-- Вот угол, где я -- до известной степени хозяйка, и, значит, могу иногда чувствовать себя хоть немного самою собою. Вы видите, что это не столько помещение, сколько логовище.

Действительно, в узкой и короткой комнатушке втиснутая туда, конечно, по частям и собранная на месте громадная кровать, под балдахином, типическое итальянское letto matrimoniale {Супружеское ложе (ит.).}, оставляло места ровно настолько, чтобы вдавить в узкие проходы между одром этим и тумбочку, и соломенный стул. В стене было выдолблено маленькое углубление, в котором мигал ночник,-- лампочка с оливковым маслом.

-- Если вы не любите запаха olio {Растительное масло (ит.).}, то это можно унести,-- сказала Фиорина.-- На дворе уже светает, и какие-нибудь полчаса спустя, здесь будет совершенно светло, потому что есть окно в потолке. Вы его не видите в полумраке,-- оно замаскировано пологом. Ложитесь, мосье Вельский, и отдыхайте спокойно. Если бы вы заснули, то мы с Саломеей будем оберегать ваш сон. Я бессонная птица, а Саломея выспалась до нашего прихода. Разденьтесь, не стесняйтесь,-- вам будет удобнее.

Вельский с удовольствием последовал бы этому последнему приглашению, потому что спать он почитал из всех потребностей организма наименьшею и -- во всех прежних отраслях своего быта, как офицер, чиновник, светский человек, танцор и игрок -- мог обходиться без сна суток по двое, даже до трех,-- за игрою ли, за делами ли, по дежурству ли, в походе ли, на балах ли,-- без особого труда и заметного утомления. Но сейчас раздеться ему -- значило. Непременно обнаружить бумажник с довольно крупною суммою денег. Оставить его в снятом пиджаке -- все равно, что отдать в руки этим двум госпожам; спрятать куда-нибудь под подушку или тюфяк -- бесполезно, потому что, конечно, обе они знают свои постели очень хорошо, и штука эта давно известная и испробованная. Следовательно, стоит ему заснуть, и будет он обыскан и выпотрошен в лучшем виде. С другой стороны, повалиться на довольно-таки пышное и нарядное ложе Фиорины вот так прямо -- в грязных сапогах и напитанном железнодорожною пылью платье -- было и неловко, и обидно для женщины, и даже подозрительно: боится раздеваться,-- значит, на нем какие-нибудь сокровища скрыты?! Да и хотелось-таки дать ногам отдых от стеснения обуви, телу от жилета, подтяжек и крахмальных воротничков.

"А, черт!-- решил он про себя,-- была не была, куда ни шло, попробуем апеллировать к каторжной совести и сыграть на добрых чувствах. Обыкновенно, в подобных местах это у меня выходило".

-- Вот что, m-lle Фиорина,-- сказал он, как умел, дружелюбно,-- я должен вам признаться откровенно. Что вам и подруге вашей я доверяю безусловно, об этом не стоит и говорить, это само собою подразумевается. Но дом ваш,-- вы сами говорите и мы уже имели случаи видеть,-- весьма подозрительный дом, и соседи у вас темные. Между тем, при мне несколько тысяч лир билетами, также кредитивы на Ниццу и Париж. Часть принадлежит мне, часть -- моему товарищу. Я человек мнительный и вечно опасаюсь, не потерять бы эти деньги или не случилось бы с ними какой-нибудь беды...

-- Так что же?-- перебила Фиорина, с видом гордым и очень довольным.-- Дайте мне ваш бумажник на сбережение. Поутру, то есть когда вы проснетесь и пожелаете уйти, я возвращу вам его в совершенной сохранности.

-- Это именно то, о чем я хотел вас просить.

-- Вы знаете точно сумму денег, которая имеется при вас?

-- Около шести тысяч франков.

-- Нет,-- точно?

-- Должен сознаться, что нет.

-- Надо сосчитать.

-- Это долго и скучно,-- мы истратим время, которое можем использовать гораздо веселее.

Фиорина засмеялась и приятельски хлопнула его ладонью по лысине, но настаивала:

-- Нет, уж вы потрудитесь. Если я беру на себя ответственность, то желаю знать, за что отвечаю.

