ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА
Ввиду того, что многим из моих читателей не приходилось еще видеть железной дороги, я прежде всего постараюсь дать им о ней хоть некоторое понятие. Представьте себе обыкновенную дорогу, прямую или извилистую -- все равно; безусловно, необходимо только, чтобы она была гладкая, ровная, как пол в комнате. Ради этого прорывают встречающиеся на пути горы, перебрасывают через болота и глубокие пропасти мосты на арках. Когда же такой ровный гладкий путь готов, по всему протяжению его прокладывают железные рельсы, по которым покатятся колеса вагонов. Впереди всех вагонов локомотив, который управляется рукой опытного мастера, знающего, как остановить его, как пустить в ход; к локомотиву прицепляют один за другим вагоны, в них набираются пассажиры или скот, и -- марш!
Прибытие поезда на каждую станцию известно по часам и минутам, и уже издалека слышится сигнальный свисток, извещающий, что поезд тронулся с места; сейчас же на всех боковых дорогах, пересекающих рельсовый путь, опускают шлагбаумы; добрым людям -- и пешим, и конным -- приходится ждать, пока поезд пройдет. Вдоль всего рельсового пути понастроены на известных расстояниях друг от друга маленькие домики для сторожей. Расстояния эти невелики -- надо, чтобы каждый сторож мог видеть развевающиеся флаги в руках соседних сторожей и успевать держать свой участок пути в исправности; на рельсах не должно валяться ни камешка, ни веточки.
Так вот вам и железная дорога! Надеюсь, что меня поняли.
Предстояло и мне в первый раз в жизни проехаться по железной дороге. Полдня и всю следующую за ним ночь я трясся в дилижансе по ужаснейшей дороге от Брауншвейга до Магдебурга. Усталый донельзя, приехал я на вокзал и через час должен был снова пуститься в путь, но уже по железной дороге.
Не скрою, что я еще заранее испытывал во всем своем существе какой-то особый болезненный трепет; назову это ощущение, пожалуй, железнодорожной лихорадкой! Оно достигло высшего своего напряжения в ту минуту, когда я вступил в огромное здание вокзала, откуда отходили поезда. Батюшки мои, что тут была за суматоха, что за беготня и возня с чемоданами и мешками, что за свист и шипенье! Шипели и свистели локомотивы, выпускавшие пары. В первую минуту просто не знаешь даже, куда приткнуться, где остановиться, чтобы не попасть под вагон, паровик или тележку с багажом. Конечно, безопаснее всего оставаться на платформе; ряды вагонов теснятся к ней, словно гондолы к набережной, а там дальше на дворе целая сеть рельсов, перекрещивающихся между собою, будто какие-то магические линии. Да, так оно и есть; только провела-то их человеческая мудрость; вагоны не должны сходить с этих магических линий -- тут дело идет о жизни и смерти или искалеченье сотен людей. Я впился глазами в эти вагоны, в локомотивы, пустые тачки, гуляющие с места на место трубы и Бог весть что еще, мелькавшее передо мною в этом заколдованном царстве. Тут все предметы как будто с ногами! Дым, свист и толкотня пассажиров, стремящихся занять места, чад сала, фырканье паровозов -- все это просто ошеломляет, особенно если человек, как я, например, находится тут впервые и невольно рисует себе разные страхи: а вдруг мы опрокинемся, переломаем себе руки и ноги, взлетим на воздух или столкнемся с встречным поездом и разобьемся вдребезги? Думаю, впрочем, что такие страхи мерещатся лишь тому, кто отправляется по железной дороге впервые.
Вагоны делятся на три класса; вагоны первых двух -- те же закрытые дилижансы, только пошире; вагоны третьего класса открытые, и проезд в них стоит невероятно дешево. Самому бедному крестьянину можно пользоваться ими, это обойдется ему дешевле, чем остановки и ночевки на постоялых дворах, если он пустится в дальний путь пешком.
Вот раздается сигнальный свисток... Звук не из красивых, напоминает визг поросенка, когда его режут. Усаживаешься, точно в удобной карете, кондуктор запирает двери вагона и берет ключ себе, но мы можем спустить стекла окон и таким образом дышать свежим воздухом, не опасаясь сквозняка. Вообще вагоны почти не отличаются от обыкновенной кареты, только гораздо удобнее; здесь можно отдохнуть после утомительного переезда в дилижансе.
