(Записана в Минусинске от крестьянина из ссыльно-поселенцев, бывшего сахалинца)

В городе Симбирском, вскорости после воли, жил генерал с генеральшею, а у них дочь, барышня пребольшой красоты, так что все на нее изумлялись. Были они господа небогатые и прислуги многой не держали, а нанимали только стряпку да парня за кучера и за лакея. Генерал был скупой, жалованье платил малое, а работу спрашивал большую. Поэтому люди не имели охоты идти ему служить и переменил он прислуги видимо-невидимо. Вот-с, и нанимается к нему однажды малый из безвестных людей: давно уже он околачивался в Симбирском по разным занятиям, но никто его на месте долго держать не хотел, потому что заявил он себя как пьяница и бабий потаскун. И как этот самый малый стал теперича к генералу в должность, сейчас смутил его нечистый влюбиться в барышню, в генеральскую дочь. Служит месяц, другой, -- об одном только и думает: как бы ее достать? Генерал с генеральшею не могут им нахвалиться.

-- Вот, -- говорят, -- ославили парня пьяницею, а он тверёзее тверезых -- до ужасти старательный.

А невдомек, что затем парень и пить бросил: худо про дочь на уме держит.

Подошел большой праздник, зимний Никола. [Зимний Никола -- Никола студеный или зимний -- православный праздник, отмечается 19 (6 ст. ст.) декабря.] Генерал с генеральшею ушли ко всенощной, а дочь осталась дома, потому как чувствовала в себе лихорадочное нездоровье. Парень смекает: "Не зевай: теперя наше время!"

Сейчас идет на кухню, поставил стряпке бутылку вина на березовой почке, так что старуха выпила, свалилась под стол и осталась без всякой памяти. После того парень затворил во всем доме ставни, продел болты и замычки, берет баринов-генералов пистолет и марш к барышне в спальню.

-- Так, мол, и так! Влюбленный в тебя сверх возможности. И -- либо ты сейчас во всем мне покоришься, либо я на сем месте застрелю тебя из пистолета и подожгу фатеру, а сам убегу, и никто на меня ничего не докажет, потому что мы с тобою во всем доме одни, а стряпка лежит пьяная.

Конечно, барышня испугалась и начала ужасно просить и плакать, чтобы он отстал. Но парень не принял ее резонов, и, желая быть жива, должна была она согласиться на полную его любовь.

С того случая начали они видаться потайну, и барышня страшно как его боялась, чтобы не раскричал и не похвастал, какая она есть. Так что он, себя понимая, стал над нею зазнаваться и шутил ей всякие насмешки; если она не умела ему угодить, то бил побоями. Так оно продолжалось три года, в которые барышня под великим секретом родила трех дочерей. И, как родит, сейчас же парень уносил дитя за город на мусорные пустыри и свертывал ему голову, а барышне говорил, будто отдал к своей тетке питать молоком на рожке. Барышня же хотя верила, но очень тосковала и все надеялась как бы повидать детей. Так в том и убедил ее парень, что все три девочки живы, и будто старшую тетка крестила Машенькою, среднюю Дашенькою, а меньшенькую Сашенькою.

На четвертый год познакомился парень с молодою вдовою, дворничихою, богатою женщиною; задумал жениться; сладился. От места отказался, а барышне сказал:

-- Твое, сударыня, счастье: теперича ты мне не нужна; отпущаю тебя на всю твою полную свободу; может быть, ты какому-нибудь дураку еще и понадобишься.

Барышня бы и рада, только спрашивает:

-- А где я найду своих детей?

А он, негодяй, захохотал, как филин:

-- В этом, любезный друг, я тебе не помощник. Черт ли их теперь найдет? Ихние косточки давно собаки растаскали.

Так он этим словом барышню убил, что она сделалась вся не в себе и как безумная дурочка. Приходит она к родителю-генералу в кабинет, стала на колени и призналася во всем, насколько виноватая:

-- Извольте судить меня судом или казнить из собственных рук, потому что теперь моя жизнь должна быть самая несносная.

Генерал ужаснулся и встревожился, но когда пригляделся, что у барышни заплетающий язык и глаза враскос бзырят, не дал ей веры, но позвал свою генеральшу и приказывает:

-- Посади дочь в чулан и смотри за нею в оба, потому что у нее начинается бешеная горячка и от горячки она несет скверный вздор.

