точки — захвата власти и защиты ее от врага трудящихся.
Октябрьская революция дана в московском восстании. Здесь историческая точность соблюдена Алексеевым в полной мере, слегка только изменены имена руководителей. Для романиста такая пунктуальность далеко не обязательна, она связывает ему руки и мешает облечь исторический костяк мясом, кровью и нервами. В этом отношении классическим и непревзойденным примером может служить «Война и мир» Толстого. Для непосредственного участника событий, конечно, трудно полностью пойти толстовским путем в изображении эпохи и исторических людей, но некоторого схематизма и сухости в описании одного из наиболее ярких моментов захвата власти в Октябре 1917 года все же можно было бы избежать. Тем не менее описание октябрьского восстания в Москве читается легко и с интересом, а для молодежи и тех, кто не был непосредственным участником его на московских улицах и баррикадах, оно полезно и нужно.
Контрреволюция дана в романе главным образом в лице офицеров и их дам. Здесь автор не избежал шаблона в изображении как мужских, так и женских типов. Построенные, так сказать, по принципу злодейства, типы эти достаточно ходульны и нежизненны. Страницы повествования, посвященные описанию внутренних переживаний контрреволюционных деятелей, нужно отнести к самым слабым местам в романе, а любовные похождения здесь совершенно излишни. Без них роман только бы выиграл. Видимо, автор не знает быта этих людей и пользуется в изображении их привычными схемами, безусловно понижая этим ценность своего произведения.
Как писатель М. Алексеев явно тяготеет к созданию монументального романа. Это — автор больших полотен, и несмотря на указанные нами недостатки, они ему, несомненно, удаются. «Девятьсот семнадцатый» в этом отношении нужно признать наиболее удавшимся романом. Алексеев — враг голого психологизма. Ни в одном из его романов нельзя найти мелочных копаний в психологии своих героев. Он подходит к ним как бытописатель и дает их в тесном окружении той среды, из которой они вышли, и тех людей, с которыми они живут и действуют. Герои его крепко связаны с массами, неотделимы от них, и в этом привлекательность их и сила самого Алексеева как романиста. Отрицание психологизма как метода особенно видно в описании женских типов и романической стороне повествования. Оставляя в стороне неудачные страницы любовных похождений поручика Сергеева с сестрой милосердия Чернышевой, женой полковника Тамарой Антоновной и авантюристкой-проституткой Ириной Львовной, нельзя не остановиться на разработке романа Гончаренко с Тегран и Марусей и несколько выпадающего из общей фабулы повествования романа между Щеткиным и Варей.
Тегран, Маруся, Варя полны женственности и вместе с тем силы. Тегран обнаруживает необычайную силу воли в сцене убийства ею одного из своих преследователей и спасения Гончаренко, которому она отдала свои симпатии. Роман между нею и Гончаренко не получает своего разрешения из-за простой случайности, причем Тегран и здесь находит в себе силы подчинить личные переживания партийному долгу, заглушив работой свою неудавшуюся любовь с Гончаренко. У Щеткина и Вари их роман получает благополучное разрешение, но и образ работницы Вари все тот же образ сильной и вместе с тем женственной личности. Особняком стоит Маруся с ее любовью к Гончаренко. Сила страсти ее так велика, что подчиняет себе этого смелого бойца. В эпизоде спасения ею партийцев, бежавших от белых, Маруся подымается до подлинно романтического образа в лучшем смысле этих слов. Женские типы даны Алексеевым в обстановке борьбы и окружены интересными бытовыми деталями, что сообщает им живость и интерес.
Мы отнюдь не склонны отрицать художественных недочетов романа и все же с полным правом рекомендуем эту книгу Алексеева нашим читателям, как весьма полезную и нужную, из которой они несомненно почерпнут знание эпохи девятьсот семнадцатого года. И как нельзя более кстати еще раз здесь напомнить слова Фурманова, правда, о другом романе, но того же автора, что книга его — «учебник, показывающий и обучающий, как надо по-настоящему бороться за дело человеческого раскрепощения».
Георгий Павловец
Глава первая
— Ваше благородие! Курды анафемские — вот на утесе там. Наших на выбор бьют. Снять бы… — говорила одна широкая темная безликая фигура другой, ростом повыше.
— Вечно ты врешь, Нефедов. Не старший унтер, а трепло. Ну, откуда тут курды? Какие там курды? Протри глаза. Просто турки из Айрана бьют.
— Никак нет, ваше благородие. Курды бьют, — звучал почтительно убеждающий голос. — До Айрана далече — не попасть туркам. Да и по огонькам видно, что курды. Человек пять сидят на скале. И лупцуют. Уже двенадцать наших ухлопали… Снять бы, ваше благородие.
— Курды? Странно, — раздумчиво-протяжно сказала фигура повыше. — Не с ветром ли занесло их к нам?.. Отчего дрожишь, Нефедов?
— Страсть как холодно, ваше благородие. Шубейка не греет, а морозно. Ребятам, в цепи которые, — совсем худо. Тридцать человек за ночь отмороженных.
— Да, свежо. На, спирту выпей — согреешься.
— Покорно благодарим, ваше благородие. Не пью, а выпью, так и враз застыну. Три ночи не спамши… поход.