Считать Матвею Ильичу очень не хотелось, не потому, чтобы он, в самом деле, уж так берег время свое, но потому, что он по опыту знал, что в мирке Фиорин и Саломей денежный соблазн -- по преимуществу, не умозрительный, а непосредственный, по наглядной приманке и видимости того, что плохо лежит. Между проститутками воровки вообще менее часты, чем это воображают добрые буржуа, а встречаются прямо-таки идеально честные бессребреницы. Но бывают и такие странности, что, вот проститутка, теоретически, честнее честного. До того, что уговорить ее на предумышленную кражу совершенно невозможно, какие бы тысячные перспективы ни рисовал ей соблазнитель. Однако в глубине своей и по существу, это -- оказывается -- не столько честность, сколько отсутствие, так сказать, финансового воображения. Потому что, на практике, нередко: вдруг та же самая честнейшая проститутка, ко всеобщему удивлению и даже, пожалуй, к своему собственному, глупейшим образом, срывается на тощем кошелечке со звонкою монетою или на некрупном кредитном билете, который небрежно торчал ухом из жилетного кармана гостя. Это -- кражи по зрительному гипнозу, порыв инстинкта жадности, вспыхнувшего в мгновенный, неудержимый аппетит,-- ответом на провокацию нечаянной приманки; но аппетит этот очень мирно и невинно погаснет, как скоро скроется из вида предмет, его пробудивший. Это -- пережитки первобытного хищничества, отголоски доисторического дикарства.

-- Впрочем,-- подумав, согласилась Фиорина,-- если вы не хотите, то мы устроим по-другому. Саломея, дай сюда шнурок и сургуч.

И она заставила Вельского собственноручно обвязать бумажник шнурком и опечатать узел при помощи именного перстня, который он имел на руке.

-- Теперь,-- продолжала Фиорина, передавая бумажник Саломее, а та очень бережно и аккуратно, как бы с благоговением, упокоила его, как младенца какого-нибудь, под капотом, где-то в дебрях своей необъятной груди,-- теперь ваши деньги так же безопасны, как в кассе Creditoltaliano {Итальянский кредит (ит.); название банка.}. Через Саломею к ним никому не добраться.

Саломея скалила огромные белые зубы, и успокоительно мигала, и кивала колоссальною головою, видимо, польщенная доверием. А Фиорина, садясь в головах у Вельского, расположившегося на постели, говорила:

-- Пять лет тому назад, когда я не перестала еще быть дурою и содержала дружка, я не могла бы предложить вам такой гарантии. Я ненавижу наших мужчин. С тех пор, как я выехала из России, я имела семь любовников, то есть сутенеров, как говорите вы, господа из общества, а по-парижски marlou, и хоть бы один из них удался -- не был бы бессовестным драчуном и вором. Пьянствовали не все. Двое даже в рот ничего не брали, заболевали от полуфиаски кьянти, от рюмки коньяку. Ни один игроком не был. Но воры были все без исключения, и все хотели, чтобы я тоже была воровкою, и дрались, как черти, за то, что я не хочу. Последний мой,-- тот самый, который теперь, я говорила вам, отбывает наказание в Монтелупо,-- был настоящий дьявол. Когда здесь станет светлее, я покажу вам на стене его портрет. Очень достопримечательное существо. В Турине был профессор Ломброзо. Конечно, слыхали? Очень знаменитый человек, первый в мире по исследованию всяких преступников и нашей сестры, злополучной проститутки. Так, когда Джанни судили во Флоренции, он нарочно приезжал из Турина изучать мое сокровище: что за бес такой уродился? В конце концов, Джанни усахарил-таки меня -- в газеты, а себя -- в келью уголовно-психиатрической тюрьмы. Я вам расскажу, как было дело. Жили мы во Флоренции, в заречье, на набережной, близ Ponte delle Grazie {Мост Граций (ит.).}, дом прямо над рекою висел. Заманила я к себе с прогулки в Cascine {Название местности (ит.).} англичанина одного, посольского. Парень молодой, крепко выпил, да и бахвал. Вот он на беду и сверкни своими золотыми. Я умоляю спрятать, потому что знаю: если Джанни увидит, то с ума сойдет. Он на золоте прямо помешан. Трясет его при виде золота. Влезет ему желтый дьявол в мозги, и, покуда он золота этого не получит, у него будет сердце дрожать и распаляться, как у влюбленного, и он ни минуты не будет спокоен. Всякое золото для него -- свое. И у кого оно есть -- его кровный враг. Но этот лондонский дурак оказался фарсун ужаснейший. В ус себе не дует. Знай, гогочет в ответ да гоняет кругляки свои ребром по столу,-- щелкнет пальцем, и колесико катится, как детский обруч. Ну и доигрался до того, что Джанни,-- на галерее, вот такой же, как здесь, притаясь,-- все видел. Как только он вошел, я -- взглянула, поняла: дело плохо. Уже влюблен в гинеи английские, и почитает их своею собственностью, и кипит ревнивою тоскою по ним и жадностью. Потому что Джанни пришел веселый-превеселый, ласковый-преласковый, а усы ходят, а левая бровь на половину лба поднялась.

