Красот Италии нечего искать в Кампанье или в Риме; я насладился ими мельком только в поездку на озеро Неми да на пути в Неаполь. Поэтому красоты, открывшиеся мне во время четырехдневного путешествия с Фабиани и Франческой, подействовали на меня еще сильнее, нежели на туристов-иностранцев, знакомых с красотами других стран и, таким образом, имеющих возможность сравнивать. В памяти моей эта поездка представляется мне путешествием в волшебное царство, в мир фантазии, но как передать, как описать картины, которыми упивались тогда мой взор, вся моя душа! Красот природы нельзя передать словами. Слова примыкают к словам, как кусочки мозаики, и вся картина создается лишь по частям, постепенно, а не предстает взору сразу во всей своей величавой целости, как в действительности. Рассказчик рисует отдельные ее части, и слушатель уже сам должен составить из них целое; но скольким бы лицам ее ни описывали, все представят ее себе различно. Одним словом, в данном случае происходит то же, что бывает, если говорят о каком-нибудь красивом лице: описывая отдельные черты его, вы все-таки не дадите о нем настоящего цельного представления; только посредством сравнения с другими, известными вашему собеседнику предметами, да еще подробно перечислив все мельчайшие уклонения от этого сходства, можете вы дать ему о данном лице мало-мальски удовлетворительное представление.

Если бы меня заставили импровизировать на тему "Красоты Гесперийского царства", я бы только нарисовал верную картину того, что видел в это краткое путешествие. Тот же, кто никогда не бывал в Южной Италии, не может и создать себе о ней верного понятия, как ни напрягай он свою фантазию! Природа богаче всякой человеческой фантазии!

Мы выехали из Кастелламмаре ранним утром. Погода была чудная. Я теперь еще вижу перед собой дымящийся Везувий, прекрасную долину, покрытую густыми виноградниками, стены гордых замков, белеющие на открытых зеленых скалах или выглядывающие из темных оливковых рощ, и древний храм Весты с его мраморными колоннами и куполом -- ныне церковь Санта-Мария Маджоре. Часть стены обрушилась, отверстие заткнуто человеческими черепами и костями, но их обвивают зеленые лозы дикого винограда, словно желающие скрыть силу и могущество смерти. Вижу я еще и причудливые очертания гор, и одинокие башни, на которых были развешаны сети для ловли морских птиц. Глубоко под нами лежал Салерно, раскинувшийся на берегу темно-голубого моря. Нам попалась навстречу телега, запряженная двумя белыми длиннорогими быками; в ней лежали четверо скованных разбойников; злые глаза их так и сверкали, из уст вырывались безобразные насмешки. Черноглазые красивые калабрийцы с ружьями на плечах конвоировали телегу. Благодаря этой встрече только что описанная картина еще сильнее врезалась в мою память.

Салерно -- средоточие науки в средние века, был первой целью моего путешествия.

-- Фолианты рассыпаются в прах! -- сказал Дженаро. -- Позолота учености сходит с Салерно, но книга природы ежегодно выходит новым изданием, и Антонио, как и я, думает, что из нее можно научиться большему, нежели из прочего ученого хлама!

-- Нельзя пренебрегать ни тем, ни другим; это -- как хлеб и вино; одно не заменяет другого! -- возразил я. Франческа нашла, что я прав.

-- Да, говорить-то он мастер! -- заметил Фабиани. -- А вот докажи-ка нам это на деле, когда вернешься в Рим!

В Рим? Я должен вернуться в Рим? Этого мне и в голову не приходило. Я молчал, но в душе живо сознавал, что не могу, не должен возвращаться в Рим, в прежнюю обстановку. Фабиани продолжал разговор с другими, и не успели мы оглянуться, как уже прибыли в Салерно. Прежде всего мы отправились в церковь.

-- Здесь я могу служить вам чичероне! -- сказал Дженаро. -- Это капелла святого отца Григория VII, умершего в Салерно. Вот его памятник пред алтарем. А вот тут покоится Александр Великий! -- продолжал он, указывая на величественный саркофаг.

