В маленькой, весьма нескладной передней плутоватая горничная, видимо обвыкшая к посещениям молодых робких поэтов и оттого усвоившая небрежную манеру обращения с ними, пытает довольно долго.
-- Обождите, -- повелительно бросает, наконец, скрываясь.
Жду минут пять. Горничная возвращается и ведет по большим комнатам, богатым и столь же нескладным, как передняя. В одной была прежде столовая -- по бокам как гренадеры построились пузатые разные шкапы, а стол посередине убрали. Задержавшись, я силюсь припомнить... Да, вот в этом углу, где сейчас стоит кресло меж отпятившим полированные бока шкапом и двухстворчатым дедовских времен окном, когда то давно, быть может, в одном из бунинских рассказов, был насыпан свежий розовеющий овес, а раскрытое окно хлопало подгнившими створками, хлопало под напором лёгкого вежливого ветра. А в соседней была зала или диванная -- с потолка свесилась люстра с амурчиками плесневелой бронзы, по стене уходит вверх лестница, и пахнет от неё прелым лавром и засушенной до мочалы гвоздикой.
Я видел Бунина в первый раз, и до жути поразило меня его лицо: до того глядело оно измученным и задерганным. Желтый цвет придавал его дряблым нежизненным щекам оттенок старого слинялого кипариса, непричёсанные густые брови свешивались на глаза, а под глазами -- серые запухшие мешки привычной бессонницы. Но в фигуре его -- он был одет в легкую черную пижаму -- чувствовалась какая-то юношеская задорная легкость, да еще едва уловимое благородство жеста. И оно, тонкое как аромат хорошей сигары, было во всем: и в той непринужденной простоте, с какой он протянул руку и указал на кресло, и в той любовной заботливости, с какой сложил белевшие на столе листы линованной бумаги, вытер золотое перо автоматической ручки, положил его возле чернильницы.
-- Вы русский? -- спросил он, подымая глаза.
И говорил потом как много надо работать, и как надо работать. Жить -- творить, жить -- творить...
Я шел домой как пьяный. Был один из тех дней, неожиданных и странных, которыми в Одессу приходит весна. Еще вчера надувались сердитые волны по морю, дул холодный втер, пригибая к земле голые сучья, моросил не то дождь, не то крупа -- а сегодня -- яркое солнце, в первый раз отворенные окна, море голубое как небо, и словно по команде, полопались почки на опрямевших ветвях. Я шел и думал о нем. Сейчас он остался один, придвинул укороченный лист линованной бумаги. Задумался и курит, стряхивая большим пальцем пепел, а мешки под глазами дергаются, и правый бьет -- бьет в самый глаз как в лихорадке. Теперь, пригнувшись к столу, пишет, и под золотым его пером одна за другой встают буквы, прямые как изгородь, сочные и очень уверенные.
* * *
В большом зале одесского литературного кружка -- шумное собрание. На председательском месте волнуется Петр Пильский, поглядывая маленькими своими пронзительными глазками вбок пенсне на заполняющиеся ряды. Рядом -- шевелятся медузы на склоненной голове Кугеля, блестят очки и плешь Александра Панкратова, то к одному, то к другому подсаживается Осипович -- подсядет, обнимет пухленькими ручками живот, а зачем подсел не знает сам. Создается "Свободный союз искусств" с отделениями литературы, музыки, живописи, ваяния. Зачем понадобилось объединяться всем отраслям искусств в один союз никто не ведает, но все чувствуют себя придавленными событиями и пришедшими в Одессу большевиками и боятся "остаться без профессиональной защиты". Собрание еще не началось: в секции литературы произошел раскол, молодые поэты захотели образовать собственную "мастерскую молодой литературы", и сейчас у них идет собрание в соседней комнате.
Бунин стоит в проходе у окна, сложив руки на груди. Рядом курит трубку вылощенный похожий на модного доктора Нилус, на окне потеет в изодранной своей шубе Борис Ивинский -- его нос лоснится от жары и волнения, волосы торчат во все стороны как у дикобраза.
Перед Буниным качается на каблуках плотный маленький человечек в огненной бороде и с гривой всклокоченных в войлок волос -- поэт Максимилиан Волошин. Он рассказывает как встретился в Париже с Далай-Ламой, и как Далай-Лама посетил его мансарду.
-- А вы увлекались буддизмом? -- спрашивает Бунин.
-- О-о! -- восклицает поэт, -- я собирался даже в Тибет. Далай-Лама прислал мне вышитый ковер...
