Русский беллетристический рынок чрезвычайно расширился в последнее десятилетие, особенно во второй его половине. Спрос на изящную литературу рос гораздо быстрее, чем ее оригинальное предложение. Притом, исходя из глубин демократических, следовательно, небогатых, новый спрос требовал книги дешевой, а оригинальное предложение всегда и всюду сравнительно дорого, потому что обременено авторским гонораром. Переводную беллетристику можно издавать вдвое, втрое дешевле. При отсутствии у нас литературной конвенции, автор не получает ни гроша, переводчик -- грош, книга стоит издателю почти только во что обходится бумага и печать да газетная реклама,-- расходы, и для оригинального товара необходимые. Поэтому книжный рынок оказался завален переводами. Образовались даже целые фирмы, которые специально занялись "сближением западных литератур с русским читателем", то есть, проще говоря, продажею безгонорарной беллетристики. Как пример подобных фирм, может быть указано московское издательство В.М. Саблина. Оно не лучше и не хуже других, но захват его шире, а потому и типичность ярче. Конкуренция вызвала на этом рынке страшный спех, а спех и экономия расходов породили чудовищную безграмотность. В оригинальном произведении язык, которым выражается переводная ярмарка, оказался бы скудным и "не удобным к помещению" даже для скромнейших требований самого захудалого и захолустного печатного листка. В переводах же такого первобытного словаря и синтаксиса оказывается совершенно достаточно для передачи художественных произведений, иногда даже классических. В критике как будто условлено эту переводную малограмотность почему-то щадить и не замечать.

Переводный рынок наш несколько подобен рынку готового платья и, согласно этому второму рынку, тоже направляется рынками Германии и Австрии: Мюнхеном, Веною и Берлином. Ход обывательской моды из Европы в Россию -- всегда один и тот же: Париж изобретает нечто; Берлин, Мюнхен, Вена, усвоив, приспособляют этот dernier cri de Paris {Последний крик (моды) Парижа (фр.).} к местному климату и вкусу своего среднего покупателя; а затем в Москве и Петербурге какой-нибудь Мандль, получив венские картинки, кроит по ним, тоже с местным приспособлением, русскую материю и отдает сшивать русским кустарям. Получается нечто, нельзя сказать, чтобы красивое и прочное, но неуклюжесть извиняется ради новости фасона, а непрочность возмещается дешевизною и быстрою сменою моды, которая не позволяет обывателю, щеголю "под Европу", долго носить один и тот же костюм. На переводном рынке -- то же самое. Вена, Мюнхен, Берлин одинаково уязвлены страстью parisieren {Парижской (фр.).}. Страсть эта в соединении с радостью, что был на свете немецкий поляк Фр. Ницше, который эффектно бросил в обывательский обиход множество хлестких афоризмов, лукаво предоставив ненавистному для него мещанству принимать их за философское мировоззрение,-- страсть эта породила литературу поверхностного индивидуализма, "литературу-модерн". Представители ее весьма мало популярны у себя на родине и еще меньше в остальной Европе: ведь ей-то за ознакомление с их талантами приходится платить, в силу международной конвенции, чистые денежки! Зато у нас благодаря даровому ввозу и дешевому кустарному перешиванию фасонов получают они быструю и широкую известность, которая, правда, столь же быстро снашивается и должна уступать успех и место "последнему привозу свежих образцов", но о которой все-таки они и мечтать не смели в собственном своем отечестве. Точно так же, как всякий изношенный фасон, шумная "заграничная" известность, отслужив свой короткий срок, исчезает из памяти рынка и впадает в совершенное забвение. Если исключить Шницлера,-- он, действительно, талантлив и потому, может быть, с ним на русском рынке было меньше дел, чем с другими звездами германско-австрийского "модерна",-- то ни одно из светил последнего не удержалось на горизонте русской славы своей более года. А затем вместо восхищения начинало -- именно опять-таки, как старомодный фасон,-- вызывать насмешки и даже отвращение. Попробуйте-ка сейчас предложить г. Саблину полное собрание сочинений Фр. Ведекинда, которое три-четыре года тому назад он, что называется, оторвал бы с руками. "Но улыбкой роковою русский витязь отвечал..."

