I. В церковь, но не молиться

Мартовское солнце хоть еще и не очень жарко, а все же горячее зимнего, и от лучей его заметно подтаивает, буреет, оседает и выпускает из-под себя мутные ручейки порыхлевший снег.

Уже началась порядочная распутица -- в 1584 году после весеннего перелома зима круто повернула на лето, и в несколько дней московские улицы стали неузнаваемы. Где еще недавно шла гладкая, как бархатная ткань, дорога, окаймленная по сторонам высокими сугробами, там теперь тянулась бурая лента какой-то серой "жижи" из снега и воды. Москвичи и оглянуться толком-то не успели, а сугробы словно слизало и на их месте появились противные лужи.

-- Бе-е-да! -- покачивая головой, ворчал какой-нибудь сивый дед-старожил, пересекая, семеня шажками, дорогу и утопая в "жиже" по самую щиколотку.

-- Кабы за зиму снега было поменьше, то, видать, иное было бы, -- замечает со знанием дела какой-нибудь парень, молотя ногами противное месиво...

Немногим легче было верховым ездокам, это испытал на себе одинокий всадник, едущий утром по одной из улиц Москвы, ведущей за город. Узкая улица, сжатая с боков заборами боярских дворов, казалась непроезжей, до того ее залило весеннею "жижей", и конь, несмотря на понукание, плелся тихим труском, а то и просто шагом, часто оступался, попадая копытом в наполненную талым снегом выбоину, скользил, когда улица спускалась под гору. Конь был не из особенно породистых, но грудастый, с крепкой шеей и сильными ногами, такой, про которого можно было сказать: "Добрый конек".

Всадник был под стать коню. Он не мог назваться красавцем, но эпитет "доброго молодца" был к нему вполне применим. У него был свежий, здоровый цвет лица, и это искупало некоторую неправильность в чертах лица; серые глаза небольшие и косо прорезанные, как у монгола, смотрели так добродушно-приветливо, что заставляли забывать неправильность их строения. По-видимому, рн был невысок ростом. Кафтан суконный, подбитый каким-то темным мехом, не мешал видеть стройность его сложения, и ширина плеч еще более выигрывала от сравнения с тонким, гибким станом, перетянутым красным кушаком, к которому была прицеплена сабля в бархатных с серебряными украшениями ножнах и из-за которого грозно выглядывали рукоятки двух "пистолей" -- предохраняя ездока, едущего за город: времена были нынче тревожные и нельзя было особенно ручаться за свою жизнь...

Из-за поворота выступили небольшая вспотевшая, вся вытянувшаяся от натуги лошаденка, тянувшая розвальни с какой-то кладью, и рядом с нею шагавший седой мужичонка, немилосердно нахлестывавший притомившегося коня.

Молодой всадник вгляделся и крикнул:

-- Фомич! Никак ты?!

-- А я ж самый и есть, Лександр Андреич, -- ответил седой мужичонка, затыкая за пояс свой кнут.

-- Ты как сюда попал?

-- За тобой Меланья, Кирилловна послала.

-- Вот на! Что я -- дите малое, что ли? -- с легким неудовольствием промолвил Александр Андреевич.

-- Как ты вчера из города не приехал, матушка твоя забеспокоилась. Ночью же меня и послала: "Поезжай, говорит, Фомич, узнай, что с ним там стряслось. Мало ль какой грех случиться может!" Ну, я и поехал.

-- А везешь-то что?

-- А это, чтоб дарма в город не ехать, Меланья Кирилловна муку к купцу одному свезти приказала. Уж и намучился же я! Не везет коняга, да и шабаш! До Москвы еще кое-как, а здесь просто беда!

-- Как же так тебя одного и с поклажей ночью отправили? Ведь лихих людей по дорогам вдосталь.

-- И-и, касатик! Что мне сделают!

-- Как что? Коня и кладь отнять могли да и с тобой порешить.

-- Коня это точно... А меня борода седая, что броня, защитит -- на сивого, чай, у душегуба и рука не поднимется. Ну, да Бог пронес! А ты, Лександр Андреич, уже сделай милость: поезжай скорей в вотчину, успокой матушку.

-- Да, видишь, еду. Только я сперва еще в церковь.

-- В какую же? По пути, кажись, нет.

-- В сельцо Степановку.

-- С чего ж ты будешь верст десять крюку делать?

