Часть первая
Дорогой друг Федор!
Посылаю тебе нашу повесть… Увы — мне не удалось написать даже пятой доли ее… Боюсь, что и не удастся написать.
Я чувствую себя худо… Вдалеке от Москвы и друзей я лежу больной — меня уже третий месяц мучит тропическая лихорадка… Я уже не встаю с постели целый месяц…
И доктора уже не обещают мне выздоровления…
Ну, да не важно… Я свое отработал.
Жаль только, что не успел дописать книги…
Но я думаю, что кто–нибудь из друзей возьмется дописать ее. Материал у меня готов. План тоже… Нужно только его понятно изложить. Возьмись за это, Федюша…
Ты не поверишь, мне трудно писать… Еле шевелятся пальцы. Прощай, друг… Привет всем…
Михеев.
Темир — Хан‑Шура.
Октябрь 1921 г.
Глава первая
Когда–то я и Борин работали на Урале. Вместе подпольничали там в крупном заводском районе. Работали дружно. Борин тогда был секретарем нашей организации. Ее вдохновителем. Его все работники любили, как отца и учителя. Ценили в нем товарищескую чуткость и отзывчивость.
Мы двое стояли во главе нашего подполья. Работали вместе на одном сталелитейном заводе. Жили в небольшой комнатушке заводского общежития. Правда, наша совместная жизнь не совсем отвечала правилам конспирации, но в этом глухом районе мы в маскировке не нуждались. По убеждениям управляющий заводом, да и почти вся администрация, были наши или близко стояли к нам. Среди них имелось много меньшевиков и немного эс–эров. Эти меньшевики и эс–эры частенько затевали с нами словесные битвы, но всегда без успеха. И уже тогда можно было видеть всю их гнилость. Но в те времена на Урале они хоть на словах, но казались революционерами.
Помню, как теперь, наши схватки с ними на нелегальных собраниях. Выступает кто–нибудь из них. Держит речь. Красота слога, остроумие, возвышенность, цитата сыплется за цитатой: «Маркс, Капитал, том I, 25 стр., 5‑ая строка снизу… Анти — Дюринг, 53 лист 14‑я строка сверху и т. д.».
Превосходство в тоне голоса, превосходство в фигуре и непременно на ораторе то инженерная, то какая–либо другая казенная форма. Совсем другими были наши выступления. Мы, правда, хуже знали «Капитал» и «Анти — Дюринга», плохо ораторствовали, но мы лучше их понимали жизнь, были близки рабочим массам и были на деле, а не на словах революционны. И мы всегда грубовато, но просто и понятно для присутствующих партийных рабочих, громили и побивали их фактами.
То, что говорили мы, рабочим было понятно и дорого. Они в любую минуту готовы были умереть за революцию, и рабочие в массе шли за нами.
Так протекали годы нашей уральской жизни…
Как теперь вижу завод. Он примостился в лесу у рудников между скалистых гор. В 60‑ти верстах от завода находился уездный город, а ближе ни одного человеческого жилья. Зимою в заводской лощине было холодно, ветрено и мертво. В эти метельные дни по вечерам партийные кружковые собрания являлись нашим единственным развлечением. Бывало, бежишь из квартиры, попадая из сугроба в сугроб, и на бегу думаешь, как бы это пожестче отчитать меньшевиков и эс–эров.
Всего мы жили и работали в этом районе пять долгих лет. За эти годы я прошел хорошую школу. Борин выучил меня практике революционного действия, помог мне разобраться в трудных научных книгах. Потом мы расстались.
Борин уехал работать в Питер. Я же остался на старом месте. Никогда я больше не думал увидеть Борина. Но через восемь лет мы снова встретились в Москве.
Это было в Октябрьские дни. Там я, бок о бок с Бориным, дрался с юнкерами. В ночной уличной схватке я получил пулевую рану в грудь на вылет. Целый месяц лежал в госпитале между жизнью и смертью. Но потом поправился. Борин эти месяцы жил и работал в Москве. Я часто виделся с ним. Однажды я узнал, что он спешно назначен в Н. Предчека. По счастливому совпадению через несколько дней после его отъезда меня назначили на работу в тот же город заведывать губернским народным судом.
* * *
Приехал в город, ознакомился с людьми и обстановкой. Местная партийная организация оказалась немногочисленной и довольно вялой. Из стариков в городе работало 6 человек; двоих я знал хорошо по уральской работе. Они приезжали к нам из центра с поручениями, привозили литературу. Остальных я не знал. С первых же дней для меня стало ясно, что партийный состав губернии до чрезвычайности слаб.
— Ну Петя, придется нам здесь, как видно, поработать, высунувши язык, — сказал я другу.
— Сами–то мы мало что сможем сделать, если за все будем браться, — ответил он. — Нужно расшевелить, раскачать, разбудить организацию. Надо оживить ее работу… Вот наша задача.
За эту–то задачу мы и принялись с первых же дней.
* * *
Город, в который нас назначили на работу, был типичным российским провинциальным городом. Первые месяцы революции совершенно не изменили его вида; кривые улички, покрытые лужами и кочками высохшей грязи. Маленькие полудеревянные, полукирпичные дома, выкрашенные в серые тона. Во дворах и на улицах обилие разной живности: свиней, уток, цыплят, собак. Кривые телефонные и телеграфные столбы. Несколько чахлых акаций. Две базарных площади, огромные и грязные. На них два раза в неделю съезжались окрестные крестьяне с телегами, полными деревенского добра. На базарных площадях высились две больших новых церкви.
Под городом в садах протекала широкая, но мелкая река. Особенно достопримечательной являлась главная улица. До революции она звалась «Николаевской», но теперь была переименована в «Ленинскую». Эта улица постройками от других улиц почти не отличалась: несколько двух — трехэтажных домов одиноко торчали среди массы одноэтажных, приземистых с крылечками. Эта улица была замечательна своей шириной. Она казалась полем, разделявшим две деревни.
Горожане были типичными российскими обывателями. Верили слухам, плели обычные басни и сплетни на Советскую власть, на коммунистов, на вождей революции и главным образом на ЧК. Трусливому мещанину казалось, что этот орган пролетарского возмездия польстится на его заплеванную, загаженную жизнь просто ради нее самой. Создавая басни о невероятных ужасах, творимых в ЧК, это трусливое животное после само же боялось отражений своей лжи. Трусость и лживость были неотъемлемой принадлежностью всякого обывателя во все времена и у всех народов. В нашем городе, на первом году революции, обыватель жил и плодился по–старому, только сплетничал жестче и бессовестнее лгал. Городская интеллигенция оказалась в большинстве белогвардейской. В этом нам пришлось убедиться на собственном опыте.
* * *
Один старый большевик, сотрудник Губчека, от напряженной работы получил острое переутомление нервной системы. Однажды, после побоев, полученных им при поимке двух белогвардейских агентов, его нервы не выдержали. Он впал в истерию.
Помню, как теперь, тот день, когда мы провожали его в лечебницу. День стоял серый и ветреный. Ветер дул пронзительно, прерывисто. По дороге носились тучи пыли и песку, гнулись деревья. На Фролова было больно смотреть. Он хотел казаться спокойным, но его голос прерывался судорогой. Непослушные губы передергивались и дрожали. Мускулы лица находились в непрерывном движении. Он хотел казаться твердым, но рыдал. Хотел бодро стоять, но колени подкашивались сами собою. Прощаясь, он хотел пожать всем нам руки, но не мог. Его рука дрожала так сильно, что нам приходилось ловить ее на лету. Мы заботливо уложили его в коляску. Отъезжая, он все–таки сумел крикнуть нам: «Тов…варищи–и–и! Бор‑и…и до…» Коляска тронулась, заглушая последние слова.