Какое отношение имеет все вышесказанное к книге г. О. Дымова? А вот какое. Кроме людей, одевающихся в магазинах готового платья и, стало быть, себя подгоняющих под обязательный модный фасон, имеется в обывательщине множество людей с требованиями повыше. Они, хотя гонятся за модою, однако желают, чтобы не они к фасону были подогнаны, но фасон к ним, а потому заказывают платье свое, по мерке, большим, средним и малым портным. Так как последние шьют также по заграничным сезонным картинкам, то обязаны потрафлять, чтобы, Боже сохрани, не отстать от модного журнала. Таким русским портным по заграничным картинкам на русском беллетристическом рынке соответствуют те писатели модерна, которые ни переводны, ни оригинальны, а застряли где-то посредине. Все их приемы, тон, манера,-- переводные, а фабулы, имена, среда, обстановка -- как будгго и русские. Писатели эти, имя же им сейчас легион, тоже бывают большие, средние и малые. Г. О. Дымов принадлежит к их числу и, кажется, считается в больших.

Мы думаем, что даже в самых больших, потому что венско-мюнхенский шик г. О. Дымова не подлежит сомнению. Если г. О. Дымов бывает неуклюж, то лишь когда желает блистать парижанином, Мопассаном или Октавом Мирбо этаким. Но это уж роковая неудача -- столько же камень преткновения, сколько и предмет вожделения -- всех представителей венского шика. Если на этом камне сам Шницлер иногда спотыкается, то г. Дымову и Бог велел. Зато, изображая литературного венца, он щеголяет таким молодцом, что, право, любая Мицци, встретив его на Рингштрассе, наверно, подумала бы: "Этот господин приехал в Вену не далее, как из Граца или Брюнна".

Г. О. Дымов, несомненно, даровит. Но, к сожалению, его дарование вывихнуто в погонях подражательности до почти полной уже невозможности говорить с читателем попросту, без кокетливых ужимок, гримасок и заученных поз. Кто в жизни не знавал барышень, имеющих успех тем, что необыкновенно мило и наивно изображают из себя "деточку"? В 16--18 лет у многих выходит очаровательно. Но когда барышне стукнуло годков тридцать, и приходится ей для старой неизменной роли "деточки" и личико белить, и щечки румянить, и все-таки сквозь притирания сквозят гусиные лапки у глаз, и не вяжется ребячий лепет с холодным, разочарованным, сухим взглядом опытной и усталой, блекнущей в последнем ожидании жениха старой девы,-- нерадостное это зрелище! Так, вот, заигрался в "деточку" до слишком поздних лет и г. О. Дымов. И, чтобы выдержать привычный тон, так же вынужден теперь гримироваться и штукатуриться. Иногда сквозь слой грима прорывается нечто хорошее, свое, такое, что невольно говоришь себе: "Есть ведь у него какой-то живой бог внутри, дышит,-- ах, если бы только эту верхнюю штукатурку снять!"