Генеральша затворила барышню в чулане, а генерал зовет к себе парня, ставит с глаза на глаз:

-- Слушай, прохвост несчастный! Вот-де и вот-де как обличает тебя моя дочь.

Тот, малый не глупый, во всем отрекся:

-- Служил честь честью, ни в чем вашему превосходительству не виновен, а на такое -- ив мыслях не имел посягнуть. Не иначе, что барышня стали повредившись в уме и сами на себя наговаривают небывалое. А ежели они, сохрани Бог, в самом деле насчет себя с кем ошиблись, то ихнему греху моей причинности нет. Я, по низкости своего звания, и очей-то на барышню поднять не дерзал -- не то чтобы этакое смелое.

Тогда генерал приказал генеральше:

--Возьми сто рублей и поезжай с дочерью на кислые воды [Имеется в виду бальнеологический курорт Кисловодск, один лучших в группе здравниц Кавказских Минеральных Вод.]. Отдай ее в больницу к самому лучшему сумасшедшему доктору, который безумных лечит, чтобы он всю ее дурь выгнал кислою водою. А как выгонит, возвращайтесь скорыми ногами: я припасу жениха, и выдадим ее замуж, потому что глупый бред ее не иначе как от молодой крови.

Повезла генеральша дочь на кислые воды, отдала в больницу к сумасшедшему доктору. Но барышня в больнице трое суток прожила, а на четвертую ночь прицепила к отдушнику шнурок и петлею задавилась. С тем ее и похоронили, что лишила себя жизни в напрасной помешанности ума. А грех девический, если и был какой, то на мертвой его не искать: рассудит Бог правотою Своею, человекам судить поздно.

Тем временем парень-погубитель зажил с женою хорошо и богато. Минул год, -- принесла ему жена дочку. Сам он в отлучке был, оставались в дому одни бабы. Вот в первых сумеречках лежит роженица за пологом, на постели, дремлет. Спать не спит, а и не во весь глаз смотрит. И -- не то спится, не то в самом деле -- сдается ей, будто половицы скрип-скрип, словно кто ходит тяжелою ногою. Глядь: подле зыбки стоит женщина, молодая, из себя хорошая и на дитя ласковым оком смотрит. Очень удивилась баба:

-- Что тебе, голубушка, надо? Чьих будешь? Откуда пожаловала?

А женщина ей не отвечает, а сама спрашивает:

-- Как наречешь имя девочке? Дворничиха говорит:

-- Муж наказывал: коли мальчика родишь, назови в меня, Павлом; коли девку, -- Зинаидою.

Женщина засмеялась и говорит:

-- Какая еще Зинаида? Это моя дочка, Машенька. Перекрестила дитя в зыбке, -- и не стало ее видать. А на

дворничиху напал страх, и от страха она проснулась и видит, что все пригрезилось во сне. Ничего она тогда о том сне никому не сказала, и сейчас же он у нее из головы вон.

Ну а назавтра девочку сказано крестить, однако она к вечеру -- пищать, пищать, да в том и отдала Богу душу, ангелом на небеси больше стало.

Потужили, поплакали. Но -- люди молодые, за детьми дело не станет. Пришло дворничихе рожать вдругорядь. Схватило ее ночью. Час глухой, поздний...

-- Ох, -- говорит мужу, -- побеги за бабушкою. Приспело мое время.

Муж -- шапку в охапку, на улицу бегом. Покуда до бабушки добег, покуда достучался,-- вернулся домой, ан жена еле жива, в обмороке, а в ногах ребенок новороженный... опять девочка, да слабая-преслабая, сразу видать: не жилица на свете.

Повитуха говорит:

-- Надо окрестить поскорее.

Подняла дитя на руки, а оно -- носиком хлип! -- да уж и неживое...

Очнулась дворничиха. Спрашивает про дочку. Показывают: мертвенькая!

-- Так, -- говорит, -- я и думала...

И опять стала без чувств, и потом сделалась с нею жестокая болезнь, после которой она встала с постели только на третий месяц. И рассказала она тогда соседке, что, как побежал муж за бабушкою, боли ее отпустили, и забылась она дремою. И чуть завела глаза опять, стоит пред нею та самая ласковая женщина и говорит:

-- Зачем тебе повитуха? Не бойся! Родишь и без повитухи, -- я помогу.

А туг ее разбудили крепкие боли, и уж как она страдала и как разродилась, ничего не помнит, потому что охватило обмороком. Только все ей казалось, что женщина эта возле нее: ходит по комнате, носит дитя на руках, тетешкает и приговаривает:

-- Вот и Дашенька пришла! Вот я и с Дашенькой!