Ровно через две недели после его отъезда Петя передал мне потрясающую новость. Фролов по приезде в лечебницу, где–то в 60 верстах от губернского города, внезапно сошел с ума. Эта тяжелая новость сильно подействовала на всю городскую организацию. Но все мы в эти недели были уже подготовлены ко всяким тяжелым потерям. Мы видели, как перед нашими глазами разворачивалась гигантская классовая борьба. Практика говорила нам, что мало только совершать революцию, что самое главное — это в смертельном бою отстоять ее завоевания. Еще до отъезда Фролова белогвардейщина вышла на улицу. И с тех же дней мы стали работать точно в горячке. Этого требовал момент. Нас было мало, а врагов масса. Думать и жалеть о потерях было некогда. Мы приняли сумасшествие Фролова как совершившийся факт и подчинились его непоправимости.
Петя буквально летал, как птица, по всей губернии.
В уездах, в медвежьих углах, враги устраивали восстания, заговоры и убийства наших товарищей из–за угла. Шли массовые аресты. Пете приходилось подписывать смертные приговоры чуть ли не ежедневно. За это время его успели два раза легко ранить. Один раз он был пойман и жестоко избит бандой офицера Шигла, и только случайно избежал смерти. Пять раз под ним убили лошадь, но его энергия и работоспособность не ослабевали, а, напротив, усиливались. К зиме горячка нашей работы еще повысилась. Весной же этого года она достигла высшего момента.
В последних числах мая, в субботу, состоялось городское партийное собрание. После него я, Петя и заведывающий оперативным отделом губчека — Федор Федосеев, шли темными переулками на заседание в губпартком. Дорогою говорили о военной опасности. Петя настаивал на большей мобилизации в армию. «Три миллиона красноармейцев, говорил он, мало для того, чтобы удержать такой огромный фронт, как наш, да и к тому же не только удерживать фронт нужно, надо и побеждать». Мы были с ним вполне согласны. «К тому же внутренний фронт потребует много вооруженных сил. Враг внутри страны еще не сломлен».
Я тогда не придал большого значения последним словам Пети.
В огромном зале парткома все были в сборе. Под большим портретом Ленина, за простым письменным столом, сидел секретарь комитета. Он смотрел на красное сукно стола и хмурил седые брови. Не успели мы рассесться по стульям, как он подбежал к нам. Быстро пожал руки и взволнованно сказал:
— Только что получена телеграмма из уезда. В селе Михайловке зверски убиты местными бандитами 6 коммунистов. Между убитыми — секретарь уездного парткома и член ревкома. Убийство безусловно политическое. В этом уезде настроение крестьян благополучное. Вы это хорошо знаете. Но это второй случай убийства в этом районе. Вам, т. Борин, и вам, т. Михеев, губком поручает немедленно же расследовать на месте это дело. Губчека должно, наконец, начать работу.
Секретарь, все еще хмурясь, ушел за свой стол. Позвонил в маленький колокольчик. Когда в зале стих разговор, он сказал: «Товарищи, на повестке дня два вопроса: 1. Доклад о внутреннем положении. Докладчик, приехавший из Москвы т. Герасим. 2. Текущие дела. Порядок принимается. Слово т. Герасиму».
Мы внимательно прослушали доклад. Товарищ–центровик говорил о том, что все окраины Республики горят в огне белогвардейских восстаний; он приводил факты и цифры. «Кольцо восстания сужается вокруг центра мировой революции, говорил он, мировой мешок с золотом всеми силами поддерживает царских генералов Колчака и Деникина. Почуяв приближение своих друзей, вся внутренняя реакция выползла из подполья. Большинство российской интеллигенции ведет работу паникеров, смутьянов, провокаторов и организует террористические выступления. Партии эс–эров и меньшевиков служат не за страх, а за совесть буржуазии. Они пытаются свалить революцию в бездну. Белому террору должен быть противопоставлен красный. Нужно произвести генеральную чистку в тылу. Нужно мобилизовать на борьбу все честное, что есть в стране. Нужно показать всем, что рабочей революции грозит смертельная опасность. Каждый час дорог, товарищи; Центральный Комитет призывает вас работать с особым напряжением, в особенности ЧК. Враги должны быть разбиты сначала внутри страны».
Разошлись с собрания поздней ночью, глубоко потрясенные. По дороге я чистосердечно сознался Пете:
— Я никак не предполагал, что у нас так плохо. Газеты этих сведений не давали. Сводки тоже. Нужно действовать энергичнее.
— Да, — согласился Петя. — Мы живем на вулкане. Борьба только еще начинается… И, пожалуй, не скоро закончится.
Наш разговор прекратился. Мы долго шли молча по темным улицам уснувшего города. Над нами сияли звезды. Деревья склоняли свои темные шапки. Кое–где, в занавешенных окнах еще теплились желтые огни. Лаяли собаки.
У здания ЧК мы распрощались, пообещав рано утром отправиться в дорогу.
* * *
Мы двинулись в путь в 6 часов утра. Две рессорные почтовые брички быстро помчали нас по глухим переулкам. Колеса прыгали по высохшим кочкам. Бричка часто накренялась то в одну, то в другую сторону, попадая в вонючие лужи грязи. Чем дальше за город, тем домики делались все ниже и старее. Но зато все больше деревьев попадалось по обеим сторонам дороги, и больше, и чаще из–за убогих домиков выглядывали фруктовые сады в полном цвету.
Вот и река, подернутая легкой мелкой рябью. А вон и далекая степная ширь с синими и фиолетовыми переливами. Утренние туманы гнездились по балкам и оврагам. Степное, просторное и глубокое, небо свежо. Всех опьяняют запахи трав и весенних степных цветов.
— Хо! Хо! Хо! — кричит Федор. Он сияет от избытка радостных чувств. Козырек солдатской фуражки съехал у него на ухо. — Поддай–ка, братец–ямщичек. Ну–ка! Товарищ, да стегани же гнедую. Эге. Вот так. Эх! Э–э–эх. Разлюли–малина!
Федор даже прыгает на сидении. Коляска мчится во весь дух. Петя сидит на переднем месте против нас, спиною к кучеру, русую бороду треплет ветерок. Из–под хмурых бровей смеются голубые глаза. Одет он в военное. Летняя зеленая солдатская гимнастерка, картуз, солдатские серые шаровары и желтые английские сапоги. Он полной грудью вдыхает степной воздух. С довольным изумлением смотрит на Федора.
— Прыгаешь, молодец? А, правда, хорошо, Федя? — шутит он. Федор смеется всем своим широким скуластым лицом. Маленькие черные глазки горят.
— Хорошо было бы пофантазировать о будущем… Ну–ка, объясни, тов. Борин, как будет: здесь, в деревне, потом… когда мы победим? Вот интересная задача. А ну–ка, объясни.
Петя помолчал, потом сказал: «Нынче надо не фантазировать, а действовать. Задача не в том, чтобы объяснить, как будет, а в том, чтобы переделать существующее. Однако, как хорошо кругом!»
* * *
Наша бричка мчалась среди зеленых посевов. Прерывистый ветер пробегал волнами по хлебам и развевал хвосты и гривы наших лошадей. Пристяжная на бегу смешно разбрасывала ноги в стороны.
