Вот -- предо мною лежат два тома, посмертно украшенных именами двух русских писателей. Одно имя огромное: Чехов. Другое -- величины средней, но почтенное, солидно заслуженное и во всяком случае такое, что в летописях российской литературы оно навсегда останется если не в памяти большой публики, то как исторический пример, в качестве полезной для будущих критиков-исследователей и чрезвычайно типической характеристики нашего восьмидесятного слабосилия. Это -- Эртель.

Письма Эртеля изданы с образцовою красотою: и редакционною, и типографскою. Этакий том приятно и в руки взять, и прочитать, и в библиотеку на полку поставить. Великолепный портрет, автобиография, обстоятельная вступительная статья Гершензона, письма печатаются с разъясняющими ответами адресатов, к своей переписке В.Г. Чертков сделал специальные примечания. Словом, Эртель глядит со страниц письмовника своего как живой,-- вылился целиком и настолько ясно, что сам превратился в глубокий художественный образ, заставляющий читателя много чувствовать и думать, но не возбуждающий в нем никаких шероховатых недоумений, от предмета изучения не зависящих. "Московское книгоиздательство" Эртелем показало, как надо издавать писательские письма, чтобы они стали памятником автору. Это и умно, и дельно, и роскошно, и дешево: свободные два рубля отдать за такое фундаментальное приобретение никому не жаль, если, конечно, рубли водятся. Духовная же стройность книги такова, что -- сдается мне, будто Эртель как автор "Писем" надолго переживет Эртеля, автора "Волхонской барышни", "Бабьего бунта", "Минеральных вод" и многих иных страниц, уже ныне утративших свой интерес даже в качестве музейной предпотопности.

С печалью приходится сказать совсем иные слова о сборнике писем А.П. Чехова, собранных В.Н. Бочкаревым. На заглавном листе этой довольно серой книжки красуется пометка, что "доход с издания поступит на устройство комнаты имени А.П. Чехова в санатории для легочных больных "Яузляр" в г. Ялте". Признаюсь, я предпочел бы, чтобы пометки этой не было. Устроить комнату имени Чехова в санатории "Яузляр" -- дело в высшей степени почтенное, и обратить именно на эту цель доход с чеховского письмовника со стороны г. Бочкарева даже красиво. Но лучше было бы, чтобы доход достиг своего благотворительного назначения без предуведомительной пометки, придающей теперь такому важному литературному и общественному событию, каким должен был бы явиться первый сборник чеховских писем, характер филантропической случайности.

Я сильно сомневаюсь даже в спекулятивной-то необходимости благотворительного примечания. Кто не купит писем Чехова ради самого Чехова, тот вряд ли разжалобится истратить на них рубль свой ради намерения г. Бочкарева устроить комнату имени Чехова в санатории "Яузляр". В концерты и спектакли с благотворительною целью публика несет деньги не ради страдающих черногорцев или школы в Усть-Сысольском уезде, для которых они устраиваются, а потому, что будет петь Собинов или Шаляпин, играть Комиссаржевская или Савина. Чехова достаточно, чтобы сделать нужный г. Бочкареву сбор, и надо было оставить Чехова работать и отвечать за самого себя во всю величину и строгость его литературного авторитета, а не включать его в благотворительные рамки, отнимающие у сборника доверие к его серьезности и заранее просящие извинения за успех и недостатки издания: ведь это же с благотворительною целью! Истинные любители музыки избегают посещать благотворительные концерты, потому что участвующие в последних, как бы знамениты ни были, поют и играют не так, как в профессиональных и ответственных своих публичных выступлениях: тех же щей, да пожиже влей. В симфоническом концерте -- Вагнер, Мусоргский, Бородин, а в филантропическом -- и с Блейхманом будете хороши! А бывает и так, что обещанная афишею знаменитость вовсе не придет, и вместо Собинова или Шаляпина приходится бедной публике наслаждаться декламацией какого-нибудь г. Поплевина и пением девицы Зяблевой. А сердиться нельзя, не принято: благотворительная цель все извиняет и покрывает.