Вот вагоны слегка дергает, соединяющие их цепи натягиваются, опять раздается сигнальный свисток, и поезд трогается, но сначала так медленно, словно игрушечный поезд, который тащит на веревочке детская ручонка. Мало-помалу скорость увеличивается, но ты и не замечаешь этого, преспокойно читаешь себе книгу, разглядываешь карту и сам даже не знаешь хорошенько, движется ли поезд. Вагоны скользят по рельсам, как сани по гладкому снегу. Выглянув же в окно, ты заметишь, что мчишься вперед, точно вагоны запряжены горячими конями, несущимися вскачь. Ход все ускоряется, и наконец тебе кажется, что ты летишь на крыльях ветра. При этом ни малейшей тряски, ни резкой струи ветра в лицо, словом, никаких неприятностей, сопряженных со скорой ездою на лошадях.
Что это красное промелькнуло мимо нас, как молния? Это флаг в руках сторожа, стоящего на своем посту. Выгляни в окно! Поле, на расстоянии трех -- семи сажен представляется бегущим, как стрела, потоком. Трава и растения просто обгоняют друг друга; право, как будто стоишь где-то вне земли и видишь, как она вертится на своей оси. Пристальное созерцание убегающей дороги, однако, скоро утомляет глаза, но брось взгляд вдаль -- там предметы проносятся мимо нас не быстрее, чем когда мы едем в обыкновенном экипаже, запряженном парой добрых коней. На самом же дальнем горизонте все как будто стоит неподвижно, так что отлично можно разглядеть всю местность и получить цельное впечатление.
Так-то вот и следует путешествовать по странам, расположенным на ровной, гладкой поверхности! Города как будто лежат рядышком; не успеешь проехать один, глядь -- уж и другой! Так вот, должно быть, минуют города и перелетные птицы. Обыкновенные проезжие, которых обгоняешь по дороге, словно совсем не двигаются с места; видно, правда, что лошади подымают ноги, но как будто снова опускают их на то же место, а мы уж и промчались.
Недаром же сложился известный анекдот об одном американце; он тоже в первый раз ехал по железной дороге и, видя в окно мелькающие один за другим верстовые столбы, вообразил, что едет по кладбищу, -- памятник на памятнике! Я бы не привел этого анекдота, если бы он не характеризовал так удачно ту быстроту, с которой вообще несется поезд железной дороги. И немудрено, что анекдот этот не выходил у меня из головы, когда я глядел в окно: если мимо нас и не мелькали столбы, то мелькали красные сигнальные флаги, и тот же американец сказал бы, пожалуй: "С чего это все люди разгуливают сегодня с красными флагами?"
Я же расскажу сейчас другой анекдот. Когда мы проезжали мимо забора, сократившегося, на мой взгляд, в один шест, сосед мой сказал мне: "Вот мы и в княжестве Гота!" Затем он взял себе понюшку табачку и предложил табакерку мне; я поклонился, взял тоже щепотку, чихнул и спросил: "А долго ли предстоит нам ехать по этому княжеству?" -- "О! -- ответил он. -- Мы проехали его, пока вы чихали!"
А между тем бывает, что поезда идут еще куда быстрее нашего: станции сменялись тут чуть не ежеминутно, и поезд поэтому шел замедленным ходом; на каждой станции минутная остановка; некоторые пассажиры выходят, другие садятся, слуги подают нам в открытые окна разного рода прохладительные и подкрепительные яства и пития -- кому что по вкусу! Здесь, в буквальном смысле слова, жареные рябчики сами летят вам в рот, только заплатите!.. А затем опять в путь. Болтаешь с соседом, читаешь книгу, любуешься природою, стадом коров, с изумлением озирающихся на поезд, или лошадьми, которые вырываются из рук кучера и несутся сломя голову с досады, что десятка два каких-то вагонов осмеливаются пуститься в путь без их содействия, да еще перегнать их -- а там, глядишь, опять под крышей, у платформы, где поезд останавливается. И не заметил, как проехал пятнадцать миль, в какие-нибудь три часа махнул в Лейпциг! В тот же день, часа четыре спустя, сделав почти такой же конец, но уже не по ровной местности, а через горы и реки, -- приезжаешь в Дрезден.