Даль светлела, зеленела и розовела. На востоке горело красное и желтое золото. Мы взбирались на холмистый, поросший яркой зеленью склон оврага. Лошади пошли устало. Мы оставили бричку и принялись помогать лошадям, подталкивая бричку сзади. У самого гребня оврага мы встретились с ликующим горячим солнцем.
— Ура, солнцу! — шутливо крикнул Федор, — ура!
Мы со смехом смотрели на кричащего Федора. Наш кучер, старик бородач т. Микита, и тот снисходительно ухмылялся на выходку Федора.
— Ха — баловник! — пробасил он с высоты козел. — Солнцу–то ура? Хе–хе–кхе. Пущай его. Все от бога.
Микита пренебрежительно махнул кнутом на солнце.
— Не от бога, т. Микита, а из природы все взялось. А бога то нет, вот что, — вызывал Микиту на спор Федор.
— А кто ж его знает? — уклонился от дальнейшего разговора Микита. Погладил седую бороду. Насупил огромные рыжие брови. На темном морщинистом лице застыла суровость.
* * *
Через полчаса новая почтовка мчала нас. В полдень мы отдыхали в степи, закусывали. Опять мчались, а к вечеру уже подъезжали к 53‑й версте по тракту. Отсюда нужно было свернуть вправо от дороги и проехать лесом 5 верст, чтобы попасть в Михайловское.
Наш новый кучер, Андрон, гнал лошадей во все лопатки и почему–то подозрительно оглядывался по сторонам.
«Почему это?» — думал я, но у него не спрашивал.
В 40 саженях от леса залегла травянистая канава с водой. Здесь. Андрон решил напоить лошадей. Мы не сопротивлялись. Но опять мне показалось подозрительным его поведение. Всего ехали ¼ часа. Лошадей поили при нас на станции. И вдруг решил поить лошадей. Опять три сотрудника губчека и мой секретарь, ехавшие на второй бричке, обогнали нас и скрылись в лесу.
Стемнело. Вершины леса резко чернели на бледно–зеленом фоне неба. Пахло лесной свежестью и хвоей. В траве трещали кузнечики. У водопоя ржали наши лошади.
— Пора бы ехать. Чего он там мешкает? — сказал я вслух и крикнул: — Эй, товарищ кучер! — В ответ совсем близко раздался выстрел, а вслед за ним трахнул залп. Пронзительно зазвенели над нами пули. Шагах в 50 от нас, ближе к лесу, появилось несколько темных фигур. На синем фоне леса блеснуло яркое пламя.
Вновь раздались выстрелы и зудящий свист пуль вверху.
— Измена. Предательство, — крикнул Петя. — Ты ступай вперед, — толкнул он меня, — да смотри лучше по сторонам. Мы будем защищать друг друга с тылу и отступать к лесу.
Мы быстро достали револьверы из кобур и стали отходить к лесу. Кругом темнело все больше и больше. Но предательское кольцо бандитов сближалось и окружало нас. Выстрелы раздавались чуть ли не в 10 шагах.
— Бежим, — шепнул нам Петя. — Бежим прямо в лес… Иначе окружат. В это мгновение перед нами точно из–под земли вынырнул силуэт широкой фигуры в шапке и с винтовкою в руках.
— Обошли — подумал я.
— Напролом! — крикнул Петя.
Мы трое выстрелили на бегу. Фигура всплеснула руками, подпрыгнула и грузно шлепнулась на землю. Путь был свободен. Мы побежали изо всех сил. Вот уже за нами осталось одно темное дерево. Потом их появилось сразу несколько. Еще пара прыжков, и нас обступили десятки деревьев. Наконец, чаща леса раскрыла свою мохнатую пасть и поглотила нас. За нами первые минуты были слышны выстрелы. И в листве деревьев еще повизгивали пули. Падали на наши головы отрубленные ими ветви. Но мы свернули с большой лесной дороги влево, в самую непролазную чащу, и погоня осталась где–то позади.
* * *
Бегство в дремучем лесу темной ночью не было для нас привычным делом. Как мы не разбились на смерть, остались живы — было неразрешимой загадкой. Наша одежда разрывалась в клочья. Все, что попадалось по пути, било, царапало, опрокидывало нас с ног. В ушах стоял сплошной звон от ушибов… Не знаю, долго ли мы так бежали. Наконец утомление одержало верх, и мы остановились передохнуть. Не только лица и руки, но и все тело было изранено и избито. Голова была в кровоподтеках, ссадинах, ушибах, шишках. Я не чувствовал боли. Она, мне казалось, заползла во все места моего тела, которое ныло и болело.
Федор пострадал больше нас. Он при падении распорол кожу руки от кисти до локтя о какой–то острый сук. Он стонал. Мы в потемках на ощупь устроили ему перевязку. Разорванные рукава рубашки и гимнастерки послужили бинтом. Потом мы уже тише с большей осторожностью, продолжали продвигаться дальше в колючем, хлеставшем мраке. Шли, выставив вперед руки, еле–еле передвигая ногами.
Этот последний путь был темен и мучителен. Казалось, что вокруг нас был не воздух, а целый океан чернил. К тому же в лесу было совсем тихо. Я без труда слышал дыхание товарищей и их шаги, но ничего не мог видеть. Только слабый прерывистый шум листвы вверху, да треск сухих сучьев под ногами говорили за то, что мы в лесу. Наконец, когда мы уже изнемогали, в просвете между деревьями блеснул огонек. Потом другой. И целый десяток их загорелся впереди. Мы у жилища. «Но, может быть, эта деревня занята бандитами, — подумал я. — Ведь не спроста был сделан налет. И тогда итти в нее, значило бы итти на бессмысленную мучительную смерть».
Эти же мысли были и у товарищей. Первая радость сменилась сомнениями. На опушке леса мы остановились, и на виду неведомых огней посовещались. Решено было отправиться в разведку. Пошел Петя. Он пострадал меньше нас. С двумя наганами в руках он ушел в темноту. Мы присели на землю и ждали его возвращения, чутко прислушиваясь.
* * *
Прошел, приблизительно, час томительного ожидания. Наконец, в стороне показались качающиеся огоньки, и послышался кричащий голос Пети. Мы побежали навстречу. Увидели его в сопровождении нескольких десятков хорошо вооруженных людей. Четыре человека несли фонари. Мы были спасены. По дороге Петя сказал мне, что за эту ночь мы прошли и пробежали в потемках целых 15 верст. Лесом мы вышли к местечку Р…
Оно находилось в 55 верстах от губернского города. Товарищи, с которыми Петя явился, были местными коммунистами и беспартийными членами совета.
На наше счастье в местечке оказалась полусанатория–полубольница. Нас привели туда. Там испуганные с просонок няни и дежурная фельдшерица оказали нам первую медицинскую помощь. Я и Федор чувствовали себя скверно. Федор временами стонал. По настояниям Пети был разбужен и затребован санаторский доктор. Заспанный, хмурый, седой великан–доктор внимательно осмотрел наши раны. Сам сделал перевязку, затем сказал:
— Нужно подлечиться.
— Долго? — спросил Петя.
— Не знаю, — сухо ответил врач. Хмуро посмотрел в угол операционной. — Может быть, дни, а может быть — и недели.
Петя через местный совет устроил нас в санатории, а сам, не отдохнув и не переодевшись, в сопровождении вооруженного отряда, поскакал в Михайловское.
* * *
Остаток ночи прошел для меня без сна. Ныли ушибы и раны на шее. Беспокоил стонами Федор. У него нестерпимо болела раненая рука.