— Ну, как знаешь, а я вот пью, и ничего. Так говоришь, курды? Ну что же, снимем их… Пойдем.
Обе фигуры осторожно двинулись вниз по склону холма, скользя на обледенелых камнях. Тот, что пониже ростом, поддерживал на ходу другого, поминутно оступаясь, рискуя свалиться в глубокую пропасть.
Так долго шли они, чутко прислушиваясь к звукам, заполнявшим горные ущелья.
У-у-у… ху-у-у… ух-ух-хх — грозно завывало вьюжное ветряное чудовище, поднимая и рассеивая вокруг тучи ледяного снега.
Ууу-х — из-за скал отвечало вою ветра шумное, многоголосое эхо.
Вдруг чуть слышное, протяжное, замирающее: а-а, а-а, будто последний стон умирающего, пронеслось по лощине, растеклось по уступам гор. То громкое, то еле слышное, затрепетало оно повсюду в могучих порывах злобно-неистового ветра.
Тр-р-р-р-р-а, тра-та-та-та-та — разорвала гулкую завесу ветра сухая трескотня стрельбы. Повсюду дно лощины и отроги гор засверкали тысячами синих молний. Прошло мгновение, и так же внезапно, как начались, смолкли и приглушенный бурей человеческий вой и треск пальбы.
Только ветер, по-прежнему злой и буйный, словно негодуя, рвет и мечет от утеса к утесу, из края в край ущелья, звонкие колючие куски перемерзлого воздуха.
— Опять турки шкодят, ваше благородие.
— Да, — последовал равнодушный ответ.
— Вот сюда, ваше благородие.
Спустившись по скользкому склону глубоко вниз, они наткнулись на группу серых фигур. Смутно поблескивала сталь штыков. За шумом ветра слышался еле уловимый, приглушенный говор.
— Кто это здесь, а? Нефедов, почему солдаты не в цепи? — спросила фигура, что ростом повыше.
— Третье отделение первого взвода, ваше благородие. Они при штабе… Ваше…
— Ох, уж это мне отделение! Шелопаи! А где же курды, Нефедов? Кстати, где моя рота?
— И курды и рота, ваше благородие, вон за теми скалами.
— Ну, пойдем.
* * *
— Экой ветряк… У-у-х! Все нутро вымерзло. В цепь бы — и то полегче… Хоть побегаешь в цепи да постреляешь… все согреешься.
— При штабе называется… А что караулим-то — денежный ящик, тьфу, без гроша медного. Да знамя.
— Да… дела…
— А ты, Гончаренко, поменьше зубами ляскай на морозе. Мотри, зубы выскочат. Вон ротный с Нефедовым — кудысь пошли.
— Куда им — прохлаждаются да спиртягу жрут. Черти…
— Ну, взводный Нефедыч — тот не пьет…
— Вот, братцы, уж как не люблю воевать я с туркой! Ну рази ж война? Горы, снег да ветер… И на что нам эти земли нужны, скажите, други? Народу православного нету в помине — все Азия. Бедно ж тоже живут — рази ж прибыль от этих песков да камней да снегов для России?
— Не нашего ума дело, Хомутов… Присягу принимал? То-то. Поп помелом кропил? Вот то-то ж. Начальство знает, зачем.
— Так-то так. Фу ты, аж дыхать нечем. Токо ж рази это война — перевод людей. А у нас в Дарьевском хорошо сейчас. Народу страсть. Тепло. Жратва — лопай, сколько влезет. Э-эх!
— Тоже холодно в Дарьевске. А ты говоришь — тепло…
— В комнатах-то холодно? Нет, брат, тепло. И кровать… и жена… И-и-х!
— Брось трепать, Хомутов. Тоже несуразное говоришь. Прости, господи…
— Ну и мороз… В Расеи таких не бывало. Да…
— И вьюжно дюже…
— А мне письмо прислали, братцы. Из деревни пишут.
— А что пишут, Хлебалов? Ну-ка…
— А пишут ростепель нынче. Луга залило — страсть. Пишут, у нас к запашке готовятся крестьяне. Токо ж мужиков нету. Всех, милай, на войну забрали. Бабы за нас работают… Опять же моя жена рожать чегой-то собралась… С другим, что ли…
— Да замолчите вы… Жена, да жена, да жена. Тут по три года бабу в глаза не видишь, а они вздрачивают: жена — жена. Сам ты жена себе. Или не привык?.. Вошь твоя жена да блоха. Целые гаремы у каждого — как султаны… Э-эх!
— Баба жисть человеку красит, а ты, Щеткин, паскудишь словами. Вот сестрица наша милосердная, к примеру, Анастасия Гавриловна, такая…
— Сестрица, брат Хомутов, не наша, а господская. Офицерская. Нечего зря зариться — не достанется…
— Эх, Щеткин…
— Да что эх… Не эх, а грех. Вот я вам, братцы, расскажу сказку за-ласку про попа Ивана, про попадью Евдоху да поповну Салоху. Как какой ночью случай случился. Как странник божий на попа взгромоздился. А было дело, братцы, так — все за пятак. Зашел, братцы, странник в дом к попу Ивану — да зашел рано. Видит, дочка попа Салоха…
— Про бабу говорить с толком надо, а не так.
