-- Все?

Сергей Аристонов возразил угрюмым вопросом:

-- Чего же вам еще?

Берлога медленно одевался. Лицо его было хмурое, пепельное, но спокойное.

-- Позвольте спросить,-- говорил он, расправляя пред зеркалом буйные, темные вихры свои,-- вы вот это судное, так сказать, посещение свое -- как вдохновились его предпринять?.. Сами от себя, по собственной инициативе, или после разговора... Послать-то она вас ко мне не могла, нет, это-то я очень хорошо знаю, уверен в ней, что она не посылала и не пошлет... но -- был уже у вас с Надеждою Филаретовною разговор-то объяснительный?

Сергей. Нет. Я сам. С нею нельзя разговаривать. Она -- с похмелья -- совершенно больная стала. Лежит без задних ног, бурчит, ничего не понимает. Боюсь, чтобы не начала чертей ловить.

Берлога. Ага! Так я и думал. Знаете,-- что, прекрасный вы молодой человек мой? Не отложить ли нам в таком случае судебного разбирательства до тех пор, покуда Надежда Филаретовна придет в себя? А то -- согласитесь: как-то неловко. Предполагаемая пострадавшею -- налицо, а следователь не находит нужным подвергнуть ее допросу и составляет обвинительный акт по одной видимости преступления и по внутреннему убеждению, что ли? Такого обвинительного акта ни один прокурор не примет к судоговорению,-- вернет дело к доследованию, да еще и с выговором, батенька. Абсолютная скорость потребна только блох ловить, а суд должен быть, говорят, хотя и скорый, но также правый и милостивый...

Голос его звучал печальною насмешкою, уверенность которой озадачила Сергея.

-- Что нужен правый суд,-- я согласен,-- проворчал он,-- но на милость -- не рассчитывайте. Нет во мне милости. Себе не попрошу и другому не дам.

Берлога. Так-с. Хорошо, пребудем при одной голой справедливости. Так вот даже лишь во имя этой достоуважаемой дамы, госпожи Справедливости, я все-таки прошу и требую: будьте так любезны -- когда Надежда Филаретовна вернет себе задние ноги и дар понимать человеческую речь, осведомитесь: поддерживает ли она то ваше обвинение? в еето глазах оказываюсь ли я тем негодяем, эгоистом и лицемером, даже дьяволом в перчатках, как вам угодно было присудить меня?.. То-то-с! Нана -- человек безумный и пропащий, но -- святой честности, клеветать неспособна, и -- нет! от нее материала в мой обвинительный акт вы, господин прокурор, добудете немного!..А -- без обвинения с ее стороны -- я не признаю права обвинять меня ни за кем, в том числе, конечно, и за вами -- человеком, которого я вижу в первый раз и который меня тоже в первый раз видит...

-- Что же? -- вызывающе ухмыльнулся и даже по-звериному оскалился Аристонов,-- это, понятно, выходит дерзость моя... За нее вы вправе меня в шею вытолкать, в окно вышвырнуть... Попробуйте!

-- Может быть, и попробовал бы, если бы вы -- почему-то -- не казались мне симпатичны.

-- Покорнейше благодарю... Не просто ли скандала и огласки боитесь?

Берлога возразил так спокойно и прямо, что Аристонов ему сразу поверил:

-- Нет, скандала и огласки я не боюсь. Отвык бояться. Слыхали вы сказку про дамоклов меч, над головою человека на волоске висящий? Вот так-то надо мною всю жизнь мою висят скандал и огласка о Надежде Филаретовне... Раза три-четыре уже меч падал, наносил мне больные раны... теперь, по-видимому, опять хочет упасть, и, вероятно, опять будет больно. Что же делать? Это -- фатум. Не ведаешь ни дня, ни часа, ни места, когда и где он настигнет.

Сергей. Спокойный же у вас характер. Философом можно назвать.

Берлога. Мой милый, есть в Италии огнедышащая гора Везувий. Знаете? Вулкан! Страшилище! Однако весь он до самого почти жерла своего покрыт виноградниками, плодовыми садами, пахотною землею. Стоит ему в недобрый час плюнуть -- и вся эта красота и обилие пойдут к персту: будут залиты лавою, забросаны камнями раскаленными, засыпаны пеплом, ухнут в расселины почвы. И бывало так не раз, и бывает, и будет. Однако мужик тамошний спокойно обрабатывает бока Везувия и не думает о жерле. Так хорошо работает, что даже и самый край-то этот получил название "Terra di lavoro", земля труда. Народ на ней живет бойкий, удалой, веселый, жизнерадостный...

Сергей. Я, Андрей Викторович, четырехклассное училище кончил и в народных аудиториях о вулканах не раз чтения слушал. Так что...

Берлога. В уроке географии не нуждаетесь. Понимаю. Извиняюсь. Но воспользуйтесь им все-таки для образа, для символа. Ежели человек впустит в душу свою пугало роковой угрозы,-- чего стоит тогда жизнь и на что она годится? какой смысл имеет труд? Как возможны деятельность и строительство будущего? Свое пугало у каждого человека есть, но -- одно из двух: либо пугалу поклониться и служить, либо на жизнь работать. С болезнью сердца нельзя быть атлетом. Страдая головокружением, не суйся переходить Ниагару по канату или взбираться на башню высокую: сорвешься, как строитель Сольнес, о котором вы, может быть, тоже слыхали.

Сергей. Нет, не слыхал, да, признаюсь... я бы попросил вас: ближе к делу.

Берлога. Мы именно у дела, мой милый друг. Я -- в отношении Надежды Филаретовны -- тот же мужик неаполитанский. Моя жизнь, залитая светом искусства, ярка, пестра, сильна и -- на вашем же примере я вижу,-- полезна: вон как вас мой Фра Дольчино взвинтил! Разве бы я мог сохранять свободу творчества, цельность мысли, искренность увлечения, если бы я подчинился своему личному пугалу и каждую минуту ждал, как оно ворвется в жизнь мою и оскорбит, даже, может быть, растопчет меня? Довольно уж и того, что знаешь: это возможно,-- но трепетать ежеминутно -- а вдруг скоро? а вдруг сейчас? -- фи! это недостойно ни мужчины, ни человека... в этом личность исчезает... пятишься к стаду, к хаосу... да!..

-- Откровенно сказать,-- заговорил он, помолчав, в то время как. Сергей Аристонов смотрел в упор в лицо его взглядом хмурым, подозрительным, ждущим, но не злобным,-- мне, любезный мой Аристонов, очень неприятно говорить с вами о Надежде Филаретовне прежде, чем вы от нее самой не слышали повести нашей... Выйдет, как будто я оправдываюсь, тогда как оправдываться мне не в чем. Больно мне за нее очень, но совесть моя пред нею чиста. Вы ее теперь-то где и как оставили? -- спросил он Аристонова уже совсем деловым тоном.

Сергей. Все там же... у меня в номере... спит... запер ее, уходя.

Берлога. Пила сегодня -- перед сном-то?

Сергей. Двадцатку выглушила... Я было не хотел давать... Однако вижу: человек весь не в себе... трясется, мучается, плачет... готова руки на себя наложить... Невозможно. Послал...

-- Отлично сделали,-- вздохнул Берлога.-- Ну-с, любезный мой Аристонов,-- стало быть -- вот вам мое показание. Снимайте. Протокольте. Не совру.

* * *

Веселая богема собралась зимою 188* года на совместное житье в верхнем -- пятом -- этаже московских меблированных комнат Фальц-Фейна на Тверской улице. Юная, нищая, удалая, пестрая. Дюжины полторы жизнерадостных молодых людей собирались с разных сторон и концов жизни: мир перестроить, обществу золотой век возвратить, а в ожидании превесело голодали, неистово много читали, бешено спорили часов по пятнадцати в сутки, истребляли черт знает сколько чаю, а при счастливых деньгах и пива. Три номера подряд были густо населены смешением самого фантастического юного сброда. Все -- гении без портфелей и звезды, чающие возгореться. Несколько студентов, уже изгнанных из храмов науки; несколько студентов, твердо уверенных и ждущих, что их не сегодня-завтра выгонят; поэты, поставлявшие рифмы в "Будильник" и "Развлечение" по пятаку -- стих; начинающие беллетристы с толстыми рукописями без приюта, с мечтами и разговорами о тысячных гонорарах; хуцожники-карикатуристы; голосистый консерваторский народ. Инструменталисты в богеме не уживались, ибо инструмент есть имущество движимое, а, следовательно, и легко подверженное превращению в деньги и горячительные напитки. Жили дарами Провидения и поневоле на коммунистических началах: на пятнадцать человек числилось три пальто теплых, семь осенних и тринадцать -- чертова дюжина!-- штанов. Дефицит по последней рубрике может показаться иным скептикам невероятным. Недоверие их возрастет еще более, когда они узнают, что из недостающих двух пар штанов одна была украдена с ног собственника среди бела дня и на самом людном и бойком месте Москвы жуликами хищной Толкучки, причем ограбленный собственник отнюдь не был одурманен сном, вином или опоен зельями, но находился в состоянии вожделенно-бодрственном и владел всеми чувствами своими совершенно!.. Заработки сообща приискивались, сообща проедались и пропивались. В гостинице эти три номера известны были под лестными именами "Вороньего гнезда", "Ада", "Каторги" и т.п. Почему арендатор меблированных комнат, хотя и с ропотом, но терпел, а не гнал в шею эту неплатящую, шумную, озорную команду, того, кажется, ни сам он, ни терпимая команда не понимали.

