Рекомендательные письма, привезенные мною из Рима, доставили мне в Венеции и знакомых, и так называемых друзей. Величали меня здесь синьором аббатом; никто не вызывался поучать меня; все охотно слушали меня и признавали за мной таланты. От Eccellenza и Франчески мне все больше приходилось выслушивать неприятные и оскорбительные отзывы обо мне других лиц; благодетелям моим так будто приятно было доказывать мне, что у меня столько недоброжелателей. Здесь уже ничего подобного не было, но, значит, здесь у меня и не было искренних друзей -- ведь это их привилегия говорить неприятности. Зато я больше не чувствовал здесь на себе и цепей зависимости, тяжесть которых не в силах была облегчить мне даже доброта Фламинии.
Я посетил роскошный дворец дожей, побродил по пустынным великолепным залам и осмотрел залу заседаний инквизиторов, в которой висела ужасная картина, изображавшая мучения грешников в аду. Потом я прошел по узкой галерее на закрытый мост, помещавшийся под самой крышей здания и переброшенный через канал, по которому скользили гондолы. Этот мост, мост Вздохов, соединял дворец дожей с венецианскими темницами. Верхние темницы с толстыми железными решетками, слабо освещаемые лампой, висящей в коридоре, кажутся все-таки просторными и светлыми покоями в сравнении с нижними, находившимися за покрытыми плесенью подъемными дверями, глубоко под землею, ниже уровня воды в каналах. Вот где должны были томиться несчастные пленники, царапавшие на мокрых стенах свои жалобы! На воздух, на воздух скорее! И я сел в гондолу, стрелой умчавшую меня от этого ужасного бледно-красного старого дворца к лагунам и Лидо, где я мог вдохнуть в себя свежий морской воздух. Скоро я очутился возле кладбища. Здесь, на узкой полоске земли, хоронили иностранцев-протестантов, умиравших вдали от родины; волны омывали кладбище и мало-помалу уносили в море последние остатки земли. Из песка торчали белые кости покойников, которых оплакивал здесь только прибой. Тут часто сидят, дожидаясь с ловли рыбаков, их жены и невесты. В бурю женщины поют песнь из "Освобожденного Иерусалима", прислушиваясь, не откликаются ли им с моря мужские голоса. И пока не заслышит издали ответной любовной песни, сидит жена или невеста одна и глядит на немое море. Наконец смолкают и ее уста, взор видит только белые кости мертвецов на берегу, слух внемлет лишь глухому рокоту волн, а ночь все ниже и ниже спускается над мертвой, молчаливой Венецией... Вот какую картину рисовал я себе, проплывая мимо кладбища; мое душевное настроение сообщало всему мрачный колорит. Вся природа казалась мне теперь мрачным величественным храмом, в котором можно было мыслить лишь о смерти и мире невидимых святых духов. В ушах моих раздавались слова Фламинии, говорившей, что пророк Божий, каким является поэт, должен стремиться воспевать только славу и величие Творца -- вот наивысшая тема! Да, бессмертная душа должна и воспевать бессмертное; блестки же минуты, переливающиеся разными красками, и исчезают вместе с породившей их минутой! И я ощутил в душе былое вдохновение, она как будто снова готова была воспарить к небу, но скоро опять беспомощно опустила крылья. Молча сидел я в гондоле, направлявшейся к острову Лидо. Передо мной уже расстилалось открытое море; по морю ходили большие волны; мне вспомнился залив у берегов Амальфи.
Я вышел на берег. Здесь, между камнями, опутанными водорослями, сидел молодой человек и набрасывал на бумагу эскиз. Вероятно, это был художник-иностранец, но он показался мне знакомым, и я подошел к нему поближе. Он встал; оказалось, что я не ошибся: это был Поджио, молодой венецианский дворянин, которого я не раз встречал в обществе.
-- Синьор! -- вскричал он. -- Вы на Лидо! Красота ли моря или... другие красоты привлекли вас сюда, на самый берег сердитого Адриатического моря?
