Следующие дни я был предоставлен исключительно самому себе.

Захолустная санаторная обстановка создавала впечатление полной оторванности от жизни. Точно я находился не в 60 верстах от губернского города, а где–нибудь на краю света.

Санаторцы больше походили на монахов, чем на больных. В первый же день я почувствовал, что значит не иметь утром газеты — не знать, что ты будешь делать круглые сутки. Вся тяжесть растительной жизни была для меня особенно остро ощутительна именно здесь. Проснувшись, бродишь по коридору и залу санатории. Пьешь, ешь, спишь. Вот и все. Организовывать какие–нибудь вечеринки, любительские спектакли вполне резонно запрещал врач. Вести какую–нибудь работу в местечке также было строжайше запрещено. Оставалось или самоуглубляться, чего я терпеть не мог и не могу, или ничего не делать и терпеливо ждать выздоровления. Я решился на последнее.

* * *

Первые дни от нечего делать я знакомился с окружающей обстановкой. Узнал многое. Я узнал, что наш хмурый старик фельдшер в этой санатории служил уже 20 лет. До Октябрьской революции он был махровым эс–эром. При советизации края его сын, пору чик царской армии, и дочь, гимназистка 7‑го класса, сбежали в Сибирь к белым. Теперь он прикидывался честным беспартийным, но на самом деле ненавидел революцию и ее творцов. Я сам убедился в этом.

Как–то утром, во время перевязки, он попросил меня дать о себе сведения.

— Для анкеты требует губерния — прибавил он.

После перевязки он сел за письменный стол. Одел на свои серые подслеповатые глаза большие роговые очки. Глядя на меня исподлобья, стал задавать анкетные вопросы. Я отвечал. Он, не спеша, записывал ответы. Когда дело дошло до графы «партийность», и я без заминки ответил, он весь как–то съежился. Записывая, скорчил на лице полунасмешку, полугримасу и сказал: «в большевиках, значит, состоите». В его голосе прозвучала неприкрытая злобная нотка.

Кроме него в санатории находились две фельдшерицы. Одна была худенькая бледная женщина с большими синими кругами под глазами, шопотным разговором и робкими движениями. Она словно была чем–то сильно напугана и всего боялась. У нее, говорили, был туберкулез.

Другая фельдшерица долго привлекала мое внимание. Это была типичная жирная базарная торговка. Все у нее было крикливо — от вертлявой походки, резкого голоса, пестрого коврового платья и до ярко–желтых волос.

Она умела самые любезные слова произносить грубым тоном. Если ее приходилось слушать издали, то всегда казалось, что она с кем–то ожесточенно ругается. На самом деле в эти минуты она вела самую мирную беседу. О ней говорили как о жестокой женщине. И на самом деле, когда она делала санаторцам перевязки, то даже мне со стороны было больно смотреть. Она буквально срывала марлю с запекшейся кровью от ран.

Все больные относились к ней недружелюбно, и она это знала.

Ознакомившись с ней и стариком фельдшером, я решил при первой возможности сообщить о них в губернский здравотдел.

Непосредственно нас обслуживали няни. Они работали а санатории посменно, а жили в 3–5 верстах по деревням. Здоровенные, краснощекие крестьянки–няни ласково обращались с больными зачастую даже слишком ласково.

* * *

Большинство больных оказались рабочими. Часть из них уже давно отошла от производства. Другая, большая часть — только с Октябрьских дней. Кроме рабочих, в санатории лечились также несколько красных солдат–партизанов. Все они были героями революционного долга. Дали все, что могли, нашему делу. О каждом стоило написать большую захватывающую, полную героизма книгу.

* * *

С двумя из больных я близко сошелся. Это были мои соседи по обеденному столу и оба завзятые шахматисты. Санаторная скучища заставляла нас играть в шахматы по пяти — десяти партий в день.