Я слышал от многих, что будто бы с проведением железных дорог путешествие утратило всякую поэзию, что пролетаешь мимо красивых и интересных местностей на крыльях ветра. Что касается последнего неудобства, то всякий ведь волен остановиться на какой станции ему угодно, осмотреть, что его интересует, и затем со следующим поездом продолжать путь. С первым же утверждением я окончательно не согласен. Путешествие утрачивает всякую поэзию, именно когда сидишь запакованным в узкий дилижанс или почтовую карету, трясясь до отупения, глотая пыль и умирая от жары в самое лучшее время года, или от холода и бездорожья зимою. Да и самые картины природы приходится тогда воспринимать не в больших дозах, а лишь медленнее, нежели совершая путь по железной дороге.
Великое изобретение железная дорога. Благодаря ей мы теперь поспорим могуществом с чародеями древних времен! Мы запрягаем в вагоны чудо-коня, и пространства как не бывало! Мы несемся, как облака в бурю, как птицы во время перелета! Конь наш храпит и фыркает, из ноздрей его валит дым столбом! Быстрее не летели и Фауст с Мефистофелем на плаще последнего! Мы в наше время добились естественными путями такого же могущества, какого в средние века думали добиться лишь с помощью дьявола! Теперь мы потягаемся даже с ним самим: не успеет он опомниться, мы уже оставим его далеко позади.
Вообще я мало помню случаев в моей жизни, когда бы я был так взволнован, как теперь, когда бы так сильно ощущал близость Бога. Душа моя была проникнута таким благоговением, какое я испытывал лишь ребенком в церкви да взрослым среди залитого солнцем леса или среди безбрежного простора моря в звездную ночь! В царстве поэзии владычествуют не одни чувство да фантазия; у них есть брат, столь же могущественный, как они, -- разум. Он проповедует вечные истины, а в них и величие и поэзия!
МОИ САПОГИ
(Невыдуманный рассказ)
В Риме есть улица, именуемая Purificazione, но чистотою не отличающаяся! Идет она то в гору, то под гору, повсюду валяются кочерыжки, черепки; из дверей остерии постоянно валит дым, а синьора соседка, -- да, делать нечего, правда прежде всего! -- вытряхивает по утрам в окна свои простыни. В этой улице ютится обыкновенно много иностранцев, но теперь страх лихорадки и других злокачественных болезней выгнал всех в Неаполь или во Флоренцию, и я жил в большом доме один-одинешенек. Даже хозяин с хозяйкой не оставались тут на ночь.
Дом был большой, холодный; при нем крохотный садик, в котором вился вокруг тычинки горошек да рос один полузачахший левкой. Зато в соседних садах, расположенных повыше, благоухали розы и золотились плодами лимонные деревья. Эти плоды отлично переносят беспрерывные дожди; розы, напротив, имели такой вид, как будто пролежали с неделю на дне морском.
Тоскливо тянулись для меня вечера в этих огромных, холодных комнатах; камин зиял своей черной пастью, на дворе лил дождь, выл ветер. Все двери были заперты наглухо, но что толку, если ветер пробирался сквозь щели и пел и гудел в комнате на все лады? Тоненькие щепочки в камине только вспыхивали да трещали, а тепла не давали никакого. Каменный пол, сырые стены, высокий потолок -- нет, совсем не зимнее жилье! Если мне хотелось иногда согреться и вообще устроиться поуютнее, приходилось натягивать на себя теплые дорожные сапоги, пальто, башлык и меховую шапку. Вот тогда действительно становилось довольно тепло, особенно тому боку, что поджаривался у камина. Но на этом свете надобно уметь вертеться, и я вертелся, точно подсолнечник.