Мы поздоровались. Я знал, что Поджио был небогат, но очень талантлив; на вид он был счастливый, беззаботный человек, почти весельчак, но мне передавали по секрету, что в душе он был величайшим мизантропом. По речам можно было принять его за человека легкомысленного, а на самом-то деле он был олицетворенным целомудрием; из разговоров его можно было заключить, что он избрал себе образцом Дон Жуана, а на деле он боролся со всяким искушением, как святой Антоний. Поговаривали, что он таил в душе глубокое горе, но что было причиною -- недостаток ли средств или несчастная любовь? Этого никто наверное не знал, хотя он, казалось, и был со всеми вполне откровенен, не мог утаить в себе ни одной мысли, словом, на вид он был болтливое, простодушное дитя, а на деле все-таки оставался для всех загадкой. Немудрено, что он очень интересовал меня, и встреча с ним разогнала мрачные облака, заволакивавшие мою душу.
-- Да, такой вот голубой, волнующейся равнины нет у вас, в Риме! -- сказал он, указывая на море. -- Море -- краса земли! Оно же и мать Венеры, и... неутешная вдова венецианских дожей! -- прибавил он, улыбаясь.
-- Венецианец должен особенно любить море! -- сказал я. -- Смотреть на него, как на бабушку, которая баюкает его и играет с ним ради своей прекрасной дочери -- Венеции.
-- Она уже более не прекрасна! Она склонила голову под ярмо! -- возразил Поджио.
-- Но ведь она же счастлива под скипетром императора Франца?
-- Почетнее быть королевой на море, нежели кариатидой на суше! Однако венецианцам, кажется, не на что жаловаться. Впрочем, я мало смыслю в политике; другое дело -- в красоте! И если вы -- в чем я не сомневаюсь -- такой же поклонник ее, как я, то полюбуйтесь вот на дочь моей хозяйки! Она идет просить вас разделить со мною мою скромную трапезу. -- Мы вошли в маленький домик на берегу. Вино нам подали хорошее, и сам Поджио был так мил и непринужденно весел, что никто бы не поверил, будто его сердце истекает втайне кровью. Я просидел у него часа два, пока не пришел мой гребец спросить меня, поеду ли я сейчас обратно, -- на море собиралась буря, и между Лидо и Венецией уже ходили огромные волны, которые легко могли опрокинуть легкую гондолу.
-- Буря! -- воскликнул Поджио. -- Давненько я жажду полюбоваться бурей! И вам не следует упускать такого случая. А к вечеру она уляжется. Если же нет, вы переночуете у меня, и пусть себе волны поют нам колыбельные песни!
-- Я без труда найду здесь себе другую гондолу! -- сказал я гребцу и отпустил его.
Буря громко застучала в окно. Мы вышли. Заходящее солнце освещало темно-зеленое взволнованное море; пенистые гребни волн то взлетали к облакам, то опять ныряли в бездну. Вдали, на горизонте, где грозовые облака громоздились, как вулканы, извергавшие пламя, виднелись корабли; скоро, однако, они скрылись из виду. Волны стеной лезли на высокий берег и обдавали нас дождем соленых брызг. Чем выше вздымались волны, тем громче смеялся Поджио, хлопал в ладоши и кричал "браво". Пример его заразил и меня; мое больное сердце как-то ожило среди этой смятенной природы. Свечерело. Мы вернулись домой. Я велел хозяйке подать нам лучшего вина, и мы стали провозглашать тосты в честь моря и бури. Поджио запел песню о любви, ту самую, которую я слышал на корабле.
-- За здоровье венецианских красавиц! -- сказал я, а Поджио ответил мне тостом в честь римлянок. Посторонний принял бы нас в эту минуту за двух беззаботных юношей.
-- Римлянки слывут первыми красавицами! -- сказал Поджио. -- А вы что скажете о них? Только будьте искренни!
-- Я того же мнения! -- ответил я.
-- Пусть так! А все же царица красоты живет в Венеции! -- продолжал он. -- Вы еще не видели племянницы Подесты. Более совершенной красавицы нет на свете! Знай Марию Канова, он взял бы ее моделью для младшей из трех Граций. Я видел ее всего два раза: раз в церкви да раз в театре. Все молодые венецианцы в таком же восторге от нее, как и я; разница лишь в том, что они смертельно влюблены в нее, а я только поклоняюсь ее красоте. Она слишком идеальна, небесна для моей чувственной, земной натуры. Но поклоняться-то небесному ведь можно; не правда ли, господин аббат? -- Я вспомнил о Фламинии, и моя веселость мгновенно испарилась. -- А, вы задумались! -- продолжал он. -- Почему? Вино превосходно, а волны и поют, и пляшут, вторя нашему веселью!
