Юбилейный отголосок
Со слов титулярного советника А.П. Воспаряева в точности записано и своим не добавлено. M. Ам--в.
28 августа 1908 года [В этот день исполнилось 80 лет со дня рождения Л.Н. Толстого.] я, нижеподписавшийся, мирно двигался в третьем классе пассажирского поезда в направлении на станцию Поныри, Москва -- Курск. За Тулою вздремнул. Просыпаюсь под Мценском -- вижу: сидит насупротив меня новый пассажир, седобородый, сурового вида, одет просто, по-русски. Вгляделся я -- так и ахнул: Лев Николаевич Толстой!!!
Сначала усумнился было: какими судьбами? Куда? В такой-то день?
Но... он! Он! Несомненно! Портреты-то его мне, как всякому порядочному интеллигенту, слава Богу, достаточно известны!
Начинаю соображать: "Позвольте! Да почему же нет? Сегодня юбилей. Лев Николаевич юбилейного чествования не желал и от него всячески уклонялся. Юбилей тем не менее состоялся. Ясное дело: старик взял да и удрал от юбилея... торжествуйте, мол, без меня, а мне утомительно".
Едем. Сидим. Толстой в окошко глядит. Я на Толстого любуюсь. Смерть хочется заговорить. Начинаю:
-- Позвольте спросить: далеко ли изволите ехать?
Он -- из-под бровей-то косматых посмотрел строго.
-- В Кеив.
Так и сказал: в Кеив, а не в Киев... по-народному, знаете, по-мужицкому!
-- А-а-а!.. По делам или так?
-- Кто же в мои годы "так" ездит? Известно, зачем в Кеив странствуют: Богу молиться, мощам поклониться...
Признаюсь вам: это меня опять немножко ошарашило. Понимаете: автор "Двух стариков" -- и вдруг едет в Киев поклониться мощам!.. Чуть-чуть неусумнился: да уж, полно Толстой ли?..
А впрочем, как же иначе-то? Раз он от юбилея скрывается, надо же ему какое-нибудь инкогнито принять и сохранять. Вот он и поет Лазаря, паломником прикидывается.
Говорю:
-- Я вздремнул немножко... И не заметил, когда вы изволили сесть.
Отвечает с видимою неохотою:
-- Тут... на одной станции маленькой... как, бишь, ее? Я с лукавством:
-- Козлова Засека?
Он -- как зыркнет на меня глазищами: догадался, стало быть, что я его признал!-- и бубнит басищем-то своим:
-- А пес ее знает... может быть, и Козлова Засека! Али нет?.. Совсем ноне у меня на имена памяти не стало.
Понимаете? Неправды-то сказать не хочет, против его убеждения -- неправду сказать, а признаться неприятно,-- так он двусмыслицею от меня отъезжает и все мужика валяет, все мужика!.. А глазищами так меня и буравит: дескать, уж если ты догадался, то -- где наше не пропадало! Твое счастье! Но -- будь деликатен, уважай инкогнито, держи язык за зубами, вида не подавай!..
"Ладно,-- думаю,-- уважим!"
Но в то же время ужасный, знаете, аппетит разыгрался: как бы мне его хоть немножко на инкогнито этом подразнить... чтобы не в обиду стало, понимаете, но так -- только пощекотать да установить фамильярность приятную, на общем секрете?
Сижу и улыбаюсь ему с таинственностью приличною.
Теперь уже он спрашивает:
-- Что это вы, господин, на меня как выпучились?
Все народным, знаете, стилем продолжает. Отвечаю со значительностью:
-- Откровенно сказать, немножко изумлен, что вижу вас здесь...
Удивился:
-- А где же мне еще быть?
-- Да,-- говорю,-- конечно... утомление... скромность... преклонные годы... болезненное состояние... но все-таки столь знаменательный день...
-- Позвольте,-- возражает,-- да ведь сегодня 28 августа?
-- Именно,-- подчеркиваю ему,-- именно 28 августа... в том-то и закавыка!