В богеме этой существовал и был заметен парень лет девятнадцати, Андрей Викторович Берлога, студент-юрист, из мещан-самородков, только что исключенный из универ; ситета по прикосновенности к политическому делу, необычайно всем тем по юности своей гордый, хотя и решительно не знающий: что же он дальше-то делать будет? И для себя, и для жизни? Потому что никто из членов богемы в самого себя жить тогда не собирался и каждый почел бы за великое бесчестие иметь даже и мысль о том, чтобы устроиться лично, эгоистом, безыдейно, помимо высших "альтруистических" целей и вне таковых же возможностей. Буржуа, бюрократ были враги лютые. Даже свободные профессии буржуазного требования лишь допускались и терпелись, но отнюдь не поощрялись и в идеале не благословлялись. Богема обеспечивалась и запасалась работишками лишь, чтобы жить впроголодь да сохранить -- не то что денежный источник,-- уж куца там!-- но хоть тропинку к нему на тот случай, если какая-то таинственно мерещившаяся всем "организация" или просто великая смутная сила товарищества пролетарского кликнет клич о помощи "делу"... Да! Хороший был народ... без штанов, но с энтузиазмом!

И вот однажды, в такую-то богему вдруг -- бух! откуда ни возьмись, свалилась оперная хористка Наденька Снафиди... Двадцатисемилетняя дама с девичьим паспортом, голос удивительный, красота писаная, греческий профиль, куцри -- темное золото, глаза -- голубое море, сердечный человек, редкий товарищ, в компании душа общества, чудесная разговорщица на какую угодно тему, сочувственница всем светлым богам и мечтам молодежи. Приехала она в Москву после хорошего сезона, довольно денежная и безмужняя, потому что только что разошлась с сожителем, фаготом или гобоем из одесского оркестра. Влетела, как пташка, и всей богеме вдруг стала необыкновенно мила и необходима. Весело в богеме сделалось и влюбленно. К Нане Снафиди липли все, как мухи к меду. А она ко всем была одинаково участлива, мила, дружественна,-- со всеми равно фамильярная, никого не выделяя особым вниманием и нежностью, с каждым на доброй товарищеской ноге. Но месяц спустя начала богема -- без всяких, казалось бы, видимых и осязательных причин к тому -- таять и разлагаться. То один, то другой юноша вдруг начнет задумываться, хандрить, на всех товарищей зверем смотрит, да в один прекрасный день, глядь, и сбежал, даже адреса друзьям не оставил. Два студиоза, неразрывные приятели с начала курса, неожиданно и жесточайше сперва переругались, а потом подрались. Один из бесчисленных поэтов -- тот самый, у которого на толкучке штаны с ног украли,-- сделал глупейшую попытку отравиться спичками. Остался жив только потому, что по рассеянности спичек в масло накрошил шведских, а не фосфорных. И -- наконец -- серия скандалов увенчалась даже громом револьверных выстрелов: некий скрипач из армян пустил в Надежду Филаретовну три пули. Из них одна убила кота на диване, другая прострелила глаз Добролюбову на стене, а третья пробила плечо Андрею Берлоге, когда он боролся с обезумевшим восточным человеком, чтобы его обезоружить. Армянин орал:

-- Нэ моя, так нычья!

Надежда Филаретовна каталась по полу в истерике, а Берлога тем временем порядком-таки истек кровью. Полиции объяснили скандал несчастным случаем, раненого отвезли в больницу. Богема же окончательно распалась, потому что терпение арендатора лопнуло, и он опустошил "Воронье гнездо", выселив всех его обитателей даже не в 24 часа, а в 24 минуты.

Надежда Филаретовна навещала Берлогу в больнице. Раньше между ними никакого романа не было, но тут они сперва подружились, потом влюбились. А, может быть, сперва влюбились, потом подружились. Сближала их и личная симпатия двух красивых, богато одаренных натур, и случайность только что пережитой вместе "драмы", и, главное, общее стремление к искусству. Берлога едва начал тогда учиться пению и еще не знал, что из этого выйдет. Надежда же Филаретовна затем и в Москву приехала из Одессы, чтобы, поработав над богатейшим контральто своим у знаменитого Гальвани, превратиться из хористки в примадонну и начать артистическую карьеру уже всерьез. Под влиянием ее Берлога начал понимать самого себя, открыл свой артистический, если еще не талант, то первый инстинкт, нашел тот фанатический порыв к искусству, ту святую радость жречества, которыми затем наполнилась вся его жизнь...

Вышло, значит, так, что стали они любовниками, поселились в общей квартирке. Когда Надежда Филаретовна сделалась беременна, то женились. Надо заметить: Надежда Филаретовна не настаивала на браке этом. Но двадцатилетний Берлога почел долгом чести дать свое имя ожидаемому ребенку. Перед свадьбою бедного Берлогу, как водится, засыпали добрые люди сплетнями, анонимами, предостережениями,-- обычное предисловие к бракам, в которых жених предполагается по юности неопытным и глупым, а невеста -- не первой молодости, свежести и "с прошлым". Но все эти предубеждения не открыли Берлоге ничего нового -- такого, в чем еще раньше не призналась бы ему, что скрывала бы о себе сама Надежда Филаретовна. Был между женихом и невестою день торжественного всепокаяния, когда оба они рассказали друг другу всю жизнь свою, и клятвенно условились, что отныне все прошлое зачеркнуто и не существует для них, будто и не бывало, а надо устроить хорошее общее настоящее да работать, уповая на еще лучшее будущее. Правда, минутами Берлоге казалось, что Надежда Филаретовна как будто не договорила чего-то и, порою, будто висят у нее на языке какие-то новые, нужные слова, совсем бы готовые сорваться вслух, но -- вдруг -- струсит, застыдится, спрячется, уйдет в себя... Но -- то были бегучие, пролетные минуты, и жених не придавал им большого значения. Нана призналась ему во всех своих молодых грехах и ошибках, назвала ему всех людей, которых она раньше его любила и которым принадлежала. Он знал, что она имела уже двоих детей, к счастию для нее, для него, да, вероятно, и для них самих, умерших вскоре по рождении. Какими еще признаниями могла она отяготить такой солидный обвинительный акт? Раз мужчина помирился с подобным накоплением, чем еще его смутишь и испугаешь?

Обвенчались. Месяца два спустя родился ребенок -- и, не дожив года, помер от менингита... Надежда Филаретовна была страшно потрясена смертью этого младенца. Она не имела сил отвезти мертвое дитя свое на кладбище. Отец один присутствовал, когда маленький розовый гробик исчез под широким, блестящим заступом в яркой желтой земле. Возвратясь с кладбища, Берлога, к изумлению и ужасу своему, нашел жену без чувств, распростертою на полу, пылающую, храпящую...

-- Отравилась?!

Бросился к приятелю-соседу по номерам, молодому, только что кончившему курс медику. Тот пришел, освидетельствовал.

-- Кой черт -- отравилась? Она просто мертвецки пьяна.

И пошло это изо дня в день на целую неделю... Берлога очень жалел жену. Пьянство ее он приписывал -- естественно -- порыву материнского отчаяния, горю по напрасно погибшей малютке.

-- Не убивайся, Нана,-- умолял он ее в светлые промежутки.-- Ну что же делать? Невозвратимо. Мы молоды. У нас будут еще дети...

Нана мрачно качала головою.

-- Зачем? Чтобы землю ими удобрять? Оставь! Мои дети не живут. Третье так умирает. Я поганая. Проклято мое материнство. Оставь меня! Не хочу!..

А пьяная бросалась к нему, страстно нежничала, ревела:

-- Дай мне дитя! Ты обязан! Я не могу иначе. Ты -- мой муж, я твоя жена! Я должна иметь ребенка,-- я должна доказать тебе, что я не мерзавка. Сделай мне ребенка! Не хочешь? Значит, ты брезгуешь мною?.. Ха-ха-ха! Фу-ты ну-ты, пан какой!.. А я тебе докажу... я тебе себя докажу!.. Я не поганая!.. Почище тебя найдутся, не побрезгуют, за честь почтут... Идиот!