-- Разве у Подесты не бывает приемных вечеров? -- спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
-- Очень редко! -- ответил Поджио. -- Он принимает у себя только избранных. Красавица пуглива и дика, как газель. Такой стыдливой женщины я еще не знавал. Но, -- продолжал он с насмешливой улыбкой, -- это ведь тоже способ заинтересовать собою! Бог знает, какова она на самом деле. Видите ли, у Подесты было две сестры, с которыми он много лет не видался. Младшая была замужем в Греции; она-то, говорят, и есть мать красавицы. Другая же до сих пор девица, и старая девица. Это она привезла сюда Марию года четыре тому назад. -- Внезапно наступивший мрак заставил его прервать речь. Вслед за тем над нами блеснула молния и загремел гром. Мне вспомнилось извержение Везувия. Мы невольно склонили головы и сотворили крестное знамение.
-- Иисус, Мария! -- вскричала вошедшая к нам хозяйка. -- Вот ужас-то! Шестеро из лучших наших рыбаков теперь в море! Защити их Мадонна! У бедной Агнессы пятеро ребят! Вот будет несчастье! -- Сквозь завывания бури прорывались напевы псалмов. На берегу стояла толпа женщин и детей с крестом в руках. Одна молодая женщина сидела молча, устремив взоры на море; у груди ее лежал ребенок; другой, постарше, прислонился головкой к ее коленям. Блеснуло еще несколько сильных молний; затем гроза как будто удалилась; горизонт просветлел.
-- Вот они! -- вскричала вдруг женщина, вскочила и указала на черную точку вдали, которая становилась все виднее и виднее.
-- Смилуйся над ними, Мадонна! -- вырвалось у старого рыбака, стоявшего возле, и он молитвенно сложил руки. В то же мгновение точка исчезла в черной бездне моря; старик не ошибся. Раздались вопли отчаяния и, по мере того как море утихало, небо прояснялось и уверенность в гибели рыбаков возрастала, становились все громче и громче. Ребятишки уронили святой крест на песок и с плачем прижались к матерям. Старый рыбак поднял крест и, поцеловав ноги Спасителя, высоко поднял распятие к небу, призывая Мадонну. К полуночи небо совсем очистилось, море успокоилось, и лучи месяца озарили зеркальную поверхность пролива, отделявшего Лидо от Венеции. Поджио сел со мною в гондолу, и мы покинули несчастных, которым не могли ничем помочь.
На другой день мы встретились с Поджио на вечере у моего банкира, одного из первых богачей Венеции. Общество собралось большое, но из дам я не знал никого, да и не интересовался никем. Разговор зашел о вчерашней буре. Поджио начал рассказывать о гибели рыбаков, о несчастных сиротах и довольно ясно намекнул, как легко было бы обществу смягчить горе бедняков: стоило каждому внести посильную лепту, и составилась бы довольно значительная сумма для помощи им. Никто как будто не понял его; все ограничились сожалениями, пожиманием плеч, и затем разговор перешел на другое. Некоторые из гостей, обладавшие разными приятными талантами, любезно взялись развлечь общество. Поджио спел веселую баркаролу, но мне казалось, что в его вежливой улыбке проглядывала какая-то горечь и порицание этого знатного общества, не поддавшегося его красноречию.
-- А вы не поете? -- спросила меня хозяйка дома, когда Поджио кончил.
-- Я буду иметь честь импровизировать! -- сказал я, осененный внезапной мыслью.
"Он -- импровизатор!" -- зашептались вокруг меня; глаза дам засияли, мужчины приготовились слушать; я взял гитару и попросил задать мне тему.
-- Венеция! -- вскричала одна дама, вызывающе глядя мне в глаза.
-- Венеция! -- подхватили и мужчины.
Дама была хороша собою. Я взял несколько аккордов и стал описывать красоту и блеск Венеции в дни ее счастья. Глаза у всех блестели, словно я описывал настоящее. Думая о Санте и о Ларе, я воспел красавицу, стоящую на балконе в ясную лунную ночь, а каждая дама принимала это на свой счет и усердно аплодировала мне. Сам Сгриччи (Импровизатор, современная знаменитость.) не имел такого успеха.
