Воспоминания
Посвящается молодым воинам Красной Армии, героическим защитникам социалистической Родины.
Книга эта написана по воспоминаниям нашей семьи Аллилуевых.
Труд моего отца С. Я. Аллилуева — его воспоминания о революционной борьбе рабочего класса России, о борьбе большевистской партии — натолкнул меня на мысль дополнить его работу. Ведь многое из событий, из деятельности людей, вошедших в историю, происходило на моих глазах, на глазах остальных членов семьи.
Рассказы моей матери О. Е. Аллилуевой и брата Ф. С. Аллилуева дополняли мои воспоминания. Большинство глав книги созданы нами сообща, и светлые образы брата Павла и сестры Надежды неизменно сопутствовали мне в моей работе.
Большую благодарность я приношу К. Д. Савченко, И. Е. Федоренко и другим товарищам, чьи сообщения обогатили мою работу. С той же благодарностью вспоминаю ныне покойную К. И. Николаеву.
Глава первая
Костром пылает дом на узкой уличке тифлисской окраины. Нестерпимо яркие в темноте южной ночи, языки пламени готовы переброситься на соседние дома.
Оттуда в страхе выскакивают люди. Они тащат наспех схваченный скарб и бегут по улице. Из белого дома напротив выходит женщина. Она прижимает к себе девочку лет четырех, за руку она держит мальчика чуть постарше; подпрыгивая, он старается не отстать от матери.
Девочка на руках матери, испуганно вглядывающаяся в огонь, — это я.
Пожар на Батумской улице, в поселке Дидубе, летом 1900 года — первое неизгладимое впечатление детства.
Я просыпаюсь ночью, разбуженная криками, громкими чужими голосами. За окном ветер раздувает желтое пламя. Оно освещает комнату, и в его свете я вижу мать, торопливо одевающую брата. Потом мама подбегает ко мне и дрожащими руками набрасывает на меня платье. А отца нет. Он должен вернуться после ночной смены. Вот и он вбегает в комнату и, бросив несколько слов, исчезает.
Он спешит к месту пожара. Там в огне квартиры товарищей — рабочих железнодорожных мастерских. Пожарная команда города не в силах справиться с огнем. С пожаром борются добровольцы-рабочие.
Всю ночь оставался отец на пожарище. Он выносил детей, таскал на плечах вещи погорельцев.
Навсегда запомнилось черное небо, звезды, до которых, кажется мне, добирается огонь. Я вижу собак, воющих на пожар, и в отблесках зарева скачущие тени людей. Страшно! Мне хочется закричать, но меня уносят. Со мной и братом Павлушей мать спешит к бабушке, к домику за полем на Потийской улице.
…В белом доме на Батумской улице, в поселке Дидубе, прошли первые годы моей жизни. Я родилась в 1896 году в Тифлисе. Товарищи отца — друзья ею по работе и революционному подполью — были друзьями нашего детства.
Участники революционного движения на Кавказе — М. И. Калинин, И. Франчески, Кириллов, Чодришвили, его жена Мелани, Вано Стуруа, Георгий Ртвеладзе, Родзевич, жена его, которая впоследствии была моей первой учительницей, — всех их я помню.
Вечера, когда шумные споры, чтения я долгие беседы чередовались с игрой на гитаре и пением, живут в моей памяти.
Мне и брату Павлуше, — он старше меня на два года, — тогда казалось, что гости приходят для того, чтобы повеселить нас, ребят, и поиграть с нами.
Нашим любимцем был дядя Миша. Он забегал раньше всех и всегда находил время, чтобы заняться с нами. Прогулки в парк Муштаид были особенно заманчивы, когда нас водил туда дядя Миша. Он бегал с нами взапуски по аллеям парка, и даже Павлуша не мог догнать его. Он тряс тутовые деревья, и сладкая тута дождем сыпалась на траву.
Мы не думали тогда о том, что дядя Миша, изобретательный товарищ наших игр, — опытный революционер-подпольщик и что собиравшиеся в нашей квартире рабочие учатся у этого двадцатичетырехлетнего питерца.
Дядя Миша — Михаил Иванович Калинин отбывал в те годы ссылку в Тифлисе и жил в городе, в квартире-коммуне рабочего Назарова.
Он начал работать в железнодорожных мастерских ч начала 1900 года. Отец вспоминал, как пришел к ним в цех молодой токарь, принесший в мастерские революционный опыт, стойкость, упорство подпольщика.
«Мастерские» — одно из первых слов, которые я научилась произносить.
Мастерские! — постоянно звучало в доме.
Папа в мастерских, подожди, вернется, пойдем гулять, — говорила мама, когда я, совсем еще маленькая, с трудом переступая по комнате, принималась звать отца.
Вот вернется отец из мастерских, расскажу ему, — говорила мама расшалившемуся Павлуше.
Протяжный резкий гудок врывался в тишину улицы.
— Пора в мастерские, — говорил отец.
Бывает, проходит день, ночь, еще день, а отец все не возвращается. Он еще там, в мастерских. И мамин брат, дядя Ваня, уходит туда, и дядя Миша, и все наши соседи, знакомые уходят в мастерские.
С черными лицами, с замасленными руками возвращаются люди из мастерских.
«Там, наверное, все черно и грязно», — думаю я, глядя, как отец долго отмывает жирную, лоснящуюся сажу с лица и рук.
Случалось, мать посылала меня и Павлушу в мастерские отнести отцу еду.
Мы подбегали к воротам и останавливались, поджидая. Перед нами длинные каменные здания с большими мелко-застекленными окнами. Напрасно старались мы разглядеть что-нибудь. За грязными стеклами ничего не видно. Только оглушающее лязганье и стук доносятся оттуда.
А из-под арки депо, пыхтя и ухая, выползают паровозы. Тяжело наваливаясь на поручни, рабочие двигают поворотный круг, и паровоз послушно поворачивается.
Рабочие подползают под колеса и долго возятся, лежа на земле. Мы видим, как они то и дело отирают пот с закопченных лиц. Наверное, очень жарко под пыхтящим паровозом!
В обеденный перерыв отец прибегает домой.
— Скорей, скорей, — торопит он маму, садясь за стол. Он наскоро съедает обед. Он даже не успевает снять свою рабочую блузу. Только вчера мать с таким трудом отстирала ее, а сегодня рубаха опять насквозь пропитана гарью и маслом.