-- Не понимаю вас,-- говорит,-- мне 29-го обязательно в Кеиве надо быть, с сыном съехаться условлено... Так чтобы из-под Тулы в Кеив к 29-му попасть, само собою означает, что должон я 28-го на машину сесть. Иначе никак невозможно!...
"Ах ты,-- думаю,-- что значит гениальный-то человек! Сейчас на всякое лыко в строку ответ готов! Так и вертит! Так и вертит! Какую козюлю ни подпусти -- в ту же минуту ногтем придавит!"
Вижу: привстал он, снимает мешок свой дорожный с полки верхней. Пуда два верных потянет, а он -- словно мочалку банную дернул.
-- Однако,-- замечаю,-- силку-то вы в себе сохранили... ничего!
-- Да,-- говорит,-- живу, не жалуюсь.
-- Дай Бог всякому так сберечь себя до восьмидесяти лет. Улыбнулся:
-- Ежели человек хороший и силу свою не употребляет во зло, то дай Бог ему хоть и до ста!
Понимаете? По-своему, по-толстовскому сентенцию пустил: этику разводит. Ну я, конечно, насторожился. Думаю: это -- шалишь! Уважаю тебя бесконечно, но в свою толстовскую веру ты меня не обратишь. Это -- ах, оставьте, самому дороже! Это -- шалишь!
А Толстой тем часом мешок свой развязал и -- представьте себе!-- вынимает узелок, а в узелке у него -- белый хлеб, колбаса вареная и двадцатка казенки! Да-с! Ни больше ни меньше! Колбаса и двадцатка!..
Я глазам своим не верю: как же это? Вегетарианец-то? Трезвенник?
А он себе наливает стаканчик дорожный водки, чкнул, облизнулся и говорит:
-- Лихо!.. Не прикажете ли за компанию?
Ну, понимаете, от чести выпить по маленькой с Львом Николаевичем Толстым -- этакую диковинную редкость пережить -- какой же дурак откажется?.. К тому же час адмиральский... Хватил за его здоровье. Однако не преминул намекнуть, что изумлен.
-- Разве, мол, вы потребляете? Отвечает:
-- В дороге как же без этого?
-- Позвольте!-- наступаю.-- Да ведь водка -- зло? Возражает:
-- Нет, ежели понемногу, отчего же?
-- Да ведь она от дьявола! Кто был первый винокур-то? Вспомните-ка.
Отмахнулся рукою.
-- О,-- говорит,-- эти сказки для глупых мужиков выдуманы, чтобы вовсе с круга не спивались... А мы с вами, надеюсь, люди с пониманием.
Это уж мне и не понравилось немножко, лицемерием показалось. А с другой стороны, как будто и приятно, знаете, что вот он -- и Толстой, а тоже с хитрецой и двубокий, себе на уме, наш брат Исаакий, как все мы, грешные, люди-человечки... Он же опять наливает и угощает.
-- Прошу покорно, не церемоньтесь... водка хорошая, графская.
-- Знаю,-- говорю,-- что графская... Ха-ха-ха! И он тоже:
-- Ха-ха-ха! Спрашиваю:
-- И дома вы тоже... приемлете? При гостях? Качает головою.
-- Нет, дома при гостях -- неудобно. Подмигнул ему.
-- Скрываете?
-- Нет, не то что скрываю -- что же тут скрывать? Какой порок особенный? Ноне курица -- и та пьет. А графиня наша этого не любит.
Ага! Подается кремешок, размягчился: вон уж в какие интимности я его вогнал! О графине заговаривает.
-- Да,-- замечаю как бы вскользь,-- строгонька ваша графиня... по всей России молва о ней идет.
Возражает:
-- Не то что строга, а безобразия в доме не обожает. Помилуйте! Разве возможно, чтобы каждый день -- дебош?
Озадачил! Соглашаюсь:
-- Дебош -- конечно, нехорошо... однако -- откуда же?!
-- Оттуда, что лезет к нам в дом всякий -- званый и незваный. Со всех, может быть, Европ? Каково это для хозяйки? Сами извольте посудить.
