У каждого человека в жизни бывают катастрофические минуты душевных потрясений, когда он вдруг весь озаряется внутреннею, так сказать, "переоценкою ценностей" и с изумлением чувствует, что вот вдруг исчезло из жизни его нечто такое важное и хорошее, за что теперь -- лишь бы воротить -- с радостью отдал бы он многое из того, что у него в жизни осталось. А между тем до того времени исчезнувшее из жизни как будто совсем не играло в ней важной роли, мало помнилось, едва замечалось... Так здоровый человек не помнит о крови в своих венах, так, чтобы на себе понять, насколько человеку воздух нужен и дыхание дорого, надо ему заболеть астмою...

Обыкновенно подобные потрясения следуют за смертью кого-либо, сыгравшего в вашей жизни роль гораздо большую, чем вы, да и тем более сам он подозревал...

Так в свое время потрясла меня смерть А.П. Чехова, -- человека, с которым я, собственно говоря, вовсе не был близок и, хотя знали мы друг друга очень много лет, но видались редко, переписывались мало и коротко... Почему? Мне самому было странно в печальные июльские дни 1904 года чувство огромной потери, ворвавшейся в жизнь мою,-- было почти досадно на неожиданную "сантиментальность". Ну, умер хороший писатель, хороший человек, -- мало ли умирает хороших писателей и хороших людей? Ну, великая потеря России: мало ли она несет великих потерь? Ну, все-таки не чужой умер, смолоду были товарищи: мало ли я товарищей хоронил гораздо более близких, теснее со мною живших, чаще и интимнее видавшихся, вместе делавших то или иное живое, непосредственное дело?.. Откуда же эта, почти небывалая, лютая, смертная тоска? Почему мне этого далекого, вдали умершего Чехова больше и острее жаль, чем всех -- да, решительно так оно, нельзя лицемерить, -- всех близких мне людей, которых я ранее хоронил? Хотелось искать внешних объяснений: ссыльная тоска, нервы, развинченные одиночеством... Нет, не то! совсем не то!

И потому не то, что так оно и осталось -- чувство это -- осталось, когда минуло одиночество, отошли ссыльные дни, нервы успокоились. Семь лет Чехов лежит в могиле, а чувство утраты живет... что потерь за это время пережито! И, однако, они не заслонили ту. Каждая горька сама по себе, а та глядит из-за них, как черный фон, точно с нее-то вот именно все и началось... Семь лет, а чувство -- все то же. Оно давно потеряло свою острогу, болезненность первых дней, стало хроническим, но -- как редки дни, когда оно о себе не напоминает! И, утратив жгучую остроту, оно выросло вширь и вглубь, оно вошло в плоть и кровь, сделалось огромною привычкою жизни, второю натурою... В1911 году -- семь лет спустя -- я, спокойный, с еще большею правдою, с еще большею сознательностью убеждения повторяю тот вопль души, который непосредственно вырвался у меня, когда телеграмма сообщила мне смерть Чехова:

Я не знал, как я тебя любил!..

Думаю, что, говоря об этих субъективных переживаниях, я выражаю не одни свои личные чувства... Много, много людей встречал я и встречаю, которые признавались и признаются, даже с самоудивлением каким-то, в этом странном явлении -- росте посмертной любви к Антону Чехову... Да это и на массе заметно! Есть ли народ, более равнодушный к своим отшедшим, чем мы, русские? Наши поминки и тризны роскошны, шумны и красноречивы только под свежим впечатлением утрат. Проходит год, другой -- и хоть спрашивай по Кольцову:

Чья это могила, --

Тиха, одинока?

Вот на этой самой неделе, как пишу я эти строки, прочитал в газетах две телеграммы:

В пятую годовщину кончины Герценштейна к панихиде не явилось никого. Не приехало даже лицо, по телеграмме которого была заказана панихида.

Стасюлевича забыли в полугодовой срок...

Комиссаржевскую уже забывают...

О! Я совсем не виню общество за эти и другие забвения. Нет человека, который менее меня сочувствовал бы всяким парадам и церемониям вокруг мертвого тела и земляных бугров, оное скрывающих...

Мертвый в гробе мирно спи.

Жизнью пользуйся живущий!

Не для упреков эти слова говорятся. Обществу надо жить и живое дело делать, а не по кладбищам время свое проводить... Мертвые никуда не уйдут, а живым пора и надо идти далеко, далеко, далеко, много, много, много, трудно, трудно, трудно...