Рвалась куда-то бежать, называла какие-то имена, кричала каких-то мужчин,-- надо было бороться с нею, чтобы не ушла, двери на ключ запирать, держать ее за руки.

Трудно было молодому мужу -- самолюбивому, гордому, начавшему уже освещаться тем общественным и женским успехом, что затем сопутствовала ему -- ему! Андрею Берлоге!-- чрез всю его триумфальную жизнь. Но он и сам был уверен, и врачи ему говорили, что дикое поведение Надежды Филаретовны -- скоропреходящий результат сложного нервного аффекта: испуг от истории с огнестрельным армянином, трудные роды, послеродовые анормальности, смерть ребенка... Мало-помалу,-- словно река, взбунтованная вешним половодьем и после ледохода мирно входящая в берега,-- Надежда Филаретовна стихла, вытрезвилась. Возвратилась к обычному своему обществу и занятиям, усердно брала уроки музыки и пения, еще усерднее помогала в том же своему молодому мужу. А об его голосе и таланте уже заговорили в Москве...

Берлога был искренно и спокойно счастлив. Когда поостыло пламя первой, молодой, физической страстности, влюбленно соединившей эту пару, когда супруги вгляделись и каждый в самого себя, и оба друг в друга, они не нашли в себе глубокого чувства, которое таинственным инстинктом слагает союзы, неразрывные на всю жизнь. Но они очень пришлись друг другу по душе, характеру, быту, привычкам, надеждам, стремлениям, пристрастиям. Расцветающая молодость мужа и еще не отцветшая молодость жены дружили весело, красиво, в том немножко насмешливом кокетстве, в том резвом супружеском флирте, какими бывают полны все русские браки по любви, покуда муж и жена чувствуют себя бодрыми товарищами, не отравились горечами борьбы за существование, не утомились взаимными уступками, не озлились, не заворчали, не наполнили жизни своей кислым недовольством, ревностью, рабством, злорадными вызовами взаимной требовательности, угрюмою неудовлетворенностью обоюдных разочарований. Жена нравилась Берлоге -- и как женщина, и как человек, и как товарищ. Единственно что смущало его в ней, это -- какая-то странная, насмешливая, почти презрительная лень, которую Надежда Филаретовна начала теперь являть решительно во всем, что ее лично касалось. Она будто не верила в возможность, что из нее может выйти что-нибудь хорошее, словно знала за собою что-то такое тайное и непременное, что в конце концов, как deus ex machina {Бог из машины (лат.).}, выскочит поперек каждой житейской тропинки, какую она изберет, всему помешает, все опутает и погубит. При великолепном голосе и несомненном артистическом темпераменте, она и в пении своем не шла далее грубого первобытного дилетантизма. Когда муж работал, помогала ему внимательно, с любовью, аккомпанировала ему на рояле, строгая, как немецкий педант, давала отличные советы, охотно и остроумно решала вместе с ним задачи по теории музыки. Но сама только и любила, что кричать цыганские песни да ловкими карикатурами передразнивать всякого певца и певицу, которых слышала. Берлога бранит жену,-- Надежда Филаретовна хохочет:

-- Отстань! Это мне пригодится, когда я буду этуалью в кафешантане.

Заговорят при Надежнее Филаретовне о чудесной, ясной красоте ее,-- она взглянет в зеркало и лениво отпустит милое словцо:

-- Ребята хвалили!

Повторит кто-нибудь умную, пикантную остроту ее, похвалит красивую мысль,-- она кривляется:

-- Мне ума во сто лет не пропить!

Однажды Берлога встретил в ресторане старого почтенного человека, барина-шестидесятника, которого он очень любил и уважал, потому что тот некогда высвободил сапожного подмастерья, мальчишку Андрюшку, из кабалы у довольно свирепого хозяина-немца и поместил в гимназию на какую-то, от него зависевшую, стипендию. С того Берлога и жить начал. Последние годы благодетель Берлоги проживал далеко от Москвы, где-то на юге, с воспитанником своим не видался, не переписывался. Очень оба обрадовались свидеться -- и старик, и молодой. И пошли между ними расспросы.

-- Женат? Раненько! Давно? На ком?

Ответил Берлога. Старик большие глаза сделал.

-- Надежда Снафиди? Это уж не одесская ли?

-- Да, Василий Фомич, жена моя долго жила в Одессе!..

Очень опечалился благодетель.

-- Что ж это, Андрюша? За что ты погубил себя? Неужели лучше-то никого взять не сумел?

Нахмурился молодой муж.

-- Оставьте, Василий Фомич. Я очень хорошо знаю, что прошлое жены моей небезупречно. Но я женился, необманутый. Она мне все рассказала, и в прошлом мы -- квиты. А в настоящем -- смею вас уверить: дай Бог всякому такую хорошую и чистую жену, как моя Нана, а я лучшей не желаю.

Василий Фомич выслушал не без удивления, долго молчал и потом возразил:

-- Любезный Андрюша, раз ты своею супругою доволен, то -- тебе с нею жить, и толковать больше тут не о чем. Потому что я, можешь мне поверить, не такой человек, чтобы нашептывать мужу непристойные анекдоты о жене. Но, если она тебе все о себе рассказала, ты -- замечательный человек, Андрюша, позволь удивиться твоему мужеству, потому что ты -- герой.

-- Василий Фомич, право же, есть на свете много женщин с прошлым гораздо хуже, чем у моей Наны,-- однако из них в хороших руках выходили превосходные жены и матери.

-- Любезный мой, я вижу геройство твое совсем не в том, что ты помирился с прошлым Наденьки Снафиди, но -- потому, что ты не испугался ее будущего.

-- Будущее, Василий Фомич, от нас зависит: мы сами кузнецы своего счастья.

-- Ну, извини, не совсем. Знай, что куешь. Потому что, когда женщина принадлежит к семье наследственных алкоголиков, в которой за три поколения нельзя насчитать ни одного вполне нормального человека,-- это, брат, тоже не лишнее принять в расчет. Потому что вы подробно объяснились, тебя не оскорбит, если я назову тебе имя некоего капитана Твердислава?

-- Нисколько,-- гордо возразил Берлога, с вызовом поднимая вихрастую свою голову.-- Я знаю. Это -- человек, с которым Нана когда-то ушла из родительского дома и долго жила в гражданском браке. Но, кажется, мы условились обойтись без анекдотов о прошлом моей жены?

-- Их и не будет. Но, видишь ли, Твердислав этот был мой приятель, потому что -- не думай о нем худо,-- очень хороший человек...

-- Именно так и Нана про него говорила.

-- Это делает ей честь, потому что покойный любил ее. Потому что,-- Боже мой, сколько он с нею возился и что муки принял! Все состояньишко ухлопал на лекаришек и шарлатанов разных, потому что брались ее вылечить.

-- Вылечить? От чего?

-- От запоя, друг милый.

Перед глазами Берлоги как буцто опустился мутный, зеленый занавес. Горячая волна хлынула в голову и вихрем закрутила мысли. Он вспомнил недавний кутежный взрыв, которым разрешилось горе жены его по умершем ребенке.

Принудил себя улыбнуться.

-- Нана пила запоем? Что это вы, Василий Фомич?

-- Несомненно, мой друг. Потому что я сам неоднократно бывал свидетелем буйства ее.

-- Да -- сколько же лет ей было тогда?

-- Восемнадцать или девятнадцать, не больше. Потому что впервые она запила по пятнадцатому...

Мурашки бежали по телу Берлоги.

-- Я ничего подобного не замечал за женою моею,-- сказал он с усилием,-- за исключением одного, пожалуй, случая... Но тогда было так естественно... я сам рад был бы в вине забыться...

Василий Фомич выслушал рассказ, вздохнул и ничего не сказал.

-- Послушайте,-- мрачно обратился к нему Берлога,-- вы говорите: капитан этот лечил Нану... может быть, вылечил?

-- Не знаю, милый. Вряд ли. Потому что и разошлись-то они все из-за того же... очень уж -- напиваясь -- безобразничала.

-- Запой неизлечим, Василий Фомич?

-- Не знаю. Потому что не слыхал я, голубчик, чтобы излечивались.

-- Неужели же и теперь был запойный припадок?

-- Судя по твоему описанию, похоже, голубчик. Очень я тебя жалею. Потому что большую обузу ты на себя взял.