— Ух… морозно! Хоть смерть бы, что ли.
— Жизнь постылая, распроклятая. Эх, грязи-то сколько в тебе, подлая!
— Ну что за ветер, все заморозит…
Вдоль по лощине, мчался чудовищный, неистово ревущий, холодный смерч. Казалось, был он в силах не только заморозить, заковать в звонкую сталь все живое, что попадалось ему на пути, но и отбросить далеко в беспредельность и горы и тучи.
— Ну и ветряк! — продолжал тот же голос.
— Чего, Сергеев, лопочешь? Это тебе не в кине на пианах отзванивать. Война, брат. Потерпи — вольнопер ты, так и в офицеры произведут, полегчает. А уж ветер, это точно…
— Тяжело, Хомутов… Как скоты мы, и конца не видать.
— Будет конец. Не робей, Сергеев… Всему в жизни конец бывает.
— И-и-и! Холодище. И долго еще мы у штаба стоять будем?
— Не дело… Трое уже ноги отморозили.
— Опять в цепи стрельба пошла… Побегать, что ли!
— Ишь, вон внизу тоже забегали… Видишь?
Горные хребты, заковавшие лощину каменным обручем, на версту, уходили ввысь. А внизу, в глубокой мглистой лощине, на снежных покровах, на обледенелых камнях, колыхались туманные, серые массы. И казалось, что эта спаянная льдами, припушенная снегом лощина беззвучно кипела в бурных огнях зари, выбрасывая из своих недр жирную накипь.
— А жрать-то охота! Две недели без горячего.
— Вот бы чаечку, кипяточку. Сполоснуть кишку.
— Благодать…
— Вот бы…
— Когда же конец войне будет?.. Растудыть его… в угодников.
— Не предвидится…
— А уже светает. Вот развиднеется, может, теплее станет.
* * *
— Ваше благородие!.. Вон стреляют они, — сказал Нефедов.
На самом деле: неподалеку с темной скалы снова блеснуло несколько синих молний. Сквозь гул и завывание ветра раздался сухой залп. Точно в ответ ему вблизи заорали два диких голоса.
— Опять наших подбили, ваше благородие. Снять бы цепь с этого места.
— Я тебе дам снять, — резко ответил ему офицер, зябко кутаясь в меховую доху. — Дисциплина, Нефедов, прежде всего. Курдов сейчас снимем. Выбери-ка из цепи пяток покрепче, с бомбами, и ко мне, живо!
— Слушаю-с, ваше…
Оставшись наедине с собой, офицер привычным движением быстро вынул из фляги, висевшей на ремне, через плечо, пробку и пригубил. Затем так же быстро вставил пробку на место, откашлялся и замурлыкал себе под нос:
Сияла ночь. Луной был полон сад.
Сидели мы с тобой в гостиной без огней.
Офицер стоял неподвижно. Пел, точно про себя, глядя вверх, в пространство:
Рояль был весь открыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца…
По темным склонам гор шли синие тучи. Они косматой, узорчатой лентой карабкались вверх за далекие вершины. Еще в звездной сияющей бездне ярко горели желто-лиловые и огненно-красные костры кипучего рассвета. Среди дымчатой синевы туч и жарких полос румяного неба, точно в пучинах горного потока, дыбились фиолетовые массивы скалистых, зубчатых громад.
Офицер опустил голову книзу и снова приложился к фляге.
Из серой тьмы ущелья вынырнули шесть темных фигур. Послышалась команда: «Отделение — стой!»
К офицеру подошел Нефедов.
— Есть, ваше благородие.
— У всех бомбы?
— Так точно!
— Ну вот, слушай, Нефедов. Надо метнуть бомбы туда, — офицер качнул рукою в сторону скалы.
— Не добросят, ваше благородие. Саженей десять скала. А то и более.
— Что! А! Я тебе дам — не добросят! Как смеешь! Смотри у меня. Сейчас же приступайте. Пока курдов не сбросите со скалы — не возвращайся. Понял?
— Так точно… Может, цепь в сторону оттянуть, ваше благородие? Неровен, час, бомбы упадут обратно.
— Что! Разговаривать. Ты что! А! Ах ты… Я тебе! Марш!
— Слушаю-с, — Нефедов козырнул, молча отошел в сторону.
— Отделение, за мной — шагом марш! — скомандовал он.
Медленно крадучись и пригибаясь к камням, шесть темных фигур вскоре подошли к скале на близкое расстояние. За небольшим острым уступом они остановились в нерешительности. Могучая, причудливо-изломанная скала, саженей десять в вышину, для метания бомбы была на самом деле недосягаема.
— Ну что же, господин взводный, как тут, а? Не докинем…
Взводный, помолчав немного, вместо ответа приказал:
— Матвейчук, начинай.
Матвейчук, темная широкая фигура, громко, протяжно вздохнув, снял с пояса бомбу, вделал в нее капсуль, взвел кольцо и, неуклюже перекрестившись, глухо сказал:
— Простите, братцы… ежели в чем… ежели чего… Ето… Случай. Домой черканите, голуби. Простите, православные. Ну… господи, благослови!