Вечера тянулись бесконечно; скука... Так вот зубы мои и начали задавать концерты, да еще какие! Солидная датская зубная боль и сравниться не может с итальянской. Итальянка разыгрывала на моих зубах, словно на клавишах, такие пьесы, что хоть бы самому Листу или Тальбергу впору! То отдавалось у меня в передних зубах, то в коренных, как будто перекликались два хора; большой же передний резец исполнял партию примадонны со всевозможными руладами, стакато и трелями. Да, в этой игре была такая сила, такая гармония, что я под конец утрачивал всякое человеческое подобие.
Вечерние концерты перешли в ночные. Во время одного из таких концертов, сопровождаемых в виде аккомпанемента дребезжанием стекол в окнах и шумом ливня, я бросил унылый взгляд на ночник. Как раз возле него стоял мой письменный прибор, и я ясно увидел, что перо мое плясало по бумаге, как будто им водила чья-то невидимая рука. Но нет! Оказалось, что пишет оно само собой, только под диктовку. Кто же диктовал? Да, оно, пожалуй, покажется невероятным, но это истинная правда; уж поверьте мне! Диктовали мои сапоги, мои старые копенгагенские сапоги! Я промочил их в этот день и поставил сушиться в камин возле тлеющей золы. Бедняги! Если я схватил сегодня зубную боль, то они схватили водянку! Диктовали они свою автобиографию, и так как она может пролить некоторый свет на итальянскую зиму 1840 -- 1841 года, то вот она.
"Нас двое братьев: сапог на правую ногу и сапог на левую. Первые воспоминания наши относятся к той минуте, когда нас отлакировали и затем вычистили щеткой! Мы могли смотреться друг в друга, как в зеркало, и видеть, что мы составляем как бы одно целое, являемся своего рода Кастором и Полуксом, сиамскими близнецами, которым судьба определила вместе жить, вместе и умереть. По рождению мы оба были копенгагенцами.
Мальчишка, ученик сапожника, бережно надел нас на руки, чтобы пустить нас в люди, и это обстоятельство пробудило в нас приятные, но ложные надежды относительно нашего назначения. Тот, кому нас принесли, сейчас схватил нас за уши и натянул себе на ноги, а затем зашагал в нас по лестнице. Мы скрипели от радости! На улице шел дождь, но мы все-таки скрипели, увы, только в этот первый день!
Ах, сколько грязных луж приходится перейти, живя на свете! А мы ведь не родились непромокаемыми! Грустно! Никакая щетка не могла уже вернуть нам нашего первоначального блеска, которым мы так гордились, когда сидели на руках мальчишки-сапожника. Кто же опишет наше счастье, когда мы узнали, что едем за границу, да еще в Италию, эту теплую, сухую страну, где нам придется ходить все по мрамору да по классической земле, впивать в себя солнечные лучи и, без сомнения, вернуть себе утраченный блеск юности! Мы отправились. Во время долгих переездов мы мирно спали себе в чемодане, и нам все снились теплые страны. В городах же нас вынимали, и мы вволю нагляделись на белый свет, но грязь и сырость встречали повсюду такие же, как и в Дании. Подошвы наши были поражены гангреной, нам сделали операцию и приставили искусственные подошвы. Их, впрочем, пригнали к нам так хорошо, что мы как будто и родились с ними. "Хоть бы поскорее перебраться через Альпы! -- вздыхали мы. -- Там и тепло и сухо!" Ну вот и перебрались через Альпы, -- ни тепло и ни сухо! Дождь, ветер, а если и приходилось ступать по мрамору, то по такому холодному, что на подошвах у нас выступал холодный пот, и мы оставляли за собою влажные следы. Вечера, впрочем, мы проводили очень оживленно: слуга отеля, перенумеровав все сапоги и ботинки приезжих, присоединял к ним и нас, и мы могли вволю наговориться со своими иностранными товарищами. Между прочим, случилось нам раз беседовать с парой чудесных красных сафьянных голенищ с черными головками; дело было, кажется, в Болонье. Они рассказывали о теплом лете в Риме и Неаполе и о своем восхождении на Везувий. Там-то они и прожгли себе головки! Ах, мы просто затосковали от желания удостоиться такого же блаженного конца! "Только бы поскорее перебраться через Апеннины! Поскорее бы в Рим!" -- думали мы. Теперь мы в Риме, и... мокнем здесь от дождя и грязи неделю за неделей! Как же, надо ведь осмотреть все достопримечательности, а им, как и дождю, и конца нет! Хоть бы раз обогрел нас солнечный луч! Нет, холод, ветер и дождь! О Рим, Рим! Сегодня ночью в первый раз наслаждаемся мы теплом в этом благословенном камине и будем наслаждаться, пока не лопнем! Но прежде чем вкусить эту блаженную кончину, мы желаем оставить потомству эту правдивую историю, тело же наше завещаем доставить в Берлин тому, кто имел мужество описать "Италию, как она есть", правдолюбивому Nicolai!"