Если письмовник Эртеля отмечен всеми достоинствами профессионального и платного симфонического концерта, то письмовник Чехова, наоборот, страдает всеми недостатками концерта благотворительного. Письма в большинстве великолепны, и многие из них справедливо сравниваются уже в печати с пушкинскими. Но предстали они читателю в безобразном виде неразработанной руды, хаосом сырого материала, испещренные ребусами инициалов, темные от интимных намеков и шуток, совершенно не понятных без комментария. Я лично про себя могу сказать, что, по крайней мере, десяток таких шарад остался мне неясным. Между тем я знал Чехова с первого его литературного шага до последнего дня, с большинством ныне оглашенных его корреспондентов знаком, а с некоторыми даже давно и хорошо дружен. Так вот, если тем не менее чеховский письмовник и меня, сравнительно "сведущего человека", оставляет не без загадок, то сколько же их выползает из текста для читателя, в житейскую и литературную обстановку Чехова не посвященного? Эртеля я совершенно не знал. Виделся с ним только один раз -- у М.М. Ковалевского и, прослушав при знакомстве его слишком тихо произнесенную фамилию, только по уходе его узнал, что этот интереснейший и талантливый собеседник был не кто иной как Эртель. И вот, однако, благодаря г.г. Гершензону, Черткову и др. переписку совершенно неизвестного мне Эртеля я читаю без всяких недоумений, а в переписке хорошо известного мне Чехова то и дело ставлю на полях вопросительные знаки или нотабене.

Что, например, читатель может понять из намеков о "рябой бабе", которые проходят по переписке Чехова с драматургом В.А. Тихоновым? Мне эти знакомые намеки настолько смешны, что, читая их, я хохочу даже наедине с самим собою. Дал вчера переписку эту читателям, очень интеллигентным и страстным чеховцам: даже не улыбнулись, говорят,-- об ерунде какой-то переписывались. И совершенно правы: не зная Тихонова с его неподражаемою способностью к психологическим импровизациям, не только оценить этой уморительной в трагикомизме своем "рябой бабы", но даже и догадаться о ней нельзя. Комментировать переписку свою с Чеховым, конечно, только Тихонов вправе. Но без комментариев не следовало г. Бочкареву ее и выносить в публику.

Чтобы не ходить далеко за примерами недоумений, останусь покуда в пределах той же переписки.

"Я, вопреки Вагнеру, верую в то, что каждый из нас в отдельности не будет "ни слоном среди нас" и ни каким-либо другим зверем и что мы можем взять усилиями целого поколения,-- не иначе. Всех нас будут звать не Чехов, не Т., не К., не Щ., не В., а "восьмидесятые годы" или "конец XIX столетия". Некоторым образом артель..."

Мысль глубокая, верная, исторически важная и -- в нашем поколении однолетков Чехова -- замечательно общая. Я не знал этих чеховских строк, когда писал в "Восьмидесятниках" рассуждения Антона Арсеньева о "последнем гениальном юноше" (Владимир Соловьев) и о надежде поколения оправдать себя "второю молодостью". Но проклятая немота инициалов отнимает у мысли Чехова конкретную опору. Живым лицом, а не алгебраическим знаком остается в перечне пред лицом читателя один Чехов, и через то совершенно верное положение расплывается в сомнительную фразу литературного самоунижения либо кокетства, напрашивающегося на комплимент. Потому что в 1889 году, к которому относится это письмо, Чехов, конечно, и был уже, и чувствовал себя "слоном среди нас". Да и какого же еще рожна, с позволения сказать, нужно поколению, если в нем вдруг оказывается -- даже Чехов не слон? Литературное кокетство было Чехову чуждо. Думал он о себе скромнее, чем мог бы и даже чем следовало бы, но силы свои знал и понимал и к самоунижению был неспособен. Единственный пробел в таланте, который в самом деле смущал и пугал его,-- это, что ему никак не удавалось написать большой роман. Впереди алгебраических знаков Чехов мог поставить себя из деликатности, но теперь, когда он -- достояние истории, эта деликатность только затемняет и портит его формулу. Поставьте в нее на место алгебраических знаков настоящие величины, и чеховская "артель" приобретет совсем новую историческую выразительность. Вы получите осязательное и никому не обидное доказательство, что Чехов был глубоко прав.

Чехов пишет Тихонову: "Ваше "Без коромысла и утюга" шло недавно в Одессе".

Читающий пошехонец или любознательная жительница Золотоноши могут вообразить, что В.А. Тихонов в самом деле написал пьесу под столь странным названием, тогда как речь идет о весьма известной комедии "Без кормила и весла" -- и для читающего этот комментарий опять-таки совершенно меняет и тон, и значение дальнейших рассуждений Чехова о профессии драматурга, в которых он является адвокатом пьесы против ее мнительного автора.

В письмах 1891 года Чехов трижды обращается к Тихонову с денежными просьбами, свидетельствующими в отрывочности своей, как будто об острой нужде. Со стороны издателей было бы тактично сделать примечание, что эти просьбы направлялись не лично к В.А. Тихонову, который далеко не капиталист, но в контору иллюстрированного журнала "Север", созданного Тихоновым как талантливым редактором в издательстве известного в свое время типографа и ух какого дельца! -- Евдокимова. Обыкновенные письма об авансах литератора, которому нужны деньги, "чтобы обернуться", нельзя печатать так, чтобы они производили впечатление вопля человека в последней крайности. Вопиющей нужды Чехов не знал.