Первым из них был мой неразговорчивый сосед, ответивший мне как–то за обедом: «здесь все коммунисты». Он состоял редактором губернской газеты. Несколько месяцев назад его привезли в санаторию. Переработался. На работе стали одолевать нервные припадки. Да и немудрено: он работал и за корректора, и за журналиста, и за редактора. Руководил книгоиздательством, замещал много начальников и заведывающих губернских аппаратов. Состоял в десятке комиссий, был активным членом Губкома — и все один. В губернском городе у него остались жена и трехлетний ребенок. Он их любил и тосковал без них. Это был начитанный, по–большевистски мыслящий человек. Но его одолевала серьезная болезнь. Нервная система работала с острыми перебоями. Временами на него нападали припадки слепой раздражительности. В такие моменты он был невменяем.

Вторым санаторцем, с которым я близко сошелся, был военный комиссар бригады — рабочий–путиловец Ветров. Лицо у него было хмурое, загорелое и энергичное. Большие черные усы свисали вниз. Говорил он баском и как будто лениво. Любил шутить. Мы хохотали до боли, до слез, слушая его замечания «по существу» или реплики за шахматами. Вся соль его юмора была непередаваема. Она заключалась в несоответствии смысла и произношения. Он был контужен в голову и часто с ним случался столбняк. Я всего только один раз видел его в эти минуты. Безжизненно стекленели глаза и каменели черты его лица. В этот момент на него было жутко смотреть. После каждого припадка он лежал несколько дней.

Наконец, моим третьим, правда старым, другом являлся Федор Федосеев. В отношении нервов он был здоров как пень. Сильно мучила его пораненная в лесу рука. Чтобы представить его себе, нужно вообразить олицетворенную хитрость, скрытую под маской простодушия и даже легкомыслия. Федор представлял собой необыкновенный талант самородка–следователя. Как паук, он умел плести невидимые сети дознания. В жизни он почти всегда что–нибудь и кому–нибудь рассказывал, но еще больше расспрашивал. Бывало, болтает час–другой, ничего путного не скажет, а всех присутствующих заставит высказаться о себе. По происхождению он был крестьянин, но с крестьянством порвал ещё задолго до революции.

Его философия была очень проста и ясна; он иногда говорил мне: — «Я, братец ты мой, все время на войне. И еще долго на войне буду. Вояка я. Я, братец, думаю так, что нужна полная победа, а не мир. Мир–то, братец, чепуха на постном масле. Никогда наши враги не примирятся с нами. Волков и овец не примиришь. Да и не к чему примирять, — врагов уничтожать надо. Вот какой я, братец ты мой, вояка. Ха–ха–ха!»

Но такие разговоры он вел очень редко и только с близкими друзьями. Между прочим, в санатории не сообщил ни своей настоящей партийности, ни должности. А назвался беспартийным завхозом. Об этом он меня предупредил еще в первый день нашей санаторной жизни.

Вот с этими друзьями в тяжелой санаторной обстановке я и проводил все время.

На 4‑й день после обеда т. Стрепетов предложил нам прогуляться по местечку. Федор отказался, — пошли трое: я, Ветров и Стрепетов. Поднялись на бугор. Вечерело. Солнце еще не зашло, но наполовину уже скрылось за дальним лесом. С бугра, как на ладони, открывалась вся окрестность. В зеленой массе леса выделялись островки деревень. От нашего бугра вниз тянулась главная улица местечка и обрывалась у реки. За нею расстилался луг. А позади нас на десятки верст разбросалась степь, гладкая, широкая, озаренная красными лучами солнца.

Стрепетов взял на себя шутливую роль руководителя прогулки.

— До ужина мы все по порядку успеем осмотреть, — говорил он, — а интересного много.

Мы пошли вниз по улице. Стрепетов быстро вошел в роль путеводителя.

— Вот этот кооператив, — сообщил он, — интересная штука: заведывает им местный кулак — Ничипор. Пайщики выбрали. У него девиз — не до жиру, а быть бы живу.

Мы шли дальше.

— А вот эти ворота, что вымазаны дегтем, принадлежат родителям невесты председателя совета. Славная девушка. Кто вымазал — неизвестно. Вон в том желтеньком домике с карнизом и занавесками проживает наш врач. Вождь здешнего эс–эровского подполья — Павел Иванович Жигла.