Тут сапоги развалились. Все стихло, ночник погас, я сам вздремнул немножко и, проснувшись утром, подумал, что видел все описанное во сне. Заглянув в камин, я нашел там совершенно съежившиеся, высохшие, как мумии, сапоги. Потом я посмотрел на бумагу, лежавшую близ ночника; это была обыкновенная серая оберточная бумага, но вся в кляксах. Перо, значит, действительно бегало по ней. Но, увы, все буквы слились, и ничего нельзя было разобрать. Я записал поэтому весь рассказ по памяти и прошу всех помнить, что это не я, а мои сапоги жалуются на bella Italia!
ТРИ РИМСКИХ МАЛЬЧИКА
В великолепном Риме встречаются в узких извилистых улицах прекрасные большие дворцы: находись они на виду, среди открытой площади, они были бы признаны архитектурными шедеврами. Один из таких я и собираюсь сейчас нарисовать и надеюсь, что по этому наброску пером его без труда отыщут среди других, если к тому же будет еще указана улица -- via Ripetta, где его следует искать.
Маленький четырехугольный дворик обнесен высокими аркадами; каждая колонна -- чудо искусства; между колоннами и в нишах стен изуродованные мраморные статуи. Стены внизу украшены барельефами, вверху лепными головами римских цезарей; постаменты статуй обвиты стеблями трав и вьющихся растений; побеги их цепляются и за складки мраморных одеяний. Паук протянул свою сеть и покрыл ею, точно траурным флером, головы богов и императоров. Во дворе валяются кочерыжки, лимонные корки, осколки бутылок. Широкая мраморная лестница, ведущая в покои дворца, запущена и загрязнена еще больше, чем двор.
На ступенях ее сидят три босоногих полуокоченелых мальчугана. Один кутается в старый изодранный ковер вместо плаща и сосет обломок камыша вместо трубки. У другого ноги обмотаны тряпьем, прикрепленным к телу веревочками, а на плечах широкий и длинный белый балахон: мальчуган может обернуть им все свое тело хоть дважды; зато балахон, кажется, и служит ему вместе с тем и панталонами. Все одеяние третьего состоит из шляпы да жилетки, если не считать старой туфли, лежащей под ступенькой. Все трое играют в карты.
Не интересно ли будет познакомиться с этими молодыми римлянами и с их семействами поближе? По воле случая чуть ли не все главы этих семейств собрались сейчас на террасе у площади del Popolo. Вон стоит группа бородатых мужчин в полосатых, белых с голубым, балахонах; мундир приметный; добавочной принадлежностью к нему являются обыкновенно цепочки -- из тех, что носятся на ногах. Перед нами арестанты, которые вышли на работу. Тот передний, что оперся на лопату, отец мальчугана, закутанного в ковер вместо плаща. Да, отец его! Но он ни вор, ни разбойник; он только злой проказник! История не сложная: он угодил в тюрьму из желания насолить своему господину. Как же он ему насолил? Взял да спрятал в господский экипаж контрабанду и сам же постарался, чтобы их с ней накрыли. По закону в таких случаях и лошади и экипаж конфискуются полицией, хотя бы собственник их и не был лично виновен в провозе контрабанды, кучера же сажают в тюрьму, но господин обязуется вносить на его прокорм ежедневно по пятнадцати байоко. Что ни говори -- расход. Если арестант трудолюбив и ведет себя хорошо, каждые восемь месяцев его заключения считаются за год, и за работу ему назначают наивысшую плату. Вот какие соображения занимают сейчас арестанта: "Хозяин-то потерял и лошадей и карету! Хозяину приходится ежедневно раскошеливаться на меня! У меня же готовое помещение, постоянная работа, да еще за высшую плату, и значусь я "порядочным арестантом!" Пожалуй, и сыну моему не добиться лучшего".