И, опять долго помолчав, прибавил:

-- Уж говорить так говорить до конца. Знаю, что выходит -- вроде как бы добивать тебя. Однако лучше предупредить. Потому что, когда она в таком состоянии, ты должен за нею следить паче зеницы ока. Потому что ее главное безобразие в пьяном виде,-- сбежать из дома, чтобы мужчинам на шею вешаться. Твердиславу жестоко хлопотно выходило с нею на этот счет. Из больших скандалов выручал ее. Потому что, если, бывало, она в подобном разе знакомых любовников не найдет, то способна предложиться первому встречному на улице. Сто квартир они переменили из-за этой ее блажи... Потому что нельзя же -- потом стыдно от соседей, от прислуги...

Берлогу -- как кипятком облило. Он вспомнил, как Нана, пьяная, приставала к нему с назойливыми супружескими ласками, как она ругалась и проклинала, когда он отстранял ее, как просилась и рвалась уйти из дома -- неизвестно куда, в пространство города, точно ее демон какой гипнозом к себе тянул. Вспомнил, что -- когда припадок окончился -- Нана с какою-то болезненною нетерпеливостью заторопила мужа бросить меблированные комнаты, в которых они квартировали, и перебраться в другие. Вспомнил лукавое лицо и прилично улыбающиеся глаза одного из номерных соседей, отставного армейского офицера и великого бабника. Вспомнил, что однажды, когда он шел по коридору меблированных комнат мимо сидевшей за самоваром прислуги, то номерная девушка что-то шепнула другим, и вся компания фыркнула в спину проходящему жильцу, аж тому странно и обидно стало. Вспомнил непонятную, почти презрительную, чуть не враждебную угрюмость, с какою -- во время и после припадка Наны -- встречал и провожал Берлогу на подъезде, прежде всегда любезный и ласковый швейцар Прохор, очень хороший, почтенный человек, за справедливость уважаемый всем многоэтажным, четырехфасадным домом.

Берлога вышел из ресторана сам не свой. Шел домой и думал: "Итак, я связан навсегда с запойною пьяницею и нимфоманкою?!"

Дома Надежда Филаретовна встретила его, веселая, цветущая, с хорошими, честными, красивыми своими голубыми глазами. Она только что вернулась с очень удачной репетиции благотворительного концерта, в котором должна была выступить впервые в Москве,-- да и вообще на эстраде,-- как камерная солистка. У Берлоги достало воли скрыть от жены бурю, прошедшую в душе его. Он видел, что Надежда Филаретовна, окрыленная успехом на репетиции, находится в очень редком для нее настроении красивой гордости собою, что в ней шевелится и счастливо озирается еще стыдливая, робкая, но как будто оживающая, вера в себя. Это было трогательно и прекрасно. Сердце Берлоги надорвалось жалостью. Он не нашел в себе ни силы, ни желания, ни смелости разрушить это настроение -- пугливую, молящую попытку еще раз расцвети -- недоцвета, знающего про себя, что он обречен на бесплодное увядание и гибель. Жена его -- вся -- выяснилась ему теперь. Он понял внутреннюю трагедию горького недоверия, которым она, как ядом каким-то, обливала до сих пор все радостные красивые стороны натуры своей, все удачи своего труда, светлые надежды, счастливые минуты. Он разобрал в ней существо, до ужаса захваченное и подавленное сознательною тайною, ее грызущею. Он догадался наконец, что отравленная душа этой резвой, веселой, остроумной женщины в действительности приемлет все счастливое, удачное, положительное -- лишь как нечаянную и незаслуженную, скоропреходящую случайность; а настоящее-то, постоянное и неизменное для нее -- одно: сознание своей обреченности, черное, как полночь, бездонное, как провал в тайну ада.

На концерте Надежда Филаретовна провалилась. Начала она свою арию превосходно и вдруг -- спуталась, запела фигуру второго куплета вместо первого,-- аккомпаниатор едва успел подхватить,-- сконфузилась, заторопилась, потеряла дыхание и постановку звука, стала форсировать и кончила, не выдержав ферматы, каким-то неверным, пустым, будто детским, криком... Ее едва вызвали... Берлога был потрясен, огорчен и -- рассержен, потому что художнически возмущен: по личному артистическому самочувствию ему казалось, что подобное несчастие может случиться только с певцом, небрежным к искусству и публике, не доучившим свою партию до совершенства,-- чего собственная его артистическая добросовестность, инстинктивно неразлучная с каждым истинно-крупным и вдохновенным талантом, совершенно не терпела и не допускала.

-- Что, брат? Жаль... Неважно...-- сказал ему бывший в концерте Василий Фомич.

Сама Надежда Филаретовна приняла неуспех свой с наружным спокойством -- даже как бы с фатальным злорадством каким-то. Стояла в артистической комнате, очень бледная, красивая, сияла огромными голубыми глазами и острила сама над собою усерднее, чем когда-либо, с мрачною веселостью того юмора, что немцы прозвали висель-ничьим.

-- Что с тобою сделалось? -- с негодованием и горем допрашивал муж, сопровождая ее домой в актерской карете.

-- Видно, не гожусь.

-- Ты отлично знала арию, на репетициях прекрасно пела...

-- Не гожусь.

-- Публики испугалась?

-- Нисколько... Так... Не гожусь.

Дома, уже ложась спать, перед постелью, она внезапно спросила мужа:

-- Это -- какой старик стоял рядом с тобою, покуда я пела?

-- Горталов... Василий Фомич...

-- Одессит?

-- Да. Я, вероятно, рассказывал тебе о нем. Очень близкий мне человек.

-- Я помню его: он, кажется, бывал у покойного Твердислава.

-- Да,-- сухо возразил Берлога, сдержанный, стараясь быть спокойным.-- Он мне говорил, что хорошо тебя знает.

-- Говорил?

-- Да, говорил...

Нана не произнесла больше ни слова. Берлога понял, отчего провалилась в концерте жена его.

Назавтра Надежда Филаретовна запила.

На этот раз припадок был откровенный -- долгий, буйный, мучительный. Памятуя предостережения Василия Фомича, Берлога оберегал жену, как нянька младенца. Болезнь прошла, но -- когда супруги после того посмотрели друг другу в лицо трезвыми, здоровыми глазами, они оба поняли, что -- кончено: внешности еще сохраняются между ними, но все внутренние связи лопнули и растаяли. Влюбленность -- не устояла пред физическим отвращением, в котором продержала Берлогу почти три недели пьяная жена, похотливая, как обезьяна, назойливая, как уличная девка, грязная всеми физиологическими последствиями пьянства, как двуногий зверь. Дружба -- испуганно попятилась пред обязующим, суровым чувством виноватости и стыда, которыми наполнили истерзанное существо Наны угрюмые дни вытрезвления. Молодая порядочность, мягкая деликатность, с какою относился к ней муж, ее давила, удручала.

Берлога дебютировал на Императорской сцене. Успех был огромный,-- артист сразу определился. Светило взошло.

-- Андрей Викторович,-- предложила Надежда Филаретовна на той же неделе,-- давай разведемся.

-- Что ты, Нана? Бог с тобою.

-- Не пара я тебе. Разные наши дороги. Ты выше звезд полетишь. Тебе надо быть свободным. Ну а я, как ни плоха, все-таки имею в себе настолько гордости, чтобы не липнуть к крыльям твоим своею земною грязью. Нельзя мне оставаться твоею женою. Я тебя свинцовым грузом в болото тянуть буду.

-- Милая Нана, право, ты преувеличиваешь... О странном твоем предложении... мне даже говорить совестно... Зачем?

-- Я больная, Андрюша. Нехорошо больная. Ты -- творец, художник. Артисту лучше даже самому этим болеть, чем иметь на руках жену такую... Я тебе -- погибель буду, медленный яд.

-- Глупости, Нана! Больных лечат.

Надежда Филаретовна горько засмеялась:

-- Меня с восемнадцати лет лечат... ха-ха-ха!.. Дудки! Верила, была дура,-- больше не обманут. Только деньгам перевод да совести морока. Насквозь отравлена. Какое между нами может быть супружество? Что и было, все потеряно. Разве мы любим друг друга? В порядочность играем. У тебя -- долг, у меня -- стыд. Детей больше я не желаю и не позволю себе иметь. Родить живые трупы, будто какая-то присяжная поставщица на гробовую лавку,-- это бесчестно и отвратительно.

-- Нана! Если так, зачем же ты вышла за меня?

-- Виновата пред тобою... Обманулась... Полтора года припадков не было. Понадеялась на себя, думала, что совсем прошло... Прости! Моя ошибка -- мне и поправлять. Бери развод, принимаю вину на себя...

Берлога отказался наотрез, взволновался, рассердился, накричал. В нем расходилась цыганская кровь его, все его хохлацкое упрямство возмутилось самолюбиво и гордо пред мыслью, что он, будто трус какой, побежит от испытания, брошенного ему судьбою, даже и не поборовшись. Надежда Филаретовна, выслушав его возражения, долго думала.