Думаю, что этих примеров достаточно, чтобы показать, до какой степени сырьем свалена чеховская переписка в сборнике г. Бочкарева. А примеры эти я взял только у одного из 26 корреспондентов, только с 8 страниц.

Ни на одном из напечатанных в сборнике писем нет пометок, куда оно было адресовано, что часто лишает читателя ключа к подробностям текста. Собственные даты Чехова, откуда письмо писано и когда, взяты без проверки. Например: в письме к В.М. Соболевскому, помеченном будто бы 2 апреля (1899 г., Ялта), Чехов говорит: "Я получаю очень много газет. Получаю и "Россию", и "Северный курьер".

Дата письма, очевидно, ошибочна, потому что покойная "Россия" начала выходить в свет только 27 апреля 1899 г. (в день десятилетия со смерти М.Е. Салтыкова), а "Северный курьер" много позже, к осени.

Газеты обратили внимание на следующее место в письме к Д.В. Григоровичу: "У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника. В Москве есть так называемый "литературный кружок": таланты и посредственности всяких возрастов и мастей собираются раз в неделю в кабинете ресторана и прогуливают здесь свои языки. Если пойти мне туда и прочесть хоть кусочек из вашего письма, то мне засмеются в лицо. За пять лет моего шатанья по газетам я успел проникнуться этим общим взглядом на всю литературную мелкость..."

Но ни одна газета, плакавшая над этою красноречивою ламентацией не пожелала заметить относящихся к тому же предмету строк в письме к В.Г. Короленко: "Из письма (Григоровича) вам станет также известно, что не вы один от чистого сердца наставляли меня на путь истинный, и поймете, как мне стыдно. Когда я прочел письмо Григоровича, я вспомнил вас, и мне стало совестно. Мне стало очевидно, что я неправ".

Тут опять любопытная путаница дат. Письмо от Григоровича А.П. Чехов получил 8 января 1886 года. Письмо к Короленко Чехов пишет 9 января. А ответ Григоровичу -- только 28 марта 1886 года. Странная затяжка для человека, которого "ваше письмо поразило как молния". Но я не удивляюсь, если письмо к Григоровичу писалось, действительно, 1 1/2 месяца: оно во всей оглашенной переписке Чехова наиболее "литературное", т.е. сделанное. Видать, что человек пишет не к старшему брату и товарищу, каков Короленко, но снизу -- вверх, к классику, авторитету. "Простите за длинное письмо и не вменяйте человеку в вину, что он первый раз в жизни дерзнул побаловать себя таким наслаждением, как письмо к Григоровичу". "Я так обласкан и взбудоражен вами, что, кажется, не лист, а целую стопу написал бы вам". Было бы странно заподозрить Антона Павловича в неискренности его чувств к Григоровичу, но, с другой стороны, и восторженная взбудораженность не может продолжаться полтора месяца, тем более в таком спокойном и вдумчивом аналитике, как Антон Чехов. В письме много хорошего постоянного чувства, но нет страстного порыва: нет "минуты". Каждое слово обдумано, взвешенно, каждая фраза щегольски выточена. Друг для друга люди так не пишут, но "для потомства" -- да.

На меня жалобы Чехова в письме Григоровича на то, что его не ценят, и презрительные слова о "литературном кружке" производят впечатление некоторой искусственности. Во-первых, в связи с датами писем: как это 9 января человек пишет Короленко объяснение в любви, как своему ангелу-хранителю, а 28 марта, совершенно позабыв о своем ангеле-хранителе, плачет пред Григоровичем на горькое свое московское одиночество? Чем-чем другим, а короткостью памяти Антона Павловича нельзя упрекнуть было. Во-вторых, кружок, на который Чехов жалуется, был именно им основан вместе с покойными А.Д. Курепиным и Н.П. Кичеевым. Это было довольно любопытное начинание без устава. Я принадлежал к нему и живо помню вечера, на которых присутствовали Златовратский, Пругавины, Гольцев, Астырев, Чупров, Ковалевский и друг<ие>. Началось молодо, но вскоре авторитетные старики взяли засилье и проквасили наши сборища. Иногда бывало интересно, но, в общем, ужасно скучно. Был однажды и Короленко. Для меня визит его в кружок памятен тем, что я в тот же вечер читал одну молодую свою легенду -- "под Гаршина",-- вызывавшую затем в дискуссии жестокие нападки, а Короленко за меня заступался. Скука кружка быстро отшибла от него нас, молодых членов, начиная с А.П. Чехова. Но было бы несправедливо согласиться со словами Чехова: "Если пойти мне туда и прочесть хотя кусочек из вашего (Григоровича) письма, то мне засмеются в лицо".