— Как! — в один голос воскликнули я и Ветров. — Здесь есть эс–эровская организация?

Стрепетов произвел успокоительный жест:

— Только не кричите. Есть, и даже сильная. Я вам это неспроста говорю. Вот отойдемте дальше — покалякаем. Но я отвлекся. Дальше.

Вот там, видите, в долинке, в березах усадьба. Там жил член ЦК партии эс–эров. Он раньше заведывал местным домом для умалишенных. Теперь в этом здании, где он жил раньше, помещается школа.

— Здесь есть дом для умалишенных?

— Да. Я же вам сказал. В двух верстах отсюда. Говорят, там безобразия творятся, но насколько верно — это вопрос.

Мы перешли мостик. Внизу журчала вода.

— Вот здесь, — указал Стрепетов на зеленый холм под двумя елями: — здесь похоронен зверски убитый местный партийный рабочий. Славный был парень, говорят. Видите ли, он послал донос на эс–эров, но послал его по почте, а на почте сидит заведывающим, как говорят, сам секретарь местной организации эс–эров.

Мы вышли за местечко. Кругом нас было пустынно.

— Теперь мы сможем говорить свободно. Пойдемте вот по этой дороге — она широкая и прямая, дальше видно. Дело вот в чем, товарищи, — лицо Стрепетова стало серьезным: — сегодня утром я лежал возле мостка в кустах, припадок был. На мостке остановились и говорили два местных бородача–мужика. Они меня не видали и во всю негодовали на разверстку. Если только правда, то здесь орудует мерзавец упродкомиссар. Во всяком случае, похоже на правду. Один мужик говорил, что у него все зерно забрали дочиста. Нечего есть. А богатея–то — вон этого Нечипора — кооператора, не трогают. Ругали Советскую власть — скверно ругали, называя висельниками коммунистов. Пообещали скоро показать нам кузькину мать. Говорили о каком–то Степке–головорезе, о теплых ребятах из лесу, о неком радетеле. Обещались рассказать старикам в селах. «Неча, говорят, врать–то — это–то Советская власть, да не та, а другая: тут жиды, да воры орудуют, мол дохтур Павел Иванович сказывал. Вот мы, мол, им покажем». Ну, а нашего врача зовут Павлом Ивановичем — мотайте на ус. Да‑с, вот что. Об организации эс–эров здесь каждый коммунист знает — эс–эров всех знают наперечет. Только с поличным уловить не могут. Хорошо подпольничают. Ну, что вы скажете?

Я рассказал об убийствах в Михайловском.

— Надо бы нечто предпринять, — буркнул Ветров.

— Сначала повернем назад — предложил Стрепетов — а затем я внесу предложение.

Мы повернули обратно. Уже стемнело. Поселок сиял огнями. С реки несло сыростью. Где–то хороводила деревенская молодежь. Пели песню унылую и заливную.

— Прежде всего будем внимательны. Это основное. Потом нужно предупредить здешних ребят и губернию. Потом нужно спровоцировать доктора на откровенность. Разозлить его и узнать, что теперь предполагается с их стороны. Это беру я на себя, — говорил Стрепетов. — Потом мы установим слежку за врачом. Этим придется заняться нам всем. Завтра еще поговорим. Ну — теперь молчание. Мы переходим мост. Направо — видите — шесть огней. Это местный рабочий клуб. Но руководит им бывший эс–эр, как говорят — профессиональный террорист.

Было уже темно, когда мы вошли в санаторию.

* * *

После ужина Стрепетов шепнул мне: «Ступайте на электризацию. Будет интересно». Я сошел вниз и в дверях докторского кабинета столкнулся с врачом.

— Разрешите мне на электризацию? Любопытно, — сказал я.

— Пожалуйста. Любопытство полезная вещь.

Я вошел за врачом в кабинет. Там было темно. В теплом и душном воздухе стояло 6 человек больных. Среди них был Стрепетов. Доктор любезно шутил со всеми. Разговаривая, облачился в серый халат и сказал: «приступаем».