"Вина,-- кричит,-- вина, Рина! милорд! очень рад с вами познакомиться, позвольте угостить вас вином! Вам нравится моя ganza? {Любовница (ит.).} Тем лучше! Почитаю за честь! Что-то у вас? Chianti? {Кьянти (ит.).} Рина! Как тебе не стыдно поить такого высокого гостя дрянью? Милорд! В знак международной симпатии двух наций, разрешите предложить вам бутылку шампанского..."

А мы, тем временем, надо вам сказать, уже фиаску старого кианти вдвоем усидели, и намок мой англичанин весьма основательно. Но они, англичане,-- знаете -- либо вовсе не пьют, либо уж, если пьют, то как губка; что ни лей жидкое, все в себя примет, только пухнет. "Очень рад!.." Покуда Джанни ходил за бутылкою, я этого милорда честью прошу: "Не пейте вы больше, ради Бога!.." -- "Почему? Я хочу!" -- "Ну, так, по крайней мере, пейте только кианти, а шампанского не надо".-- "Почему? Я хочу!.." Ну не могу же я Джанни выдавать,-- так вот и открыть Джон Булю этому, что, мол, с шампанского, которым вас угостит Джанни, вы очутитесь -- хорошо еще, если только голый на мостовой, а то, может быть, и покойником в волнах Арно... Говорю: "Вредно мешать кьянти с шампанским".-- "Почему? Я хочу!.." Заладил свое. Такой дурак! Тьфу! Принес Джанни шампанское. Бутылка -- ух! не закупоривают так в погребах. Пьяному, конечно, не в примету, а трезвый сразу разглядел бы. Откупорил,-- пробка и не хлопнула. Чокнулись. Англичанин -- свой стакан в глотку, Джанни -- свой через плечо. Я свой на столе оставила. Как сверкнет на меня глазами Джанни: "Ты что же, Рина? моим угощением брезгуешь? Пей!.." Я смотрю на него во все глаза: ошалел он, что ли? стану я заведомо сонное пойло вливать в себя? "Пей!" "Эге!-- думаю,-- надо быть трезвою. Джанни готовит себя в каторжную тюрьму. Если меня споить хочет,-- стало быть, затеял что-нибудь посерьезнее простой кражи -- чтобы быть совсем без свидетелей..." А он улучил минутку, шепчет мне: "Пей, не бойся, вино чистое, я просто веселюсь, потому что здорово выиграл сегодня, могу угостить..." По голосу слышу: врет, и глаза -- подлые. "В таком случае,-- говорю,-- с удовольствием, ты знаешь, как я люблю шампанское..." Была я в платье с низким вырезом,-- ну, стало быть, вино за корсет. "Наливай еще!" -- "С величайшим наслаждением, моя овечка, моя Фиорина!.. Ах, что это за сокровище -- вот игрушка, милорд, эта Фиорина!.. Пей, детка моя, соловей мой, пей!.." Зло меня разбирает страшное, потому что знаю же я вино-то: без жалости, разбойник, дурманом угощает свою "ганцу", а ведь от этого пойла и окочуриться недолго. Соображаю: "Так-с! Это, значит, он уже до того на деньги англичанина разъярился, что меня на карту ставит; мы заснем, он придет -- обработает нас, как ему заблагорассудится, два трупа оставит, а сам в Америку пропадет... Ну, врешь. Не на таковскую напал". Так и пошло: англичанин -- в глотку, Джанни -- через плечо на пол, а я -- за корсет! Заерундила я, притворилась пьяною. Кончили бутылку. Джанни для вида ушел. После, на следствии, оказалось: за час, что он назад не бывал, в четырех квартирах успел показаться,-- все alibi себе готовил.

