Москва встретила нас холодом. Вот к чему мы совсем не привыкли. В ноябре — уже морозы. Мы зябнем в наших легких тифлисских пальтишках. Когда снег засыпает улицы, мы не решаемся выйти в калошах. Шуб, валенок у нас нет.
В семье нужда. Отец безработный. Изредка — случайный заработок, на который мы едва существуем. Слежка за отцом не прекращается. На постоянную работу устроиться невозможно.
В нетопленой комнате на Пресне, в Волковом переулке, где мы живем, не согреться. Отец лежит больной, у него приступ ревматизма. Я сижу около него и искоса поглядываю на маму. Она за столом с ложечки кормит Надю.
Мне хочется сказать что-нибудь особенное, чтобы сошла с маминого лица унылая задумчивость, чтобы папа не лежал так, молча, отвернувшись к стенке. Но что сказать? Слежка, работы не найти. Как холодно в Москве! Почему нас заставили уехать так далеко? Я вспоминаю солнечное Дидубе, жаркий берег бакинского моря. А в комнате — мороз.
— Помнишь море? — шепчу я Павлуше. О чем же заговорить еще? Как прервать это молчание? И вдруг звонок! Кто там?..
— Соня пришла! — кричат мальчики.
Как хорошо! Соня сейчас поговорит с отцом, поможет маме.
Соня Липинская — одна из новых друзей, которых мы нашли в Москве. Семья Никифоровых, девочки Хренковы, журналист-большевик Василий Панов — русские революционеры, с которыми сблизился отец в Москве. Всех их постигла трагическая судьба.
Новые приятельницы, девочки-однолетки — десяти-двенадцати лет. Валя и Соня Хренковы играли с нами в доме Никифоровых.
— Их мама в тюрьме… Она революционерка… — говорил мне Павлуша.
Мать Вали и Сони погибла в заключении, покончила самоубийством. Подругу, также заключенную в тюрьму, тюремщики высекли розгами. Тогда Хренкова в знак протеста против надругательства облила на себе платье керосином и подожгла. О ее гибели напечатали в подполье брошюрку. Случайно книжечка эта попала в руки дочерей, от которых все время скрывали смерть матери.
Удар был нестерпимым — младшая, Соня, заболела менингитом и надолго потеряла слух и зрение.
Всегда шумно и весело у Никифоровых. Они любят детвору и умеют занять ее. Мы нетерпеливо ждем, когда мама отведет нас туда. Младший сын Никифоровых Сережа наш ровесник, а старший — двадцатилетний Саша изобретает игры и сам в них всегда главный.
Бедный Саша! Мало жизни было отпущено ему, а был он полон жизни и любил ее. Старшие братья Никифоровы уже тогда скитались по тюрьмам. Сашу арестовали в январские дни 1905 года, после событий на Дворцовой площади в Петербурге.
На другой день после демонстрации его выслали в Нижний-Новгород.
Там его повесили — он стрелял в начальника охранки, который издевался над арестованными. Помню Сашу в последний вечер перед арестом. Он зашел к нам, мы, как всегда, шумно ему обрадовались.
— Саша, будем играть!.. Саша, во что?.. — тормошили мы его.
Но Саша был задумчив и рассеян.
— Саша, да что же с тобой? — приставали мыю.
— Так что-то, — ответил он и, оглядев нас, улыбнулся. — Я на минутку зашел, уходить мне надо, вот и грустно вас покидать.
Мы, как могли, по-своему успокаивали его:
— Да ты же скоро вернешься, Саша! Опять нас увидишь. Ты только возвращайся скорей…
— Да, да, — говорит Саша и смотрит на нас. — Вернусь, вы меня ждите.
Не вернулся. Немного месяцев прошло, и в Нижнем сбили палачи виселицу для Саши. В тюрьме погибли и оба старших его брата.
…А в комнате на Пресне все так же холодно. По-прежнему не каждый день готовится обед. Отец снова бегает в поисках работы. Кончается декабрь 1904 года. Работы все нет. Но почему отец так поздно возвращается домой? Он подолгу говорит с матерью.
— Движение растет. Наши силы крепнут. Буря надвигается… Скоро дождемся, Ольга!
Слова, значение которых мы давно научились угадывать. Как радостно их слышать!
Но в комнате на Пресне все еще печально. Заболела мама. Соня Липинская приходила помогать. Однажды она явилась сияющая.
— Ольга Евгеньевна, хочу вам предложить… Пока Сергей без работы, вам так трудно живется… Не хотите быть за хозяйку в студенческой квартире-коммуне?
Вы все сможете жить там…
В новый — 1905 — год мы переезжаем туда, на Владимиро-Долгоруковскую улицу. На пятом этаже, в маленькой комнатке, в конце коридора, нам ставят кровати.