Грузная фигура солдата заколыхалась в неистовых порывах ветра.
— Ложись! — скомандовал Нефедов.
Оставшиеся прижали тела свои к холодным камням скалы, замерев в ожидании. Вот что-то щелкнуло, стукнулось о скалу, на которой засели курды. Прошло мгновение. Потом у подножья скалы охнул ярко-огненный взрыв.
Почти в ту же секунду что-то мокрое и теплое, мягко шлепнувшись о лоб взводного, упало у ног его в снег. Нефедов нагнулся и взял в руки странный, неизвестный предмет. Он оказался куском еще теплого волосатого мяса.
Нефедов вздрогнул и далеко отбросил его прочь.
— Погиб Матвейчук, — прерывисто шепнул кто-то.
— Ну, не разговаривать, — оборвал Нефедов. — Твоя очередь, Иванов, приступай.
Иванов, низкорослый человек, так же как и Матвейчук, охнул, перекрестился и молча двинулся в направлении к скале. Точно ожидая его появления, со снежной вершины треснул залп. Сверкнули синие молнии. Смутно заметная фигура Иванова, покачнувшись, беззвучно соскользнула куда-то вниз, в расселину. Прошел миг, и будто бы из-под земли охнул глухой взрыв и взметнулись дикие вопли.
— Подстрелили Иванова-то. С бомбой упал в цепь, — ишь, голосят. Беды! И что же это такое? Смертоубийство.
— Не разговаривать у меня, — прервал шопот Нефедов и громко добавил: — Фролов, очередь твоя, выходи.
— Господин взводный… друг… односельчане же ж. Зачем же ж? На смерть шлешь-то! Ведь все ляжем так… А за что, друг?.. Господин взводный — дозволь мне да еще кому — в обход… Живо дело обделаем… А то ведь так — зря гибнуть зачем? Господин взводный!
Нефедов молчал.
— Господин Нефедов!
— Господин взводный, дозволь… Просим все.
— Зачем смерть-то зря принимать? — страстным шопотом запросили все трое.
— Им-то сверху все видать. Все одно подстрелят… Дозволь в обход.
— Приказ, ребята. Дисциплина. Все слышали приказ. Могу разве ослушаться? Сами понимаете. Ну, да что за разговоры! Иди, Фролов, не доводи меня до греха. — Нефедов вынул из кобуры револьвер. — Ну!
Но в это время курды снова дали залп уже по ним. Двое упали тут же. Со скалы один за другим прозвучали еще два залпа. Последний солдат рухнул на снежную землю, катаясь в снегу, крича от боли диким воплем, точно подвывая бешеному ветру. Остался невредимым один Нефедов.
— Ну, теперь очередь твоя, — сказал он себе вслух. Не спеша отвязал от пояса бомбу и твердым шагом пошел к скале.
Но в это время позади него, откуда-то издалека, послышался неясный голос:
— Господин взводный! Их благородие кличет до себе…
Взводный остановился, вздохнул, посмотрел на убитых и раненых и так же медленно повернул назад на голос, по пути вынимая из бомбы капсуль.
* * *
— Курды… ваше благородие… не сняты.
— Брось своих курдов, Нефедов. Эка важность! Задание получили мы — вперед. Через час занять Айран и двигаться на Эрум. Понял? Артиллерию нужно перебросить вон к той возвышенности, видишь? Господин полковник приказал от каждой роты выставить по отделению. Выдели штабных вояк и сам; с отделением валяй. Ступай!
— Слушаю-с.
* * *
У холодных, окованных льдом горной пушки и зарядного ящика суетилось до ста человек солдат. Упрямые стальные чудовища никак не давались в руки. По неровной, скалистой почве катить их было нельзя — оставалось тащить гужом. Но каким путем? Дороги кругом не было. Скользкие, льдистые, запорошенные снегом горные тропинки были трудно проходимы даже для одного человека.
— Взваливай-ай! На пле-е-ечи! — надрывался голос фельдфебеля Акишина. — Ну, ребята, бери, что ли, поднимай. Та-а-к. Эй, наваливай, голубчики!
Около двадцати человек ухватились за пушку, тронули ее с места, со всех сторон обвязали канатом и, крякая от натуги, с трудом потащили ее вверх.
Еще человек двадцать так же опутали веревкой зарядный ящик и поволокли его вслед за пушкой.
— Трогай веселей, ребята! — продолжал надрываться голос фельдфебеля.
Пушка, зарядный ящик и люди, раскачиваясь, двигались в гору. За ними следовали резервные солдаты. Так они прошли саженей двадцать вверх.
— Ну, что стал? Нава-а-аливай! — крикнул фельдфебель.
— Ай, ой-й-й… — рвал звук его голоса ветер.
Но два передних солдата, тащивших канатом пушку, поскользнувшись на льду, упали под ноги другим. Взметнулся общий крик: Ах-ух!
Пушка качнулась, блеснула зеленым боком и рухнула всей тяжестью назад, увлекая за собой людей, топча их своим железным телом. Вот она со страшной силой ударилась о зарядный ящик, разбив его в щепки и разбросав снаряды. Снаряды, падая с большой высоты вниз, на острия камней, оглушительно взрывались. И люди, и пушка, и горы льда, скал, куски вдребезги разбитого зарядного ящика рухнули вниз, в обрыв, где скученно окопалась вторая рота первого батальона. Из людей уцелели немногие.