Англичанин скис, я его едва до постели дотащила. Влила ему, на всякий случай, нашатырного спирта в пасть. Это средство у нас всегда имеется -- на случай очень пьяных гостей. Авось очухается! Бухнулся и захрапел. А я сижу -- жду, что будет. Лампа горит. Трр... закрутил ключом. Вот он, душка, негодяй-то мой! Милости просим... Вошел босой, только maglia {Майка (ит.).} на теле,-- значит, готовится на опасную работу, платье жалеет, пятен боится,-- а рожа бронзовая, злая,-- черт чертом... Увидал, что сижу и -- трезвая,-- так его всего и перекосило, ошалел.

-- Ты почему не спишь?

-- Потому что,-- говорю,-- вино расплескивать я получше тебя умею.

Заскрипел зубами.

-- Вот как? -- говорит.-- Ну, в этом мы с тобою сочтемся.

-- Сосчитаться -- отчего же нет? Но только на каторгу идти по твоей милости я не согласна: в этом счете вместе с тобою быть не хочу.

-- Так против меня идешь? Предать хочешь, подлая?

-- Если бы я хотела тебя предать, то давно бы на весь дом кричала. А я только честью прошу тебя: уходи ты, пожалуйста, опамятуйся, пока не поздно, не губи себя. Англичанина этого я тебе не выдам. Уходи.

Совсем озверился.

-- Ну, уж это,-- шипит,-- скорее я из вас обоих кровь выпущу, как из свиней к Рождеству. Не говори глупостей. Другого такого случая десять лет ждать не дождемся. Ты меня не поняла. Я хотел напоить тебя -- лишь затем, чтобы из свидетельниц вывести и в сообщницы ты не попала бы, а ты, по подлости твоих мыслей, невесть что обо мне вообразила... Ну теперь,-- конечно,-- нечего делать: сама виновата, что врюхалась,-- я назад от задуманного не отступлю, помогай.

-- Что же я должна делать?

-- Возьми подушку у него из-под головы да брось ему на пьяную харю! Только и всего. А я придержу.

-- Почему же ты сам этою милою операцией заняться не хочешь?

-- А потому что, если ты со мною работы не разделишь, то, стало быть, ты не сообщница,-- донесешь.

-- Доносить я не хочу и не буду, но можешь быть твердо уверен: ни ограбить, ни убить англичанина я тебе не позволю, и разве через тело мое ты к нему подойдешь.

Как бросится он на меня с кулачищами, а я его бутылкою по морде. Он взвизгнул этак потихоньку, как котенок, утер лицо рукою, и -- откуда только у него нож взялся?.. Пропасть бы мне, если бы сам же он меня не надоумил -- насчет подушки-то... Выхватила я у англичанина из-под головы подушку и подставила вроде щита: нож-то в ней и увяз,-- только сено посыпалось. Ну и пофехтовали мы тут немало. Джанни -- с ножом -- как кот, ловок, а я с подушкою, как мышь, увертлива... И так он рассвирепел, что даже об англичанине уже забыл: только бы меня-то ему достать и погладить ножом своим. А мне того и надо: за себя не боюсь, увертлива, а ведь того-то -- душу сонную, беззащитную -- долго ли ему порешить? Чуть Джанни к англичанину, я на него сзади прыг, как леопард какой-нибудь,-- и опять пошла кружиться возня наша по комнате. Раза три меня он ткнул, однако... легко, не вглубь, а порезом полоснул по коже. Пустяки бы, да -- кровь течет, и оттого слабею, понимаете... Кричать стыжусь и жалею дурака: все равно, что человека прямо в тюрьму сдать,-- стараюсь только шуметь, стулья роняю, топаю, в стены посуду бросаю, кулаками, каблуками стучу, чтобы соседи -- свои же люди, отличнейшие товарищи, догадались, что деремся,-- пришли бы, выручили меня, покуда не убил... Характерец-то его по всей набережной был известен... не раз уж меня отнимали, полуживую, из нежных его рук. Бросаю все, что в руки попадет под ноги ему, все надеюсь, что споткнется, грохнется,-- ну, тут уж я с ним, голубчиком, лежачим-то, справилась бы,-- пусть бы избил, как собаку, хоть кожу сдери, но ножа в ход пустить не успел бы,-- нет, не дала бы!.. Но -- ловок, собака! так и прыгает через вещи... шляпу мою растоптал... Добилась я, однако, своего: выиграла время,-- загудели соседи за стенами с обеих сторон. Слышу: бегут по галерее. Стучат в двери... Остановилась я и говорю: "Слышишь, Джанни? Моя взяла. Брось, не выгорело твое дело..." А он -- уж так распалился, аж пена у рта -- воспользовался, что я больше не защищаюсь,-- как хватит: едва успела согнуться, чтобы -- не в сердце, в плечо угодил. Я, чувства потеряв, трах -- упала -- прямо головою в двери, стекла вдребезги, лицо себе изрезала, ставню телом вышибла,-- подхватили меня соседи эти, которые стучались... Я им еще успела крикнуть: "Спасайте англичанина. Там Джанни!.."