Было полутемно. Затрещала ручная электрическая машина. На конце электрического душа загорелись синеватые искры. Искры потрескивали, гасли и вспыхивали вновь. Врач смотрел на часы и вел разговор со Стрепетовым.

— Так… Явление вполне реальное — электричество.

— Но не материальное, — доктор как–то по волчьи оскалил зубы.

— В широком смысле — материальное электричество везде, его можно всюду извлечь из любого предмета. Да оно же лежит в основе первичных элементов материи, атомов. Нельзя отрицать последних данных науки.

— А что эта ваша хваленая наука знает? — ничего.

— Доктор, это очень смело. Наука — это аэроплан, телеграф, радио, рентгеновские лучи, жизнь в капле воды, астрономия, теория атомов. Доктор, вы впали в пустячки. Мягко выражаясь, вы говорите не серьезно.

— Наука всего не знает.

— Это неважно: она знает много и будет знать больше.

— Но кто создал мир, наука знает?

— Никто не создавал — говорит наука. Природа вечна.

— Вечна? Ха! Ха. Ха! Мы многого не знаем, дорогой друг. Нам многого не дано знать. — Доктор опять оскалил зубы: — Да не дано.

— Т. е., как не дано?

— Мы, например, не знаем, где начало мира и где его конец. Не знаем, да?

— Узнаем. Да это не столь существенно.

— Не знаем, что значит беспредельное. Не знаем границ мира — мы ничего не знаем. Нам многого не дано знать.

— Вы, как видно, веруете в бога, доктор? Ха. Ха!

— Да — вы напрасно смеетесь. Верую.

— Тогда зачем же вы поступаетесь своей верою? Зачем кощунствуете — лечите? Ведь все от бога, и болезни стало быть от него.

— Профессия…

— Только–то. Бедные мы пациенты. Доктор! вы — ходячий покойник. Вам нельзя быть врачом. Ступайте в монастырь.

Доктор промолчал.

— Следующий, садитесь под душ.

Опять затрещало электричество. Еще ярче сверкали и громче потрескивали изумительно красивые электрические искры. Стрепетов не отставал от врача.

— Доктор — какова же ваша действенная программа? Неужели вы зовете все человечество в церковь? Призываете сломать науку и сжечь ее достижения?

— Знаете что, тов. Стрепетов, — мы когда–нибудь наедине поговорим о программах и вообще. Теперь не место.

— Как видно, вы отрицаете материю? — не унимался Стрепетов.

— Нет, не отрицаю — но не она первый источник. Первоисточник — дух. Вот что говорю я.

— Дух? Это неуловимо и непонятно.

— Да, дух. Т. — е. то, чем вы живы.

— Мой организм живет пищей.

— Через сознание, вот в чем тут дело. Вначале вы должны пожелать есть.

— Но ведь я пожелаю есть тогда, когда явится физическая потребность в еде.

— Нет, вначале следует осознание, а потом является потребность. Как следствие — является потребность.

— Сознание определяет бытие человека, хотите вы сказать?

Врач снова не ответил.

— Следующий, — сказал он. И добавил Стрепетову: — Жизнь покажет, на чьей стороне правда. А вообще болтать — вредно. Особенно вам. Но как–нибудь на–днях вы узнаете мою действенную программу. Поверьте мне. И тогда поговорим.

Мне показалось, что глаза доктора сверкнули в потемках.

— А пока попрошу всех оставить кабинет. Один из ваших товарищей, хотя он и исповедывает материализм, вынужден прибегнуть к нематериальной вещи, к лечению внушением — гипнозу.

Выходя, Стрепетов огрызнулся. — Это еще большой вопрос, насколько гипноз не материален. Он действует только на близком расстоянии. Попробуйте загипнотизировать кого–нибудь из ваших за границей. Ну, хотя бы Чернова. Уверен, что не сумеете.