Нас устроили в угловой маленькой комнате. Здесь у окна я просидел до восхода солнца.
Под утро поднялся ветер. О карниз окна билась и скрипела ветка. Стонал Федор. Скрипела, повизгивая, ветка, ныли ушибы и царапины. Мое сознание давила тяжесть пережитого за день. Какая–то особенно тупая и мучительная.
Я прислонил лоб к холодному стеклу. Тусклые предрассветные сумерки сменили ночь. Сквозь серовато–синий туман в окно виднелся темный сад. Еще дальше, за садом, в синей дымке тумана поднимался холм. На холме чуть вырисовывались постройки. Где–то далеко прокричал петух. Я отошел от окна и, не раздеваясь, прилег на постель. Федор уже спал, тяжело дыша.
* * *
Сели обедать за общим столом. Судя по числу приборов, в санатории обедало около 40 человек. Больные медленно собирались по звонку. Обедали шумно. За едой нервно шутили и смеялись. Мне бросился в глаза пролетарский вид больных. Я поделился этим замечанием с соседом, худощавым длинноволосым остролицым блондином.
— Здесь все коммунисты, — кратко бросил он мне и, не глядя в мою сторону, принялся сосредоточенно есть суп.
После обеда я помог Федору улечься на постель, а сам спустился в нижний этаж, в общую санаторскую гостиную.
Среди статуэток, зеркал и тропических растений отдыхали больные, развалившись по мягким диванам и креслам. Одни играли в шахматы и шашки, другие курили. Я присел в угол и принялся рассматривать висевшую напротив картину — какой–то солнечный морской пейзаж. Минут 15 было спокойно и тихо. Вдруг двое шахматистов заспорили. Стали горячиться, кричать, привлекая внимание соседей. Шум все усиливался. Один из спорщиков, смертельно бледный, поднялся. Вытянулся во весь рост, широко раскрыв глаза, и закричал: «Э… э». Это был дикий крик. Его сосед, сидя, стал понемногу всхлипывать, моргать глазами. Вдруг он откинулся на спинку дивана, захлебываясь в истерике. В гостиной поднялась невыразимая суматоха. Трое больных истерически всхлипывали. Один бился в припадке на ковре. Другой — высокий, худой — стоял на коленях у зеркала с закрытыми глазами. Он громко и отрывисто командовал несуществующим полком: «Пулле–меты. На–пра–во. — Полк смир–но. Бей прикладом. Коли штыком. Не жалей, братцы, генеральских мундиров. Раз–два. Р‑аааз». Двое упали на ковер в обморок. Остальные бегали по залу, зацепляли друг друга и кричали. Этот крик раскалывал мне голову. Мне стало страшно. На и шум прибежали няни, толстушка–фельдшерица и хмурый седобородый фельдшер. Давали почти всем успокоительные капли. Еще больше успокаивали словами. Наконец, переполох улегся — няни развели и разнесли утихших больных по комнатам. В опустевшей гостиной стало совсем тихо. Я был один.
И только теперь мне стала понятна та гигантская драма, участником которой был и я. Наиболее тяжелая часть ее скрыта от нас в земле и за стенами санаторий и лечебниц. Она стоит в стороне от победоносного бега великой революции. Припадок открыл мне щемящую картину крестного пути борцов за революцию. За будущее человечество они отдают все: здоровье, силу и жизнь. Ради него они целиком отрешаются от личного счастья и здоровья. Приносят себя в жертву революции, не требуя ничего в награду. Им от природы дано столько же здоровья, сколько и всем. Но они горят ярким пламенем самоотречения в неустанной работе, в голодных нищенских условиях, тогда как другие только тлеют. И быстро сгорают эти великие, и в массе незаметные, герои. Вот их остатки по санаториям и больницам мучительно ждут здоровья. Затем его жалкие доли вновь растрачивают в утомительной сверхчеловеческой борьбе за освобождение труда. А потом опять санатории, и опять тоска по живой революционной работе…
* * *
В 4 часа приехал Петя в сопровождении трех сотрудников. Он был бледен и возбужден.
— В чем дело, Петя? — тревожно спросил я. — Что нового?
Петя устало бросился на стул. Гневно сжал кулаки.
— Был целый день в Михайловском. Видел убитых. Производил дознание. Несмотря на то, что там втайне работают мои агенты — ничего неизвестно. Фу‑х. Я привез с собой оттуда одного серьезно раненого рабочего, члена совета. Оказывается, они умертвили там не 6, а 7 человек и одного этого не добили.
Петя вскочил со стула. Нервно зашагал по комнате.
— Вот на него только надежда. Поправится он от горячки — расскажет. Не поправится, дело плохое. Андрона кучера искали, нету сбежал.
Петя вновь сжал кулаки.
— Ты не представляешь себе, какие это звери. Какая бесчеловечность. Сначала вырезали на спинах РСФСР. Потом отрезали уши. У живых людей. Понимаешь? Потом кололи штыками: на секретаре Парткома обнаружено 9 штыковых ран… У многих перебиты руки и ноги, прикладом разбиты головы. О, мерзавцы!
Петя вновь забегал по комнате.
— Но кто, кто это сделал?
— Раненый внизу? — спросил я. — Да, его там перевязывают. Пойдем посмотрим. Бедняга.
Внизу, в операционной я увидел сильного мускулистого человека без рубашки. Его дер жили за руки 4 сиделки, ноги раненого были связаны. Старик фельдшер бинтовал грудь и сильно хмурился.
— Ну, как? — спросил у него Петя.
— Плохо. Вряд ли долго проживет. Кажется, кровоизлияние внутри и загноение.
Раненого положили на носилки. Он перестал стонать. Но когда его выносили из операционной, он вдруг закричал исступленным ревом: «Мааа–ша, как же ты будешь? А–а–а. Ми–л–л‑а–я–ая… Ох. Реж–ж–ут. И‑ах. И‑ах».
Его унесли.
* * *
— Надо действовать немедленно. Здесь пахнет чем–то плохим, сказал Петя, когда мы остались одни. — Знаешь что, Миша! Давай–ка поедем в губернию. Я не хочу тебя и Федора оставлять здесь. Здесь ненадежно. Поедем.
Я ему передал, что доктор запретил мне и Федору оставлять санаторию раньше, чем заживут большие раны: у меня на шее и на груди, у Федора на руке.
— Тем более Федору нельзя ехать, — сказал я. — У него жар. Температурит.
Петя подобрал губы.
— Хорошо. Только вы оба, в случае чего, — смотрите. Дайте мне знать немедленно. Здесь есть ребята, но все молодежь: неосторожны. А я еду в город сейчас же — срочно вызывают. Прощай, дорогой друг.
— Прощай, Петя.
Мы поцеловались. Потом зашли к нам в комнату. Попрощавшись с Федором, Петя сошел вниз. Через минуту из своего окна я увидел, как его бричка покатила в гору. Из — под копыт лошадей поднимались клубы пыли и ветром относились в сторону. За бричкой в пыли скакало пятеро верховых. Вот бричка перевалила за бугор и скрылась — точно утонула в красном закатном небе. Эту ночь я долго не мог заснуть. В соседней комнате уложили раненого. Он мучительно стонал, кричал и бранился. В час ночи он замолк. А на утро я узнал, что он умер ровно в час ночи.
Глава вторая
Следующие дни я был предоставлен исключительно самому себе.
Захолустная санаторная обстановка создавала впечатление полной оторванности от жизни. Точно я находился не в 60 верстах от губернского города, а где–нибудь на краю света.