— Папа, когда же ты придешь насовсем? — пристаем мы к отцу. — Пойдем в Муштаид… Ты обещал…
— Пойдем, пойдем, — отвечает отец. Долго не дождаться этого.
— Опять ушел в мастерские… Иногда отец гневно говорил:
— Что они думают, рабы мы им, что ли? Поздно возвращаются из мастерских.
С отцом приходят друзья. Усевшись за прибранный стол, кто-нибудь раскрывает книгу и читает вслух. В наш угол, где на материнской кровати уложили меня и Павлушу, ясно доносится голос чтеца.
Я приподнимаю голову и гляжу на сидящих. Они все мне кажутся сейчас особенно добрыми, хорошими. И как я люблю это задумчивое, с глазами, словно всматривающимися в даль, родное отцовское лицо.
Успокаивающе звучат непонятные слова, когда, отложив книгу, отец и товарищи о чем-то говорят между собой. Как хорошо засыпать под рокот их голосов.
Но иногда я долго лежу с открытыми глазами… Не уснуть… За столом говорят громко, требовательно, как будто кого-то призывают к ответу.
Позже, когда до сознания моего доходил уже смысл то гневных, то восторженных речей наших друзей, поняла я, что те, кто собирались у нас, были борцами-революционерами и что отец, наша семья, все мы навсегда, всей жизнью, всеми делами и мыслями связаны с делом, за которое борются товарищи.
От отца потом узнала я о революционной работе в железнодорожных мастерских.
В те годы молодые революционеры Сталин, Кецховели, Цулукидзе собирали в подпольные кружки тифлисских рабочих. И дух возмущения все больше охватывал рабочих Тифлиса, Отец вспоминал о маевке, которую тогда вместе со всеми тифлисскими рабочими праздновали железнодорожники. Было это в 1900 году. Собирались в горах загородом, по дороге к Соляному озеру, неподалеку от которого расположен старинный монастырь. Узкие крутые тропинки, опоясывающие горы, вели к монастырю.
Ночью рабочие под видом богомольцев шагали по тропкам. Отец часто и живо описывал маевку, порой мне казалось — я сама была ее участницей. Она начиналась с восходом солнца. Хорошо помню эти места. Набегающие друг на друга холмы, каменистые и голые, местами покрыты густой цепкой травой. По склонам холмов кое-где видны кусты ежевики и терна. От редкой этой зелени еще ярче, кажется, желтизна земли под синим тифлисским небом.
Цепляясь за камни и кусты, поднимались рабочие и говорили, говорили о том, что трудно жить, что все невыносимей становится гнет хозяев, что они ненавидят этот порядок и настала пора подниматься на великую борьбу.
А после старых рабочих встал молодой, совсем еще юноша. «Coco!» — звали его рабочие. Coco объяснил, почему празднуется день 1 мая — день международной рабочей солидарности.
Все чаще собирались у нас товарищи. В их голосах звучит озабоченность.
Слово, которое они повторяли, давно мне знакомо: «Забастовка!» В железнодорожных мастерских готовились к забастовке.
Ночью вновь собрались в горах рабочие. Михаил Иванович Калинин выступил первым.
— Власти попытаются сломить нас, — говорил он, — жандармы пойдут на все, только бы не допустить стачки. Но пусть нас не пугает это.
Как предсказывал Михаил Иванович, жандармы попытались разгромить готовящееся выступление. В ночь на первое августа зачинщиков, и моего отца в их числе, арестовали.
Утром об этом узнали в мастерских — и забастовка началась. В токарном цехе, где работал Калинин, остановили паровые машины. И сейчас же прекратил работу вагонный цех. Мастерские опустели. Все рабочие — четыре тысячи человек — покинули их.
…Брошенный в тюрьму — в Метехский замок, отец оставался там несколько месяцев. «Начнется ли вовремя стачка?» — волновался отец. Скоро он узнал об этом. Каждый день новые заключенные прибывали в тюрьму. Бастовали не только железнодорожные мастерские. Остановились, забастовали почти все тифлисские заводы и фабрики. Так откликнулись тифлисские рабочие на призыв молодых революционеров.
Власти пытались приостановить движение, сотнями хватая передовых рабочих.
Чтобы попасть из Дидубе к Метехскому замку, нужно пересечь весь Тифлис.
Я и Павлуша всю дорогу бежим впереди. Маме и дяде Мише не догнать нас.
Останавливаясь, мы спрашиваем:
— Далеко еще?
Пыльные не мощеные дороги окраин остаются позади. Мы пересекаем каменную мостовую и выходим к Куре.
Она здесь такая же быстрая и мутная, как и в нашем Дидубе. Высоко на горе Метехский замок — тифлисская тюрьма. Мы переходим мост и останавливаемся против тюрьмы. Я не могу оторвать глаз от решетчатых окон.
Вокруг толпятся люди — родные арестованных. Как и мы, в какой-то тщетной надежде пришли они под эти окна.
Мама расстилает на камнях платок и вытаскивает из мешка арбуз. Дядя Миша купил его по дороге. Мы рассаживаемся в кружок, и мама разрезает арбуз.
Дядя Миша рукой чертит в воздухе знаки, и мы видим, как, отвечая ему, показываются руки из-за решеток тюрьмы. Нельзя на таком расстоянии разобрать лиц, и мы напрасно стараемся увидеть в окнах отца. Сумеет ли дядя Миша объяснить ему, что в бараньей голове, которую мы только что передали тюремщикам, лежит скатанная в комочек записка?
Громкий окрик заставляет нас вздрогнуть. Перед нами два стражника. Мама незаметно толкает дядю Мишу.
— Что тут за сигналы? А ну-ка, пошли!
Дядя Миша делает удивленное лицо. Это не сигналы. Он развлекал детей показывал им «зайчиков». Его не слушают. Нас ведут в участок.
Мы поднимаемся по узким и людным улицам Майдана. Рядом горланит, шумит тифлисский базар. Надо перейти дорогу. Конвой останавливается. Фаэтон не может разминуться с арбой. Путь загорожен, и мы видим, как дядя Миша переглядывается с мамой. Через секунду его уже нет с нами. Стражники ничего не замечают — они переругиваются с кучером.
Только в участке обнаруживается исчезновение дяди Миши.
— Кто с тобой был? — спрашивают маму.
Я была одна. Одна, с детьми, — повторяет она. Она никого не знает, никого не видела. Какой-то человек подсел к детям и играл с ними.
— Никого с нами не было, — упрямо повторяет Павлуша.