По аллее мчится легкий щегольский экипаж; богатый иностранец лет тридцати сам правит лошадьми. Он не в первый раз в Риме; он был здесь восемь лет тому назад, а теперь вернулся сюда с молодой женой -- показывает ей вечный город. Сейчас они ездили смотреть чудесную статую Кановы. Иностранец с первого взгляда узнал эти роскошные формы, эту красавицу женщину, обессмерченную резцом ваятеля, но, конечно, не проговорился об этом жене. Красавица Джудита давно истлела в могиле, а сынишка ее играет теперь на мраморной лестнице дворца в карты и драпируется в свой огромный балахон не хуже, чем папаша его в свой щегольский плащ.
Ну, а где же искать нам родителей третьего мальчика? Постойте, на след-то мы уже напали! Тут же под деревом стоит сморщенная старуха с грелкой в руках и просит милостыню во имя Мадонны. Она не бабушка и, конечно, уж не мать мальчику, но она одна могла бы кое-что рассказать о нем.
От площади святого Петра по направлению к замку Ангела идет улица; на этой улице есть большое здание; в стене его устроена подвижная ниша, обитая такой же полосатой материей, из какой шьется арестантское платье. На полу ниши лежит подушка, а самая ниша вертится на оси, как сторожевая будка. Рядом большой колокол. Девять лет тому назад к нише подошла эта самая старуха и положила на подушку небольшой сверток, повернула нишу, позвонила в колокол и скрылась. Здание это -- приют для подкидышей.
Вот откуда третий мальчуган. Старуха могла бы рассказать и о его матери, да что толку? Молодая богатая синьора теперь далеко отсюда, в плавучей Венеции, где слывет образцом добродетели и неприступности. А сынишка ее... Что ж, ему живется нехудо -- сидит на мраморной лестнице и козыряет!
Мальчуганы эти так и просятся на полотно! Взгляды, каждое движение, засаленные карты, смелые клубы сигарного дыма -- все живописно! Да, вот так группа! (Идеей этой и воспользовался известный датский художник Карл Блок для одной из своих знаменитых картин из итальянской жизни. -- Примеч. перев. )
Ее расстраивает нашествие стаи индюшек, которых вгоняют по ступеням мраморной лестницы двое крестьян. Индюшки куплены торговцем, что проживает в одной из зал дворца. День-два он еще, пожалуй, даст птицам побегать по каменному мозаичному полу под чудным лепным потолком, украшенным гербом вымершего знатного рода!..
НА ПАРОХОДЕ
Поэт, как птица, не может не петь; песня рвется из его груди сама собою, прорывается, как луч света, вздымается, как волна морская. Часто также перед ними развертывается страничка из великой книги природы, и он, глядя на нее, поет как по нотам.
Такой страничкой с нотами, песней без слов, явился для меня Неаполь и весь западный берег Италии.
Какое наслаждение плыть по волнам морским!
Неаполь, белый, залитый солнцем город! По улицам твоим, словно потоки лавы, разливаются с криком и песнями веселые волны людские: звуки долетают даже до нас! По берегу залива извивается, точно змея, цепь городов. Неаполь -- ее голова, увенчанная короной, замком Сант-Эльмо.
Какое наслаждение плыть по волнам морским!
Вершина Везувия окутана густыми облаками; клочья их нависают над хижиной пустынника. Сама гора дышит пламенем, недра морские дышат пламенем, самый пароход наш, мое сердце -- тоже, повсюду вулканы!!! Словно дымящаяся ракета, летит по берегу, вдоль залива, железнодорожный поезд. Вот в тени апельсиновых садов ютится Сорренто; пиния осеняет своей вершиной дом Тассо. Точно какие-то окаменелые облачные массы, ввергаются прямо в море голые скалы. По серому утесу карабкается горный козел...