Санаторцы больше походили на монахов, чем на больных. В первый же день я почувствовал, что значит не иметь утром газеты — не знать, что ты будешь делать круглые сутки. Вся тяжесть растительной жизни была для меня особенно остро ощутительна именно здесь. Проснувшись, бродишь по коридору и залу санатории. Пьешь, ешь, спишь. Вот и все. Организовывать какие–нибудь вечеринки, любительские спектакли вполне резонно запрещал врач. Вести какую–нибудь работу в местечке также было строжайше запрещено. Оставалось или самоуглубляться, чего я терпеть не мог и не могу, или ничего не делать и терпеливо ждать выздоровления. Я решился на последнее.
* * *
Первые дни от нечего делать я знакомился с окружающей обстановкой. Узнал многое. Я узнал, что наш хмурый старик фельдшер в этой санатории служил уже 20 лет. До Октябрьской революции он был махровым эс–эром. При советизации края его сын, пору чик царской армии, и дочь, гимназистка 7‑го класса, сбежали в Сибирь к белым. Теперь он прикидывался честным беспартийным, но на самом деле ненавидел революцию и ее творцов. Я сам убедился в этом.
Как–то утром, во время перевязки, он попросил меня дать о себе сведения.
— Для анкеты требует губерния — прибавил он.
После перевязки он сел за письменный стол. Одел на свои серые подслеповатые глаза большие роговые очки. Глядя на меня исподлобья, стал задавать анкетные вопросы. Я отвечал. Он, не спеша, записывал ответы. Когда дело дошло до графы «партийность», и я без заминки ответил, он весь как–то съежился. Записывая, скорчил на лице полунасмешку, полугримасу и сказал: «в большевиках, значит, состоите». В его голосе прозвучала неприкрытая злобная нотка.
Кроме него в санатории находились две фельдшерицы. Одна была худенькая бледная женщина с большими синими кругами под глазами, шопотным разговором и робкими движениями. Она словно была чем–то сильно напугана и всего боялась. У нее, говорили, был туберкулез.
Другая фельдшерица долго привлекала мое внимание. Это была типичная жирная базарная торговка. Все у нее было крикливо — от вертлявой походки, резкого голоса, пестрого коврового платья и до ярко–желтых волос.
Она умела самые любезные слова произносить грубым тоном. Если ее приходилось слушать издали, то всегда казалось, что она с кем–то ожесточенно ругается. На самом деле в эти минуты она вела самую мирную беседу. О ней говорили как о жестокой женщине. И на самом деле, когда она делала санаторцам перевязки, то даже мне со стороны было больно смотреть. Она буквально срывала марлю с запекшейся кровью от ран.
Все больные относились к ней недружелюбно, и она это знала.
Ознакомившись с ней и стариком фельдшером, я решил при первой возможности сообщить о них в губернский здравотдел.
Непосредственно нас обслуживали няни. Они работали а санатории посменно, а жили в 3–5 верстах по деревням. Здоровенные, краснощекие крестьянки–няни ласково обращались с больными зачастую даже слишком ласково.
* * *
Большинство больных оказались рабочими. Часть из них уже давно отошла от производства. Другая, большая часть — только с Октябрьских дней. Кроме рабочих, в санатории лечились также несколько красных солдат–партизанов. Все они были героями революционного долга. Дали все, что могли, нашему делу. О каждом стоило написать большую захватывающую, полную героизма книгу.
* * *
С двумя из больных я близко сошелся. Это были мои соседи по обеденному столу и оба завзятые шахматисты. Санаторная скучища заставляла нас играть в шахматы по пяти — десяти партий в день.
Первым из них был мой неразговорчивый сосед, ответивший мне как–то за обедом: «здесь все коммунисты». Он состоял редактором губернской газеты. Несколько месяцев назад его привезли в санаторию. Переработался. На работе стали одолевать нервные припадки. Да и немудрено: он работал и за корректора, и за журналиста, и за редактора. Руководил книгоиздательством, замещал много начальников и заведывающих губернских аппаратов. Состоял в десятке комиссий, был активным членом Губкома — и все один. В губернском городе у него остались жена и трехлетний ребенок. Он их любил и тосковал без них. Это был начитанный, по–большевистски мыслящий человек. Но его одолевала серьезная болезнь. Нервная система работала с острыми перебоями. Временами на него нападали припадки слепой раздражительности. В такие моменты он был невменяем.
Вторым санаторцем, с которым я близко сошелся, был военный комиссар бригады — рабочий–путиловец Ветров. Лицо у него было хмурое, загорелое и энергичное. Большие черные усы свисали вниз. Говорил он баском и как будто лениво. Любил шутить. Мы хохотали до боли, до слез, слушая его замечания «по существу» или реплики за шахматами. Вся соль его юмора была непередаваема. Она заключалась в несоответствии смысла и произношения. Он был контужен в голову и часто с ним случался столбняк. Я всего только один раз видел его в эти минуты. Безжизненно стекленели глаза и каменели черты его лица. В этот момент на него было жутко смотреть. После каждого припадка он лежал несколько дней.
Наконец, моим третьим, правда старым, другом являлся Федор Федосеев. В отношении нервов он был здоров как пень. Сильно мучила его пораненная в лесу рука. Чтобы представить его себе, нужно вообразить олицетворенную хитрость, скрытую под маской простодушия и даже легкомыслия. Федор представлял собой необыкновенный талант самородка–следователя. Как паук, он умел плести невидимые сети дознания. В жизни он почти всегда что–нибудь и кому–нибудь рассказывал, но еще больше расспрашивал. Бывало, болтает час–другой, ничего путного не скажет, а всех присутствующих заставит высказаться о себе. По происхождению он был крестьянин, но с крестьянством порвал ещё задолго до революции.
Его философия была очень проста и ясна; он иногда говорил мне: — «Я, братец ты мой, все время на войне. И еще долго на войне буду. Вояка я. Я, братец, думаю так, что нужна полная победа, а не мир. Мир–то, братец, чепуха на постном масле. Никогда наши враги не примирятся с нами. Волков и овец не примиришь. Да и не к чему примирять, — врагов уничтожать надо. Вот какой я, братец ты мой, вояка. Ха–ха–ха!»
Но такие разговоры он вел очень редко и только с близкими друзьями. Между прочим, в санатории не сообщил ни своей настоящей партийности, ни должности. А назвался беспартийным завхозом. Об этом он меня предупредил еще в первый день нашей санаторной жизни.
Вот с этими друзьями в тяжелой санаторной обстановке я и проводил все время.
На 4‑й день после обеда т. Стрепетов предложил нам прогуляться по местечку. Федор отказался, — пошли трое: я, Ветров и Стрепетов. Поднялись на бугор. Вечерело. Солнце еще не зашло, но наполовину уже скрылось за дальним лесом. С бугра, как на ладони, открывалась вся окрестность. В зеленой массе леса выделялись островки деревень. От нашего бугра вниз тянулась главная улица местечка и обрывалась у реки. За нею расстилался луг. А позади нас на десятки верст разбросалась степь, гладкая, широкая, озаренная красными лучами солнца.
Стрепетов взял на себя шутливую роль руководителя прогулки.
— До ужина мы все по порядку успеем осмотреть, — говорил он, — а интересного много.
Мы пошли вниз по улице. Стрепетов быстро вошел в роль путеводителя.
— Вот этот кооператив, — сообщил он, — интересная штука: заведывает им местный кулак — Ничипор. Пайщики выбрали. У него девиз — не до жиру, а быть бы живу.