— Никого! — вторю ему я.
Вечером нас отпускают из участка. Мы идем домой. Дядя Миша остался на свободе!
Но охранка следит за ним. Через несколько дней дядю Мишу увели в тюрьму, — туда же, в Метехский замок.
Глава вторая
В Тифлисе, в поселке Дидубе, где прошли первые годы моей жизни, родилась моя мать. Обнесенный открытой галереей, дом деда был похож на все дома Дидубе. Дел по дому было много. Не покладая рук работали бабушка и ее старшая дочь Ольга — моя мать. Женщины стряпали, шили, стирали.
В доме всем распоряжался дед. Тихая жена и дети трепетали перед стариком.
Всегда вспыльчивый и упрямый, он к старости стал еще гневливей. Он был трудолюбив и брался за все. Он хотел разбогатеть. Но что-то ему всегда мешало. Доходы не увеличивались, а долги прибавлялись. Неудачи озлобляли старика, и он срывал досаду на домашних.
Старшая дочь подрастала. Чаще заглядывал в дом друг деда — владелец соседней колбасной. Выпивая с гостем кружку-другую пива, дед примечал взгляды, которые гость бросал на старшую дочь. У колбасника были деньги. Неважно, что он уродлив и стар, что левый глаз у него стеклянный.
Судьба моей матери была решена. Ей не исполнилось и шестнадцати лет, когда дед просватал ее за старика.
В доме уже тогда жил слесарь железнодорожных мастерских Сергей Аллилуев.
Дед не любил молодого жильца из флигеля, который засматривался на Ольгу.
Что нужно этому голяку-рабочему? Не для него растит дочь старик Федоренко.
Но ничего дед не мог поделать. Увлек молодой слесарь Ольгу. Не богата была ее юность — улица в Дидубе, дом, где под тяжелую руку сурово расправлялись с. детьми, работа, которую как будто никогда не переделаешь, одни и те же разговоры соседок. И вдруг в дом пришел молодой рабочий Аллилуев. Он ни перед кем не смирялся. Однажды он увидел, как дед поднял руку на мою мать. Неизвестный пришелец, бедный жилец из флигеля — он осмелился остановить властную руку деда.
— Не позволю чинить кулачной расправы, — твердо сказал он старику.
И Ольга увидела, что ее отец, перед которым в страхе все смолкали, отступил перед Аллилуевым.
А рассказы молодого жильца о жизни народа, которые слушала Ольга, когда они тайком встречались под акациями бабушкиного дворика! Ей, никогда не выезжавшей из Тифлиса, они казались сказочными.
Потом и мы слушали эти невыдуманные рассказы отца, из которых узнавали, что не все в мире устроено правильно, не все справедливо.
— Мой дед и отец были крепостными рабами, — часто повторял папа.
Рабами! У бабушки отца, в прошлом крепостной крестьянки, с молодости не было ни одного зуба — их табакеркой выбил помещик. А деда много раз секли на конюшне. Он показывал внукам глубокие, до старости не заросшие, рубцы на спине.
— Но ты-то ведь, папа, уже не был рабом? — нетерпеливо спрашивали мы.
Отец родился через шесть лет после уничтожения крепостного права в селе Раменье, в Новохоперском уезде Воронежской губернии. Не намного стало легче жить крестьянской семье. Мой дед по отцу умер рано, от холеры. Осталось пятеро ребят. Отец пошел «в люди» с двенадцати лет. Унижения, окрики, брань, детские незабываемые обиды. Отец и тогда был горд, строптив и непокорен.
С шестнадцати лет он стал скитаться по заводам. Начал свой рабочий путь в борисоглебских железнодорожных мастерских. Потом — мастерские в Ельце, в Коврове, в Уфе. Хотел осесть в Москве или в Нижнем. Не нашел работы.
Вернулся обратно в Борисо-глебск и там от товарища услышал о солнечном крае, где будто бы жить рабочему человеку легче, чем всюду. Так отец оказался в Тифлисе. Это было в 1890 году. Ему было двадцать четыре года. В Тифлисе отец около двух лет проработал в железнодорожных мастерских и ушел, не захотел платить штраф за то, что дал пощечину доносчику. Когда на батумском заводе Ротшильда он наотрез отказался заменить штрейкбрехера, мастер, угрожая, пророчил ему:
— Не миновать тебе Петропавловки!
… От бабушки узнал отец о том, как распорядился судьбой дочери старик Федоренко. Плача, бабушка жаловалась на жестокость мужа и на свое бессилие помочь Ольге.
Был назначен день помолвки, но в ночь накануне торжества невеста ушла из родительского дома, ушла с тем, кого выбрала сама. Несколько девичьих вещичек сложила в узелок и, как условилась с суженым, выбралась через окно.
Рядом была комната деда. Цепной пес Бельчик лежал внизу и никого не подпускал близко. Этому сторожу дед верил и засыпал спокойно. Но Бельчик давно привык к ласковой руке молодого жильца и не пошевелился, когда тот помог Ольге выскочить из окна.
Молодые рабочие железнодорожных мастерских, товарищи отца, которые помогли ему выкрасть невесту, нашли и квартиру для молодых. Туда однажды явился дед. В руках у него была плетка, которой он собирался проучить непокорную дочь и вернуть ее домой. К деду вышел отец. Старик понял, что случившееся непоправимо и что ему остается только примириться с молодыми.
Начало семейной жизни мамы было началом ее революционного пути. Через несколько дней после свадьбы ночью молодых разбудил стук в дверь. Дело в том, что революционный кружок, участником которого был отец, выпустил первые печатные прокламации, и гектограф, на котором размножали листовки, полиция пыталась найти в квартире отца. Это был 1893 год.
С тех пор много раз квартира наша подвергалась обыскам. Семь раз арестовывали отца, ссылали его. Совершая побеги из ссылок, скрываясь от преследований полиции, он переезжал из города в город, менял квартиры. Такой бродячей жизнью мы жили до переезда в Петербург.
Еще детьми узнали мы все опасности и лишения, выпадавшие на долю тех, кто вступал на путь борцов-революционеров. Едва научившись говорить, мы уже знали, что надо бояться полиции, надо скрывать то, о чем говорят, чем заняты взрослые дома. Жизнь, в которой все для нас таило угрозу, опасность, стала нашим уделом с рождения.
Но годы эти не оставили во мне тяжелых воспоминаний. Светлым и радостным вижу я и вновь восторженно переживаю далекое это прошлое.