* * *

Когда я поднимался по лестнице к себе в комнату, то почувствовал за спиной чей–то взгляд. Я быстро оглянулся. В углу у стены стоял старик фельдшер. Кулаки у него были сжаты. Брови и губы плотно стиснуты. Он смотрел на меня раскаленным взглядом поверх больших роговых очков. Заметив, что я оглянулся, он скрылся за углом лестницы. В комнате я застал Федора. Он писал письмо. Я прервал его занятие и подробно рассказал ему все, что узнал от Стрепетова. Сказал также о том, что мы втроем решили предпринять. Он с минуту подумал и затем обрезал: «Лечитесь и не делайте глупостей. Никаких слежек не устраивайте. Во всяком случае меня оставьте в стороне… Так–то, братец. А сами действуйте, как знаете».

Затем он дал мне прочесть свое письмо. Там было сказано дословно все, что я сегодня узнал от Стрепетова. Оно было адресовано Предгубчека и пересылалось не по почте.

— Теперь давайте, братец, спать, — предложил Федор. — Утро вечера мудренее. Х‑ха — и тут же внес поправочку: — т. — е. завтрашнее утро мудренее сегодняшнего вечера.

* * *

Утром ко мне явились гости. Я только что умылся и поднимался к себе наверх. У двери своей комнаты я увидел военного и женщину в костюме сестры милосердия. Лицо военного показалось мне знакомым. Где–то я уже встречал эту курчавую рыжую бородку, этот нос с горбинкой и два большущих серых глаза.

— Вам кого? — спросил я.

Военный внимательно посмотрел мне в глаза и вдруг стремительно бросился на меня с криком:

— Тебя нам нужно, чорт полосатый.

Тут только я узнал его. Это был мой друг, гомельский рабочий Арон Шеенсон. Мне было бы на много легче представить себе встречу с Ароном где–нибудь на луне, чем в этой глуши. Но Арон не дал мне времени для расспроса.

— А вот знакомься — красная сестра милосердия — Феня Маслова.

— Зеленая, — шутливо добавила сама Феня, — я только что окончила курсы.

— Ну, не форси, Феничка. Ты знаешь, ведь она уже 2 года на фронтах. Героиня. Хо–хо!

Мы вошли в комнату. Я познакомил прибывших с Федором.

— Какими судьбами? — задал я вопрос Арону. — Мне что–то удивительно.

— Много, брат, бывает удивительных вещей на свете. Однако, слушай. Я секретарь местной партийной организации. Попал сюда по своему желанию. У меня такой характер — люблю развернуться в работе.

— Но, ведь, ты последнее время работал в Минске?

— Ничего не поделаешь. Перебросили. Говорят, хороший организатор — а я не верю.

— А сестрица? — полюбопытствовал Федор.

— Она практикантшей в доме умалишенных. Ха–ха.

— Эго работа тяжелая с непривычки, — сказал я.

— Сама хотела. Ее в губернии все уговаривали не ехать. И я уговаривал, и Предчека уговаривал, и секретарь Губкома — она партийная. Не помогает.

— Потише вы о партийности, — оборвал его Федор, — да и сюда напрасно пришли.

Арон и Феня переглянулись.

Я, правда, не особенно опытный наблюдатель, но все же заметил, как Феня густо покраснела, когда Арон упомянул о Борине. — Здесь что–то есть, — подумал я. Но расспрашивать не стал. Я знал от самого Пети, что у него где–то на юге проживала жена. Знал, что он ее горячо любил и что она его тоже сильно любила. Они разошлись еще задолго до революции, к глубокому надрыву обоих. О причинах разрыва я никогда не решался расспрашивать Борина.

Однако, эти мысли я тотчас отбросил. Феня была еще совсем девушкой. У нее были прекрасные прямые черты лица, девичья походка и стан, открытый взгляд больших голубых глаз. Взгляд этих глаз был строгий и искренний. Может быть, потому глаза казались такими, что они были окаймлены изсиня–черными бровями и ресницами.

Мы поговорили еще около часу о наших злоключениях.