Мы шли дальше.
— А вот эти ворота, что вымазаны дегтем, принадлежат родителям невесты председателя совета. Славная девушка. Кто вымазал — неизвестно. Вон в том желтеньком домике с карнизом и занавесками проживает наш врач. Вождь здешнего эс–эровского подполья — Павел Иванович Жигла.
— Как! — в один голос воскликнули я и Ветров. — Здесь есть эс–эровская организация?
Стрепетов произвел успокоительный жест:
— Только не кричите. Есть, и даже сильная. Я вам это неспроста говорю. Вот отойдемте дальше — покалякаем. Но я отвлекся. Дальше.
Вот там, видите, в долинке, в березах усадьба. Там жил член ЦК партии эс–эров. Он раньше заведывал местным домом для умалишенных. Теперь в этом здании, где он жил раньше, помещается школа.
— Здесь есть дом для умалишенных?
— Да. Я же вам сказал. В двух верстах отсюда. Говорят, там безобразия творятся, но насколько верно — это вопрос.
Мы перешли мостик. Внизу журчала вода.
— Вот здесь, — указал Стрепетов на зеленый холм под двумя елями: — здесь похоронен зверски убитый местный партийный рабочий. Славный был парень, говорят. Видите ли, он послал донос на эс–эров, но послал его по почте, а на почте сидит заведывающим, как говорят, сам секретарь местной организации эс–эров.
Мы вышли за местечко. Кругом нас было пустынно.
— Теперь мы сможем говорить свободно. Пойдемте вот по этой дороге — она широкая и прямая, дальше видно. Дело вот в чем, товарищи, — лицо Стрепетова стало серьезным: — сегодня утром я лежал возле мостка в кустах, припадок был. На мостке остановились и говорили два местных бородача–мужика. Они меня не видали и во всю негодовали на разверстку. Если только правда, то здесь орудует мерзавец упродкомиссар. Во всяком случае, похоже на правду. Один мужик говорил, что у него все зерно забрали дочиста. Нечего есть. А богатея–то — вон этого Нечипора — кооператора, не трогают. Ругали Советскую власть — скверно ругали, называя висельниками коммунистов. Пообещали скоро показать нам кузькину мать. Говорили о каком–то Степке–головорезе, о теплых ребятах из лесу, о неком радетеле. Обещались рассказать старикам в селах. «Неча, говорят, врать–то — это–то Советская власть, да не та, а другая: тут жиды, да воры орудуют, мол дохтур Павел Иванович сказывал. Вот мы, мол, им покажем». Ну, а нашего врача зовут Павлом Ивановичем — мотайте на ус. Да‑с, вот что. Об организации эс–эров здесь каждый коммунист знает — эс–эров всех знают наперечет. Только с поличным уловить не могут. Хорошо подпольничают. Ну, что вы скажете?
Я рассказал об убийствах в Михайловском.
— Надо бы нечто предпринять, — буркнул Ветров.
— Сначала повернем назад — предложил Стрепетов — а затем я внесу предложение.
Мы повернули обратно. Уже стемнело. Поселок сиял огнями. С реки несло сыростью. Где–то хороводила деревенская молодежь. Пели песню унылую и заливную.
— Прежде всего будем внимательны. Это основное. Потом нужно предупредить здешних ребят и губернию. Потом нужно спровоцировать доктора на откровенность. Разозлить его и узнать, что теперь предполагается с их стороны. Это беру я на себя, — говорил Стрепетов. — Потом мы установим слежку за врачом. Этим придется заняться нам всем. Завтра еще поговорим. Ну — теперь молчание. Мы переходим мост. Направо — видите — шесть огней. Это местный рабочий клуб. Но руководит им бывший эс–эр, как говорят — профессиональный террорист.
Было уже темно, когда мы вошли в санаторию.
* * *
После ужина Стрепетов шепнул мне: «Ступайте на электризацию. Будет интересно». Я сошел вниз и в дверях докторского кабинета столкнулся с врачом.
— Разрешите мне на электризацию? Любопытно, — сказал я.
— Пожалуйста. Любопытство полезная вещь.
Я вошел за врачом в кабинет. Там было темно. В теплом и душном воздухе стояло 6 человек больных. Среди них был Стрепетов. Доктор любезно шутил со всеми. Разговаривая, облачился в серый халат и сказал: «приступаем».
Было полутемно. Затрещала ручная электрическая машина. На конце электрического душа загорелись синеватые искры. Искры потрескивали, гасли и вспыхивали вновь. Врач смотрел на часы и вел разговор со Стрепетовым.
— Так… Явление вполне реальное — электричество.
— Но не материальное, — доктор как–то по волчьи оскалил зубы.
— В широком смысле — материальное электричество везде, его можно всюду извлечь из любого предмета. Да оно же лежит в основе первичных элементов материи, атомов. Нельзя отрицать последних данных науки.
— А что эта ваша хваленая наука знает? — ничего.
— Доктор, это очень смело. Наука — это аэроплан, телеграф, радио, рентгеновские лучи, жизнь в капле воды, астрономия, теория атомов. Доктор, вы впали в пустячки. Мягко выражаясь, вы говорите не серьезно.
— Наука всего не знает.
— Это неважно: она знает много и будет знать больше.
— Но кто создал мир, наука знает?
— Никто не создавал — говорит наука. Природа вечна.
— Вечна? Ха! Ха. Ха! Мы многого не знаем, дорогой друг. Нам многого не дано знать. — Доктор опять оскалил зубы: — Да не дано.
— Т. е., как не дано?
— Мы, например, не знаем, где начало мира и где его конец. Не знаем, да?
— Узнаем. Да это не столь существенно.
— Не знаем, что значит беспредельное. Не знаем границ мира — мы ничего не знаем. Нам многого не дано знать.
— Вы, как видно, веруете в бога, доктор? Ха. Ха!
— Да — вы напрасно смеетесь. Верую.
— Тогда зачем же вы поступаетесь своей верою? Зачем кощунствуете — лечите? Ведь все от бога, и болезни стало быть от него.
— Профессия…
— Только–то. Бедные мы пациенты. Доктор! вы — ходячий покойник. Вам нельзя быть врачом. Ступайте в монастырь.
Доктор промолчал.
— Следующий, садитесь под душ.
Опять затрещало электричество. Еще ярче сверкали и громче потрескивали изумительно красивые электрические искры. Стрепетов не отставал от врача.
— Доктор — какова же ваша действенная программа? Неужели вы зовете все человечество в церковь? Призываете сломать науку и сжечь ее достижения?
— Знаете что, тов. Стрепетов, — мы когда–нибудь наедине поговорим о программах и вообще. Теперь не место.
— Как видно, вы отрицаете материю? — не унимался Стрепетов.
— Нет, не отрицаю — но не она первый источник. Первоисточник — дух. Вот что говорю я.
— Дух? Это неуловимо и непонятно.
— Да, дух. Т. — е. то, чем вы живы.
— Мой организм живет пищей.
— Через сознание, вот в чем тут дело. Вначале вы должны пожелать есть.
— Но ведь я пожелаю есть тогда, когда явится физическая потребность в еде.
— Нет, вначале следует осознание, а потом является потребность. Как следствие — является потребность.
— Сознание определяет бытие человека, хотите вы сказать?
Врач снова не ответил.
— Следующий, — сказал он. И добавил Стрепетову: — Жизнь покажет, на чьей стороне правда. А вообще болтать — вредно. Особенно вам. Но как–нибудь на–днях вы узнаете мою действенную программу. Поверьте мне. И тогда поговорим.