Лишения не рождали горечи. Нет, очень рано, совсем ребенком, стала я гордиться делом, которым жила наша семья. И думаю я, что радость, которую вызывает во мне прошлое, рождена общением с людьми, высокие мысли, чувства которых озарили мое детство и юность.
Глава третья
Поселок Дидубе был взволнован. У дворов оживленно обсуждали ночное происшествие — убили и ограбили самую богатую домовладелицу. Передавали страшные подробности убийства. Это было особенно любопытно, потому что все хорошо знали убийцу и его жертву. Вместе с бабушкой мы стояли на улице и в который раз слушали страшный рассказ. И вдруг все замолчали.
— Ведут! Ведут! — закричали мальчишки. Два стражника вели убийцу. Он шел, потупив голову, около нашего дома неожиданно замедлил шаги. Все на улице услышали, как он громко сказал, указывая на бабушку:
— А вот эту убить не смог, рука не поднялась… Я услышала, как бабушка прошептала: «Несчастный!»
… Обиженные, в ребяческом горе, мы бежали к бабушке. Она выслушает, утешит — и слезы высыхают; Зажав в руке липкое лакомство, бежишь обратно, забыв обиду. Какой ласковой умела быть бабушка, когда отца уводили в тюрьму и 'мать оставалась с нами одна. Бабушка не осуждала своих детей она гордилась ими. Она сочувствовала бунтарям Дидубе. Рабочие железнодорожных мастерских любили бабушкин дом.
Они знали, что хозяйка дома — их друг. И если было не безопасно хранить у себя какой-нибудь сверток, всегда можно было сказать, не вдаваясь в излишние пояснения:
«Магдалина Яковлевна, спрячьте это».
Все знали в Дидубе, что бабушкин дом открыт для тех, кого преследует полиция. Знали это и в полиции.
Однажды к бабушке зашла молодая незнакомая девушка. Взволнованная, с заплаканными глазами, она спрашивала, где тут живет старая Федоренко.
— Это я. А кто вас прислал к нам? — удивилась бабушка.
— Мне нужны ваши родственники Аллилуевы. К незнакомке вышла мама. Девушка рассказала, что приехала в Тифлис к жениху, ссыльному Родзевичу.
— Только вчера арестован, — сказали ей в доме, где-жил ее жених.
Никого — ни близких, ни знакомых — у девушки в Тифлисе не было. Пришибленная известием, она направилась к полицейскому участку. Там у пристава она думала узнать о судьбе жениха.
— Задержан за преступление против властей, — ответили ей в полиции.
Девушка невольно произнесла вслух:
— Что же делать? Куда деваться?
И тогда пристав не без иронии посоветовал:
— А вы разыщите тут дом старухи Федоренко. Там ее родичи Аллилуевы вас приютят.
Так незнакомка пришла к бабушке.
Жили в доме разные люди. На драки, которые устраивал во дворе один из жильцов, пьяница-плотник, сбегался весь двор. С криками: «Маркелов дерется!»
неслась ребячья ватага. Плотник избивал жену или бросался с кулаками на прохожих. Только бабушка могла усмирить разбушевавшегося пьяницу. Она, бывало, выбегала во двор и становилась перед Маркеловым. И онотступал…
Откуда брала худенькая маленькая старушка силу, укрощавшую хулигана?
Страшный Маркелов был моим личным врагом. Притаясь, из-за забора, наблюдали мы однажды, как пьяница избивал распухшую от побоев, истерзанную жену.
И уж не помню, как произошло, но, не выдержав, я плеснула в Маркелова водой.
Мое детское сердце трепетало от негодования и жалости.
Меня едва успели схватить и унести. Когда потом он появлялся во дворе, я пряталась. Он искал меня, грозя убить.
Во дворе знали — черная сотня спаивает и заманивает в свою шайку Маркелова.
В «царские дни» он, горланя песни, проходил по улицам Дидубе с бандой черносотенцев, несущих портрет царя.
В 1905 году несколько дней наша улица была оцеплена казаками. В доме скрывался дружинник. Уйти ему не было возможности, пока казаки стояли у дома. И бабушка решилась; она вышла на улицу.
— Не знаешь приказа? — крикнули ей. — Выходить запрещается!
— А долго вы тут еще простоите? — ничуть не испугавшись, спросила она.
Казаки замахнулись нагайками.
— Мы твое воронье гнездо разгромим. А ну, обыскать ее квартиру!
И тут появился Маркелов.
— Не троньте эту старуху. Никого у них нету. Поручусь за нее…
После смерти деда бабушке пришлось одной заботиться о большой семье.
Старшему ее сыну едва минуло шестнадцать лет, а младшие были нашими ровесниками.
И никто никогда не слышал от старушки жалоб на судьбу или просьб о помощи.
Зато к ней за помощью и советом обращались все бедняки поселка.
Один раз покинула она Дидубе. Мы жили в Петербурге и вызвали ее к себе, чтобы заставить полечить глаза. Она томилась в петербургском тумане. Каким заманчивым казался ей Дидубе! Зеленая, залитая солнцем уличка, где можно каждого прохожего окликать по имени и слышать в ответ: «Привет вам, Магдалина Яковлевна!»
Бабушка погибла случайно, попав под автомобиль на Верийском спуске.
…За густыми зарослями Муштаидского парка, где начинался поселок Дидубе, тянулся пустырь. Мы называли его «полем». В конце его стоял бабушкин домик.
Истоптанная тропинка пересекала поле. На рассвете, когда протяжный гудок будил Дидубе, тропинка оживала, поселок отправлял на работу своих отцов и сыновей. Смолкал последний гудок, и снова поле пустело.
Днем хозяевами его становились мы. На широкой тропинке удобно было играть в «кочи» (бабки). На траве шла игра в «ножичек», который ловким броском мальчики вонзали в землю. У разрушенной кирпичной стены играли в монетку.
Девочки с шитьем и вязаньем усаживались кружком на траве. Игрушек на пустыре было мало. Однажды на поле кто-то принес огромный разноцветный мяч. Целый день его бережно передавали из рук в руки. Не многим удалось поиграть им, но и подержать мяч в руках было радостью.
Пустырь знал и другие дни, когда протяжные гудки ревели дольше и громче обычного. Но на их зов никто не откликался. Мастерские пустовали, а поле заполняла толпа. Мы торопились смешаться с нею. Все было известно — на поле собрались рабочие, они бастуют. Мы рады уступить поле отцам, но и мы не покидали пустырь, громко выкрикивая приветствия рабочим ораторам.