Арон сердито сжал брови и обещал узнать «этого прохвоста упродкомиссара». Потом мы расстались. Феня ушла к себе на службу. Федор взял с нее обещание — пока с недельку никому не говорить про свою партийность и не заглядывать к нам.

Арон обещал заходить ко мне два раза в сутки. Федор благосклонно разрешил ему это.

После завтрака меня отозвал в сторону Стрепетов.

— Надо договориться. Идите в зал. Я приду с Ветровым.

В другое время и при других обстоятельствах я бы, пожалуй, отклонил этот заговорщический союз троих. Но я был без дела. К тому же, у меня были основания для серьезных подозрений. Поэтому, не послушавшись вечерних наставлений Федора, я все–таки сошел в зал. Через минуту пришли мои друзья. В спешном порядке, шопотом, мы распределили время и роли. Все нити сосредоточивал у себя Стрепетов. Было решено следить за домом врача до и после ужина. Каждый дежурил по два часа. Стрепетов, кроме того, взял на себя связь с местной ячейкой и губернией. Решив действовать, мы разошлись. Мне предстояло дежурить с 9 до 11 ч. ночи вместе с Ветровым.

В пять часов пришел Арон и принес с собой свежие газеты. Это было для меня большой радостью. Кроме газет он принес еще кулек с конфектами. Час от часу становилось не легче — Арон и конфекты были для меня несвязуемыми вещами. Но, видно, на самом деле все течет и изменяется.

Арона я знал еще с раннего детства. Мы жили вместе в одном доме в Гомеле. Моя семья проживала на чердаке, а его в подвале. Так в темном и сыром подвале Арон и вырос. Из подвала ему был виден кусок грязного вымощенного булыжником двора. На дворе круглые сутки стучал молотком его отец, колесник. Я с Ароном часто играл на улице, частенько дрался, при чем всегда был бит. Начиная с детства он все время работал с отцом, а 16 лет попал на выучку к портному. До революции работал швейником. В подполье он нес небольшую ячейковую партработу. До конца 18‑го года я ничего не слышал о нем.

Но как–то однажды мне о нем рассказал раненый красноармеец, попавший к нам в городской лазарет южного фронта. Вот что он рассказал мне об Ароне. На юге, где жидоедство царским правительством было развито, в этой стране непрекращающихся погромов, Арон руководил хохлами–повстанцами. Те шли за ним куда угодно и под его начальством проявляли чудеса храбрости. Украину тогда занимали немецкие оккупанты. Два раза хохлы — повстанцы выносили на своих плечах тяжело раненого Арона. Рискуя пытками и смертью, они лечили его на хуторах у своих. Все объяснялось очень просто. Арон являлся человеком положительного дела. Целиком принадлежал идее, за которую он боролся, и в этом была его сила. Он никогда не обманывал, не обманывался сам и никому не спускал лжи. К тому же он был прирожденным бойцом и организатором революционной борьбы. Крестьянскую психологию он знал до тонкости. Во всем остальном слыл большим простаком.

Когда Арон ушел, я сел просматривать газеты. Все они грозно писали: над республикой собирается черная туча. Со всех сторон, со всех окраин к Москве движутся генеральские банды. Голод и эпидемия разыгрались на неорганизованном просторе бывшей России. Бил тревожный набат из края в край. Его могучие отзвуки растекались по всему миру… Из всего этого я сделал только один вывод — скорее поправляться, да вновь за работу. Но рана на шее все еще не заживала. Она гноилась, требовала частых промываний и перевязок. Она привязала меня к санатории.

* * *

За ужином я заметил сильную возбужденность и бледность Стрепетова. Я спросил его, что случилось.

— У доктора в доме сейчас идет многолюдное собрание — будем следить. — И, наклонившись ко мне совсем близко, он шепнул. — У них, кажется, есть стража, и они как будто поют молитву — не знаю только какую.

Ужин мне показался невкусным, но я принудил себя и через силу съел его.

Соблюдая меры предосторожности, я незаметно выскользнул из санатории. Спешно взбежал на бугор. Перешел на противоположную сторону темной улицы и оттуда принялся наблюдать за домом доктора. Было свежо и пахло дождем.