-- Хорошо,-- согласилась она наконец.-- Пожалуй, ты прав отчасти. Лучше мне не освобождать тебя. Ты молодой, пылкий. Мне твой талант дорог. Береги его от баб, Андрей Викторович! Я, по крайней мере, из тебя батрака и невольника своего не сделаю.

-- Я, Нана, так просто тебя не уступлю,-- вот еще увидишь: выхожу тебя и выправлю!

-- Нет, мой милый. Таланты в няньки не годятся. Таланту самому нянька нужна.

-- Только не мне!

-- Да, ты сильный, определенный, самоуверенный. На тебя завидно смотреть. Громадные пути перед тобою открыты. Тем более некогда твоему таланту с пьяною бабою нянчиться. Да и стыдно талант на то тратить. Живи сам по себе, Андрюша милый,-- в свою силу, в свою мечту, в свою публику,-- а меня оставь... одна побреду!

-- Все образуется, Нана!-- ты увидишь, ты увидишь, что образуется.

Она твердила свое:

-- Если тебе угодно сохранить наш брак формально, это -- твое дело. Меня форма, конечно, не стесняет. Но помни: от обязанностей ко мне я раз навсегда тебя освобождаю. От всех. Долга твоего не хочу. Возьми себе свой долг...

-- Эх, Нана! Тебе тридцати лет нету, а ты себя уже заживо отпеваешь. Подберись! Поживем, повоюем еще, глупая ты женщина! Посмотри в зеркало: ведь в тебе жизни и силищи конца краю нет. Такого света в глазах, как у тебя, ни у кого на свете не найти. Здоровая, складная, красивая...

Она усмехалась злобно, жутко.

-- Да, если принаряжусь, то под вечер на Петровке еще могу заработать пятишницу.

-- Нана! Что за цинизм отвратительный!

-- А если я знаю, что больше никуда не гожусь?

Берлога подписал контракт в хороший летний театр и заставил антрепренера пригласить вместе и Надежду Филаретовну. Сразу разбогатели. Надежда Филаретовна не проваливала партий, была вполне прилична на сцене, как актриса. Красивый голос, умная фраза, прекрасная наружность давали ей право на карьеру и без протекции как хорошей рабочей полезности. Но Берлога в театре этом имел даже уже не успех,-- его окружила какая-то бешеная влюбленность публики. Хлынул на счастливца и совсем с головою потопил его страстный океан массовых восторгов, безумие которых растет, как эпидемия, божественно посланная, чтобы обратить избранника своего из человека в бога, а театр -- в идольское капище. Обвинять Берлогу, что он небрежен к жене и забывает о ней, и теперь было бы несправедливо. Работали они вместе, видимая дружба их казалась теплою и тесною. Но -- в искусстве -- скромная тусклая звездочка контральто Лагобер (Надежда Филаретовна ни за что не хотела петь под фамилией мужа и взяла себе псевдонимом ее анаграмму) совершенно растаяла и погасла в могучем заревом сиянии восходящего солнца Берлоги. А в жизни потекла между супругами отчуждающая река общественности -- ревнивая воля искусства и любовь поклоннической толпы, с каждым днем все более широкая, властная, страстно униженная и выжидательно требовательная, с каждым днем все далее отодвигающая берег жены от берега мужа, с каждым днем все выразительнее вопиющая к своему новому рабу-богу:

-- Прежде всего ты мой... И потом -- мой... И опять -- тоже мой... Пусть все в жизни будет для тебя игрушка, потому что сам ты игрушка -- моя!

Все житейские привязанности и принадлежности великого артиста -- иллюзии. Действительна и победна лишь одна его принадлежность: публике, которой он кумир и невольник, учитель и балованное дитя!

Конечно, чуждость, невольно накоплявшаяся между супругами, была замечена чуткою театральною средою. Казалось бы, что жены людей успеха,-- видимые счастливицы, которым бешено завидуют сотни дам, поклоняющихся мужьям их,-- настолько удачно превозвышены супружескою любовью своею, так гордо обеспечены принадлежностью своею герою толпы, что -- уж из недр толпы-то этой никакому, хотя бы самому смелому Дон Жуану или Ловеласу нельзя -- безумно даже -- думать об ухаживании за супругою полубога. Но за кулисами действует другая, более смелая и опытная психология.

-- Душа моя,-- любил повторять старый циник Захар Кереметев,-- когда человек становится любовником всех женщин, у него истощаются ресурсы про домашний обиход, и его собственной жене очень скучно. А когда жене скучно, то кому-нибудь из знакомых мужа будет весело. Когда мужья бесятся от ревности к...-- и он сыпал именами,-- мне, душа моя, хочется успокоить это бедное дурачье, что они отлично отомщены... Этому великому Дон Жуану самому систематически ставит рога его аккомпаниатор. Вон у того Фоблаза сын -- живой портрет нашего контрабасиста. А сей Ловелас, едва успел открыть курсы пения, как его супруга поспешила сбежать с учеником-баритоном.

И красивую Нану Лагобер тоже окружило кольцо мужского негодяйства -- праздных аппетитов, устремленных к женскому телу, предполагаемому одиноким, заброшенным, скучающим, ревнующим... Но и обрывала же этих господ Надежда Филаретовна!

-- Что вы мне сплетничаете подлости о муже? Во-первых, врете. Во-вторых, неинтересно. В-третьих, какое вам дело? На ревность думаете взять? Я, миленький, не консерваторка только что со скамьи.

Так и прослужила сезон недотрогою.

На зиму Берлога взял дорогой ангажемент в большой южный город с первоклассным театром, в антрепризу с громадным артистическим авторитетом. Надежда Филаретовна,-- весь последний летний месяц мрачная, как туча,-- наотрез отказалась не только служить вместе с мужем, но даже следовать за ним.

-- Не желаю быть брелоком на цепи твоих успехов.

-- Нана, это -- дикий каприз!

-- Ничуть. Я не пара тебе ни в жизни, ни на сцене. Я желаю работать сама по себе. У меня тоже есть контракт.

Она назвала. Берлога в изумление и гнев пришел.

-- Да ведь это же -- клубная сцена! Опера на пятачке.

-- Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе.

-- Нана! Глупо!

-- Оставь! По Сеньке и шапка.

-- Да ведь вы прогорите через две недели!

-- Тогда приеду к тебе на хлеба.

Уперлась и настояла на своем. Берлога уехал один. Надежда Филаретовна проводила его на вокзал. Была спокойная, мягкая, нежная,-- словно не жена пред разлукою, но старшая сестра, напутствующая брата к хорошему делу, полному ожиданий пользы и посулов славы. Провожало Берлогу много народа. Но когда он, откланявшись, отулыбавшись, откачнулся в бегущем поезде от окна и почувствовал в вагоне, что вот он -- один,-- то -- единственным длящимся впечатлением от пестрой толпы, лиц и одежды, улыбок и киваний, белых платков в воздухе,-- вставали и долго сопровождали его два огромные голубые глаза из-под темной какой-то, черной почти, широко оперенной шляпы... И казалось Берлоге почему-то, что -- вот сейчас огромные, голубые, неплачущие глаза Наны светились для него в последний раз и простились с ним навсегда. И он не знал -- страшно ли и жалко ему от того или -- как школьнику, выпущенному на свободу,-- хотелось тому поверить.

А Надежда Филаретовна, проводив глазами поезд, подозвала к себе того маленького антрепренерика, к которому она подписала контракт на зиму.

-- Моисей Артурович, я должна вас предупредить. Ищите себе другое контральто. На меня не рассчитывайте.

Антрепренер не удивился.

-- Конечно, Надежда Филаретовна, мне очень грустно потерять вас из персонала, но, откровенно говоря, я был заранее в том уверен. Конечно, теперь, когда Андрей Викторович делают такую блестящую карьеру, мое маленькое дело уже не для вас. Конечно, сохрани меня Бог, чтобы я вас удерживал. Большому кораблю, конечно, большое и плавание.

-- Благодарю вас. Неустойку-то все-таки поди взыщете?

-- Неустойку, конечно, взыщу, потому что сейчас, перед самым сезоном, новое контральто искать -- это, сами понимаете, конечно, денег стоит. Конечно, с большою надбавкою против бюджета придется взять.

Надежда Филаретовна подала ему пачку сторублевок и контракт свой.

-- Пересчитайте, ровно тысяча.

-- Очень хорошо-с... Конечно, очень благодарю вас... Однако ведь оно не к спеху... Я, конечно, мог бы подождать... Прикажете расписку?

Расквитавшись с антрепренером, Надежда Филаретовна ушла с вокзала. Ей пришлось миновать группы провожавших мужа ее, почти сплошь знакомые: вчерашние друзья, приятели, подруги, близкие и нужные люди. Что она ни с кем не простилась и старалась скрыться спешно и незаметно, это в жене, расстроенной первою разлукою с любимым мужем, никого бы не удивило. Но -- когда ей кое-кто все-таки поклонился, Надежда Филаретовна престранно и преневежливо не отвечала, будто и не видела, хотя глядела прямо в упор всею глубокою лазурью удивительных очей своих.