* * *
Тучи ушли в светлую высь и растаяли там в огненном зареве. Ветер несколько приутих. Потеплело. Но на смену холодной, ветреной буре, между двух горных хребтов заметались свинцовые вихри.
Тучи сизого порохового дыма окутали склоны гор. Завывания ветра сменились полетным воем снарядов, грохотом ударов и взрывом орудийной стрельбы. Звонкое горное эхо на тысячи ладов повторяло каждый выстрел, каждый взрыв и точно смеялось.
Бах, бах-ба-ба-х!..
Цепи N-ского полка шли в наступление на головокружительную высоту. Им навстречу жужжали тысячами смертей раскаленные рои пуль. Падали люди, одетые в серые, выбеленные в снегу шинели. Но им на смену шли новые десятки и сотни. Кое-где нестройно раздалось ура. А там, вверху, у самых границ неба, откуда падали тысячи свинцовых ливней, как рокот прибоя, слышался тягучий крик: А-а-ала-а! А-а-ала-а!
* * *
Молодой солдат Айрапет Шахбазов больше всех в отделении горячился и горел жаждой битвы. Он силился первым добраться к турецким окопам. Его мучила жажда мести и крови.
— А, свиное… ухо, — крикнул он на бегу, — проклятые!.. Буду кровь вашу пить… пока ни один не останется… Всех убьем. Всех… всех.
Ветер с силой рвал полу его шинели, точно стараясь сорвать ее с плеч. Грохот боя заглушал его голос.
У Айрапета лицо темное, с постоянным темным загаром, небольшой с горбинкой нос был в складках, горели глаза, узко поставленные, как у птицы.
— У, свиное… ухо! — продолжал кричать он, грозя кулаками вверх.
Ловко прыгая с камня на камень, он не падал, не спотыкался и только изредка задерживался, чтобы пострелять вверх по турецким окопам.
Ближе всех к Шахбазову бежал солдат, менее ловкий, мешковатый, широкоплечий, по фамилии Хомутов. Он бежал, держа винтовку наперевес, без всякого воодушевления. Его курносое, с редкой льняной бородкой лицо выражало только внимание.
— Ложись! — командовал взводный.
Заслышав приказ, солдаты припадали на снег, пряча головы и тела за камни и льдины. Шахбазов и Хомутов рядом припали за скалу. Шахбазов недовольно ворчал, и голос его звучал, как клекот птицы:
— Зачем остановили? Хочу добраться к туркам… Хочу кровь их пить… Чтобы ни один живой не остался.
— Ишь ты, кровопиец! — изумлялся Хомутов, силясь согреть руки дыханием. — И чего ты их так?.. Тоже народ. Хоть и Азия. Ух, ну и круча! Которые уцелеют, пока дойдут… И чего ты их так? Какая прибыль тебе?
— Эх ты, — гортанной скороговоркой ответил Шахбазов. — Враги они. Мать зарезали… Отца зарезали… Сестру зарезали… Братьев зарезали… Села сожгли… Вот за что. И тебя убьют… подожди.
— Ну-к что ж! На то война, чтобы людей убивать. А ваш брат Кинтоша тоже ихнего брата не жалеет. Сам видел. Вот оно что! Страсть как холодно. А ты все резать да резать!
— И будем резать! И будем… И еще как! — уже кричал Айрапет и, обращаясь к невидимому врагу, вдруг заорал во все горло: — А, свиное ухо!.. Вот доберусь, подожди…..
— Цепь, вперед! — послышалась команда взводного.
Солдаты повыскакивали из-за прикрытий и, держа винтовки наперевес, снова побежали в гору. И опять Айрапет Шахбазов мчался впереди всех, размахивая винтовкой, крича угрозы.
* * *
Штаб полка решал оперативные вопросы, стоя на открытом снежном холме в версте от боя. Были тут командир полка, полковник Филимонов, пожилой мужчина с седой щетиной обледенелых усов, начальник штаба полка капитан Кобылкин, бородатый, краснощекий человек, с двумя георгиевскими крестами поверх дохи, и адъютант полка, моложавый, усатый подпоручик Ястребов.
Все они кутались в шубы и, ежась от холода, вели разговор.
— Досадное недоразумение, господа офицеры, — цедил сквозь ледяшки усов полковник. — Мы, оказывается, в потемках не разглядели как следует приказ из штаба бригады. Оказывается, нам приказано отступить по стратегическим соображениям, понимаете, не Айран занять, а отступить. Так и написано, вот смотрите, отступить на Тайран. А это верст сто отсюда, не ближе. А мы вот сейчас ведем атаку.
Офицеры молчали.
— А жаль… — продолжал полковник. — В принципе отступать не люблю, нужно по-суворовски… Ишь, как мчатся наши орлы. Прямо небо штурмуют. Пустяк занять Айран. — Пассаж, нечего сказать… Брр-р, холод!
Офицеры продолжали молчать.