Шагах в 50 от меня, где–то находился Ветров. По условию мы обязаны были сообщать друг другу наиболее важные результаты наблюдения. Ночь стояла темная, туманная. На близком расстоянии было трудно видеть. Дом доктора сиял туманными расплывчатыми пятнами окон. По временам из него доносились не то песни, не то крики. Было моментами похоже, что там кричали ура.

Через полчаса бесплодного топтания на одном месте я устал. Стала болеть шея. Захотелось спать. Показалось никчемным и дурацким торчать ночью у забора. С этой мыслью я пошел разыскивать Ветрова. Его нашел я сидящим на скамейке, шагах в 20 от меня. Я высказал ему свою мысль. Он не возражал.

— Надоело, — сказал и он.

Мы решили приблизиться к дому настолько, чтобы, если не слышать, то, по крайней мере, видеть самый предмет нашего наблюдения. С двух разных концов улицы мы перешли дорогу. Вокруг дома с улицы никого не было видно. Мы осмелели и подошли вплотную к освещенным окнам. Стали ясно слышны крики, шумный говор десятков людей. Какие–то звонки и стуки.

— Надо заглянуть в окно, — предложил я.

Ветров молча утвердительно кивнул головой. Оперся об стену руками и предложил мне взобраться на его плечи. Мы осмотрелись. Туманная улица была пустынна. Я взлез ему на спину и уже хотел было, взявшись за карниз, стать на его плечи. Но вдруг был кем–то сзади схвачен, легко поднят на воздух и с высоты сажени брошен на землю. Я больно ушибся, но сознание не потерял. Возле меня заревели хриплые голоса, послышалась отборная матерщинная ругань и смех. Потом чей–то властный, зычный басок приказал:

— Несите их, ребята, в дом — скорее, через сад.

Кто–то грубо схватил меня под мышки и потащил. Мои ноги волочились по земле. Все было ничего, пока меня тащили по ровному месту. Но когда стали втаскивать по лестнице, и мои ноги пошли выбивать по железным ступенькам частую дробь, я застонал от сильной боли. Однако ж, мои мучения на этот раз были не продолжительны.

Над моими ушами раздался стук сапогов и звон шпор. Тот же властный голос сказал:

— Доктор — приведите их в чувство.

Я молча открыл глаза. Увидел перед собой нашего санаторского врача в черном фрачном костюме и рядом с ним офицера в сединах, одетого в полную форму полковника царской армии.

— Этот в сознании, — сказал доктор, указывая на меня. — Вы пока займитесь им, а я этим…

— Посадите его на стул, — приказал полковник двум растерянного вида мужикам, стоявшим у дверей. — Не мешкать.

Мужики подбежали ко мне, подняли и усадили на стул. Полковник расселся напротив в кресло.

— Не ушиблись ли, любезнейший? — осведомился он с нежной улыбкой. — И охота же вам толкаться по ночам и засматривать в чужие окна!

Я молчал.

— Но, может быть, вы и ваш товарищ просто любители пикантных картинок. А? Насчет всяких там раздеваний и одеваний. Тогда несколько неудачный объектец избрали вы. Лучше бы заглянули в окошко, например к невесте здешнего предисполкома. Она в этом отношении откровенна и занавесочки у нее невысокие.

От полковника несло водкой.

— Или, может быть, вы не знали, что этот дом — доктора Павла Ивановича?

Я молчал и следил за тем, как доктор давал нюхать что–то из пузырька Ветрову. Ветров лежал пластом без малейших признаков жизни. Полковник достал роскошный золотой портсигар, бережно извлек оттуда папироску и предложил мне: «Хорошие папироски».

Я сказал, что не курю.

— Не курите? Напрасно. Ну‑с, так что же вы делали здесь под окнами, мой милый?

Я сказал — что мы вдвоем случайно проходили мимо этого дома, услышали шум и пение. Решили удовлетворить праздное любопытство.