-- Да... трудно ей!
-- С утра до вечера -- чай, кофей, шоколады... это надо взять в расчет. Мы одной убоины пудов десять в месяц гостям скормим!
-- Но сами-то вы... не вкушаете?
-- Как не вкушать? Кабы не ели, то и живы не были бы. Я опять с лукавством:
-- Ну, положим, мы-то с вами знаем, чем люди живы. Этот намек ему, должно быть, не понравился, слишком призрачным показался. Нахмурился и бурчит:
-- Рабочему человеку без мяса нельзя... рабочему человеку силы набираться надо...
-- Ведь я было думал, что вы питаетесь только злаками?
-- Помилуйте! за что же? Что я -- корова или лошадь, чтобы одни злаки жевать?
-- Виноват, я не так выразился. Хотел сказать: придерживаетесь вегетарианской кухни?
-- Какой-с.
Даже зло меня взяло. "Ну чего -- думаю,-- ролю-то играешь, ломаешься?" Однако, сдержался. Упрощаю тон:
-- Растительные продукты потребляете?
-- Терпеть их не могу... сами видели: как водку пили, колбасою закусывал.
-- Я думал, это вы -- тоже только по дорожному положению?
-- Нет, я всегда... Мясца -- всегда... На первой неделе Великого поста на Страстной [Страстная -- последняя неделя Великого поста (перед Пасхой).], действительно, не вкушаю, а то -- всегда.
Час от часу не легче!
-- Вы признаете посты?
Он взглянул на меня дико:
Как я же не признавать? Чай, они установленные... Великий пост, Петровки [Петровский пост в честь апостолов Петра и Павла, длящийся от 8 до 42 дней (в зависимости от начала Пасхальных празднеств).], Филипповки [Филиппов (Рождественский) пост с 15 ноября до Рождества Христова.], Успенья-матушка [Успение Богородицы, один из 12 главных праздников в православии; отмечается 15 (28) августа как день кончины Божьей Матери. Успенский пост -- за две недели перед Успением Богородицы, т.е. с 1 (14) по 15 (28) августа.].
Прежде я не верил глазам своим, теперь ушам едва верил! А Толстой, знай, бубнит:
-- По слабости здоровья, действительно, соблюдать поста в полной строгости не могу,-- так мне-то и врач приказал, и батюшка, отец Николай, разрешил, не взыскивают на духу-то... Правда, маленькую эпитимью [Эпитимья, епитимья -- церковное наказание.] наложили.... да, это -- что же! всегда с полным моим удовольствием... поклонов сто-двести отмотать -- плевое дело, и в расчет не возьму.
-- Эпитимью? На духу? Отец Николай? Сто поклонов? Я был решительно сбит с толка. А Толстой оставался совершенно невозмутимым и смотрел ясно.
-- Послушайте,-- говорю,-- да разве вы сохраняете отношения с духовенством?
-- С чего же мне их не сохранять? Чай, при селе живем. Храм-то Божий у самой нашей усадьбы, вот этак наискосяк.
-- Ну а как же... уж извините, пожалуйста... как же вы -- того... насчет отлучения от церкви?
Отвечает преспокойно.
-- На случай отлучения, я на свое место мальца ставлю.
-- Мальца?!
-- Н-да... Племянник у меня есть, сурьезный парень... Тоже из графов молодых – иные радеют помочь мне, стоят иной раз вместо меня за конторкою-то.
-- За какою конторкою?
-- Известно, за какою: за ктиторскою.
-- Извините, но -- какое же вам дело до ктиторской конторки?
-- Да -- ежели мир меня в ктиторы [Ктитор -- церковный староста.] выбрал?
-- А-а-а! Ну, это -- другое дело! Теперь я понял! Это интересно!