… Вожаком, заводилой наших игр был Павлуша. Беспрекословно сбегалась детвора на его призыв. Кочи, тряпочные куклы, ножички оставались в траве.
Готовился «набег» на Муштаид. Тута, стручки, сладковатые цветы акации доступные соблазнительные лакомства были нашими трофеями.
За Муштаидским парком, свергаясь с далеких гор, бежала Кура. Плотина у самого парка сдерживала ее течение, и река неслась здесь, стремительная и глубокая.
Павлуша бросался без раздумья в ее мутный поток. Переплыв дважды реку, он вылезал, исцарапанный камнями, а с берега мы, торжествуя, приветствовали его, Помню, однажды — волненье в доме. Павлуша пропал. Ватага, забросив игры, в поисках Павла рыскала в окрестностях. Мама обегала все закоулки Дидубе.
Отец после работы, не возвращаясь домой, бродил по' Тифлису, разыскивая беглеца. На другой день вечером прибежала соседка, она еще с улицы кричала; — Нашелся, нашелся!
Горы за Дидубе, их скалистые, поросшие невысоким леском ущелья влекли Павлушу, он забывал о доме. И на этот раз ночь застала его в лесу, у сторожки лесника.
Не решаясь после двухдневных странствований вернуться домой, он скрывался на чердаке у бабушки. Он знал, что она сумеет заступиться за него.
А дома озорной Павлуша был заботливой нянькой и делил со мной обязанности кухарки. Много дел отрывало маму от дома. Отец в тюрьме — надо одной прокормить нас четверых. Мама достает работу — шьет с утра до вечера. И другие дела есть у мамы. Бывало. по утрам раздавался негромкий стук в дверь, входил кто-нибудь из товарищей. Дверь за ним осторожно закрывалась. Гость вынимал из кармана пачки пахнущих типографской краской листовок. Иногда, зашив скатанные прокламации в платье, мать надолго уходила. Не раз брала она с собой и Павлушу, и он уносил листовки, которые мама прятала у него под рубашкой.
О том, где они были, что они с мамой делали, Павлуша не рассказывал.
Мы рано научились молчать о многом, что видели и знали.
Глава четвертая
Отец в тюрьме. Мы выброшены из квартиры в белом доме, что на Батумской улице. Хозяин не хочет держать семью арестованного. Мы снова переезжаем к бабушке, в домик за полем на Потийской улице. Там и ютимся в двух комнатках, где живет бабушка, ее старший сын и четыре дочери.
Маме не сразу удается найти работу. Помогает кто-то из товарищей. В больнице на дом дают шить белье. С утра до ночи мать сидит за швейной машиной.
Мы не мешаем ей. Поле гостеприимно принимает нас к себе на весь день. Только уж больше не радует вечерний гудок. Не к кому броситься навстречу на тропинку, пересекающую поле. Но товарищи отца узнают нас.
— Ребята Сергея, — слышим мы. — Ишь, молодцы какие! Подождите, вернется отец. Скоро!
Отец возвращается. Нерадостные вести ждут его. Тех, кто участвовал в августовской стачке, не принимают на работу. Чтобы сломить забастовку, власти арестовали четыреста человек. Многие еще в тюрьмах, многих выслали.
За отцом следит полиция, встречаться с товарищами, посещать собрания кружка можно лишь с большими предосторожностями. Товарищ Август Бург-ман устраивает отца на 1 маленький механический завод, где сам работает литейным мастером.
Этот год был памятен участникам революционных кружков Тифлиса. Пришли новые люди, принесли новые мысли. «Надо от разговоров переходить к делу, вот что все чаще теперь повторяли. — Надо бороться открыто, выступать смелее, настойчиво требовать признания своих прав».
Смелые эти мысли принесли молодые революционеры: Coco, — так называли тогда Сталина, — Ладо и Саша. Ладо и Саша — это были Ладо Кецховели и Саша Цулукидзе. И еще одно имя зазвучало в этом году в нашем доме Курнатовский.
Отец произносил его с особенным уважением.
Виктор Константинович Курнатовский приехал в Тифлис из ссылки в 1901 году. Годы ссылки в Енисейской губернии он отбывал вместе с Лениным, Надеждой Константиновной и Кржижановским.
Отец часто потом повторял, что благодарен Виктору Константиновичу за то, что он первый познакомил его с Лениным. Виктор Константинович много говорил о Ленине. И сам он был одним из тех русских интеллигентов, которые несли в рабочие кружки верное понимание учения Маркса. С великой признательностью вспоминал всегда о Курнатовском отец.
Наверное, среди товарищей, посещавших отца, видела я Виктора Константиновича.
Когда потом отец описывал Курнатовского, я смутно вспоминала высокого худощавого человека в распахнутом пиджаке, его наклоненную к слушателю голову, — Курнатовский плохо слышал.
Ярче запечатлелись в моей памяти Ипполит Франчески и Владимир Родзевич.
Оба — из славной плеяды русских революционеров-интеллигентов, близко связанных с подпольными рабочими кружками Тифлиса. Мы с Павлушей любили, когда приходили эти ласковые гости. Мы бросались навстречу к красавцу-великану Родзевичу.
Известно, что он выше всех на свете, он даже выше отца, который рядом с невысокой худенькой мамой кажется нам таким большим!
И как нам весело и радостно, когда, покончив с домашней возней, мама, умыв и приодев нас, ведет к Клавдии Аркадьевне Франчески или к Калисте Афанасьевне Родзевич. Все, начиная с дома на красивой широкой улице, где жили Родзевичи, кажется нам отличным от нашего маленького домика в Дидубе.
Комната Франчески, скромная комната тружеников-интеллигентов, представляется нам собранием редкостных вещей. Кресло-качалка, картины на стенах, книги в шкалу за стеклом, толстые чудесные книги с картинками. По ним я у Франчески выучилась грамоте. С Павлушей, которому шел девятый год, занималась Калиста Афанасьевна.
Я с благодарностью вспоминаю наших учительниц: они находили время помочь семье рабочего-революционера, находили время для возни с нами, ребятами, показывали маме новинки в шитье, сами брались шить нам, во всем старались поднять маму. Бывает, что, гуляя с мамой, мы проходим мимо дома, где живут Франчески, и не заходим в нарядную квартиру Родзевичей у Верийского моста.