— Ну и олухи, извините меня за откровенность, господа. — Олухи, говорю, сидят у нас в штабе бригады. Видите ли, растерялись! Там какие-то слухи из Петрограда идут — вот и растерялись. А что, если нам не послушаться приказа?
— Отрежут турки, господин полковник, — сказал начальник штаба, усиленно массируя и без того красную щеку. — А сил мало. Потери сегодня, по скромным подсчетам, человек триста, не считая обмороженных. Опасно, могут отрезать…
— Отрежут! Моих-то орлов отрежут? Да не будь я полковник Филимонов… Меня знают в армии… Меня сам Николай Николаевич знает… Да не будь я… что… что…
Офицеры молчали, отвернув в сторону головы.
— Хотя, действительно, отступить следует, — помолчав, заявил полковник. — У меня коньяк весь вышел. Скучища-то какая! Ну, что ж, подпоручик, отдайте приказ об отступлении. И догоняйте нас, мы с капитаном уже… уже отступаем.
— Слушаю-с, господин полковник.
* * *
Командир взвода поручик Соколов бежал впереди цепи, как хороший горец. Взвод еле успевал за ним. На ходу поручик кричал, поворачивая свою восторженную голову то в сторону вершины горы, где засели турецкие цепи, то в сторону взвода, размахивая наганом, и кричал:
— Ура, ребята!.. За Русь святую!.. За царя-батюшку!.. Не посрамим… Вперед, друзья, на нас смотрит вся Россия!
Слова его долетали к бойцам, но не вызывали подъема. Солдаты шли в атаку с таким видом, точно они исполняли неприятное, но нужное дело.
— Братцы, вперед! За Россию! Докажем туркам! Вперед, ура!
— Уррра, — лениво прокатывалось по цепи.
У небольшой скалы, точно грозящий кулак выпиравшей из-под земли, взвод неожиданно наткнулся на передовую засаду неприятельских войск. С криком «ура» бросились солдаты на красные фески и, не стреляя, штыками быстро прикончили их. А в конце схватки ранили поручика Соколова. Шинель офицера мигом покрылась кровью. Поручик пошатнулся, но в ту же секунду выпрямился и, раскачиваясь, зашагал вперед. Смертельно бледное лицо его вдруг загорелось румянцем. Заискрились черные глаза. Он левой рукой зажал свою рану, а правую высоко выбросил вверх и с криком: «Вперед… герои! Ура!» — рванулся вперед.
Взвод, воодушевленный примером бесстрашия и мужества своего командира, остервенело ринулся за ним. Бойцы, скользя по льдистым камням и спотыкаясь, точно на крыльях ветра, мчались ввысь. Вот передние солдаты поровнялись с окопом противника. Стрельба смолкла, как по команде, и бой штыковой закипел у камней и ям, где залегли турецкие янычары. Точно из-под земли вырастали десятки голов в красных фесках. Вопли раненых, стоны умирающих, крики «ура — алла» слились в один воющий крик «ай-а-а-а!»
Поручик Соколов, добежав к окопам противника одним из первых, почувствовал вдруг, что его оставляют силы. Тщетно пытался он зажать ладонями рану, из которой уж фонтаном била кровь. Тщетно старался он сохранять крепость в слабеющих ногах. Силы уже покидали его. Он, стоя на месте, шатался, как пьяный.
А между тем цепь противника была смята, враг уничтожен, и путь к Айрану оказался свободным.
Уже хотел поручик приказать своим бойцам двинуться в наступление дальше под командой замещающего его унтер-офицера Нефедова. Но в это мгновение, точно упав с неба, перед ним вырос связной из штаба полка. Он передал поручику небольшой пакет и остановился возле в ожидании приказа.
Дрожащими руками, уже весь обливаясь кровью, свободно хлынувшей из раны, поручик разорвал конверт, густо пачкая его окровавленными руками. Нахмурив брови, прочитал приказание. Потом смял его, зашатался и, точно позабыв обо всем, хрипло прокричал:
— Проклятые… прок… предатели… ооо-х! За что столько смертей?
Силы мгновенно оставили его. Он, покачнувшись, упал на каменистый скат холма, и, если бы не вестовой, задержавший его ногами на месте, тело поручика скатилось бы на версту вниз в лощину.
Подбежал унтер-офицер Нефедов. Посмотрел на раненого. Вынул из его рук судорожно зажатую бумажку. Прочитал ее. Нахмурился и крикнул приказ об отступлении.
В то же время Айрапет Шахбазов, ожесточенно добивавший раненого турецкого офицера, тихо вскрикнул и сел на землю, размахивая руками. Это заметил солдат Хомутов. Он стоял неподалеку, вытирая полой шинели покрытый кровью штык своей винтовки. Посмотрев на раненого товарища, он покачал головой и сказал соседям.
— Вон, ребята, арабку пристукнули. Давайте подберем.
Взвод отступил.
* * *
Соловей, соловей — пташечка,
Канареечка жалобно поет.
Раз-э два-э, горе не беда,
Канареечка жалобно поет.
— Ротта-а, стой!
И песня и топот ног сразу умолкли. Одна темная фигура подбежала к другой и, козырнув, спросила:
— Привал, ваше благородие? Прикажете разбить палатки?
