Два дня спустя немки поутру вместе с кофе преподнесли Лештукову только что пришедший из Петербурга конверт с банковым переводом. Дмитрий Владимирович был счастлив, как никогда еще в жизни не радовался деньгам, и в один день собрался к отъезду из Виареджио: после трагедии Альберто чудный цветущий городок стал казаться ему какою-то могилой. Накануне отъезда, поздно ночью, он сидел на моле, как раз над тем местом, где было найдено тело Джулии. Он видел ее -- обезображенную ударами багров, окутанную рыболовною сетью... Но ему как-то не думалось о той Джулии; ему хотелось мечтать, будто она все еще тут, внизу, под волнами, холодная и прекрасная, как русалка; хотелось видеть сходство между нею и яркой звездой, что, чуть колеблемая ночным волнением, мерцала глубоко под его ногами, на самом месте гибели Джулии. Лештуков думал о Джулии, об Альберто, о себе, о Маргарите Рехтберг,-- и странная зависть к судьбе убитой девушки и ее убийцы смущала его мысли.
"Альберто уверял, что мы с ним из одного теста вылеплены,-- думал он. -- Может быть, тесто и одно, да дрожжи разные. Оба мы пережили неудачную любовь, оба были оскорблены, унижены: у нас обоих отняли лучшее, чем мы владели, мы оба терзались, оба ненавидели... Он -- простой человек полудикой воли -- и распорядился просто. Над его человеческим достоинством насмеялись,-- он убил. Он сделал страшно, безобразно, преступно, но доказал, что знает себе цену. Он и на скамье подсудимых будет сидеть с гордо поднятой головой. Любовь дает право суда над человеком. Он судил -- и убил. Отчего же я не убил? Первое хорошее чувство в моей гадкой, развратной жизни разменялось на бирюльки; я, как одураченный паяц, сыграл роль трагического героя в водевиле! Зачем я допустил до этого? Разве не лучше было возвысить водевиль до трагедии? Разве я не мог драться с мужем Маргариты, как львы дерутся из-за львицы? А вместо того -- вот: я сижу и размышляю -- поеду ли я зимою в Петербург на новые нравственные пощечины, на новые подлости обмана и самообмана. Гуманность, цивилизация помешали?.. Да ведь хотеть-то крови они мне не мешали! Я и сейчас убежден, что убить было надо: ее ли, себя ли, его ли... надо! Просто не посмел. А не посмел -- оттого, что плохо любил. Не женщину, а свою выдумку любил: права была Маргарита. И все мы -- люди интеллигентного дела, люди нервов и мыслительной гимнастики -- так любим. Наша любовь -- что мертвая зыбь: она тебя измочалит, но ни утопить -- не утопит, ни счастливо на берег не вынесет. Все -- сверху. Вон как эти волны... Ишь как беспокойно суетятся они и лижут серые камни! А что в них? Только что красиво морщат лицо моря... Настоящая-то морская тайна -- там, в глубине, где нет ни красивых морщин этих, ни беспокойства. Тишь, гладь, темь и... труп девушки, зарезанной за любовь. Альберто -- убийца и спокоен. Я не убил -- и мне ужасно скверно. Скверно не оттого, что не убил,-- а от догадки, почему не убил.
Давно ли я -- опытный, стареющий человек с сединою в волосах -- горячился, выкрикивал монологи и ставил в них жизнь на карту за честную любовь... Слова! Слова! Слова!.. Что впереди меня и Маргариты? Цепь гнусных обманов, лжей и сотня-другая минут наслаждения. Мое "или-или" разменялось на постыднейшие компромиссы,-- мы условились, однако, что будем принимать эти компромиссы за любовь... фальшь -- за лучшую правду жизни! Ха-ха!
Какое лицемерие!.. Как удобно раздобылись мы привилегией на безнаказанность тех самых грехов, за которые честные мужланы, вроде моего Альберто, расплачиваются поножовщиной.
"Я убил ее, чтобы она не сделалась потаскушкой",-- это прорычал "полускот". "Приезжай,-- я буду обнимать тебя за спиною мужа!" -- это мурлыкает женщина-кошка с тонкой нервной организацией и острым, образованным умом. И я -- человек не из самых худших и тупых в своей среде -- выслушал эту программу,-- и ничего! Слушал и думал: "Гадко!" Но как бы это ухитриться, чтобы примирить эту гадость со своею совестью, чтобы не претило извлекать удовольствие из связи с женщиной, которая не стоит, чтобы ее любили, а я все-таки ее без памяти люблю?
За что?
Альберто знал, за что любил Джулию: он ее добивался, как тигр добивается тигрицы...
А я не знаю. Потому что, кто же из нашей братьи решится на такое же откровенное признание? Как можно! Какое скотство! А высшие взгляды? А сочувствие душ? А общность интересов и идеалов?
У Альберто и ему подобных из любви рождается чувственность. У них она -- дитя благородного происхождения; поэтому они ее и не стыдятся. Вон они -- эти итальянские жены-простолюдинки, с дюжиной ребят, так гордые своим потомством, такими влюбленными глазами следящие за своими Джованни и Джузеппе, так наивно откровенные в своих супружеских ласках и тайнах. Чего ей стыдиться? Она любит,-- она права.
У нас почти всегда, наоборот, из чувственности рождается любовь. Яблочко не далеко падает от яблоньки,-- и мы стыдимся любви, как стыдимся ее матери. Мы стараемся декорировать ее всяческой идеализацией, но... "краски ветхие с годами спадают ветхой чешуей!.." И, рано или поздно, нам приходится краснеть за свою любовь,-- недоношенный плод отравленного воображения. Мы стараемся ее уважать, мы притворяемся, что ее уважаем, мы убеждаем себя и верим, наконец, что ее уважаем,-- но заглушённый инстинкт правды сильнее нашей обманутой воли. И, когда такая любовь становится решающим моментом жизни или смерти, тайный голос должен шепнуть умному человеку: "Стоит ли?"
Мелкое чувство вызывает и мелкую борьбу. Пусть она будет и эффектною, и шумною! Все-таки это -- не буря морского простора, которая в щепки ломает корабли. Это береговые волны: они нагрохочут на десятки верст, изроют песок, перебуравят камни на берегу, нашвыряют водорослей и раковин, может быть, и "чудный перл" ненароком выбросят... и только. Волна набегает и разбивается. Чувство приходит и уходит. Одна волна покрывает другую. Минуту счастья смывает день страдания. Поцелуй окупается подлым обманом, за полосу позора платит полоса наслаждения... все волны и только волны!..
Любовь -- ровесница смерти и сильна как смерть. Но это не про наши любви сказано... не про любви уверток и компромиссов: сказано про любовь-необходимость, а не про любовь-случайность!.. Разве что помириться на том, что и смерть, как любовь, будет для нас не более как волною: налетит невзначай и смоет нас против воли, сколько бы мы ни держались за мелконькую жизнь, за ее низкие истины, сдобренные нас возвышающим обманом.
Только эта последняя волна налетит и ударит совсем уж из неизвестного и непостижимого далека, как тогда, в бурю, налетел на меня и зарыл меня в водяную могилу седоголовый вал.
Волны... волны... все волны!"
Лештуков встал и тихо побрел домой в кротком, точно виноватом раздумье.
Назавтра он простился с Виареджио и, когда поезд мчал его мимо Пизанской падающей башни, он -- именем друга-узника, затерянного где-то рядом, в тюрьме,-- дал себе слово -- в Петербург на зиму не ехать.
1893