Мы остаемся в маленьком садике. Под ветвистым деревом, за столиком, я вижу папу, Ипполита Франчески, любимца нашего великана Родзевича и того, кого отец называет Виктором Константиновичем.
Потом я узнала, что здесь, над Курой, где под акациями духанщик разносит молодое дешевое вино, собирались участники подпольных кружков.
… «В садиках над Курой слушали мы горячие, открывающие широкие дали, речи Курнатовского», — вспоминал отец.
Гулявшие по набережной тифлисцы не думали, что на виду у всех молодые люди говорят о борьбе против того порядка, который позволяет нарядным, богатым людям беззаботно гулять по набережной, о борьбе против хозяев царя и его чиновников — за светлое будущее рабочих В начале весны 1901 года тифлисская охранка выследила Курнатовского.
Вместе с Джапаридзе, Франчески и другими товарищами Курнатовский был арестован.
И все-таки через месяц революционеры организовали первомайскую демонстрацию на улицах Тифлиса. В ней участвовал и мой отец, который работал тогда на заводе Рукса.
В Дидубе в этот воскресный день проснулись, как всегда, рано. Поодиночке выходили из домов и по Кирочной улице, через Верийский мост, поднимались к Головинскому проспекту. Там собирались группами железнодорожники и другие рабочие.
День по-летнему теплый, — солнце, безоблачное небо, а товарищи в ватных пальто и папахах. Одетый не по сезону железнодорожник Вано Стуруа. улыбается.
Ему с товарищами придется принять на себя первые удары казачьих нагаек.
Рабочие смешиваются с шумливой воскресной тол пой. Возвещая полдень, в арсенале пробила пушка. Рабочие в папахах бросились на середину проспекта.
— Да здравствует Первое мая! Долой самодержавие! — услышали гуляющие.
И неожиданно грозно и смело зазвучала песня:
Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут…
Шагая по проспекту, рабочие пели «Варшавянку». Но по улице уже скакали скрывавшиеся во дворах казаки. Они врезались в толпу. Замелькали нагайки.
Рассеянные в одном месте, демонстранты появляются в другом. Полиция, казаки, дворники теснят и избивают рабочих а прохожих. Скрываясь в боковые улицы и переулки, демонстранты окольными путями пробираются к Солдатскому базару.
Под красным знаменем там, на площади, собралось несколько сот рабочих.
В толпе разношерстного тифлисского люда успели провести короткий митинг.
Гремят революционные песни. Красное знамя проносят по площади. Но схватка с полицией начинается и здесь. Демонстранты не уступают. Казаки прорываются к знамени. Но им не удается завладеть им. Гордое знамя снимают с древка, и женщины уносят его.
Знамя это хранится ныне в тифлисском музее. С завода Рукса отцу пришлось вскоре уйти. Хозяева не стеснялись.
— Черт вас знает, как вы следите за работами, — сказал отцу, придя однажды в цех, старик Руке. — Вот я сам управлял заводом: за отломанный у шестерни зуб я выбивал у рабочего два зуба.
— Пожалуй, времена эти миновали, — ответил отец и, стараясь сохранить спокойствие, добавил, что те, кто думают иначе, легко могут поплатиться собственными зубами.
Хозяин побагровел, но, промолчав, ушел из цеха. Через несколько дней один из новых учеников, мальчик-подросток, нечаянно сломал каретку станка.
На завод явился молодой Руке, хорошо известный в Тифлисе кутила и пьяница.
Ему сказали о поломке, и он, вбежав в цех, с кулаками набросился на дрожавшего, перепуганного мальчика. Отец встал между хозяином и учеником и спокойно сказал, что кулачной расправы не потерпит. Руке посмотрел на отца, на стоявших у станков рабочих и повернулся к выходу. Вечером отца вызвали в контору и дали расчет.
Не найти теперь в Тифлисе отцу работы, но на помощь пришла организация.
Отца направили в Баку, где Леонид Борисович Красин помог ему поступить на электростанцию, строящуюся на мысе Баилове.
Глава пятая
Мыс Баилов уходит далеко в море. Гористая улица тянется вдоль мыса, соединяя его с бакинской набережной. В конце улицы начинаются нефтяные промысла Биби-Эйбата.
Из наших окон в доме на электростанции. вндны правильные ряды буровых вышек. Море пенится внизу, у, двора, подернутая нефтью вода отливает радугой.
Азербайджан недаром назвал свою столицу Баку (Бакуэ) — «город ветров».
Ранней весной и осенью норд сотрясал стены дома. Песок забивался в щели закрытых окон и покрывал толстым слоем подоконники и пол.
Когда на промыслах горела нефть, черная туча заволакивала небо, и сажа тяжелыми, жирными хлопьями падала на город. Деревья не выживали в отравленном воздухе. Зелени в Баку не было. Как поразило это нас, выросших в зеленом цветущем Дидубе!
Мы приехали в Баку летом. Осенью в этом году родилась Надя. Мама вернулась из родильного дома, и мы с любопытством смотрели, как она осторожно пеленает девочку. Потом Надю купали. Для нас было новым развлечением наблюдать, как она барахтается в воде, розовая и улыбающаяся.
Отец работал старшим кочегаром на электростанции. Он с вечера уходил в ночную смену, и мы оставались одни с мамой. Спать не хотелось. Мы не могли привыкнуть к завыванию ветра, к зареву нефтяных пожаров. Чтобы отогнать страх, мы просили читать нам вслух.
Помню, на промыслах горела нефть. В окнах прыгали отблески пламени.
На море ревел шторм.
Мы сидели вокруг стола и слушали стихи о кавказском пленнике. Все было так необычно вокруг. И стихи такие грустные.
Мама захлопнула книжку, — пора спать.
— Не туши свет, — попросил Павлуша.
— Спите, спите, — сказала мама и щелкнула выключателем.
Я не спала. В углах двигались тени, и ветер завывал человеческим голосом.
Рядом ворочался Павлуша. Я понимала, что и ему страшно. И вдруг он закричал.
Успокоить его было невозможно — он бился, плакал:
— Боюсь! Боюсь!..
— Беги за отцом, — сказала мне мать. Я выскочила на улицу и побежала, забыв о буре и пожаре. Яркий свет электростанции ослепил меня.
Ты к кому, девочка? — посыпались вопросы и рабочие стали громко вызывать отца.
Врачи нашли, что у, Павлуши нервное потрясение.
Хорошо, было бы, — советовали они, — увезти его к садам и зелени.