-- Александр Великий? -- вопросительно протянул Фабиани.

-- Конечно! Не так ли? -- спросил Дженаро церковного сторожа.

-- Eccellenza прав! -- ответил он.

-- Это недоразумение! -- возразил я, поближе присмотревшись к саркофагу. -- Александр не может быть погребен здесь; это противоречит всем историческим данным. На гробнице только изображено триумфальное шествие Александра, вот отчего, вероятно, ее и прозвали Александровой! -- При самом входе в церковь нам уже показывали подобный же саркофаг с изображением триумфа Вакха; он был взят из одного из древних храмов в Пестуме и теперь украшал могилу какого-то князя; на древнем саркофаге помещалась и мраморная статуя князя, изваянная современным художником. Рассматривая так называемый саркофаг Александра, я вспомнил о первом саркофаге, и мне пришло в голову, что оба одинакового происхождения. Соображение это показалось мне довольно остроумным, и я принялся горячо развивать свою мысль, но Дженаро отозвался на это только сухим "может быть", Франческа же шепнула, что мне некстати воображать себя умнее и знающее Дженаро. Я почтительно замолчал и стушевался.

Вечером, незадолго до "Ave Maria", мы сидели с Франческой на балконе гостиницы. Фабиани гулял с Дженаро, и мне было предоставлено занимать синьору.

-- Что за дивная игра красок, -- начал я, указывая на молочно-белое море, начинавшееся у конца улицы, вымощенной широкими плитами лавы, и уходившее в пурпурную сияющую даль. Горы были окрашены в темно-синий цвет; такого богатства красок я не видывал в Риме.

-- Облако уже пожелало нам felissima notte! -- сказала Франческа, указывая на облачко, отдыхавшее на горе выше разбросанных по ней вилл и оливковых лесов, но гораздо ниже древнего замка, достигавшего зубцами своих башен почти до самой вершины горы.

-- Вот где хотел бы я жить! -- сказал я. -- Обитать высоко над облаками и оттуда любоваться вечно изменчивой красой моря!

-- Да, там бы ты мог импровизировать на просторе! -- улыбаясь, ответила Франческа. -- Только никто не услышал бы тебя там, а это ведь было бы для тебя большим лишением, Антонио!

-- О да! -- так же шутливо сказал я. -- Если уж быть откровенным, то, по-моему, импровизатору не обойтись без рукоплесканий, как дереву без лучей солнца! Это лишение, мне кажется, и угнетало Тассо в темнице не меньше, чем его несчастная любовь.

-- Милый мой! -- прервала она меня серьезным тоном. -- Мы говорим о тебе, а не о Тассо. При чем тут он?

-- Я взял его для примера! Тассо был поэт и...

-- И ты тоже воображаешь себя поэтом? Милый Антонио, ради Бога, не впутывай ты имен бессмертных поэтов, когда дело идет о тебе самом! Не воображай себя поэтом и импровизатором потому только, что у тебя восприимчивая натура и ты в состоянии увлекаться творениями великих поэтов! Таких, как ты, тысяча! Не губи же себя таким самомнением!

-- Но ведь тысячи же и аплодировали мне недавно! -- возразил я, весь вспыхнув. -- Что же мудреного, если я вообразил себя... И я знаю людей, которые радуются моему счастью и признают за мной кое-что хорошее!

-- Я первая! Мы все отдаем должное твоему прекрасному сердцу, твоему благородному характеру! И я ручаюсь, что за них-то и Eccellenza простит тебе все! Кроме того, у тебя прекрасные способности, которые могут еще развиться, но их непременно надо развивать, Антонио! Ничто не дается нам само собою! Надо трудиться! У тебя есть талант, симпатичный талант, ты можешь радовать им своих друзей, но мирового значения он иметь не может, слишком он невелик!

-- Но ведь Дженаро, совершенно посторонний мне человек, был в восторге от моего первого дебюта!