-- Да, -- говорит Бунин, -- все-таки изумительная вещь этот буддизм! Когда я был в Коломбо...
Он легонько отбрасывает правую руку вперед, словно боится, что подойдет кто-нибудь очень близко. На нем маленькая черная шапочка, какую носят адвокаты, и в ней его лицо меньше и моложе. Узкое, порыжевшее по воротнику пальто скрадывает его фигуру, придавая движениям какую-то связанность и неловкость.
-- Вы там написали "Братьев"? -- спрашивает Волошин.
-- Нет, это после... Когда я был в Коломбо -- меня равно поразили и свет солнца непередаваемый, слепящий, и учение Будды, в котором много от этого слепящего очи и душу солнца... После, выгружаясь на берег, я вышел в Одессе как пьяный, не мог глядеть на освещенную землю -- все чудился яркий свет Коломбо... Я хотел передать этот свет в "Братьях".
Из зала выбегает необыкновенно развязный молодой человек и очень громко кричит:
-- Господа, что же вы? Задерживаете все собрание...
Но, узнав Бунина, осекается:
-- Иван Алексеевич, просим.
Бунин, не отвечая, проходит по залу, садится у окна, неловко подвертывая под себя полы своего узкого пальто. Из окна на его лицо падает неверный зимний свет, оно кажется еще измученнее и серее. В зале плещется разноголосый шум, Пильский без устали трещит колокольчиком, Панкратов вытирает плешь широким розовым платком.
Бунин наклоняется к Нилусу.
-- Хорошо бы, -- говорит он задумчиво, -- хорошо бы сейчас уехать в ... Грузию.
* * *
-- Господа, вы понимаете, конечно, что заставило нас сюда собраться. Я в тысячу первый раз повторяю, что сапожники, ткачи и маляры умеют организовываться и защищать свои профессиональные интересы, а мы, литераторы, -- не умеем! Мы крестимся только тогда, когда грянет гром, но... -- тут Пильский поворачивает как таран свое простреленное плечо в сторону крайней левой -- "мастерской молодых", -- я не уверен... -- произносит он насмешливо, -- сумеем ли мы организоваться даже теперь под явным громом? Как председатель собрания я спрашиваю вас, г.г. молодые, угодно вам продолжать обструкцию или войти в секцию литературы организуемого свободного союза искусств?
Петр Пильский вежливо опирается на стол, и пенсне от плохо скрытой насмешки дрожит на его носу.
С крайней левой разом поднимаются три фигуры в солдатских френчах, одна с затейливо припомаженным застилающим брови Капулем.
-- Нет, -- кричат они разом, -- не угодно!
-- Петя, -- поощрительным шепотком пытают затем двое, и вперед выступает Капуль.
-- Нам неугодно, -- вопит он запальчиво, -- объединяться с вами, старые износившиеся кроты и господа академи...
-- Вон! Вон!
-- Личности!
-- Призываю вас к порядку, господин, -- Пильский мастер выдерживать паузы, -- поэт...
-- Нам неугодно, да! -- заходился он тоненьким тенькающим фальцетом, -- объединение с вами -- смерть нам! Вы создатели кружковщины в литературе! Вы забили ее своими патентованными талантами, и вновь не пустите нас дальше передней... Довольно! Мы -- представители свободного, чистого искусства, мы -- носители и творцы рождённого революцией нового Мира не ж-желаем...
-- Ха-а! -- задохнулся зал в искреннем смехе.
Капуль обиделся.
-- И вовсе не смешно... От имени свободной мастерской молодой литературы объявляю вам: вы не писатели, а репортеры.
В ответ в зале безудержно, заливчато, до коликов обвалился смех, но часть публики, по-видимому репортеры, угрожающе поднялась.
"Мастерская молодых", звонко задвигав сапогами, вышла вон в полном составе. И этот громкий поход, в котором молодые энергичные ноги выразили весь свой протест против засилья "патентованных" талантов в литературе был настолько комичен, что весь зал снова шумно и очень искренне рассмеялся. "Враги" оказались много глупее, чем думали.
Я сбоку посмотрел на Бунина.
Он со скучающим видом глядел в окно, но мешок под его правым глазом сейчас нервно дергался, а меж седеющих бровей набежала беспомощная складка. О чем он думает ? Быть может, сейчас ему снова пришла в голову мысль Сутта Ниты, некогда вдохновившая его написать "Братьев":
-- Взгляните на братьев, избивающих друг друга камнями. Я хочу говорить о печали.
Впервые: журнал " Сполохи " No 5 , март 19 22 г.