Очнулась в госпитале, вся в перевязках. "Что Джанни?" -- "Ну, о нем лучше вам не спрашивать. Он в тюрьме".-- "Значит, англичанин..." -- "Что англичанину делается! Целехонек, только рвет его ежеминутно так, что он ревет, как гренландский кит".-- "Позвольте же!-- говорю,-- если англичанин жив и невредим, за что же Джанни в тюрьму взяли? Неужто за то, что мы с ним повздорили? Это несправедливо. Конечно, он вел себя против меня, как ужасная свинья, но то наше дело, семейное... мы подрались, мы и помиримся".

Но мне объясняют: "Во-первых,-- ваши поранения признаны серьезными, и, значит, если бы не только вас, но даже лошадь он этак изрезал, то было бы за что отправить его в тюрьму. Гражданский иск предъявлять или нет -- ваше дело, а полосовать женщину ножом никакое государство не дозволяет, хотя бы даже вам это и нравилось. А, во-вторых, в его деле вы теперь -- уже на заднем плане. Он из этих людей, что к вам на помощь пришли, соседу и соседке кишки выпустил,-- муж уже в мертвецкой покоится, а жена еще мучится, к вечеру ждут, что умрет. Из карабинеров одному глаз вышиб, другому нос откусил,-- уже хотели пристрелить вашего Джанни, как бешеную собаку, да он покатился в падучей... тут его и взяли, как дитя малое..."

Как же! Дело гремело на всю Италию. Говорю вам: Ломброзо приезжал. Все старались сделать Джанни, по крайней мере, сумасшедшим, чтобы, знаете, тюремный режим был легче, отбывать бы одиночку не на тюремном, а на больничном положении: ведь его, знаете, закатали на двадцать лет!.. И то падучая выручила,-- иначе угодил бы пожизненно.

-- Вы, конечно, выступали свидетельницею?