-- Дженаро! -- ответила она. -- Я уважаю его, но как ценителя искусства ставлю очень невысоко. Что же касается до одобрения большой публики, то артисты зачастую перетолковывают его по-своему, придают ему совсем не то значение, какое оно имеет на самом деле. Но хорошо, конечно, что тебя не освистали; это огорчило бы меня. Слава Богу, что все обошлось благополучно; теперь можно надеяться, что скоро и ты, и импровизации твои будут забыты. К счастью, ты и выступил под чужим именем. Через три дня мы вернемся в Неаполь, а еще через день уедем в Рим. Смотри тогда на случившееся с тобою в Неаполе, как на сон, чем все это, в сущности, и было, и докажи нам своим прилежанием и благоразумием, что ты окончательно пробудился! Не возражай! Я желаю тебе добра, и я одна говорю тебе правду. -- Она протянула мне руку и позволила поцеловать ее.

На следующий день нам предстояло выехать в путь на заре, чтобы успеть провести несколько часов в Пестуме и в тот же день вернуться обратно в Салерно: ночевать в Пестуме нельзя, да и дорога туда небезопасна. Нас поэтому сопровождал вооруженный конвой. По обе стороны дороги шли апельсиновые сады, вернее -- рощи; мы переправились через реку Селу, отражающую в зеркале своих вод плакучие ивы и лавровые деревья. Тучные хлебные поля были окаймлены цепью гор. По дороге росли алоэ и кактусы; вообще растительность поражала своим богатством. Наконец мы завидели и воздвигнутые две тысячи лет тому назад величественные храмы, поражающие красотой и чистотой стиля. Они-то, жалкий постоялый двор, три бедных домика да несколько соломенных шалашей и составляли теперь весь некогда знаменитый город. Мы не нашли здесь ни одного розового куста, а в древности Пестум славился розами; в те времена окрестности его алели пурпуром, а теперь отливали той же синевой, как и цепи гор. Между репейником и другими кустами массами пробивались душистые фиалки. Да, растительность здесь поражала своей роскошью, храмы красотой, а жители бедностью. Нас обступили целые толпы нищих, напоминавших дикарей с островов южного океана. Мужчины ходили в длинных, вывернутых шерстью наружу овчинных тулупах, но с голыми ногами; густые черные волосы космами висели вокруг бронзовых лиц. Стройные, прекрасно сложенные девушки тоже ходили полунагие, в одних коротеньких рваных юбках; голые плечи были прикрыты темными плащами из грубой материи, а длинные черные волосы связаны на затылке в узел; глаза горели огнем. Между ними я заметил девушку лет одиннадцати; она не была похожа ни на Аннунциату, ни на Санту, но могла назваться самой богиней красоты. Глядя на нее, я вспомнил Венеру Медицейскую, которую описывала мне Аннунциата. Я не мог бы влюбиться в нее, но готов был преклониться перед ее красотой. Она стояла несколько поодаль от остальных нищих; четырехугольный кусок какой-то темной материи свободно висел на одном плече; другое же плечо, грудь, руки и ноги были обнажены. Видно было, однако, что и она заботится о своей внешности: на гладко причесанных волосах красовался венок из фиалок, обрамлявший ее прекрасный, чистый лоб. Лицо девушки выражало ум, стыдливость и какую-то затаенную скорбь; глаза были опущены вниз, словно она чего-то искала на земле.

Дженаро первый заметил ее и, хотя она не говорила ни слова, дал ей монету; потом взял ее за подбородок и заявил, что она чересчур красива, чтобы ходить по миру. Франческа и Фабиани были с ним вполне согласны. Нежный румянец разлился по смуглому лицу девушки; она подняла глаза, и я увидел, что она слепа. Мне тоже хотелось дать ей денег, но я не смел. Когда же остальное общество, преследуемое толпой нищих, направилось в гостиницу, я быстро вернулся назад и вложил в руку девушки скудо. Она осязанием узнала стоимость монеты, щеки ее вспыхнули, она наклонилась, и ее прекрасные свежие уста коснулись моей руки. Я весь вздрогнул, вырвал у нее руку и поспешил догнать остальных.