Соседке дворничиха рассказала, а мужу не осмелилась, потому что очень боялась его, и когда он сам не спрашивал, не могла с ним заговорить.

В третий раз сделалась дворничиха тяжелою, опять родила девочку, и опять дитя умерло в скорых часах, так что не успели окрестить. Заговорили о дворнике с дворничихою нехорошо в околотке, что, верно, надо быть, лежит на них смертный грех: всем видимо дело, как Бог наказывает -- неведомо чем дети мрут, -- даже не допускает принять крещение. Подслушал парень мирскую молву, вернулся домой туча-тучею. Поставил хозяйку к допросу:

-- Слыхала, что народ бает? Она говорит:

-- Я, Паша, тому неповинна. Может быть, ты за собою какую вину знаешь? Так повинись, -- будем вместе отмаливать.

Он ее обругал:

-- Дура! Какая может быть на мне вина? Жизнь моя у всех на видимости. Я в церкви бываю, на исповедь хожу... нетто виноватому допустимо? Не обо мне речь, -- про тебя соседи невесть что гуторят...

-- Что же, Павел Нефедыч?

-- Да будто ты всех троих наших детей ведьме скормила. Осерчала баба; осерчав, осмелилась, да все и выложила, -- какие она, всякий раз, что ей рожать, сны видит.

Выслушал он, взялся за голову, говорит:

-- Как же ты могла мне не сказать? Ты не знаешь... Это страшное!

Баба видит, что он с лица белый и губы дрожат, -- отвечает:

-- Я не смела.

А он все за голову держится.

-- Какая она?

Начала баба рассказывать, а он у стола, на лавке, под образами сидит, качается из стороны в сторону, бурчит:

-- Так... ты понять не можешь, а я понять могу... Это, что ты говоришь, очень страшное.

После встал, головою мотнул, на бабу свою обернулся.

-- Такое это дело, жена, что ежели может оно быть взаправду, то мне после того нельзя и на свете жить.

И, между прочим, снимает картуз с гвоздя.

-- Куда ты, Павел Нефедыч?!

-- А на базар -- в лабаз, овсом сторговаться...

И ушел на улицу. А бабу схватило одоление, незнамый ужас. Стала она на пороге, смотрит мужу вслед, а он идет-идет, оглянется, картуз поправит и еще шибче шагу дает. И сдается ей, точно это он не сам идет, а силою его, как ветром, гонит... И что дальше, то у нее горше, -- сама не знает с чего,-- душа мрет, так вот тоска под сердце и подкатывает.

Повернул Павел за угол. Баба стоит, глаза лупит, -- думает: "Вот те и жисть наша стала! Это -- удавиться надо: такая жисть!"

И рассказывала она потом, -- вдруг понравилась ей эта затея в мыслях:

-- Удавлюсь!

Запала в мозги и вытряхнуть не дается.

-- Удавлюсь! Сама себе госпожа, никто мне не приказчик...

Испугалась, пошла по двору, замесила свиньям корму, собрала кокошные яйца... Нет! -- словно кто невидимкою рядом ходит и в уши шепчет:

-- Возьми вожжи, да в хлеву, на стропиле...

Бродит баба со двора в избу, из избы во двор; прямо перед собою в землю глядит, в сторону глазом коситься робеет. Чудится ей: не своя она сейчас, кругом -- наваждение. Стены-то тесные, углы-то темные...

-- Удавлюсь!

Спасибо, соседка завернула. Ну затараторили, разговорили дурные мысли. Дворничиха с радости вцепилась в бабу и домой пустить не хочет.

-- Сиди, -- говорит, -- со мною. А то я одна, без хозяина, что-то больно ноне забоялась. Уйдешь, -- ну, право, ну удавлюсь.

Баба к бабе, что пчела к пчеле. Одна соседка, другая, третья -- набежал к дворничихе целый бабий майдан. Застрекотали! Сплетки да пересуды: оживела дворничиха, позабыла страхи, раздула подружкам самовар, поставила на столе заедков -- по рюмке сладкой водки поднесла, давиться из мыслей выкинула, врет -- стрекочет -- заливается пуще всех.

А в окошко вдруг -- стук-стук-стук-стук-стук-стук...

-- Тетенька! -- кричат, -- выдь-ка поскорее, -- побезём: хозяин твой себе горло перерезал... На бульваре, в кустах, под оврагом лежит...

1902