Привет тебе, Капри, сказочный остров! Я помню твои пальмы под навесом диких скал, твой диковинный Лазурный грот, где пена морская алеет розами, камни напоминают цветом зимнее небо севера, а волны моря пламенеют. Высоко-высоко по горной тропинке бродит осел, ступая по мозаичному полу -- последнему остатку роскошного дворца Тиберия. Пустынник преклоняет там колена среди безмолвия природы. Капри, очаг воспоминаний, сейчас мы пронесемся мимо тебя!.. Солнце садится, ночь сыплет мириадами звезд! Волны плещутся о борта и вспыхивают, будто тлеющие уголья; за пароходом тянется огненный след; небо горит бесчисленными огнями!..
Какое наслаждение плыть по волнам морским!
Ночь. Раздается возглас юнги: "Проснитесь! Проснитесь! Стромболи горит! Идите смотреть!" Закутанные в плащи, стоим мы у борта и смотрим через море, вспыхивающее фосфорическим блеском. Там на горизонте взлетают ракеты -- красные, зеленые, голубые... Вот вздымается целый столб пламени... Это Стромболи, горящий остров, внезапно поднявшийся со дна моря. Он сын Этны, вынырнувший со своими братьями из морской глубины, подальше от родного материка. В восточных сказаниях говорится о Синдбаде, высадившемся со своими спутниками на кита, которого они приняли за песчаную отмель; они развели на нем огонь, животное нырнуло в глубину. Липарские острова тоже своего рода киты: люди строятся и живут на их спинах, а киты в один прекрасный день возьмут да и нырнут с ними в глубину. Мы подходим к Стромболи все ближе и ближе... Звезды блещут, волны пламенеют!..
Какое наслаждение плыть по волнам морским!
В ДАРДАНЕЛЛЬСКОМ ПРОЛИВЕ
Утром мы вошли в Дарданелльский пролив, древний Геллеспонт. На европейском берегу лежал город, должно быть, больше заботившийся о своем брюхе, нежели о душе: там виднелся всего один минарет и целых пять мукомольных ветряных мельниц. К городу примыкала довольно красивая крепость. На азиатском берегу показался такой же город. Расстояние между ними равнялось, на мой взгляд, приблизительно морской миле. Оба берега отлоги; пески чередуются с зелеными полями. На европейском берегу виднелись жалкие каменные хижины; окнами и дверями в них служили пробитые в стенах дыры. Там и сям росли пинии; по тропинке вдоль берега шли какие-то турки. Азиатский берег смотрел приветливее; тут тянулись зеленые поля, росли густолиственные деревья.
Расстояние между берегами двух различных частей света показалось мне, как сказано, небольшим; я по крайней мере простым глазом совершенно ясно различал на обоих берегах каждый кустик, каждого человека; но, конечно, этому много содействовала прозрачность воздуха.
Я подошел к борту парохода, где сидели пассажирки-турчанки, подошел полюбоваться берегом, а кстати и турчанками. Они обедали и потому откинули свои чадры. Женщины, в свою очередь, поглядывали на меня. Самая младшая, самая хорошенькая и, должно быть, самая веселая из них, видно, сообщала другой, постарше, свои замечания относительно моей особы. Собеседница ее только кивала головой, сохраняя невозмутимую серьезность. Это взаимное наше созерцание было прервано подошедшим ко мне молодым турком, который заговорил со мною по-французски. В время беседы он заметил мне полушутливым тоном, что смотреть на женщину без чадры противно обычаям страны; оттого-то так серьезно и поглядывал на меня муж: разве я не заметил этого? Я посмотрел на турка. Старшая из его маленьких дочек подавала ему трубку и кофе, младшая резвилась по палубе, перебегая от него к женщинам и назад. Хочешь понравиться родителям -- понравься детям! Вот чему учит нас житейская мудрость. Я хотел начать с младшей девочки, предложил ей фруктов и принялся шутить с ней, но она, точно козленок, быстро отпрыгнула к одной из черных девушек, прижалась к ней и закуталась в складки ее длинной чадры. Выставив оттуда одно личико, шалунья громко засмеялась, сложила губки, точно для поцелуя, потом взвизгнула и бросилась к