Но дыхание задушевного внутреннего бога -- момент, а кокетство нарумяненной и набеленной наивности тянется часами. И особенно нехорошо оно там, где настоящая наивность творчества так насущно нужна, что, если ее нет, то не стоит без нее и приступать к творчеству: все равно ничего не выйдет. Так случилось с большою повестью г. О. Дымова "Влас". Хотел г. О. Дымов написать детство гениального ребенка, прирожденного индивидуалиста и эстета, мыслящего образами, сверхчеловека чуть не с пеленок, а по всему тому, и трагически одинокого среди "непонимания" близкими ему людьми. Но не так-то легко продумать и воплотить не только нового Николеньку Иртеньева из "Детства и отрочества", но даже и "просто Долгорукова" из "Подростка". Если бы г. Дымов подошел к детству "Власа" с искреннею простотою воспоминания (кто же не субъективен хоть несколько, когда пишет детство?), его таланту, обладающему мягкою кистью и иногда способному к задушевным лирическим нотам, вероятно, удалось бы создать ряд красивых живых сцен из детской жизни, психологически наблюдательных, а следовательно, и полных самодовлеющего значения и интереса. Но г. Дымов слишком испорчен работою, предназначенною быть "не хуже Шницлера", "аккурат Ведекинд", "как есть Альтенберг" и т.д. Он не столько пишет, сколько то сему, то оному "нос утирает". И в "Власе" он взялся за кисть с эффектною манерою мастера, который затем и к полотну стал: "А вот погодите, я вам покажу, как создаются шедевры из детской жизни!" Сразу же загримасничал сам, да и детскую рожицу "Власа" своего растянул в бесконечную гримасу. И вышло нехорошо. Интересно дитя в литературе, когда оно -- показатель поколения, психологический тип: Сережа Багров, Николенька Иртеньев, Николай Негорев, марковский "барчук", "мой современник", Давид Копперфильд и т.п. А чего же показатель, какой же тип этот исключительно злой, эгоистичный, всем делающий пакости, одержимый болезненною самовлюбленностью, мстительный мальчик, из которого вырастает злой, эгоистический, проведший первый меридиан через свою особу господин, добивающий весьма гадкими словами полумертвую мать свою -- в то утро, когда вешают, ее любимого сына, а его старшего брата? Читали мы про такое же себялюбивое детство в "Николае Негореве" Кущевского. Но там оно было началом злой и горькой сатиры, а ведь г. Дымов на своего "Власа" совсем не сатирически смотрит, но весьма даже его обожает, стараясь, чтобы читатель проникся к нему симпатией и жалостью. За что? Из ребенка-невропата вырос невропат-юноша. Факт логический, место его в классификации жизни известно. Но дальше-то что же? Кто виноват, что так случилось? Наследственность? воспитание? среда? Показал нам Дымов почву, из которой поднялся росток этого невроза, и общество, в котором разросся он? Нет. Кроме Власа, г. Дымова никто не интересует настолько, чтобы он потрудился дать фигуры вместо зыбких и бледных пятен. Если бы кого-то не увозили в Сибирь, а кого-то не вешали, мы не знали бы даже, в какой стране происходит действие: до того безличен "переводный" фон повести. По-видимому, Влас растет где-то в северо-западном или юго-западном краю. Уже это "или", которое поневоле приходится сказать, выразительно. Юго-западный край -- сцена детства в "Записках моего современника" В.Г. Короленко. Посмотрите-ка, какая там пестрая и красочная, разнообразная для всех слоев и рас смешанного населения характерная жизнь. У Дымова -- даже семья Власа загадочна. Кто эти люди? русские? поляки? евреи? немцы? Все может быть, как может и не быть. Все не на земле стоит, а висит в воздухе. Носятся бескрасочные воздушные люди и говорят бескрасочным переводным языком. И во всем этом чувствуется умышленность, условная нарочность, напрасно насилующая свободу таланта, который нет-нет да и прорвется иногда, непосредственно вспыхнув огоньком реальной, самостоятельной правды (например, как сестра Оля маленького Вадима слюною вымыла; встреча с вольноопределяющимся пред его самоубийством). Но г. Дымов сам уже себе не верит, что он в состоянии быть естественным, и зажимает своей правде рот, а на место ее подсовывает читателю какую-либо новую, жеманно-картавую, "деточкину" штучку. Г. О. Дымов писатель с юмором. Эту прекрасную сторону своего таланта он глушит безбожно, но юмор, как шило, в мешке не утаишь: проткнет отверстие в серой дерюге и заблестит. Если юмор почти изгнан из "Власа", зато он ярко светит в маленьких рассказах той же книжки. "Елена Шумская" читается с любопытством, несмотря даже на то, что будит память о Чехове, из "Попрыгуньи" которого родился и сам г. "Осип Дымов". Чехов не раз касался параллельных тем ("Приданое", "Ионыч"), и в таком же периодическом нарастании будничной трагедии о напрасно истраченной, праздно увядшей, безлюбовной девичьей жизни. Сильный и мрачный отблеск Мопассана -- "Зубной врач". Хорошенькая поэма в прозе -- "Слава"... Все проблески прекрасной возможности. И после каждого все более хочется, все искреннее ждется, чтобы возможность разгорелась в осуществление. Когда г. Осип Дымов поймет, что жизнь не есть смена эффектно надуманных поз, а писательство -- не акробатическая пляска по канату; когда мысль его осветится любовною жаждою живого человеческого творчества, и пошлет он талант свой в широкий мир, да служит миру,-- он пожалеет, что истратил так много времени на литературный дендизм, к которому сейчас трагикомически сводится его писательская личность, и на примерку чужих фасонов, в которую сейчас разменивается его литературная способность. Приходит ко всякому писателю пора, когда его мучительно охватывает жажда явиться не "совершенным Шницлером", не "точь-в-точь Альтенбергом", не "совсем Ведекиндом" -- кто там еще? -- но самим собою! Да не в гордом, оторванном от мира, сверхчеловеческом красовании, но -- единым от родимой среды, работником на нее и полезным ей. Нет таланта, настолько беспечного, чтобы когда-нибудь не потряс его этот вещий зов. Но многих он окликает слишком поздно, когда дарование изношено и растрачено, и воля, ослабленная потворством жизни, окутанная массою привычек, уже бессильна перейти в действие. Жертв подобного опоздания видим мы сейчас много среди тех "полумолодых" литераторов, у которых истекшее десятилетие юность-то отняло, истрепать-то их истрепало, а большими не вырастило; и застряли они теперь в плачевной позиции "маленьких собачек -- до старости щенков..." Искренно желаем, чтобы г. О. Дымов не оказался в этом напрасном сонме. Ибо человек в нем чувствуется -- даже в пустяковых мелочах -- умный и -- даже в подражательности -- даровитый.