Я только оттеняю факт.

В то время, как у нас на Руси все великие могилы пропорционально отдалению времени умаляются и низятся, могила Чехова все растет и растет.

Никогда не остается она без пилигримов, цветов и благоговейной скорби...

В предпоследний день, проведенный мною в России пред выездом за границу, следуя через Москву, воспользовался я промежутком от поезда до поезда -- отправился на Воробьевы горы: посмотреть на великий город, с которым так много связано в жизни моей и которого, быть может, уже никогда не суждено мне увидеть снова... Встретил Виктора Александровича Гольцева, уже старого, облыселого, больного...

-- Какими судьбами вы здесь, Виктор Александрович? Он показал рукою на белеющие за рекою стены Девичьего монастыря:

-- Оттуда... Я теперь каждый день там...

-- Зачем? -- изумился я, ибо связать идею Гольцева с идеей монастыря возможно разве в фантастическом сне каком-нибудь.

А он в свою очередь удивился:

-- Как, зачем?.. От него... Он же там... Антон Павлович... И смотрел я на него, старого, облыселого, больного, -- и казалось мне, что стоит предо мною призрак восьмидесятых годов, призрак, тоскливо блуждающий вокруг могилы, куда преждевременно сложен и землею зарыт весь их смысл, все их откровение...

И чем дальше от смерти Чехова, тем больше открывается мне тайна, почему он становится все дороже и дороже нам, пожилым людям, почему из нас начали любить его даже те, кто был к нему совершенно равнодушен при жизни (и даже кое-кто -- враждебен!), почему с таким глубоким, уже не только психологическим, но и историческим интересом начала вглядываться в него новая молодежь -- наши дети. Им -- без Чехова -- не понять отцов, нам -- без Чехова -- не понять, не осветить, не простить своего времени...

Люблю в тебе я прошлое страданье

И молодость погибшую мою!..

У меня есть мечта -- написать о Чехове большую книгу. Не знаю, удастся ли мне выполнить это намерение: между ним и мною стоит так много незавершенных больших работ, а жизнь человеческая стала коротка, и время бежит, бежит... Покуда я нахожу не лишним собрать разные свои отклики на вопросы и недоумения о Чехове, всплывшие со времени его смерти; я следил за ними со вниманием, насколько мне позволяла моя кочевая жизнь... В этих заметках, конечно, могут бьпъ ошибки памяти, но должен все-таки сказать, что, когда они появлялись в разных периодических изданиях, то поправок не вызывали, а мне, как читатель увидит; приходилось поправлять довольно много у довольно многих. Ибо окружить Чехова легендами имеется охотников не мало. Думаю, что собрание заметок прочтет-ся не без интереса большою публикою, которая Чехова любит и усердно ищет искренних о нем слов, и будет не без пользы для исследователей Чехова, как материал, записанный с натуры и объективно, ибо -- если мне на веку своем приходилось горячо вступаться за память Чехова, когда на нее делались неправые нападки, из лагеря ли российских консерваторов, из лагеря ли индивидуалистов и спиритуалистов, то в равной мере случалось мне и протестовать против неразумного и слепого обожествления Чехова, восхищения всем, что в Чехове было, -- без разбора -- хорошего и дурного, против попыток создать канон чеховской непогрешимости. Из человекообразных -- не грешат только статуи на монументах. Ну а Чехов -- менее всего статуя и всегда был, есть и будет человек, "человечиссимус"!.. И в этом-то именно его великое значение, смысл и корень его влияния. Великих писателей много было на Руси. Бывали величины, стихийно большие Чехова, сотворившие такие громадные дела, что священный ужас берет, когда на них оглянешься. Но ни с кем, решительно ни с кем,-- кроме Пушкина,-- русский человек не чувствовал себя настолько своим, попросту интимным, с глазу на глаз другом, вровнях, бесстрашно и откровенно советующемся о делах и мыслях жизнишки своей. Как у Пушкина, была у Чехова большая внутренняя цельность творчества и жизни, -- и была она насквозь, до последней малой и глубокой черточки, русская... Никто не писал таких хороших и простых писем, как оба они -- Пушкин и Чехов, никто не был так прост, ясен, полон юмора в житейском обиходе... И ни о ком другом не думаешь с такою любовью, с такою грустью за них, с такою радостью за то, что они -- наши, с такою обидою на безвременья, погубившие их, с такою верою и надеждою в народ, их породивший.

А. Амфитеатров Fezzano

8 февраля 1911 г.