В прокопченном, пропитанном нефтяной и мазутной, гарью Баку не было для нас, ни зелени, ни свежего воздуха. Отец вспомнил о наших друзьях Родзевячах, живших в Кутаисе. Он. написал им, и Павлушу отвезли в Кутаис. Там он скоро поправился.
Совсем недавно, пришлось мне побывать и нынешнем Баку. Нарядная набережная, цветы и тропические растения чистые асфальтированные улицы, ровно тянущиеся от центра до промыслового района, новый красивый и благоустроенный город.
Я не узнала в нем старого знакомца моих детских лет. Сейчас не видишь, что ходишь по земле, из которой тут же рядом черпают нефть. А тогда она сочилась отовсюду. Стоило немного отойти от главной — Великокняжеской улицы и пройти к начинавшемуся у вокзала заводскому району — «Черному городу», как приходилось уже осторожно перепрыгивать через блестящие разноцветные нефтяные лужи. В Черном городе, на нефтяных промыслах Ротшильда, отец работал в конце 1901 года, когда из-за неполадок с администрацией он принужден был уйти с электростанции. Теперь и следа нет этого Черного города. Тогда он в самом деле был черным, как будто только что над ним прошел дождь из сажи.
В длину всех черногородских улиц и закоулков тянулись нефтеотводные трубы. Чтобы перейти улицу, надо было перелезать через трубы, плясать по мосткам, заменявшим тротуар.
И люди, которые ходили по Черному городу, были грязные, перепачканные мазутом и нефтью. Но к грязи, к саже, к жирному, носившемуся в воздухе песку, к удушающему запаху мазута все привыкли. У бараков, где жили рабочие, возились дети. Куски железа и обломки рельсов, валявшиеся в жирных лужах, старые чаны из-под керосина стали игрушками. На липких трубах усаживались рабочие, чтобы здесь же пообедать пучком зеленого лука и ломтем чурека.
Идя куда-нибудь с мамой, мы оглядывались на прохожих. Смуглые, лоснящиеся от пота и грязи лица, обернутые чалмами головы, разноплеменный громкий говор.
В Баку на промыслах работали азербайджанцы, персы, армяне, грузины, русские.
Хозяева старались, чтобы держались они обособленно. В бараках Черного города, где было так же грязно, как на улицах, где вповалку спали на циновках, расстеленных на земляном полу, селились отдельно персы и армяне, русские и азербайджанцы.
— Ты должен ненавидеть каждого армянина — так велит мулла, — говорили детям в азербайджанских семьях.
— Татарин — твой враг, — твердили сыновьям отцы и матери армяне.
И было спокойно хозяевам: армяне и татары не сговорятся, не выступят сообща против хозяев. Не страшны и. приехавшие на заработки в Баку нищие крестьяне-персы. Они темны и забиты.
— Рахмет! — повторяют они. — Такова судьба! Все — судьба, и не боритесь с ней, — учит пророк!
А я в Баку, как в нашем тифлисском доме, вижу много людей, которые стараются уничтожить эту страшную национальную рознь.
В обеденный час я помогаю маме накрывать на стол.
— Сосчитай, — говорит мама, — сколько надо поставить тарелок, — обедают десять человек.
Я ставлю десять тарелок, но людей приходит больше. Они входят в дом вместе с отцом, и мама выносит из кухни дымящуюся миску.
— За стол, за стол!.. Все готово!.. — торопит мама вошедших.
И опять я слышу голоса, то гневные, то проникновенно спокойные; говорит кто-нибудь из гостей, потом' голоса сливаются, и мама говорит и смеется чему-то. Я вижу, что лица у всех веселеют. Мама снова наполняет тарелки.
— Спасибо, Ольга! Спасибо, хозяйка, — повторяют за столом. Я слышу имя Ладо.
Тогда Ладо Кецховели приехал в Баку. Уже на одной из узких гористых бакинских уличек, в подвале дома с плоской кровлей, глухо шумела печатная машина, и Ладо с товарищами складывал листки. Шрифтом корана, завитками армянского алфавита, русскими, грузинскими буквами на листках написано:
«Бороться! Надо бороться! Нельзя терпеть!..»
Ладо! Высокий человек с откинутыми назад густыми черными волосами, с бородкой. Он улыбается. Таким я вижу его под ослепительно синим бакинским небом. Вокруг столпились люди, и среди них я. Может быть, меня подняли на руки. Под ногами людей блестит желтый песок, а рядом море — оно крутом, куда ни посмотришь.
На плоском голом, как побережье Апшерона, островке, где весной устраивали загородные гулянья, бакинские рабочие праздновали день Первого мая.
— И ты была на этой маевке, — вспоминала мать.
Навсегда сохранились в памяти куски солнечного дня, пароходики, на которых гремит музыка, палуба, по которой бегают дети и куда, дрожа от восторга, поднимаемся мы с Павлушей. На маевку ехали с семьями, с детьми. Надо было, чтобы на берегу думали — собираются на обычное праздничное гулянье.
Под музыку высаживались на остров. Дети затевали игры, шалили, а рядом шел митинг — ораторы рассказывали о международной солидарности рабочих.
Окруженный группой товарищей, негромко говорит высокий Ладо Кецховели, он встряхивает темными волосами и предлагает затянуть песню. Он организовал маевку на этом каменистом острове. По его зову собрались сюда передовые рабочие бакинских предприятий. Они готовы подтвердить свою готовность к борьбе, к которой призывает их Ладо.
Осенью 1902 года жандармам удалось выследить Ладо. Его арестовали, когда он перевозил типографский шрифт в новое, более надежное помещение. Печатную машину он по частям успел перенести туда раньше. Полиция так и не узнала, где была спрятана машина.
В этом же году, еще раньше, был арестован и мой отец. Утром он ушел из дому и не вернулся. Его арестовали как участника революционных организаций Тифлиса и в тот же день перевезли из Баку в Метехи.
Все это мы узнали позже. С трудом налаженная жизнь наша оборвалась.
Нужно куда-то уезжать, скорее освобождать казенную квартиру. Как жить?
Уехать в Тифлис к бабушке? На дорогу нет денег.
И снова помогли товарищи отца. Нас поселили в квартире одного из них.
Дом на Кладбищенской улице. Сразу за ним начиналось тюркское кладбище.
Унылое выжженное солнцем поле с плоскими каменными плитами. Закутанные чадрами женщины, как привидения, проходили между могил и протяжными гортанными воплями оглашали воздух.