-- Так... надобно мне, -- ответил Александр Андреевич и улыбнулся. -- Ну, поезжай с Богом!

-- Прощай, Лександр Андреевич, -- прошамкал старик и вновь принялся нахлестывать лошаденку. -- Ну-ну, ирод! Ну, окаянный, чтоб тебя разорвало.

Александр Андреевич, успев уже отъехать на несколько сажен, придержал коня и крикнул Фомичу:

-- Коли отдохнуть хочешь, заезжай во двор к Тихону Степановичу. Я у него и ночевал, да уехал рано, с ним не повидавшись: он спал еще. Так ты поклон от меня еще передай!

-- Ладно! Беспременно заеду. Ну-ну, животина! Ну-ну, ирод!

И старик зашлепал по тонкой жиже.

Тронул коня и Александр Андреевич.

Улица поднялась в гору; дорога стала получше, Серый припустил легкой рысью. Утреннее солнце золотило купола Кремлевских соборов, но над городом еще лежал тенистый налет и в нем тонули зубчатые стены, боярские хоромы с резными стрельчатыми теремами, деревья садов, широко раскидывавшие свои безлистные ветви, словно руки, простертые, чтобы больше захватить весенней теплоты, чтобы дотянуться до ясного солнца. Где-то зазвонили к заутрене или к ранней обедне, звук отозвался в другой церкви, в третьей, и скоро переливчатый звон разлился над Москвой из всех ее "сорока сороков" церквей и соборов. Город просыпался. Чаще и чаще слышались полузаглушенные колокольным звоном "людская молва и конский топот". Скрипели ворота дворов, и из них выползала либо таптана [Таптаной или каптаной -- назывался вместительный зимний экипаж, несколько напоминающий троечные сани.] едущего в церковь многосемейного боярина, либо болок [подобие кибитки], либо просто сани, возница истово крестился на все четыре стороны, встряхивал возжжами да покрикивал на коней: "Эй, вы, милые!" Мелькали конные фигуры боярина и его челядинцев, чинно проезжал соборный протопоп, из-под камилавки или скуфейки которого выглядывали две жиденькие косицы, плелся холоп, впервые попавший в Москву и с разинутым ртом смотревший на каменные палаты, на церкви, чуть не касающиеся неба своими золочеными маковками, и другие дива...

Александр Андреевич без устали погонял коня. Колокольный звон, разлившийся по городу, напоминал ему, что время уходит. Добраться до окончания обедни до церкви в селе Степановка было для молодого человека чуть ли не вопросом жизни и смерти. Он горел от нетерпения. Однако, как он ни гнал коня, когда пришлось ему выбраться из стен Москвы и простор полей раскинулся перед ним, солнечные лучи обливали уже не только главы московских соборов, но спустились ниже на верхи теремов, на вершины дерев. Теперь дорога шла глаже, и Серый сам наддал.

Турбинин -- так было прозвище молодого боярина -- вглядывался вдаль. Поля тянулись во все стороны, впереди темнел лес. До него было еще очень далеко, но уже сердце Александра Андреевича начинало наполняться особенным, томительно-приятным чувством: он знал, что, проехав этот лес и взобравшись на холм, он увидит ряды изб села Андреевского и колокольню деревянной церкви. Еще верста потом -- и... и он будет стоять на паперти, поджидая приезда таптаны боярина Степана Степановича Кречет-Буйтурова.

И, когда она подвалит к церкви и холопы помогут выйти из нее сановитому боярину, который, увидев Турбинина, кивнет ему головою и вытащит тучную боярыню, задыхавшуюся под тяжестью шубы, тогда выпорхнет -- именно выпорхнет, как пташка! -- миловидная, белая, с переливчатым румянцем, боярышня и посмотрит на него лучистым, теплым взглядом и, вся вспыхнув, смущенно кивнет в ответ на его низкий поклон. Она пройдет за отцом и матерью в ту часть церкви, где разостлан коврик для семьи боярина Кречет-Буйтурова. Он встанет там, в сторонке, и будет подмечать на себе порою брошенный мельком взгляд голубых глаз, будет следить, как она наклоняет головку, как ее маленькая белая ручка творит торопливо крестное знамение.

Александр Андреевич почти выпустил поводья из рук. Он смотрел, как вырастает, становится менее темным, приближается лес, и думы -- счастливые молодые думы -- неслись, сменяя одна другую, и улыбка играла на лице боярина Турбинина и неровно поднималась его широкая грудь.