В большом камине, занимавшем чуть не всю стену комнаты, пылал огонь. Дым клубами взвивался к закопченному потолку; пришлось выйти на воздух. Нам стали накрывать стол в тени высоких плакучих ив, но мы, прежде чем позавтракать, решили осмотреть храмы. Пришлось пробираться сквозь густую чащу кустов. Фабиани и Дженаро сложили руки наподобие носилок и понесли Франческу.

-- Ужасное путешествие! -- говорила она, смеясь.

-- Помилуйте, Eccellenza! -- сказал один из наших проводников. -- Теперь здесь превосходно! А вот года три тому назад так и впрямь прохода не было -- один терн! Когда же я был ребенком, самые колонны были покрыты землей и песком. -- Остальные проводники подтвердили его слова. Мы продолжали идти вперед в сопровождении толпы нищих, молча поглядывавших на нас. Стоило же нам встретиться с одним из них глазами, он тотчас же машинально протягивал руку и затягивал свое "miserabile". Слепой девушки между ними, однако, не было; она, вероятно, осталась сидеть у дороги. Мы прошли мимо развалин театра и храма Мира.

-- Храм Мира и театр! -- сказал Дженаро. -- Как они могли очутиться в соседстве?

Вот мы добрались и до развалин храма Нептуна, который вместе с так называемой базиликой и храмом Цереры восстал в наше время из мрака забвения, как новая Помпея. Целые века лежали эти храмы в прахе, скрытые в чаще растений, пока один художник-иностранец, в поисках сюжетов для своих эскизов, не набрел на это место и не заметил вершин колонн. Восхищенный их красотой, он срисовал их, и они получили известность. Чащу расчистили, и мощные колоннады восстали в прежнем своем великолепии. Они из желтого травертинского камня; их обвивают лозы дикого винограда, пол в храмах порос фиговыми деревьями, а из всех трещин и щелей пробиваются фиалки и темно-красные левкои.

Мы присели на подножие сломанной колонны, и Дженаро отогнал докучливых нищих, чтобы дать нам возможность спокойно насладиться видом роскошной природы. Голубые горы, море, красота самой местности произвели на меня чарующее впечатление.

-- Ну, дай же нам теперь послушать тебя! -- сказал Фабиани; Франческа выразила то же желание. Я оперся о ближайшую колонну и стал воспевать, на мотив одной знакомой мне с детства песни, красоту окружающей нас природы и дивных памятников искусства. Затем мне вспомнилась слепая девушка, от которой все это великолепие было скрыто, и я стал петь о ее убожестве. Она была вдвойне бедна, вдвойне несчастна! На глазах у меня навернулись слезы. Дженаро принялся аплодировать, а Фабиани и Франческа согласились, что у меня есть чувство. Затем они спустились по ступеням вовнутрь храма; я медленно поплелся за ними и вдруг за колонной, на которую сейчас опирался, увидел какую-то человеческую фигуру; она сидела или, вернее, лежала под благоухающим миртовым кустом, уткнув голову в колени и крепко охватив руками затылок. Это была слепая красавица.

Она слышала мою импровизацию, слышала, что я пел о ее тоске и желаниях. Меня так и резнуло ножом по сердцу. Я наклонился над нею; она услышала шорох листьев и подняла голову. Лицо ее показалось мне еще бледнее прежнего. Я не смел шевельнуться; она продолжала прислушиваться.

-- Анджелло! -- вполголоса позвала она. Не знаю зачем, но я притаил дыхание. Передо мною было изображение самой греческой богини красоты с ее невидящим и в то же время проникающим в душу взором, как описывала ее Аннунциата. Она сидела на одном из камней, служивших фундаментом храма, между дикими фиговыми деревьями и душистой миртой. Вдруг я увидел, что она, улыбаясь, прижимает к губам какую-то вещицу. Это была монета, которую я дал ей. Меня это сильно тронуло, я невольно наклонился к ней, и... мои горячие уста обожгли ее лоб.

Она вскрикнула. Этот отчаянный крик оледенил мое сердце. Как испуганная лань вскочила она с места и исчезла из моих глаз. Я кинулся бежать в другую сторону, ничего не видя перед собою, не разбирая дороги, через кусты и терн. "Антонио! Антонио!" -- услышал я далеко позади себя голос Фабиани и тут только опомнился.