В московских литературных кругах уважали и ценили Чехова задолго до письма Григоровича. Даже и в "Будильнике" уже на него никогда не смотрели как на своего среднего человека -- как на сотрудника довечного, вроде хотя бы тех же А.Д. Курепина, двух Кичеевых, талантливого Пальмина. Всем было ясно, что этот гость -- недолгий, залетная птица, которая вскоре развернет свои крылья широко и улетит далеко. С первых же шагов "Антоши Чехонте" он встретил не только товарищеское признание, но и восторженное подражание. Антоша Чехонте создал местную школу. Два молодых юмориста -- А.С. Грузинский-Лазарев и Н.М. Ежов, ныне, пожалуй, уже сорокалетние с лишком -- вцепились в первую чеховскую манеру на всю жизнь и достигли в ней своеобразной виртуозности. Иные рассказы Грузинского, бывало, если читал я их вслух, даже опытный Курепин,-- человек, к слову сказать, большого литературного чутья и вкуса, хотя сам не весьма даровитый,-- принимал за чеховские. Ожидания и надежды на Чехова возлагались большие и внимание Москвы к нему было значительно. Даже в том самом кружке, из-за которого пошла теперь речь,-- помню,-- А.И. Чупров, когда впервые попал в нашу среду, отозвал меня в сторону и просил:

-- Покажи, пожалуйста, какой тут у вас Чехов? Уж больно, говорят, любопытный малый...

Словом, "засмеяться в лицо" Чехову, если бы он прочел "хотя кусочек письма" Григоровича, вряд ли мог кто-либо, и он знал это очень хорошо. Так что "жалкие слова" вылились на бумаге под давлением чувствительно-благодарного настроения и, быть может, какой-либо домашней неприятности. Да и читалось это письмо. Не помню, читалось ли оно в кружке, но в Москве о нем очень знали, и Чехов из него секрета не делал. И, конечно, не встречал никаких насмешек, а, напротив, самое живое и радостное сочувствие. Мы же, молодые, были прямо в восторге, что Чехову начинает везти. Однажды даже шампанское пили по этому случаю: Курепин, Чехов, я, Евгений Пассек, Гиляровский.

В письме к Ф.Д. Батюшкову от 11 января 1903 года читаешь с удивлением: "Я прочел статью Альбова с большим удовольствием. Раньше мне не приходилось читать Альбова; хотелось бы знать, кто он такой, начинающий ли писатель или уже видавший виды?"

Если речь идет не о беллетристе М.Н. Альбове, это необходимо оговорить примечанием, потому что иначе получается дикое впечатление, будто Чехов только на 24-й год литературной карьеры узнал о существовании одного из известнейших и любимых писателей восьмидесятых годов. Другого же Альбова, кроме беллетриста, большая публика не знает и помнить не обязана.

Беллетрист Альбов встречается в переписке Чехова уже под 1888 годом -- в письме к И.Л. Щеглову: "Вы, не говоря уже о таланте, разнообразны, как актер старой школы, играющий одинаково хорошо и в трагедии, и в водевиле, и в оперетке, и в мелодраме. Это разнообразие, которого нет ни у Альбова, ни у Баранцевича, ни у Ясинского, ни даже у Короленко..." И т.д., и т.д.

Нельзя, чтобы страница 6-я, разговаривая с Батюшковым, противоречила странице 175-й, беседующей с Щегловым.

Но если продолжать розыски издательской неряшливости или неумелости в сборнике г. Бочкарева, то придется, по выражению Чехова, написать не лист, но целую стопу. Г-н Бочкарев заявляет в предисловии, что он "надеется продолжать это издание и опубликовать целый ряд еще неизданных писем". Намерение превосходное и достойное всякой поддержки, но г. Бочкареву надлежит позаботиться, чтобы впредь оно осуществилось в порядке и с достоинством серьезной симфонии, а не благотворительного концерта, слаженного на авось и кое-как.

Переписка А.П. Чехова с поэтом А.Н. Плещеевым начинается обещанием: "Я запечатаю все письма и завещаю распечатать их через 50 лет, а 1а Гаевский, так что гончаровская заповедь, напечатанная в "Вестнике Европы", нарушена не будет, хотя я не понимаю, почему ее нарушить нельзя".

Если бы Чехов мог видеть из гроба скороспелый винегрет, благотворительно устроенный из переписки его ранее даже пяти лет с его смерти, пожалуй, понял бы. И не похвалил бы. Сказал бы низким баском: -- Послушайте же, нехорошо.

Cavi di Lavagna

1909. VII. 2