Вестей от отца не было. Мать грустила, ее терзали тревога и забота.
Да и трудно было. Она не могла найти работы и продала все, что у нас было.
На эти деньги мы добрались до Тифлиса.
Глава шестая
Опять мы в Тифлисе, под бабушкиным кровом. Неожиданное наше вторжение не удивляет и не огорчает старушку. Ну, вот и хорошо, что приехали, говорит она и берет на руки Надю. «Дождалась наконец новой внучки». Мама только собралась разыскивать отца, как неожиданно он пришел домой. «Отпустили из тюрьмы». Вину его доказать не удалось.
В Тифлисе создавалась тогда подпольная типография — на Авлабаре. Организация послала отца в тифлисскую типографию «Грузинское товарищество». Его взяли туда слесарем по ремонту машин. Он должен был доставлять шрифты для авлабарской типографии. Помогал ему молодой слесарь, тоже бывший железнодорожник, Гиго Лелашвили, из первого революционного кружка Сталина. Вечерами Гиго выносил шрифты. Все делалось так осторожно, что в типографии ни о чем не подозревали.
Однажды организация поручила отцу достать для бакинцев шрифт на армянском языке. Его не нашлось в достаточном количестве, пришлось уговорить мастера отлить. Отец раздобыл портреты Маркса и Энгельса, тайком сделали клише в цинкографии. Все это надо было поскорей доставить в Баку. И вдруг отец узнает, что мешки со шрифтом и клише пропали, брошены на станции. Те, кто везли их, испугались слежки. Шрифт из типографии «Грузинского товарищества» мог навести на след авлабарской типографии. Нельзя было допустить это.
Гиго отправился на поиски. Через друзей-железнодорожников, расспрашивая, уговаривая, где надо подкупая, он добыл обратно дорогой груз, брошенный в вокзальный подвал.
Как ни осторожен был отец, но переправлять шрифт становилось все опасней.
Кто-то из товарищей узнал, что за отцом следят. Надо было покинуть «Грузинское товарищество». Весной 1903 года отец оставил типографию и поступил на строительство керосинопровода между Баку и Батумом. Мастерская керосинопровода была в нескольких километрах от Тифлиса, на станции Навтлуг.
Нас на лето увезли из Тифлиса в деревню — Ольгинское поселение. Там в школе знакомая учительница предложила маме комнату. Неспокойные слухи приходили из города. На тифлисских заводах готовилась стачка. Мама нетерпеливо ждала вестей от отца. В деревне уже говорили, что в Тифлисе против казаков выступили рабочие. И мать ждет, ждет…
Однажды с Надей на руках шла она по дороге. Мы бежали за ней. Кто-то торопливо шагал навстречу; заметив нас, остановился. Мама узнала товарища.
— Здравствуй — говорит она.
Но человек молчит. Он смотрит на нас в каком-то безотчетном страхе.
Мы прижимаемся к матери. Махнув рукой, товарищ говорит:
— Чего уж там скрывать! Беги в город! Сергея схватили. Квартира открыта.
Как долго шагаем мы с мамой то полем, то узкими тропинками! Мы устали, голодны, хотим пить, но все идем, идем за мамой. Мы добираемся до Дидубе и входим в наш дом. Кто-то все разбросал в нашей комнате. Вещи из комода и сундука валяются на полу. Но мама как будто ничего не замечает. Она даже не запирает дверей, сломанный замок остается болтаться на ручке. Не оглядываясь, мама выходит из комнаты и идет в нами дальше, к бабушкиному дому. Здесь я остаюсь с Федей и Надей. А мама торопится к полицейскому участку. Там толпится все Дидубе, хотя городовые, крича и бранясь, разгоняют женщин.
Но, не слушая криков, мама пробирается к воротам участка.
— А, и ты здесь! — кричит ей старый знакомый пристав. — Отойди, лучше отойди! Он знает, кого она ищет. Но мать не отогнать. Ей удается заглянуть за ограду, — полицейский двор набит людьми. Мама узнает отца, и он ее увидел.
— Ольга! — кричат ей. — Ольга, мы голодны. Принеси поесть.
Чурек, огурцы и газета — это все, что она может купить. С мешком она возвращается обратно к участку. Она опять около пристава, требует, настаивает, пытается угрожать. Пристав разрешает раздать арестованным еду.
Вечером арестованных перевели в тюрьму. В третий раз захлопнулись за отцом ворота Метехского замка. Тюрьма Метехи переполнена политическими.
С 1901 года, ожидая высылки, сидят в ней Виктор Курнатовский и Ипполит Франчески. Два года в неволе Ладо Кецховели. Год просидел он в бакинской тюрьме, год уже как его перевели в Метехи.
Ладо и в тюрьме оставался таким же, как и на свободе, нетерпеливо-деятельным, горячим, смелым. Под неусыпным глазом часового он из одиночной камеры сумел перестукиваться с политическими заключенными. Все, что делалось на воле, в революционном подпольи, становилось ему известно. Он хотел знать подробней, больше о своем детище — бакинской типографии. Ладо удалось даже получать газеты. В тюремной типографии работал преданный ему наборщик. Он ночью к нитке, опущенной Ладо, привязывал газеты, иногда книжки, принесенные с воли. Ладо прочитывал их и отдавал в общую камеру.
Одиночная камера отца в третьем этаже оказалась над камерой Ладо. Каждый день товарищи перекликались. Ладо подходил к своему окну и бросал отцу и товарищам несколько слов.
Предупреждения, угрозы тюремного начальства не останавливали Ладо. Он учил заключенных держаться смелей, протестовать против издевательств. Неудивительно, что жандармы считали его очень опасным политическим преступником.
Отец был свидетелем смерти Ладо. Тюремщики убили Ладо в Метехском замке 17 августа 1903 года.
Однажды, еще в начале месяца, утром, как обычно отец и сосед его по камере Вано Стуруа стали вызывать Ладо. Он не откликнулся, не откликнулся и на следующий день. Отец и Вано забеспокоились, предчувствуя недоброе.
Через несколько дней узнали — Ладо посажен в карцер. Тюремщики перехватили письмо Ладо, которое он пытался отправить на волю. С этим письмом к Ладо пришел начальник тюрьмы.
— Что, попался? — со злой издевкой сказал он, размахивая клочком бумаги, мелко исписанным грузинскими буквами.
— Верните мое письмо, — просил Ладо.