-- Ну еще бы,-- с гордостью сказала Фиорина.-- Мои портреты во всех журналах были,-- вот как теперь Тарновская. Сперва-то меня заподозрили в соучастии, потому что вино анализировали и нашли, что отравлено. Да меня англичанин выручил; вспомнил, как я его уговаривала не пить шампанского,-- а кьянти мое, в анализе, конечно, оказало себя чистым. Ну и соседка, умирая, успела показать, с какими словами я из двери выпала... Джанни сперва рассчитывал на ревности отвертеться, и хотя мудрено было ему поверить, потому что -- сколько же было свидетелей, что он торговал мною, как скотиною какою-нибудь, и тем только и жил, что я от мужчин получала!-- но, черт с ним, я его поддержала бы, помогла бы ему эту комедию разыграть. Да -- узнала стороною, что он-то, негодяй, в первых своих показаниях без жалости меня топил и оговаривал. А из тюрьмы -- другие вести были, через подруг, у которых тоже дружки там сидели, будто Джанни грозится и святым своим клянется: "Только дайте мне сойтись с Фиориною -- в тюрьме ли, на воле ли,-- я ее заставлю съесть свои собственные груди!.." Эге? Вот как?.. Не имею аппетита!.. Ну и перестала его щадить,-- показала следователю все, как на самом деле происходило: что совсем не по ревности он меня искромсал, но -- зачем я англичанина защищаю и не даю ограбить? И опять меня англичанин поддержал. "Представьте,-- говорит следователю,-- я теперь припоминаю: ведь я всю эту сцену слышал сквозь беспамятство мое, но -- принимал за страшный кошмар, и очень страдал во сне оттого, что никак не мог сделать усилие и проснуться... а, когда очнулся, все забыл... все, что было до ухода Джанни, помню, но затем -- темно. А теперь, когда вы мне это рассказываете, воскресло ясно и целиком: совершенная правда. Это, в точности, весь мой тогдашний кошмар". Врачей запросили: может ли быть такое состояние, как показывает англичанин?.. Говорят: "Очень может,-- это его белладонною опоили..." Ну, тут меня из обвиняемых -- сразу в героини. Публика мне на суде такую ли овацию сделала!..

Англичанин этот был хороший человек,-- продолжала она, помолчав в воспоминаниях,-- не даром я его пожалела. Я потом с ним два месяца жила и даже в Афины с ним уехала, потому что его, от скандала, в Афины на службу перевели, в наказание, что нанес срам посольству. Влюблен он был в меня, как лунатик в луну. Если бы я хотела, то легко могла бы даже и оженить его на себе,-- даром, что он капиталист и знатного рода. Ну -- женить не женить... пожалуй, родня вступилась бы, на дыбы поднялась бы... а, во всяком случае, каким-нибудь способом связать себя с ним на всю жизнь -- были шансы. Ведь и теперь, если мне уж очень плохо приходится, то стоит лишь телеграфировать: "Пришлите денег!" -- сейчас же выручает... Я этим редко пользуюсь, потому что имею совесть и достаточно горда -- не хочу никому быть обязанною, покуда я в состоянии работать. Но -- что он помнит и хорошие чувства ко мне сохранил -- это факт.

-- Отчего же, все-таки, вы не вышли за него, если могли? Не нравился, что ли?

-- Нет, не то, чтобы не нравился, хотя -- разумеется -- влюблена в него я не была ни чуточки... Но, знаете, совестно было: правда, он пьяница, но все же хороший человек, из общества, с карьерою, семья у него родовитая и прекраснейшая,-- что же мне, проститутке, губить его и вешаться ему камнем на шею? Ведь я же знаю себя: надолго я в порядочной жизни удержаться не могу -- потянет меня назад, в вертепы-то наши... Испробовала не раз. Помните нашу встречу в К.? Ожидали ли вы после того встретить меня под гостеприимным кровом Фузинати?

-- Да! Удивили вы меня вчера немало!

-- Когда стряслась вся эта флорентийская драма моя с Джанни, мне было двадцать восемь лет. В эти годы женщина должна понимать себя, потому что жизнь ее исполнилась: подержится еще несколько годков на уровне, которого достигла, а потом пойдет не вверх, но вниз, не на приход, а на убыль. И вот еще там, во Флоренции, лежа в больнице, надумалась я о себе и дала себе две клятвы: первую -- что никогда у меня больше не будет этого проклятия нашего профессионального -- сутенера, а вторую -- что, если кто меня начнет сбивать к возврату в так называемую честную жизнь, то пошлю я его ко всем чертям-дьяволам, и уши запсну, и слушать не стану. Потому что -- уже довольно! И возвращалась, и возвращали! И -- что людям жизни на этом пустом деле я испортила! И сколько раз самое себя видела на краю смертной гибели! Соблазн -- насчет англичанина -- был самый сильный: понимаете, какова возможность,-- из девок-то да, черт возьми, в леди! Однако устояла: чуть стали мне мутить голову перспективы эти,-- сбежала из отеля, села в Пирее на пароход и -- в Константинополе -- закабалилась фактору... Так-то вернее! А в Константинополе я встретилась и подружилась вот с нею,-- кивнула она на Саломею,-- и она помогла мне сдержать первую мою клятву. С ее характером и кулаком сутенеры нам не нужны.