— Да. Только смотри, Нефедов. Потолкуй с ребятами, винтовки осмотри. Наша рота первой должна быть в Эруме.
— Слушаю-с, ваше…
— А где штаб, Нефедов?
— Вон, ваше благородие… Налево палатка, с флагом.
— Ну, я пошел к командиру полка. Устраивайся тут. Через час ко мне зайдешь.
— Слушаю-с. А как же раненых?
— Кто ранен?
— Их благородие поручик Соколов.
— И еще кто?
— И еще семнадцать нижних чинов, ваше благородие.
— Где они?
— В обозе, ваше…
— Ну, ничего. До завтра потерпят, а завтра после взятия Эрума с другими ранеными эвакуируются.
— Слушаю-с.
Скоро на снежной, но уже местами грязной поляне, окруженной со всех сторон цепями гор, выросло несколько сот светлых грибов — палаток.
Люди, которые до того заполняли долину от края в край, вдруг исчезли.
Все притихло и замерло. Уже совсем потемнело вокруг. Только высь небес продолжала сиять и светиться. По синему туманному небу, точно струи громадного фонтана, растекались сиреневые облака. У горизонта кое-где еще краснели полоски зари.
В палатку вместилось столько народу, что не продохнуть. Местами солдаты сидели, лежали друг на друге. Для того чтобы выбраться из палатки, приходилось шагать по живым человеческим телам. Те, кто пытался это делать, получали вдогонку невыразимую ругань и навсегда лишались теплого места.
Нестерпимый чад махорочного дыма, вонь прелого, грязного белья, сопенье, оханье густо плавали в тяжелом, как чугун, воздухе.
В углу палатки, на грязной земле, лежали вповалку солдаты первого отделения. Солдат Гончаренко, стиснутый со всех сторон, громким голосом ругал соседей:
— Хлебалов, чорт… ногу отдавил. Посунься, а то я посуну…
— Да я что ж? Некуда, Гончаренко. И рад бы…
— Рад бы! Эх, жизнь проклятая!
— Не жизнь, а жестянка, — поддержал его другой голос.
— Вошь ест поедом. А тут еще блоха турецкая — кусачая, стерва. В грязи как свиньи спим. А за что — ну, за что муки мы принимаем?
— Да.
Эти рассуждения сопровождал целый десяток протяжных вздохов. А кто-то из другого угла палатки со злобой крикнул:
— Ишь, заныл, сукин сын… Молчи уж, без тебя тошно!
В ответ тот, к кому относились эти слова, смачно и длинно выругался. Кое-кто засмеялся.
— Эх-ох!
— Щеткин, а Щеткин! — раздалось из третьего угла.
— Ну, чего?
— Расскажи, Щеткин, сказку.
— Ну тебя.
— Да расскажи, — заговорили сразу три голоса.
— Сказку! — проскрипел сквозь зубы тот, к кому обращались с просьбой. — Изволь: сказка за-ласка, залезла на лавку, хвостик задрала…
— Брось, Щеткин, дурака не валяй. Говори, а то я расскажу, — прокричал громкий бас.
— Я тебя не валяю, — последовал ответ. — Ну, и рассказывай. Мне-то что? Мне все равно. Начать-то ты начнешь, а не кончишь. Язык у тебя не к тому месту пришит.
— Брось. Щеткин. Говори. Послухаем.
— Ну, так и быть. Я вам, братцы, уж и расскажу сказку про попа, про сову-летунью, про старую колдунью, про дурака-Ивана, что…
В напряженной тишине монотонно раздавался желчный голос Щеткина. Его внимательно слушали. Курили да временами с руготней посмеивались.
А возле рассказчика, близко пригнувшись один к другому, перешептывались двое солдат.
— Ну, разве мы люди? — шептал один голос. — Скоты мы, гниль какая-то.
— А ты бы, мил друг Сергеев, к офицерам шел. Все у них лучше. Народ тоже благородный. Это нам, мужикам, не привыкать стать. А ты и сам офицером скоро будешь. Шел бы к ним.
— Эх, Хомутов, друг! Не мило мне все это. Ни то я, ни се. Ведь выгоняют, когда им между собой поговорить нужно.
— А ты не гордись, Сергеев. Не офицер же пока.
— Да, трудно мне. Придешь, а они выгонят.
— Ну уж и выгонят. Тоже скажешь! А теперь у них занятно: тепло, сухо. Халуи те, денщики, жарево и варево наготовили. Питья и яствия всякие. Вот жисть! Эх, малина!
— Друг, Хомутов! Ведь разврат у них один — и только. Разве же я не знаю? Понапиваются, а в обозе уж проститутки ждут. И пойдет! Грязь. А меня заставляют петь. А там, где рояль есть, как в Кале, то играть заставляют. А сами блеют.
— Ну-к что ж, Сергеев? Баба офицерам на потеху дадена Тоже трудов у них много Ну, как не потешить сердечки-то? И благородные они к тому же. Все из дворян, небось?
— Эх ты, невозмутимый! Ведь грязно, гнусно все это. Только развратничать они и умеют. Был между ними один порядочный, да и того ранили. Вряд ли выживет.