-- Найми извозчика к Никитским воротам,-- приказала она артельщику на подъезде.-- Чтобы был лихач.

И помчалась на мягких рессорах и тихих резинах по Москве, только что вымытой, будто лакированной коротким ливнем, сквозь солнце, из пролетной, буйной тучки. И были голубые глаза ее -- спокойные, чуть движные, будто каменеющие: глаза человека, отбывшего муку жестокой борьбы и вышедшего из нее к решению большому и дерзкому,-- последнему.

Дождевые ручьи вдоль тротуаров, расцвеченные коричневым блеском, весело и мутно стремились из нахолмных покатых переулков к перекресткам с низменной улицей. Стоки под чугунными решетками, не успевая пропускать наплыва, кипели и клокотали грязною пеною. У одного такого водопадика Надежда Филаретовна приостановила своего лихача. Сняла с руки свое обручальное кольцо и -- бросила в сток.

-- Трогай.

А небо было -- нежно-голубое, детски-невинное, чистенькое после грозового купанья,-- в разорванных клочьях дымчатой, уже прозрачной тучки, в золоте солнца, рассмеявшегося полуденною радостью по омытым дробными каплями окнам, по мокрым крышам.

Никитские ворота.

-- Который дом, сударыня?

-- В "Малый Эрмитаж".

Надежда Филаретовна бросила лихачу трехрублевку -- и улыбнулась: уплатив неустойку, она истратила все деньги, оставленные мужем на прожитье. Теперь у нее в портмоне лежало четыре рубля семьдесят пять копеек -- последние.

Одинокая дама, прилично одетая, интеллигентного образа и подобия в ресторане -- для Москвы явление вообще не очень-то обычное, а тем более в "Малом Эрмитаже" -- загульном трактире для дешевой вечерней публики с Тверского бульвара. Днем здесь почти никого не бывает, кроме студентов, закусывающих на перепутье с Бронных в университет, да торговцев с соседней Никитской, удирающих на полчасика из магазинов своих, чтобы распить пару пива и сразиться на бильярде. Когда Надежда Филаретовна проходила почти пустым еще трактирным залом, опытные глаза хозяина из-за буфетного прилавка устремились на ее эффектную, невозмутимую красоту, скованную в рамке дорогого и строгого туалета, с изумлением недоверчивым и недовольным:

-- Не под ту вывеску попала сударыня -- по ошибке забрела.

Но, когда он услышал, что Надежда Филаретовна заказала тоже довольно смущенно и лениво подошедшему к ней половому,-- старый буфетный скептик спокойно отвернулся.

-- Пьющая. Тайком пьет -- по таким местам, чтобы своей компании отнюдь не встретить.

Этот человек видал на веку своем всякие виды, знавал всяких людей, и удивить его в подлунном мире вряд ли что могло еще -- по крайней мере надолго -- ни горем, ни радостью.

С какими-то грибками, поданными на закуску, Надежда Филаретовна выпила три рюмки водки. В завтраке она, поковыряв вилкою плохой бифштекс, не съела ни единого кусочка, зато очищенной выглотала еще рюмок пять... А глаза у нее все оставались спокойные, тихие, ясные -- голубые глаза неба, чисто вымытого грозою, бесстрастного в свободе от рассеянных туч.

Столика за три от Надежды Филаретовны ел холодную осетрину и пил пиво молодой человек лет тридцати, в очень пестром осеннем костюме под англичанина -- по сезону, при очень ярком галстухе -- по личному вкусу. Еще как только Надежда Филаретовна вошла в ресторан, господин взволновался заметным изумлением и любопытством. Чисто бритое, розовое лицо его под светлою щеткою коротко стриженных и низко над бровями растущих волос даже взрумянилось в улыбке радостной неожиданности. Наблюдая, как молодая женщина принялась наливать себя водкою, пестрый сосед сперва, по-видимому, смутился и не весьма верил глазам своим, но затем -- нечто обмыслив -- заулыбался еще веселее и с хитрым одобрением, как человек, узревший подходящую компанию, к которой он очень не прочь бы примазаться, Надежда Филаретовна почувствовала пристальный взгляд пестрого соседа и обратила глаза в его сторону Молодой человек немедленно приподнялся с своего диванчика и, опершись концами пальцев о стол, заговорил с учтивейшим наклонением круглой, будто шар обточенный, головы, с учтивейшим понижением голоса, учтивейшим московским говором-речитативом:

-- Сударыня, прошу извинить мою нескромную назойливость, но если сходство меня не обманывет, я имею счастие видеть госпожу Лагобер?

Голос был приятный, молодой купеческий басок, с тою мычащею хрипцою, по которой коренного уроженца Замоскворечья и питомца Городских рядов можно узнать среди тысячи пришлых москвичей, как бы искусно они ни акали и ни пели словами врастяжку. Надежда Филаретовна рассматривала господина с хладнокровием, будто выбирая товар в магазине. А господин в своем чуть согнутом поклоне, с руками на столе стоял тоже, будто собирался кусок кашемира дорогого размахнуть по прилавку перед хорошею покупательницею.

-- Вы меня знаете?

Молодой человек принял вопрос за приглашение подойти, и теперь изгибался корпусом и опирался перстами уже у стола Надежды Филаретовны.

-- Помилуйте. Как же не знать-с? Постоянный ваш слушатель и поклонник. И в Ване, и в Зибеле. Великое удовольствие изволите доставлять...

Усы у него были яркие -- широко выпуклые, рыжие; рот -- яркий, с веселою белизною здоровенных, еще крестьянских, не успевших выродиться в купеческом поколении, зубов. Круглоголовый, круглоглазый, рослый, уже тучный и плотный, он похож был на какого-то двуногого бычка, необыкновенно веселого и самодовольного, что вот как его ни поверни: на племя ли, на мясо ли, а он -- молодая скотинка хоть куда: первый сорт и препородистая.

-- Да, я -- Лагобер... А вы?

-- Потомственный почетный гражданин Амплий Кузьмин, сын Шерстяков... Ежели отсюдова через бульвар повернуть налево, то на углу Мерзляковского переулка будет наш галантерейный магазин... в окружности здешней довольно даже известен. Разрешите присесть?..

Дней десять спустя в листках московской уличной прессы появилось красивое сообщение:

Наши артистические нравы. Вчера, в 11 час. ночи, в известном трактире-вертепе подмосковного села Всесвятского, имела место чудовищная драка, учиненная небезызвестным в Белокаменной молодым коммерсантом, потомственным почетным гражданином А.К.Ш. и легковым извозчиком, бляха No 666, "лихачом" Артемоном Панкратовым. Оба получили довольно серьезные поранения битым стеклом и обломками мебели. Драка возникла в результате семидневного непробудного пьянства и на почве взаимной ревности обоих мужчин к некой г-же Л., "подруге" г. Ш. в его бесшабашном загуле. Со стыдом приходится добавить, что упомянутая г-жа Л. очень знакома публике одной из наших летних сцен как довольно талантливая исполнительница нескольких оперных партий.

Берлога получил телеграмму, письмо, вырезку газетную... Света не взвидел. Бросил успех, сезон, контракт. Примчался в Москву и -- Наны не нашел! Как в воду канула... Единственным памятником ее безумного взрыва достался Берлоге перепуганный, полуопившийся, тяжко избитый, чуть не полоумный, почти с суеверным ужасом, но все-таки влюбленно о Нане вспоминающий, горемычный купчик Шерстяков, который с нею в одну неделю пропил тринадцать тысяч рублей и от которого она сбежала, выпрыгнув из коляски в темную, осеннюю, беззвездную ночь, среди трущобного Ходынского поля...

-- Я умолял ее,-- плакался злополучный бычок,-- я говорил: "Надина! Вы для меня как божество, и все мое состояние -- ваше!.. И если ваш супруг согласится дать вам развод, то я хоть сейчас готов увенчать возникшие наши отношения законным браком". А она мне на это -- без всякого неглиже: "Поди ты к черту! На что мне тебя? Телят, что ли, родить?.." Ну тут мы, обыкновенно, подрались...

Лишь несколько недель спустя московская полиция уведомила Берлогу, что Надежда Филаретовна нашлась в одном из захолустных приволжских городков. Она жила по чужому паспорту и в кабале у какого-то странствующего шулера, который торговал ею по пароходам осенней навигации. Вырвали несчастную из когтей негодяя. Супруги увиделись.