отцу. Старшая девочка, должно быть лет шести, прехорошенькая, дичилась меньше. Эта маленькая турчанка была еще без чадры, в красных сафьяновых туфлях поверх желтых сапожков, в светло-голубых широких шелковых шальварах, красной коротенькой тунике и черной бархатной кофточке. Черные волосы спускались на спину двумя косами, перевитыми золотыми монетками, а на маковке красовалась парчовая шапочка. Она уговаривала младшую сестру взять от меня фрукты, но та не хотела. Я велел слуге принести разных сластей, и скоро мы со старшей девочкой подружились. Она показала мне свою игрушку, глиняный кувшинчик для питья, изображавший лошадку с маленькой птичкой на каждом ухе. Говори я по-турецки, я бы не замедлил рассказать ей об этой лошадке сказочку! Я усадил девочку к себе на колени; она гладила меня ручонками по щекам и так доверчиво и ласково глядела мне в глаза, что я не мог не заговорить с ней. Говорил я, конечно, по-датски, а она, слушая меня, заливалась смехом; такого забавного языка она, конечно, еще никогда не слыхала и, верно, полагала, что это просто тарабарщина какая-то. Ее маленькие ноготки были, по обычаю турчанок, выкрашены в черный цвет, поперек ладони тоже была проведена черная полоса. Я указал на нее пальцем, и девочка тотчас протянула поперек моей ладони кончик своей косички, чтобы и у меня на руке была такая же полоска. Она пыталась подманить к нам и младшую сестренку, но та, весело переговариваясь с ней, продолжала держаться на почтительном расстоянии. Отец подозвал старшую девочку к себе и, вежливо поклонившись мне на европейский манер, то есть сняв с головы феску, шепнул что-то малютке на ухо. Та кивнула головкой, взяла из рук слуги чашку кофе и поднесла ее мне. Затем мне была предложена и огромная турецкая трубка. Я не курю, поэтому взял лишь кофе и расположился с ним на подушке рядом с любезным турком, дочку которого успел обворожить. Милую девочку звали Зюлейкой, и я смело могу теперь сказать, что сорвал в Дарданелльском проливе поцелуй с уст дочери Азии!
МОГИЛА
Высоко на горе, откуда открывается вид на весь город, реку и поросшие лесом острова, расположился древний Градчин. В здешней церкви покоятся в великолепной серебряной раке мощи святого Иоанна Непомука. Какая роскошь искусства внутри церкви, какая роскошь природы вокруг, и все же не сюда прежде всего направляет свои стопы датчанин, посетивший Прагу. Близ городской площади есть маленькая бедная церковь. Чтобы попасть в нее, надо пройти под аркой и затем через узкий двор. Священник как раз служит обедню; коленопреклоненная паства шепчет одно: "Молись о нас!" Шепот этот сливается в один глухой подавленный вздох, как будто несущийся из какой-то подземной глубины и вырастающий в болезненный вопль, стенание. Датчанин идет по коридору направо. В колонну вделана большая красновато-коричневая плита, на которой высечено изображение рыцаря в доспехах. Чей это прах покоится здесь? Земляка! Датчанина! Одного из мировых гениев, прославивших имя Дании, страны, изгнавшей его! Замок его на родине превратился в развалины, плуг прошел там, где он в своей уютной комнатке изучал древние рукописи и принимал королей; чайки вьются там, где он с башни читал по звездам! Остров, его любимый остров, теперь в чужих руках, не принадлежит более Дании, как не принадлежит ей и самый прах ее великого сына!
Датчанин плачет в чужой стороне над могилой Тихо Браге и негодует на его современников: "Дания! В твоем гербе сердца, но надо иметь сердце и в груди!.. " Тише, сын нового века! Живи ты в то время, может быть, и ты не сумел бы оценить его как следует! Может быть, величие его уязвило бы и твое тщеславие, может быть, и ты подлил бы яду в его жизненный кубок! Яблочко недалеко падает от яблони! Родство что-нибудь да значит!
На могильную плиту падают лучи солнца, падают, может быть, и слезы! По церкви по-прежнему разносится глухой болезненный шепот: "Молись о нас!"