Странно, однако, как это ни Сергеенко [Сергеенко Петр Алексеевич (псевд. Эмиль Пуп, Бедный Йорик и др.; 1854--1930) -- прозаик. Автор книги "Как живет и работает Лев Толстой".], ни Тенеромо [Тенеромо -- псевдоним Исаака Борисовича Файнермана (1862--1925), учителя, журналиста, сочувствовавшего в 1880-х гг. взглядам Л.Н. Толстого.] не отметили столь замечательного факта, что крестьяне Ясной Поляны в знак любви выбрали великого писателя земли русской своим приходским ктитором. Замечаю:
-- Такие события следовало бы оглашать в газетах! Скромничает:
-- Помилуйте, господин! Что вы! Если о каждом новом ктиторе в газеты сообщать, в газетах и места не хватит!
Однако по глазам вижу: доволен! Возражаю с ударением:
-- Не о всех, но есть некоторые... о них нужно! – Разнежился старик, стал откровенничать:
-- Я, по правде говоря, очень неохотно в ктиторы-то пошел, можно сказать, силою меня мир-то взял, против воли...
-- Ну еще бы!
-- Ну, мир велит -- делать нечего, надо слушать, мир не перекричишь. Опять же, графине [Т.е. Софье Андреевне Толстой.] было угодно. Потешь, говорит, мужичков! Поди в ктиторы! Ну, знаете, графиня наша властная: что скажет, воля ее -- закон!
-- Так, так... слыхали, слыхали...
-- А что ктиторской обязанности касающе -- доложу я вам, сударь мой, самая она неприятная и ответственная. И совершенная ваша правда: решительно от Церкви отлучиться нельзя. Потому, понимаете, свечная выручка, храмовые вклады, переходящие суммы...
-- Но вы же сказали: вам молодые графы помогают?
-- Да -- что! Какая от них помощь! Пустая публика! Куда они годятся! Одна канитель!
Даже сконфузил меня: не рад, что заговорил! Вот уж не ожидал, чтоб Лев Николаевич мог так резко отзываться о своем потомстве. А он-то честит, он-то, знай, честит.
-- От них,-- говорит,-- имению одно разорение и беспорядок. Все врозь тащат. У меня по графине Марье Антоновне сердце убивается. Оставят ее сынки да внучки нищею на старости лет.
-- Виноват,-- говорю,-- как: Марье Антоновне? Графиню же Софьей Андреевной зовут?
-- Кто это вам сказал? Никогда ни Софьей, ни Андреевной не была -- отродясь Марья Антоновна!
-- Но я сам читал в газетах...
-- Врут, батюшка, ваши газеты! Плюньте им в глаза! Я при графине, слава Богу, пятьдесят годов нахожусь -- пора мне, стало быть, знать, что она Марья Антоновна, а Софьей Андреевной никогда не бывала... И отец ее был Антон, и она Антоновна.
Ну, понимаете, не спорить же мне против очевидности: конечно, кому же, как не мужу, знать, как зовут его жену? Но только -- подивился я тогда и посетовал на газеты наши: нечего сказать, хорошо они нас осведомляют! А старик -- ну просто неприятно!-- так и катает, так и катает:
-- Кабы,-- говорит,-- моя воля, так я бы,-- говорит,-- лоботрясов этих, молодых графов, к усадьбе на версту не подпустил!
Вижу: даже искры у него в глазах запрыгали. Неловко мне -- хочу свести дело к шутке. Погрозил ему перстом этак игриво:
-- Ай-ай-ай! А ведь нельзя противиться злу! Отвечает с негодованием:
-- Именно, сударь, золотое слово сказали, что никаких сил моих не хватит противиться ихнему злу, потому что -- народ самый неосновательный и лезет нахрапом...
Фу ты, Господи Боже мой! Терпеть я не могу нос свой в чужие семейные тайны совать, а он-то сыплет, он-то разливается... Чтобы сбить его с темы этой, заговорил о земельных отношениях.
-- У вас,-- говорю,-- крестьяне благоденствуют?
-- Ничего,-- рванул грубо так.-- Что им, лодырям, делается? Пьянствуют да недоимку копят.