-- Пожалуйста,-- было первым словом Наны,-- не будем объясняться о том, что было. Все добродетельные слова я сама знаю, предположи, что они все сказаны, и баста: не надо их повторять. Зачем ты нашел меня? Оставь. Не стоит. Я знаю свой путь.

-- Нана, ты психически больная! Я не могу больше рисковать ни твоею судьбою, ни своим именем...

-- Моя судьба -- моя собственность, никому не позволю ею распоряжаться. А твое имя -- ты сам компрометировал, разыскивая меня,-- я жила по чужому паспорту, никто не подозревал, что я -- твоя жена.

-- Нана! да любили же мы когда-то друг друга?

Она улыбалась ясными, похожими на вымытое небо глазами.

-- Ну, что там... Лучше расскажи, какие партии ты будешь петь в Ла Скала? Ведь я читала в газетах: ты уже в Ла Скала приглашен?.. Молодчина, Андрюша! Знай наших! Вот так-то! Иди вверх! иди!

Берлоге все-таки удалось убедить жену, чтобы выдержала курс лечения в знаменитой петербургской лечебнице для нервнобольных. Надежда Филаретовна пробыла в ней одиннадцать дней, а на двенадцатый удавилась на корсетном шнурке, привязав его к дверной ручке. Случайно зашедшая сиделка не дала ей умереть. Директор заведения отказался держать Надежду Филаретовну.

-- Не понимаю,-- говорила она мужу,-- почему ты думаешь, будто человеку находиться в сумасшедшем доме лучше, чем в кафешантане или кабаке?

-- Нана! Ты совершенно исказила себя. Где твой стыд?

-- Милый Андрюша! Я возвратила тебе твой долг,-- значит, и стыд мой тебя не касается...

-- Нана! Что же мне с тобой делать? Куда мне девать тебя?

Каменное лицо ее наконец дрогнуло, выразив жестокое страдание, голубые глаза помутились, и в белках протянулись красные жилки.

-- Лучше всего, выведи в поле и убей, как собаку!..

Лечили Нану еще в двух невропатологических институтах -- специальном, противоалкоголическом, в Финляндии, и заграничном, германском, после которого, говорят, уже идти некуда: наука сказала свое последнее слово, бросает карты и говорит "пас". В финляндском санатории Надежда Филаретовна во время прогулки бросилась со скалы в море, и жизнь ей спас лишь дико счастливый случай, что упала она не на дно, а в рыболовную сеть, откуда рыбаки сейчас же и подхватили ее в лодку. А репутацию заграничной лечебницы она жестоко осрамила, ухитрившись, вопреки строжайшему, всемирными рекламами прославленному присмотру, пьянствовать не только сама, но еще и споить с круга свою надзирательницу... И опять в газеты попала.

-- Я больше не пойду в эти тюрьмы твои,-- сказала она Берлоге при свидании.-- Оставь меня жить, как я хочу.

-- Хочешь?

-- Ну,-- как могу. Стены меня давят. Это -- гроба.

-- Нана, да не в праве же я допускать, чтобы ты по кабакам шаталась с трактирными девками вровень.

Голубые глаза мутнели.

-- Если ты даешь мне на выбор -- сидеть в сумасшедшем доме или быть трактирною девкою, то я выбираю -- девку...

-- Я тебе не о сумасшедшем доме говорю, но необходимо лечение.

Она улыбалась сурово и язвительно.

-- Да, в настоящий сумасшедший дом меня никак нельзя посадить. Я умная.

-- Никто и не собирается.

-- Да. Никак нельзя. Сто комиссий свидетельствовать меня созови, все -- невроз найдут, а здравого ума и твердой памяти -- шалишь!-- отрицать не посмеют...

Карьера, все более успешная и блестящая, мотала Берлогу по всей Европе. Сегодня он пел в Петербурге, через неделю в Брюсселе, там -- в Одессе, там -- в Лондоне или Мадриде. Скитаясь, он оставлял жену под верными опеками, купленными за большие деньги, на дружеских попечениях, обусловленных истинным и испытанным личным расположением искренно привязанных к великому артисту, уважающих людей. И тем не менее все эти оберегания разрешались скандалами, после которых из жизни Берлоги вычеркивалось несколько прежде хороших отношений, и -- то один, то другой приятель терял способность смотреть ему при встрече прямо в глаза. Чем старше становилась Нана, тем чаще повторялись ее загулы, тем грубее были припадки алкоголизма, тем наглее пьяные поиски и выборы случайных любовников. Кого только не было! С кем только ее не ловили! Какие-то гимназисты, певчие, околоточный, псаломщик, актеры на выходах, оценщик из ломбарда... Возникали шантажные истории, ревнивые скандалы, бывали жестокие драки и побои, не раз всплывала пугалом угроза желтого билета.

Ни любви, ни дружбы Берлога, разумеется, давно уже не мог питать к безумному существу, несчастно связанному с ним церковью и законом. Он уже несколько лет жил своею особою мужскою жизнью, были у него связи с женщинами короткие и долгие, были наложницы, любовницы, невенчанные жены... Не только по разуму, но и по совести, он уже считал себя правым перед Наною, для которой, мол, он по долгу делал, делает и готов сделать все, но в ответ своим стараниям не получает ничего. Однако где-то в уголке души оставалось у него от Наны большое пустое место. Оно ныло незабывчиво и болело постоянно, напоминая о себе каждый день, может быть, каждый час. Призрак несчастной жены гонялся за великим артистом во всех его странствиях и будто требовал какой-то новой помощи, будто упрекал, что еще не все испробовано, чтобы Надежду Филаретовну поддержать и спасти.

В 189* году, на седьмой год брака Берлоги с Надеждою Филаретовною, русский артистический мир облетела сенсационная весть, будто Берлога опять сошелся с женою,-- живут вместе и очень дружно, она остепенилась и сопровождает мужа во всех его гастролях. Берлога решился на это сближение по совету одного знаменитого психиатра.

-- Знаете ли, общение с вами -- это все-таки единственное сдерживающее начало, с которым ваша жена как будто немножко считается. Если бы вы могли всегда держать ее вблизи себя, то -- быть может...

Берлога решился взять на себя эту -- он не скрывал от себя, что тяжелую,-- жертву, как епитимию, как искупительный подвиг. Когда он предложил Нане, она печально улыбнулась:

-- Еще не надоело спасать?

-- Нана! Есть обязанности, которых человек не вправе оставлять на своей совести.

Она смотрела на него своими ясными голубыми глазами с глубоким выражением благодарной безнадежности.

-- Право, Андрюша, иногда я готова думать, что ты в самом деле любил меня и еще любишь немножко... Но все-таки говорю тебе: лучше выведи меня в поле и убей... Вернее...

Общество, в которое возвратилась Надежда Филаретовна, ждало встретить ее чудовищем. Увидело прекрасно сохранившуюся, почти молодую еще женщину. Только прелестные краски нежного лица несколько помутнели и огрубели, будто потухли, да преждевременно брюзглая полнота тела выдавала, что Надежде Филаретовне уже далеко за тридцать и что не очень-то берегла она свое железное здоровье. Могучий организм, почти чудотворный в постоянном восстановлении безобразно растрачиваемых сил, пророчил Надежде Филаретовне веку лет мало-мало до восьмидесяти. А чудные голубые глаза уверяли, что -- покуда они освещают ее изящный профиль -- эта женщина все будет молода и -- разве ослепнет, тогда лишь состарится. Вела себя она в обществе строго, чинно, с тактом и апломбом, настоящею женою знаменитости. К мужу держалась ласковым товарищем, в любовницы не навязывалась, ревностью не преследовала.. Послушно выполняла режим, предписанный ей врачами, и довольно аккуратно принимала стрихнин, хотя в мрачные минуты острила, будто -- "в недостаточном количестве: сразу бы граммов двадцать пять,-- вот это поможет".

"Бродячая идиллия", как прозвала Надежда Филаретовна свой опыт "супружества в первый раз по возобновлении", продолжалась месяца два, но оборвалась скандалом, вящим всех прежних. Великим постом Берлога концертировал в провинции. В Киеве Надежда Филаретовна стала задумываться, в Харькове захандрила, в Ростов-на-Дону приехала мрачнее ночи.

Берлога испугался было, что приближается припадок, и усилил наблюдение за женою. Но дело обошлось: протосковав несколько дней, Надежда Филаретовна переломила себя и успокоилась. Берлога торжествовал: это был первый припадок, который ей удалось побороть.

-- Ты видишь: лечение действует. Ты уже можешь владеть собою, когда хочешь. Стрихнин отлично помогает тебе.

Надежда Филаретовна на такие речи ничего не отвечала.

Во Владикавказе она схватила жестокую ангину. Берлогу ждали в Тифлисе, Баку, Батуме, а больную -- по Военно-Грузинской дороге, да еще с возможными мартовскими обвалами -- везти было неудобно. Решили, что Берлога поедет дальше один, а Надежда Филаретовна, как поправится, возвратится в Ростов и там будет ждать мужа из Батума.