Мне показалось, что глаза доктора сверкнули в потемках.
— А пока попрошу всех оставить кабинет. Один из ваших товарищей, хотя он и исповедывает материализм, вынужден прибегнуть к нематериальной вещи, к лечению внушением — гипнозу.
Выходя, Стрепетов огрызнулся. — Это еще большой вопрос, насколько гипноз не материален. Он действует только на близком расстоянии. Попробуйте загипнотизировать кого–нибудь из ваших за границей. Ну, хотя бы Чернова. Уверен, что не сумеете.
* * *
Когда я поднимался по лестнице к себе в комнату, то почувствовал за спиной чей–то взгляд. Я быстро оглянулся. В углу у стены стоял старик фельдшер. Кулаки у него были сжаты. Брови и губы плотно стиснуты. Он смотрел на меня раскаленным взглядом поверх больших роговых очков. Заметив, что я оглянулся, он скрылся за углом лестницы. В комнате я застал Федора. Он писал письмо. Я прервал его занятие и подробно рассказал ему все, что узнал от Стрепетова. Сказал также о том, что мы втроем решили предпринять. Он с минуту подумал и затем обрезал: «Лечитесь и не делайте глупостей. Никаких слежек не устраивайте. Во всяком случае меня оставьте в стороне… Так–то, братец. А сами действуйте, как знаете».
Затем он дал мне прочесть свое письмо. Там было сказано дословно все, что я сегодня узнал от Стрепетова. Оно было адресовано Предгубчека и пересылалось не по почте.
— Теперь давайте, братец, спать, — предложил Федор. — Утро вечера мудренее. Х‑ха — и тут же внес поправочку: — т. — е. завтрашнее утро мудренее сегодняшнего вечера.
* * *
Утром ко мне явились гости. Я только что умылся и поднимался к себе наверх. У двери своей комнаты я увидел военного и женщину в костюме сестры милосердия. Лицо военного показалось мне знакомым. Где–то я уже встречал эту курчавую рыжую бородку, этот нос с горбинкой и два большущих серых глаза.
— Вам кого? — спросил я.
Военный внимательно посмотрел мне в глаза и вдруг стремительно бросился на меня с криком:
— Тебя нам нужно, чорт полосатый.
Тут только я узнал его. Это был мой друг, гомельский рабочий Арон Шеенсон. Мне было бы на много легче представить себе встречу с Ароном где–нибудь на луне, чем в этой глуши. Но Арон не дал мне времени для расспроса.
— А вот знакомься — красная сестра милосердия — Феня Маслова.
— Зеленая, — шутливо добавила сама Феня, — я только что окончила курсы.
— Ну, не форси, Феничка. Ты знаешь, ведь она уже 2 года на фронтах. Героиня. Хо–хо!
Мы вошли в комнату. Я познакомил прибывших с Федором.
— Какими судьбами? — задал я вопрос Арону. — Мне что–то удивительно.
— Много, брат, бывает удивительных вещей на свете. Однако, слушай. Я секретарь местной партийной организации. Попал сюда по своему желанию. У меня такой характер — люблю развернуться в работе.
— Но, ведь, ты последнее время работал в Минске?
— Ничего не поделаешь. Перебросили. Говорят, хороший организатор — а я не верю.
— А сестрица? — полюбопытствовал Федор.
— Она практикантшей в доме умалишенных. Ха–ха.
— Эго работа тяжелая с непривычки, — сказал я.
— Сама хотела. Ее в губернии все уговаривали не ехать. И я уговаривал, и Предчека уговаривал, и секретарь Губкома — она партийная. Не помогает.
— Потише вы о партийности, — оборвал его Федор, — да и сюда напрасно пришли.
Арон и Феня переглянулись.
Я, правда, не особенно опытный наблюдатель, но все же заметил, как Феня густо покраснела, когда Арон упомянул о Борине. — Здесь что–то есть, — подумал я. Но расспрашивать не стал. Я знал от самого Пети, что у него где–то на юге проживала жена. Знал, что он ее горячо любил и что она его тоже сильно любила. Они разошлись еще задолго до революции, к глубокому надрыву обоих. О причинах разрыва я никогда не решался расспрашивать Борина.
Однако, эти мысли я тотчас отбросил. Феня была еще совсем девушкой. У нее были прекрасные прямые черты лица, девичья походка и стан, открытый взгляд больших голубых глаз. Взгляд этих глаз был строгий и искренний. Может быть, потому глаза казались такими, что они были окаймлены изсиня–черными бровями и ресницами.
Мы поговорили еще около часу о наших злоключениях.
Арон сердито сжал брови и обещал узнать «этого прохвоста упродкомиссара». Потом мы расстались. Феня ушла к себе на службу. Федор взял с нее обещание — пока с недельку никому не говорить про свою партийность и не заглядывать к нам.
Арон обещал заходить ко мне два раза в сутки. Федор благосклонно разрешил ему это.
После завтрака меня отозвал в сторону Стрепетов.
— Надо договориться. Идите в зал. Я приду с Ветровым.
В другое время и при других обстоятельствах я бы, пожалуй, отклонил этот заговорщический союз троих. Но я был без дела. К тому же, у меня были основания для серьезных подозрений. Поэтому, не послушавшись вечерних наставлений Федора, я все–таки сошел в зал. Через минуту пришли мои друзья. В спешном порядке, шопотом, мы распределили время и роли. Все нити сосредоточивал у себя Стрепетов. Было решено следить за домом врача до и после ужина. Каждый дежурил по два часа. Стрепетов, кроме того, взял на себя связь с местной ячейкой и губернией. Решив действовать, мы разошлись. Мне предстояло дежурить с 9 до 11 ч. ночи вместе с Ветровым.
В пять часов пришел Арон и принес с собой свежие газеты. Это было для меня большой радостью. Кроме газет он принес еще кулек с конфектами. Час от часу становилось не легче — Арон и конфекты были для меня несвязуемыми вещами. Но, видно, на самом деле все течет и изменяется.
Арона я знал еще с раннего детства. Мы жили вместе в одном доме в Гомеле. Моя семья проживала на чердаке, а его в подвале. Так в темном и сыром подвале Арон и вырос. Из подвала ему был виден кусок грязного вымощенного булыжником двора. На дворе круглые сутки стучал молотком его отец, колесник. Я с Ароном часто играл на улице, частенько дрался, при чем всегда был бит. Начиная с детства он все время работал с отцом, а 16 лет попал на выучку к портному. До революции работал швейником. В подполье он нес небольшую ячейковую партработу. До конца 18‑го года я ничего не слышал о нем.
Но как–то однажды мне о нем рассказал раненый красноармеец, попавший к нам в городской лазарет южного фронта. Вот что он рассказал мне об Ароне. На юге, где жидоедство царским правительством было развито, в этой стране непрекращающихся погромов, Арон руководил хохлами–повстанцами. Те шли за ним куда угодно и под его начальством проявляли чудеса храбрости. Украину тогда занимали немецкие оккупанты. Два раза хохлы — повстанцы выносили на своих плечах тяжело раненого Арона. Рискуя пытками и смертью, они лечили его на хуторах у своих. Все объяснялось очень просто. Арон являлся человеком положительного дела. Целиком принадлежал идее, за которую он боролся, и в этом была его сила. Он никогда не обманывал, не обманывался сам и никому не спускал лжи. К тому же он был прирожденным бойцом и организатором революционной борьбы. Крестьянскую психологию он знал до тонкости. Во всем остальном слыл большим простаком.