-- Что ты, за зайцами гонялся? -- спросил он меня. -- Или, может быть, это был поэтический полет?

-- Он хочет показать нам, что может летать, тогда как мы можем только ходить! -- сказал Дженаро. -- Я, однако, готов поспорить с ним! -- И он стал рядом со мною, готовясь пуститься бежать.

-- Вы думаете, мне угнаться за вами с моей синьорой на руках? -- сказал Фабиани. Дженаро остановился.

Когда мы вернулись к гостинице, я все озирался, ища бедную слепую, но напрасно. Крик ее не переставал раздаваться у меня в ушах и надрывать мне сердце. Мне все казалось, что я совершил какой-то грех. В самом деле, я, хотя и невольно, пробудил в ее душе все горестные чувства, описывая ее несчастие, и затем еще испугал ее своим поцелуем. Это был первый поцелуй, который я дал женщине. Если бы девушка могла видеть меня, я бы никогда не решился на это; значит -- ее несчастье, ее беззащитность ободрили меня! И я мог так строго осуждать Бернардо! Я такой же грешник, как и он, как и все. Я готов был пасть перед девушкой на колени и просить у нее прощения, но ее нигде не было видно.

Мы сели в коляску, чтобы вернуться в Салерно; еще раз окинул я взором окрестность, ища слепую, но не посмел спросить о ней.

-- А где же слепая красавица? -- спросил вдруг Дженаро.

-- Лара? -- сказал наш проводник. -- Она, верно, по обыкновению, сидит в храме Нептуна!

-- Bella divina! -- воскликнул Дженаро, посылая по направлению к храму воздушный поцелуй. Мы тронулись в путь.

Итак, ее звали Ларой! Я сидел спиной к кучеру и смотрел, как все больше и больше удаляются от нас колонны храма, а сердце все мучилось воспоминанием о крике слепой. На дороге расположился табор цыган; в канаве пылал большой костер, на котором они варили себе пищу. Старая цыганка ударила в тамбурин и предложила погадать нам, но мы проехали мимо. Две черноглазые девушки долго бежали за нами. Они были очень хороши собою, и Дженаро любовался их легкостью, быстротой и жгучими черными глазами. Они были очень хороши собою, но какое же сравнение со слепой красавицей!

К вечеру мы прибыли в Салерно, на следующее утро решено было отправиться в Амальфи, а оттуда на Капри.

-- В Неаполе мы пробудем еще один день! -- сказал Фабиани. -- В конце же этой недели мы уже должны быть в Риме. Тебе ведь не много надо времени, чтобы привести свои дела в порядок, Антонио? -- Я не мог и не хотел возвращаться в Рим, но чувство робости и страха, внушаемое мне моим зависимым положением и признательностью, позволило мне только возразить, что Eccellenza, вероятно, рассердится за мое самовольное возвращение. -- Ну, это-то уж мы все устроим! -- прервал меня Фабиани.

-- Простите меня, но я не могу ехать! -- настаивал я и схватил руку Франчески. -- Я и так чувствую, чем обязан вам!..

-- Об этом ни слова! -- ответила она, прижимая свою руку к моим губам. В ту же минуту доложили о каких-то гостях, и я молча отошел в сторону, глубоко сознавая, до какой степени я слаб. Всего два дня тому назад я был свободен, независим, как птица, и Тот, без Чьего соизволения не упадет на землю и воробей, позаботился бы также и обо мне, а я дал тонкой нити, опутавшей мои ноги, разрастись в якорный канат! "В Риме у тебя истинные друзья, -- думал я, -- истинные, если и не такие вежливые, как в Неаполе!" Я вспомнил Санту, с которой решил больше не видеться, Бернардо и Аннунциату, с которыми мне пришлось бы встретиться здесь, в Неаполе, вспомнил их взаимную любовь и счастье... "Нет, скорее в Рим! Там лучше!" -- шептало мне мое сердце, в то время как душа тосковала о свободе и независимости.