Она оставалась в отличном настроении, компаньонка при ней была превосходная,-- умная и дельная старая дева из хороших, "новых" институток. Берлога уехал.

В Батуме среди значительно залежавшейся корреспонденции артиста нашло, наконец, отчаянное письмо. Компаньонка уведомляла, что по приезде в Ростов Надежда Филаретовна ее немедленно уволила. Компаньонка имела мужество заявить, что не уйдет, так как нанята не Надеждою Филаретовною, но Андреем Викторовичем, который поручил ей следить за здоровьем жены.

-- Ах,-- возразила Надежда Филаретовна,-- если вам нравится роль тюремщицы, то не препятствую: будьте.

-- Тюремщицею вашею я не буду, но сиделка вам нужна.

-- Это решительно все равно! Будьте! Будьте!

В "Гранд-отеле" Надежда Филаретовна остановиться отказалась, а выбрала по случайной рекомендации подскочившего на вокзале фактора темную гостиницу подле вокзала. Отель этот оказался такою трущобою, что -- оглядевшись в номере -- Надежда Филаретовна в ответ на отчаянный взгляд компаньонки даже и сама рассмеялась.

-- Это я вам назло. Ужасная мерзость. Не плачьте. Теперь уже поздно, но завтра мы, разумеется, переберемся из этой ямы.

Однако -- неправда: ни завтра, ни послезавтра -- не выехали, и Надежда Филаретовна уже заступалась:

-- Не все ли равно? Право, не так скверно. Комнаты большие, кормят сносно...

А затем компаньонке начало чутьем сдаваться, будто она живет, как слепая, среди тайны какой-то, будто вокруг нее сплотился фамильярным кольцом некий ловко скрытый, ехидно-почтительный, насмешливо и нагло-надувательный заговор. Мордастый швейцар со скулами, какие можно видать только в сыскных бригадах да в каторжных казематах,-- грязные горничные с опухлыми развратными лицами проституток, не успевших опохмелиться после вчерашнего кутежа,-- вонючий коридорный Михей -- мохнатый, обезьяноподобный, ушастый недоросток с наглым взглядом профессионального вора и сводника,-- вся эта вертепная челядь держалась в отношении компаньонки насторожившись, с непроницаемо-плутовским вызовом: много-де знаем, да ничего не скажем. И на красивое лицо Надежды Филаретовны тоже легла сообщническая печать лукавой и злой, будто мстительной, тайны. Компаньонка готова была хоть присягу принять, что под ее бдительным глазом пациентке напиться негде и некогда. Однако ее смущало, что Надежда Филаретовна начала как-то подозрительно долго спать, вставая с постели лишь к трем-четы-рем часам дня, и в спальне ее каждое утро спирался дух алкоголя. Проверив свою слежку, компаньонка пришла к выводу, что Надежда Филаретовна-таки пьянствует по ночам. Но -- как? где? с кем? откуда берет вино? И вот компаньонка задумалась о себе самой, что в последнее время она засыпает как-то уж слишком рано после ужина, спит что-то чересчур крепко, будто мертвая, а поутру просыпается трудно, с страшно тяжелою головою, с зелеными пятнами перед глазами, со звоном в ушах... Мелькнуло подозрение: "А ведь это, пожалуй, моя сударка меня дурманом опаивает?"

Перехитрила,-- заставила себя проснуться среди ночи. Четвертый час утра.

-- Надежда Филаретовна!

Молчание. Спит? Дыхания не слышно.

Зажгла электричество: спальня пуста. Платье на месте. Тронула ручку двери: заперта снаружи. Вспомнила, что в другой двери есть запасной ключ. Вышла в коридор. Прокаженный дом дохнул ей навстречу всею ночною чумою своих отравленных конур. В подлестничной каморке коридорного Михея светился волчок, слышались бормотание и хохот... Компаньонка осторожно взглянула...

Вернулась в номер, собрала все свои вещи и с первыми лучами света, с первыми шорохами пробуждающейся гостиницы, ушла из поганого дома. Она была не то что возмущена,-- раздавлена негодованием к тому, что видела. Целомудренная институтка чувствовала, что не в состоянии больше ни встретиться с Надеждою Филаретовною, ни даже оставаться с нею под одною крышею.

От Надежды Филаретовны Берлога получил с тою же почтою короткую записку -- и уже не из Ростова-на-Дону, а из Одессы:

Прощай, Андрюша милый. Спасибо за все. Не ищи. Довольно. Поспасал,-- и будет. Свинье место в луже, а горбатого одна могила исправит. Прощенья не прошу, потому что простить меня нельзя, но, право, благодарна тебе, что ты ко мне был хороший.

Все розыски Надежды Филаретовны были тщетны. Полиция предполагала, что сутенер-лакей, увезший ее из Ростова, продал ее в Александрию или Порт-Саид. Но два года спустя на киевском Крещатике Самуила Львовича Аухфиша ударила по плечу пьяная проститутка.

-- Интеллигент, угости коньяком!

Аухфиш взглянул, узнал и -- вцепился...

В эту встречу, последнюю и короткую, лицом к лицу уже не с Наною, но с живым трупом Наны Берлога убедился, что его личная роль в жизни этой женщины и нравственная ответственность за нее кончены, и единственно, чем он еще в состоянии быть ей полезен, это -- поддерживать ее материально. Аухфиш взялся быть деловым посредником между ним и Надеждою Филаретовною. Берлога вручил ему крупный денежный взнос, из которого Аухфиш должен был выдавать или высылать Надежде Филаретовне по ее востребованию. Надежда Филаретовна -- узнав -- даже рассмеялась:

-- Разве можно мне деньги давать? Лучше в Днепр бросить.

Взяла двадцать пять рублей и скрылась.

Берлога в то время уже любил Елену Савицкую, и они вместе созидали свою художественную оперу. А затем побежали тринадцать лет творчества, успеха, славы, любви...

Надежда Филаретовна беспокоила Аухфиша очень редко, но всегда ужасно внезапно,-- в самом деле, словно падал какой-то дамоклов меч бессмертно и насмешливо притаившегося неизбытного скандала. Сравнительно большую сумму она потребовала только однажды, когда ей действительно надо было выкупиться из публичного дома, в который она спьяну продалась, а там ее больно избили.

Однажды понадобилась и она Берлоге. Он задумал было обзакониться с одною из своих поклонниц, крупною капиталисткою. Аухфиш после долгих розысков нашел Надежду Филаретовну,-- подавальщицею ружей при тире на Минеральных водах, в глупейшем тирольском костюме, сравнительно трезвую, но уже неузнаваемо пошлую и грубую, под зеленою пернатою шляпою, с раскрашенною штукатуркою

по расплывшемуся лицу. Надежда Филаретовна выслушала предложение дать развод и спросила, кто невеста. Аухфиш назвал, описал.

-- Нет, я развода не дам.

-- Полно вам, Надежда Филаретовна! Почему?

-- Совсем незачем Андрею Викторовичу на этой госпоже жениться.

-- Вам-то что? Не все ли равно?

-- Видите ли, Аухфиш: не давать развода -- это -- единственный способ, которым я могу отблагодарить Андрюшу за его доброту ко мне. Ему не годится быть женатым. Мною он застрахован от новой глупой женитьбы -- вроде вот этой.

-- Надежда Филаретовна, извините, но -- понимаете ли вы, что при вашем образе жизни нам будет не трудно провести процесс о разводе и без соглашения с вами?

Глаза Надежды Филаретовны сверкнули голубыми молниями и потемнели, как под тучею. На мгновение Аухфиш узнал в ней прежнюю прекрасную Нану.

-- О? Процесс? Отлично. Но тогда уговор: на меня не пенять. Раскопаем всю подноготную с самого начала, чтобы грязь-то по всей Европе поплыла!

-- Когда-то вы сами предлагали Андрею Викторовичу...

-- Тогда бы и брал, когда предлагала.

Подумала и прибавила:

-- Зачем он у меня развода не спрашивал, покуда жил с Еленою Савицкою? Эта -- пара была. Для нее бы посторонилась... А денежный мешок пусть сам добывает, как знает.

-- Так и передать?

-- Так и передайте.

Берлога выслушал своего поверенного, похмурился, повздыхал, поерошил темные вихры свои, попыхтел доброю дюжиною недокуренных папирос, порасставил их, где попало, почертыхался, шагая по кабинету из угла в угол,-- и наконец смущенный, сказал Аухфишу, совсем расстроенный:

-- Знаешь ли, Самуил Львович... черт ее побери совсем, эту Нану... Знаешь, она права... Канитель! Брось!..