Когда Арон ушел, я сел просматривать газеты. Все они грозно писали: над республикой собирается черная туча. Со всех сторон, со всех окраин к Москве движутся генеральские банды. Голод и эпидемия разыгрались на неорганизованном просторе бывшей России. Бил тревожный набат из края в край. Его могучие отзвуки растекались по всему миру… Из всего этого я сделал только один вывод — скорее поправляться, да вновь за работу. Но рана на шее все еще не заживала. Она гноилась, требовала частых промываний и перевязок. Она привязала меня к санатории.
* * *
За ужином я заметил сильную возбужденность и бледность Стрепетова. Я спросил его, что случилось.
— У доктора в доме сейчас идет многолюдное собрание — будем следить. — И, наклонившись ко мне совсем близко, он шепнул. — У них, кажется, есть стража, и они как будто поют молитву — не знаю только какую.
Ужин мне показался невкусным, но я принудил себя и через силу съел его.
Соблюдая меры предосторожности, я незаметно выскользнул из санатории. Спешно взбежал на бугор. Перешел на противоположную сторону темной улицы и оттуда принялся наблюдать за домом доктора. Было свежо и пахло дождем.
Шагах в 50 от меня, где–то находился Ветров. По условию мы обязаны были сообщать друг другу наиболее важные результаты наблюдения. Ночь стояла темная, туманная. На близком расстоянии было трудно видеть. Дом доктора сиял туманными расплывчатыми пятнами окон. По временам из него доносились не то песни, не то крики. Было моментами похоже, что там кричали ура.
Через полчаса бесплодного топтания на одном месте я устал. Стала болеть шея. Захотелось спать. Показалось никчемным и дурацким торчать ночью у забора. С этой мыслью я пошел разыскивать Ветрова. Его нашел я сидящим на скамейке, шагах в 20 от меня. Я высказал ему свою мысль. Он не возражал.
— Надоело, — сказал и он.
Мы решили приблизиться к дому настолько, чтобы, если не слышать, то, по крайней мере, видеть самый предмет нашего наблюдения. С двух разных концов улицы мы перешли дорогу. Вокруг дома с улицы никого не было видно. Мы осмелели и подошли вплотную к освещенным окнам. Стали ясно слышны крики, шумный говор десятков людей. Какие–то звонки и стуки.
— Надо заглянуть в окно, — предложил я.
Ветров молча утвердительно кивнул головой. Оперся об стену руками и предложил мне взобраться на его плечи. Мы осмотрелись. Туманная улица была пустынна. Я взлез ему на спину и уже хотел было, взявшись за карниз, стать на его плечи. Но вдруг был кем–то сзади схвачен, легко поднят на воздух и с высоты сажени брошен на землю. Я больно ушибся, но сознание не потерял. Возле меня заревели хриплые голоса, послышалась отборная матерщинная ругань и смех. Потом чей–то властный, зычный басок приказал:
— Несите их, ребята, в дом — скорее, через сад.
Кто–то грубо схватил меня под мышки и потащил. Мои ноги волочились по земле. Все было ничего, пока меня тащили по ровному месту. Но когда стали втаскивать по лестнице, и мои ноги пошли выбивать по железным ступенькам частую дробь, я застонал от сильной боли. Однако ж, мои мучения на этот раз были не продолжительны.
Над моими ушами раздался стук сапогов и звон шпор. Тот же властный голос сказал:
— Доктор — приведите их в чувство.
Я молча открыл глаза. Увидел перед собой нашего санаторского врача в черном фрачном костюме и рядом с ним офицера в сединах, одетого в полную форму полковника царской армии.
— Этот в сознании, — сказал доктор, указывая на меня. — Вы пока займитесь им, а я этим…
— Посадите его на стул, — приказал полковник двум растерянного вида мужикам, стоявшим у дверей. — Не мешкать.
Мужики подбежали ко мне, подняли и усадили на стул. Полковник расселся напротив в кресло.
— Не ушиблись ли, любезнейший? — осведомился он с нежной улыбкой. — И охота же вам толкаться по ночам и засматривать в чужие окна!
Я молчал.
— Но, может быть, вы и ваш товарищ просто любители пикантных картинок. А? Насчет всяких там раздеваний и одеваний. Тогда несколько неудачный объектец избрали вы. Лучше бы заглянули в окошко, например к невесте здешнего предисполкома. Она в этом отношении откровенна и занавесочки у нее невысокие.
От полковника несло водкой.
— Или, может быть, вы не знали, что этот дом — доктора Павла Ивановича?
Я молчал и следил за тем, как доктор давал нюхать что–то из пузырька Ветрову. Ветров лежал пластом без малейших признаков жизни. Полковник достал роскошный золотой портсигар, бережно извлек оттуда папироску и предложил мне: «Хорошие папироски».
Я сказал, что не курю.
— Не курите? Напрасно. Ну‑с, так что же вы делали здесь под окнами, мой милый?
Я сказал — что мы вдвоем случайно проходили мимо этого дома, услышали шум и пение. Решили удовлетворить праздное любопытство.
— Хе–хе–хе! — отрывисто засмеялся полковник. — Воистину праздное — и для этого вы полчаса, а ваш коллега полтора часа торчали на той стороне улицы?
Как видно, они все знали. Я решил отмалчиваться.
— Так как же, голубчик? Вы что же не изволите отвечать? Павел Иванович, он из вашей санатории?
— Да, — буркнул доктор. — Это коммунист — друг ПредЧК.
Я следил, как голова Ветрова безжизненно покачивалась на руках у доктора.
— Ага, вот что! — ласково и игриво изумился полковник и затем обратился ко мне: — Ну и шутник же вы, я вижу, милорд… Но шутки в сторону, собака! Говори, шпион, — что вашим известно об нашем восстании? Говори сию же минуту, иначе расстреляю.
Черты лица полковника исказились. Он занес свой огромный кулак надо мною. — Говори, мерзавец!
Я сразу сообразил, что нужно прикинуться хорошо знающим о восстании. Я хотел ложью напугать его и спутать у них карты. В своей смерти я нисколько теперь не сомневался.
— Мы знаем все, — твердо сказал я. — Но восстанию не бывать! Из губернии сюда движется войско. Вы все на нашем учете. Не пройдет и двух дней, как все вы будете в ЧК.
— В ЧК? — вскричал полковник. — Врешь, мерзавец — мы не будем ждать и одного дня ради вашего удовольствия. Мы завтра же, мы сегодня же устроим восстание. Полковник вытер пот с лица раздушенным платком.
— Пока что, я удовлетворен. Павел Иванович, отправьте их куда–нибудь. Они мне больше не нужны. А завтра вас, голубчики–коммунистики, мы расстреляем или повесим.
Врач, не глядя на меня, ответил: — Я их отправлю в сумасшедший дом. Он в стороне. Туда я проектирую отправлять всех этих.
— Там же удобно и расстреливать. Я вызову сейчас закрытую карету и переброшу их туда. Там все готовы.
Полковник и доктор вышли из комнаты. Мужики у дверей внимательно уставились на меня. — Караулят, — подумал я. В полураскрытую дверь, куда ушли доктор и полковник, слышались шум, смех и звон бьющегося стекла. Крики. Особенно выделялся чей–то женский грубый смех. Мне показалось, что там смеялась наша санаторская толстуха фельдшерица, именно ее смех слышался мне теперь. Внезапно шум прекратился, и в тишине раздался зычный голос полковника.