Пятого января 1905 года мы в первый раз заснули в нашем новом доме.
Здесь тепло, не то, что на Пресне, и Павлуша успел мне шепнуть:
— Студенты, кажется, парни ничего. По-моему, настоящие революционеры, деловито добавил он.
А вскоре пришел тяжелый, смутный вечер. Не скрыть того, что произошло 9 января. В этот же день узнали московские рабочие о крови, пролитой в Петербурге из Дворцовой площади. Мама укладывает нас спать раньше обычного.
Мы не возражаем. Напряженная взволнованность взрослых передается нам. Мы понимаем — нельзя сейчас перечить матери. Мы знаем — царь стрелял в людей, которые пришли к нему. Из пушек и ружей убивали рабочих, детей…
Мы уже в кроватях. Надя и Федя заснули. Я и Павел лежим с открытыми глазами и молчим. Мне все мерещится кровь.
— Площадь была вся в крови, — говорили взрослые. Из комнаты рядом доносятся приглушенные голоса. Я знаю: там говорят все о том же, — о том, что произошло в Петербурге. Павлуша придвигается ко мне:
— Собрание уже началось.
Мы молча прислушиваемся. Павлуша поднимается, хочет заглянуть в оконце наверху, которое выходит в соседнюю большую комнату. Там за столом сидят люди. Они склонились над листами бумаги. Отец что-то записывает. Вот он поднимает голову. Мы прячем головы под одеяла.
— Они пишут прокламации, — говорит Павлуша, — завтра их разбросают на улицах.
Десятого января у отца, в квартире на Долгоруковской, состоялось собрание актива районной организации большевиков. Товарищи готовились выпустить прокламации, чтобы призвать к забастовкам московских рабочих.
Отцу поручили принять прокламации и раздать товарищам. Листовки должен был принести рабочий Сергей Чукаев. На собрании решили, что отец поедет в Тулу за патронами. Но вместо него уехала мама. За отцом следила полиция.
Трудно было бы скрыть его отъезд.
Я наблюдаю недолгие мамины сборы, и сердце у меня сжимается.
— Ты скоро вернешься? — не выдерживаю я.
— Скоро, — мама отворачивается. Она целует Надю, укладывает ее спать.
Потом обнимает меня.
— Смотри за маленькими, — шепчет она. Ее голос прерывается. — Ты ведь уже большая! Не шалите, не бегайте на улицу.
Дверь за мамой захлопывается. Ее никто не провожает. Мы с Павлушей идем в нашу каморку.
— А мама повезла с собой прокламации, — говорит он. — Их в Туле будут читать.
— Спи, уже поздно, — говорю я: так бы сказала мама…
И в каморке все засыпают. Сколько проходит времени?
Что это?
Я просыпаюсь.
Утро? Но через оконце вверху я вижу зажженный свет. В комнате слышны громкие голоса, окрики.
— Нюра, ты не спишь? Что это? — толкает меня Павлуша.
Он сбрасывает одеяло. Мы опять у нашего оконца. Как много чужих людей…
— Городовые! А вон жандарм. Обыск! Смотри, смотри!
Павлуща придвигается ко мне совсем близко. Я смотрю вниз, туда, куда и он. В дверях стоит человек, в поднятой руке у него револьвер. Двое людей в комнате держат отца. Он раздет. На пол свалены открытые чемоданы, их выворачивают городовые. Страх за отца и ненависть к этим людям сгибают меня. Я падаю на кровать. Павлуша поворачивает ко мне бледное лицо.
— Что они делают с папой? Нюра, я побегу к нему. Павлуша опускается на кровать рядом со мной.
— Не надо, не надо!
Что бы сейчас сделала мама? Я наклоняюсь над маленькими. Надя и Федя спокойно и мирно посапывают во сне.
Тише, тише, дети спят, — повторяю я.
Голоса в комнате делаются громче. Я слышу отца. Павлуша опять застыл у стекла.
— Нашли, — вдруг говорит он. — Нюра, — он соскакивает ко мне, — они нашли прокламации в маминой жакетке.
— Нашли?
Я хочу опять взгромоздиться на стол, но голос отца слышен у самых дверей.
Я натягиваю одеяло и лежу тихо, тихо. Замолчал и Павлуша.
— Вы не можете заставить меня бросить детей на произвол судьбы, говорит отец. — Кто-нибудь должен позаботиться о них.
А ну, уведи его! — окрик падает на нас, как камень.
Неужели уведут?!
Мы с Павлушей беремся за руки. Голоса за дверьми делаются громче.
— Не пойду! — Неужели это голос отца? — Не брошу детей одних!
— Пусти его.