-- Ведь в земельных вопросах ваш руководитель, кажется, Генри Джордж? [Генри Джордж (1839--1897) -- американский экономист и политический деятель, книги которого изучал Л.Н. Толстой. В 1904 г. в толстовском издательстве "Посредник" вышел сборник "Избранные речи и статьи Генри Джорджа". В 1906 г. Толстой написал предисловие к книге Г. Джорджа "Общественные задачи". Сын Г. Джорджа (1862--1916), американский журналист, посетил Ясную Поляну 5 июня 1909 г. В этот день Л.Н. Толстой написал статью "По поводу приезда сына Генри Джорджа", оставшуюся не опубликованной.]
Опять залукавил, заактерствовал, будто не понимает, несносный человек! Нечего делать, поясняю:
-- В земельном устройстве вы Генри Джорджа, англичанина, придерживаетесь?
-- Ах,-- говорит,-- виноват! Не расслышал! Вы -- насчет Генриха Егорыча? Как же, держим такого для агрономической части... Только он не англичанин будет, а немец.
Опять-таки и против того я спорить не стал: конечно, Толстой лучше, чем я, осведомлен, какой нации был Генри Джордж! Он же продолжает:
-- Только этот Генрих Егорыч -- тоже, доложу вам, парень-ухо: пальца в рот ему не клади. Уж который год я докладываю графине, что надо его в шею прогнать... так вот нет -- себе в убыток держат: конфузятся, что немец.
-- Позвольте,-- говорю.-- Как держать? Откуда прогнать? Разве Генри Джордж у вас в имении проживает?
-- Понятное дело, что в имении? Где же ему еще жить? При своем месте служения находится.
-- Вообразите: я, откровенно сказать, думал, что Генри Джордж давно умер.
-- Помилуйте! С чего ему? Этакий бычина непомерный! Здоровее нас с вами. И лодырь же тоже, доложу вам. Только и делает, что за бабьими хвостами прихлобыстывает.
-- Да что вы? Ученый-то?
-- Что ж, что ученый? Конечно, тоже жив человек, о живом и думает.
"Гм,-- думаю,-- вот так проговорился! Недурная сентенция в устах автора "Воскресения"!" Прищуриваюсь этак на него.
-- Да,-- говорю,-- только от подобных живых дум Катюша погибла.
Он только рукою махнул.
-- И не говорите! Да разве Катька -- одна? И Пелагея-прачка, и Анна-пололка... все там и легли, и встали!.. Непременно этого хахаля убрать от нас надо, и то против мужиков -- скандал.
-- Скажите!-- удивился я.-- А ведь все уверены, что вы за Генри Джорджа стоите!
Аж окрысился:
-- С какой мне стати? Что вы, господин? Да, кабы не графиня, я бы его, дармоеда... У нас с ним, может, до драки доходило! Вот каково мы друг друга любим...
Я так и подскочил.
-- До драки?!
Чуть я не крикнул: Лев Николаич!!! А он:
-- Что же, что он немец,-- стало быть, ему и в зубы не загляни? Немцы-то поди не святые, а тоже, как и мы, грешные!.. Графиня мирволит. Уважает германскую нацию. В совершенный убыток себе... А я -- что же могу? Конечно, графиня за преданность мою удостаивает меня иногда, чтобы с нею о делах совещаться. Но все же я человек подневольный и даже не управляющий какой-нибудь, а так -- как бы вроде, что в старину назывались, бурмистр...
Ну, слышу, опять пошли семейные ламентации! Удивительный человек! Мировой гений, а такту -- извините, никакого! Язык на мокром месте: что есть в печи, все на стол мечи!
В таких-то беседах поучительных доехали мы до станции Поныри. Тут мне вылезать... Жаль, а делать нечего! Встаю, откланиваюсь.
-- Искренно,-- говорю,-- счастлив вашею приятнейшею встречею и лестным знакомством! Век не забуду этих достопамятных минут! Умирать буду -- детям закажу, чтобы чтили и помнили!