ПРИМЕЧАНИЯ

Печ. по изд.: Амфитеатров А. Ау! Сатиры, рифмы, шутки. СПб.: Энергия, 1912.

Осип Дымов (наст. имя и фам. Иосиф Исидорович Перельман; 1878--1959) -- прозаик, драматург, журналист. С1913 г.-- в США.

Саблин Владимир Михайлович (1872--1916) -- врач, переводчик, журналист, основатель частного издательства (1901--1912), выпускавшего преимущественно сочинения западноевропейских писателей (в его каталоге 320 книг). Сотрудничал в газетах "Русские ведомости", "Курьер", "Новости дня". В ноябре-декабре 1905 г. купил "Курьер" и стал издавать вместо него газету "Жизнь".

Шницлер Артур (1862--1931) -- австрийский прозаик-импрессионист и драматург.

Ведекинд Франк (1864--1918) -- немецкий драматург, поэт, прозаик, разносторонне исследовавший в своем творчестве проблемы интимной жизни человека.

"Влас" -- повесть О. Дымова, впервые опубликованная в журнале "Аполлон" (1909. No 1--3).

Николенька Иртенъев (Николай Петрович) -- герой автобиографической трилогии Л.Н. Толстого "Детство" (1852), "Отрочество" (1852--1854), "Юность" (1855--1857).

"Подросток" (1875) -- роман Достоевского.

Альтенберг Петер (наст. имя и фам. Рихард Энглендер; 1859--1919) -- австрийский прозаик-импрессионист. Автор афористичных эссе, стихотворений в прозе.

Сережа Багров -- герой автобиографического романа С.Т. Аксакова "Детские годы Багрова-внука".

Николай Негорев -- герой одноименного романа И.А. Кущевского.

...марковский "барчук"...-- Персонаж повестей "Лето в деревне", "Домашний учитель" В.Л. Маркова.

Давид Копперфильд -- герой одноименного романа Ч. Диккенса

"Записки моего современника" -- имеется в виду книга В.Г. Короленко "История моего современника".