— Это что ж, их благородие взводный наш… Соколов?
— Да. Душа-человек. Себя не щадил за родину. Я около был, когда ему пакет принесли с приказом отступать. Так он, уже раненый, с какой досадой обругал их! Предатели, кричит, изменники. А потом уже память потерял.
— Обидно, известно. Айран бы заняли. Как пить дать, заняли. Турки-то уже насандалили пятки. Да, может быть, нужно так отступать? А?
— И откуда, Хомутов, у тебя все такое?.. Все прощаешь. И все вы такие. Головы ложите, в грязи по уши, вошь, блоха, а нет недовольства.
— Дисциплина, друг. Эх, тяжелые слова говоришь, — горячим шопотом произнес Хомутов. Он весь придвинулся к собеседнику и, тяжело дыша, продолжал: — Все понимаем мы, сами видим — да дисциплина. Недовольны тоже были мы и не раз. А что толку? Плетью обуха не перешибешь. Вон в запасном полку были храбрецы, не такие, как ты, — да что толку-то? Говорили справедливые слова против начальства, а мы за ними. Эх, милай! Да что тут говорить! Их-то; военным полевым судом голубчиков в двадцать четыре часа на тот свет без пересадки. А нас — кого в тюрьму, а кого в дисциплинарку. Хуже каторги… А ты говоришь…
— Да я не об этом.
— Не об этом, так о чем же? И говорить-то о другом нечего. Тоже. Покушал горькой жизни немножко, а уже ропщешь. Произведут в офицеры — все забудешь. А мы-то роптали. И в деревне роптали, да исправниковы плети — как не замолчишь?.. Вот что. Волость целую пороли…
Хомутов помолчал и затем вполголоса добавил:
— Будет время — поропщем.
— Да я не о том.
— Не о том, так и нечего сердце растравлять. Один грех с тобой. Наговоришь, а потом каяться будешь.
Собеседники замолчали.
А голос Щеткина продолжал под ругань и смех своим уже звенящим, изливающим желчь голосом:
— А сова не будь глупа: цап за бабу, цап за мужика!
— Ха-ха-ха-ха! — смеялись несколько голосов. — Ну, ну, Щеткин, валяй!
Сергеев, задумавшись, вдруг услышал возле себя гневный шопот Хомутова.
— Аксенов… Ты что это, едят тя мухи с комарами! Ты что, подлец, делаешь?
В ответ послышался судорожный шопот, прерывающийся всхлипываниями:
— Я-а-а-а… Аксинья привиделась…
— Дурак ты, Аксенов, — укоризненно шептал Хомутов. — Погоди, война кончится, ну и натешишься.
Сергеев поднялся, не обращая внимания на ругань, пинки, прямо по солдатским телам быстро зашагал к выходу из палатки.
— И там мерзко и здесь грязно, — шептал он про себя. — Все же пойду в штаб. Там как-никак чище.
* * *
В просторной палатке командира полка, ярко озаренной светом двух керосиновых ламп, на пушистом турецком ковре, постланном на посыпанную желтым песком землю, расселся весь командный состав полка. Офицеры сидели на ковре по-турецки, поджав под себя ноги, а кое-кто и на корточках. В живом, тесном кругу, на больших досках, покрытых двумя простынями, стояли бутылки с коньяком, спиртом, на тарелках лежали куски жареной баранины, консервы, кружки, стаканы, хлеб.
Всего находилось здесь двадцать два человека.
Против отверстия палатки, заменявшего двери, на груде подушек сидел сам командир полка, полковник Филимонов. Его обрюзглое лицо не выражало ничего, кроме опьянения. Нос красной сливой, глаза в мешках говорили о его прошлой, бурно прожитой жизни. По правую руку от него примостился начальник штаба капитан Кобылкин, полнокровный, толстолицый офицер. Он, казалось, сидя спал. А по правую руку от полковника присел на корточках адъютант полка Ястребов, поручик, с хищным выражением смуглого лица. Офицеры пили, не спеша закусывали и слушали Ястребова, без умолку сыпавшего фейерверком анекдотов. Когда Сергеев поднял полу палатки, то услышал конец последнего анекдота.
— А она и говорит — медленно, плавно и выразительно рассказывал Ястребов, — а она и говорит: «Подожди, милый, до свадьбы. Во-первых, ты знаешь, я невинна… А во-вторых, у меня после… всегда голова болит…»
— Ха-ха-ха! — залились в буйном смехе офицеры. Громче всех хохотал сам полковник. Он же первый заметил смущенного Сергеева и, пьяно махнув рукой в ответ на военное приветствие, тоном приказа сказал:
— А, вольнопер… прошу — без чинов. Тут мы у себя дома. Господа офицеры, прошу жаловать вашего будущего собрата.
Офицеры потеснились. Заробевший Сергеев был кем-то насильно усажен на ковер.
Он чувствовал себя неловко. В штабной палатке было тепло. Сразу покрылось липкой испариной закутанное в шинель тело. Сергеев почувствовал нестерпимое желание почесать свои грязные, обовшивевшие бока. До краски, до слез в глазах он с трудом преодолел эту потребность. Ему хотелось только одного — не упасть в глазах офицерской компании.