— Хе–хе–хе! — отрывисто засмеялся полковник. — Воистину праздное — и для этого вы полчаса, а ваш коллега полтора часа торчали на той стороне улицы?

Как видно, они все знали. Я решил отмалчиваться.

— Так как же, голубчик? Вы что же не изволите отвечать? Павел Иванович, он из вашей санатории?

— Да, — буркнул доктор. — Это коммунист — друг ПредЧК.

Я следил, как голова Ветрова безжизненно покачивалась на руках у доктора.

— Ага, вот что! — ласково и игриво изумился полковник и затем обратился ко мне: — Ну и шутник же вы, я вижу, милорд… Но шутки в сторону, собака! Говори, шпион, — что вашим известно об нашем восстании? Говори сию же минуту, иначе расстреляю.

Черты лица полковника исказились. Он занес свой огромный кулак надо мною. — Говори, мерзавец!

Я сразу сообразил, что нужно прикинуться хорошо знающим о восстании. Я хотел ложью напугать его и спутать у них карты. В своей смерти я нисколько теперь не сомневался.

— Мы знаем все, — твердо сказал я. — Но восстанию не бывать! Из губернии сюда движется войско. Вы все на нашем учете. Не пройдет и двух дней, как все вы будете в ЧК.

— В ЧК? — вскричал полковник. — Врешь, мерзавец — мы не будем ждать и одного дня ради вашего удовольствия. Мы завтра же, мы сегодня же устроим восстание. Полковник вытер пот с лица раздушенным платком.

— Пока что, я удовлетворен. Павел Иванович, отправьте их куда–нибудь. Они мне больше не нужны. А завтра вас, голубчики–коммунистики, мы расстреляем или повесим.

Врач, не глядя на меня, ответил: — Я их отправлю в сумасшедший дом. Он в стороне. Туда я проектирую отправлять всех этих.

— Там же удобно и расстреливать. Я вызову сейчас закрытую карету и переброшу их туда. Там все готовы.

Полковник и доктор вышли из комнаты. Мужики у дверей внимательно уставились на меня. — Караулят, — подумал я. В полураскрытую дверь, куда ушли доктор и полковник, слышались шум, смех и звон бьющегося стекла. Крики. Особенно выделялся чей–то женский грубый смех. Мне показалось, что там смеялась наша санаторская толстуха фельдшерица, именно ее смех слышался мне теперь. Внезапно шум прекратился, и в тишине раздался зычный голос полковника.

— Господа, мы прослежены. Через два дня будут здесь красные войска. Нужно действовать немедленно, пока на нашей стороне сила. Минута благоприятная. Сегодня, сейчас же — сбор. Арестовывать всех причастных к коммунизму, но самочинно никого не расстреливать.

— Хи–хи–хи, — пьяно засмеялся кто–то.

Полковник продолжал: — арестованных отправлять сюда, оцепить санаторию. Совет. Партком. Чтобы ни один сочувствующий советской власти не был на свободе. Каждая минута дорога. Действуйте энергично. Господа командиры, штаб здесь. Командир отряда — выставить заставы на все дороги. Господа, в решающую минуту выпьем все за единую и неделимую Россию–матушку! За наше верховное командование. Ура!

— У–р–р‑р–а–а‑а‑а! Заревел десяток голосов. Затем крикливый голос санаторского доктора прорезал тишину.

— Господа, выпьем за счастье великого многострадального русского крестьянства — который не…! — Но ему не дал закончить полковник. Он крикнул: — Довольно тостов! Время действовать. Командиры по своим местам, шагом марш!

Раздался стук и грохот отодвигаемой мебели, звон шпор и хлопанье дверей. Потом в доме наступила тишина. Только по временам тишину нарушали телефонные звонки и стоны очнувшегося Ветрова.

А через час нас усадили в закрытую карету и повезли.

* * *

Здесь обрывается рукопись Михеева, но по его рассказам и, отчасти, по сведениям, полученным от других, я решил закончить эту повесть о действительно бывшем с покойным другом моим Михеевым и другими товарищами из Н‑ой организации.