Представьте: так я его растрогал, что старик-то сконфузился, покраснел, заморгал.
-- Что вы,-- говорит,-- господин, что вы!.. Как можно?.. Нам самим оченно приятно... Честь на моей стороне...
Я только руками отмахиваюсь.
-- Нет, нет, уж этого я и слышать от вас не хочу... Это уж унижение паче гордости!... Этого вы мне не говорите!..
Он бормочет:
-- Ну как угодно-с... как вам будет угодно-с... А меня восторг охватил -- слеза прошибает.
-- Дайте,-- говорю,-- дайте мне еще раз пожать могущественную руку, которой мы обязаны "Холстомером" и "Анною Карениной".
Просветлел... А еще говорят, будто он старых своих сочинений не любит!
-- Ах,-- говорит,-- вы и про "Холстомера", и про "Анну Каренину" слыхали?
-- Да кто же про них не слыхал?
-- Да-с,-- говорит,-- точно, что "Холстомер" всему нашему конскому заводу был краса и радость...
-- А "Анна Каренина"-то! "Анна Каренина"-то!-- восхищаюсь я.
-- Да,-- подтверждает,-- и "Анна Каренина" была кобылка -- ничего себе... лошадь!..
Заигрался старик: пересолил, знаете! Но тут же омрачился.
-- Только представьте себе, какое горе: ведь "Холстомер"-то наш побывшился... околел!
-- Да я же знаю. Читал!
-- И Бог его знает, с чего: опоили, что ли?.. Мыт напал... Пришлось живодеру отдать.
-- Как же! Как же! Помню! Еще потом труп его в овраге волки сглодали...
-- Так точно-с... как обыкновенно... куда же его еще? Татарам на маханину, что ли?.. Удивительно, однако, как вы обо всех наших обстоятельствах осведомлены!
-- Кто же не осведомлен, глубокоуважаемый? Кто?
-- Нет, я, собственно, потому, что встречать-то вас раньше в наших палестинах как будто не приходилось...
Ну, понимаю: вызов -- представиться. Достаю бумажник, вынимаю визитную карточку.
-- Позвольте рекомендоваться: Антон Петрович Воспаряев, агент страхового общества "Подтопка".
Толстой карточку взял, а пальцы -- корявые, рабочие. Вертит ее в руках конфузливо этак, неумело.
-- Покорнейше благодарим-с... Уж извините, что тем же соответствовать вам не могу... Мы люди простые, карточек не держим...
Но я схватил его за руки-то мозолистые, трясу, а в горле дух захватило, и слезы по щекам льются.
-- Да зачем вам визитные карточки? Кто же вас не знает? Вас? Гордость нашу? Славу нашу? Вас? Вас?
Инда он меня даже как будто испугался и от себя слегка отталкивать стал.
А на станции между тем слышу: второй звонок в отправлению. Хочешь не хочешь -- уходи из вагона-то. Толстой -- Толстым, а дело -- делом.
На платформе, однако, я не выдержал. Вижу: Толстой из окна вагонного на меня зорко-зорко смотрит и даже как бы с подозрительностью.
Думаю: "Дай хоть на прощанье сошкольничаю -- шутку сшучу!"
Подошел к окну, еще раз руку протягиваю.
-- Прощайте,-- говорю,-- Лев Николаевич! Счастливой вам дороги! Земной поклон вам кладу от всей публики русской...
А поезд, заметьте, уже на отходе....
-- Прощайте, господин,-- говорит и он из окна,-- счастливо оставаться! И вам желаю -- тоже всякого в делах ваших преуспеяния. Но только это ваша ошибка: меня не Лев Николаевич зовут, а, извините, Сидор Никанорович...
Понимаете? До конца выдержал себя -- так и не нарушил инкогнито! Этакий характерный старичина!
Тронулся поезд. Долго я вслед Толстому шляпою махал, а он-то мне из окна -- картузом, он-то мне -- картузом!..
Печ. по изд.: Амфитеатров А.В. Заметы сердца. М., <1909>.