Дверь к нам распахивается. Отец входит, за ним стоят люди. В каморке так тесно, что им не пробраться ближе.
— Папа! — вскрикивает Надя.
Шум разбудил обоих маленьких. Федя тоже сползает с кровати.
— Папа, — Надя сейчас заплачет, но отец берет ее на руки и, наклоняясь, шепчет мне:
— Скажешь Соне, чтобы сейчас же дала телеграмму матери, слышишь, сейчас же.
— Ну, ну, поскорей там! — кричат из комнаты, и отец громко говорит:
— Нюра, одевайся и беги к тете Соне. Пусть заберет вас, а я должен уйти.
Я одеваюсь. Скорей, скорей! Я выскакиваю за дверь и опрометью спускаюсь с лестницы. Соня Липинская живет в этом же доме, в подъезде за углом. Но разве за мной не гонятся? Сейчас меня схватят. Добегу ли я? Вот и Сонин подъезд. Я дергаю звонок и падаю на руки, которые меня подхватывают. Мне не приходится много говорить. Соня как будто знает все. Она переспрашивает:
— Прокламации нашли только в маминой жакетке? Сколько?
— Две, — отвечаю я. — Все другие мама днем спрятала в кладовой на лестнице.
— Хорошо, — говорит Соня. — Пойдем сейчас же обратно, я провожу тебя.
— А телеграмму? Папа велел скорей.
— Все сделаю. Но ты знаешь — надо молчать.
— Знаю.
Неужели Соня думает, что я ничего не понимаю! Я тороплю ее: а вдруг папу уже увели…
Я поднимаюсь одна по лестнице и звоню. Человек с револьвером открывает дверь и подозрительно смотрит на меня. Я пробегаю мимо и останавливаюсь перед отцом. Надя все еще у него на руках. Павлуша держит Федю.
— Соня придет за нами, — говорю я, — я ей сказала.
«Все, все, и про телеграмму сказала», — это я только думаю, но отец должен это услышать, ведь я смотрю на него так пристально. Конечно, он услышал. Он отдает мне Надю и говорит:
— Пойдемте.
С папой уходят не все. Трое охранников остаются в квартире. Это засада.
Утром Павлуша выходит на кухню за хлебом и молоком. Я прислушиваюсь.
С ним разговаривают, о чем-то спрашивают.
— Книжечки и листики отец ведь прятал? Покажи, куда.
— У нас книг больше нет, только вот эти. — Павлуша, наверное, показывает на стол, куда вчера при обыске свалили книги из шкапа.
— А ты сестру спроси, она знает. Входит Павлуша и с ним один из наших стражей. Брат смотрит на меня, говорит:
— Вот увидите, она скажет то же самое.
— Куда отец прятал книги и бумаги, скажи, — за это к матери вас отведу.
— У нас книг нету, только в шкапу, папа ничего не прятал.
Ночью, когда мы опять одни засыпаем в нашей каморке, Павлуша говорит мне:
— А знаешь, они спрашивали про машинку, на которой печатают прокламации.
Они думают, она у нас.
— Ну, а что ты им сказал?
Павлуша смотрит на дверь и грозит кулаком.
На другой день утром в квартиру звонят.
— Кто это? Ведь каждого, кто зайдет, схватят, — говорит Павлуша.
Звонил Сергей Чукаев. Он принес прокламации.
— Я ошибся этажом, — говорит он, — пустите меня. Но его заставляют раздеться.
Под пиджаком он обложен листовками. Городовые бьют его. Потом его уводят.
— Как ты думаешь, маму они не схватят? — спрашивает Павлуша.
— Нет, тетя Соня дала ей телеграмму, она не придет сюда.
Да, мама к нам не пришла. Она получила в Туле телеграмму с условленным паролем и все поняла. Патронов с собой не взяла. Мама не зря подозревала слежку. Когда она садилась в Туле на поезд, чтобы ехать в Москву, то удивилась, увидев тех же попутчиков, которые ехали с нею из Москвы. «Попутчики» и задержали ее на московском вокзале.
Соня Липинская взяла нас к себе. О мамином аресте она уже знала. Надо было заняться нами. К Соне пришли ее знакомые — Ржевские, они предложили приютить Надю. Соня советовалась со мной, как со взрослой:
— Может быть, будет лучше, если Надя поживет у Ржевских, они любят детей.
Я только кивнула головой: я знала, как сейчас приходится туго Соне, когда семья ее увеличилась на столько ртов.
Федя остался в доме на Долгоруковской. За ним пришли от Тарарыковых папиных друзей. Тарарыкова, участника московских событий, вскоре арестовали; его расстрелял карательный отряд в Коломне. Федю отвели в другую семью.
Он кочевал из дома в дом, пока не освободили маму.