-- Племянница Подесты здесь! -- шепнул мне Поджио. Дальнейшей нашей беседе помешали просьбы доставить обществу удовольствие новой импровизацией. Ко мне подошла целая депутация из дам, сопровождаемая старым вельможей. Я охотно согласился, желая воспользоваться случаем описать вчерашнюю бурю и нужду несчастных сирот; кто знает, может быть, сила песни сломит равнодушие, с которым не могло справиться красноречие Поджио. Мне задали новую тему: "Слава Тициана". Будь он маринистом, я бы заставил его выступить ходатаем за бедняков, но, восхваляя его, я никак не мог перейти на задуманную мною тему. Сюжет между тем был богатый, и разработка его удалась мне сверх ожидания. Все были в восторге; я как будто воспел славу себе самому.
-- Вы счастливейший из счастливых! -- сказала хозяйка дома. -- Вот, должно быть, блаженство сознавать в себе такой талант, как ваш, и восхищать им всех окружающих!
-- Да, это большое счастье! -- ответил я.
-- Ну, так воспойте его нам в новой прекрасной поэме! -- попросила она. -- Вам это так легко, что просто забываешь, как нехорошо не давать вам отдыха своими просьбами!
-- Но я знаю иное чувство, -- прибавил я, -- которое не сравнится ни с каким другим. Оно каждого делает равным поэту по испытываемому им блаженству. И мне дана волшебная сила пробуждать его в сердцах. Но даром оно никому не дается, за это надо платить!
-- Дайте же нам испытать его! -- вскричали все.
-- Кладите деньги сюда, на стол. Кто даст больше всех, испытает наивысшее блаженство!
-- Я положу свое золотое кольцо! -- живо сказала одна из дам и шутя положила кольцо на стол.
-- А я весь свой сегодняшний выигрыш! -- подхватила другая, подсмеиваясь над моею затеей.
-- Да ведь это серьезно! -- сказал я. -- Вы уже не получите своих вкладов обратно.
-- Пусть! -- сказали некоторые из положивших на стол деньги, кольца и цепочки, хотя и видно было, что они сомневались в моем искусстве.
-- Ну, а если я не испытаю обещанного счастья, я тоже не получу моих двух червонцев обратно? -- спросил какой-то пожилой военный.
-- Да ведь дело вольное: хотите -- рискуйте, хотите -- нет! -- сказал Поджио. Я утвердительно кивнул головой. Все улыбались и с нетерпением ожидали результатов; и вот я начал свою импровизацию. Мною руководило святое вдохновение, я пел о гордом море, женихе Венеции, о сынах моря, отважных моряках, и о рыбаках, носящихся по волнам в утлых челноках. Затем я описал бурю, тоску и страх жен и невест рыбаков, описал, что видел вчера сам: детей, уронивших из рук святой крест и в отчаянии прижавшихся к матерям, старого рыбака, поцеловавшего брошенную святыню... Я чувствовал в себе присутствие Бога, моими устами говорил Он Сам! Глубокая тишина царствовала в зале; многие плакали. И вот я повел своих слушателей в хижины бедняков; каждый принес посильную лепту, и души несчастных были согреты надеждою и утешением! Я пел о блаженстве помогать ближнему, о том, что "лучше давать, нежели брать", пел о радости, наполняющей сердце дающего. С этим чувством не может сравниться никакое другое! В такие минуты каждый чует в своем сердце присутствие Бога, как и вдохновенный пророк Божий -- поэт! Я пел, и голос мой все креп, становился все звучнее. Все были увлечены; громкое "браво" огласило залу, когда я, окончив импровизацию, вручил Поджио богатые дары для передачи их несчастным.
Вдруг какая-то молодая девушка упала к моим ногам, схватила меня за руку и устремила на меня умиленный и восторженный взгляд; в дивных, темных глазах ее стояли слезы. Высшего триумфа талант мой стяжать себе не мог! Взгляд девушки сильно поразил меня; я как будто уже видел это дивное выражение во сне.
-- Награди вас Матерь Божия! -- произнесла она и вся вспыхнула, закрыла лицо руками и поспешно удалилась, испугавшись своего порыва. Но у кого хватило бы духа посмеяться над чистым порывом невинного сердца! Меня окружили, похвалы сыпались на меня со всех сторон. Все говорили о несчастных семьях и называли меня их благодетелем. "Лучше давать, нежели брать!" Да, и я познал в тот вечер эту истину. Поджио горячо обнял меня.
-- Славный вы человек! -- сказал он. -- Не могу не любить и не уважать вас! Сама красота почтила вас! Один взгляд ее может осчастливить тысячи, а она склонилась перед вами в прах!
-- Кто она? -- спросил я тихо.
-- Первая красавица Венеции! Племянница Подесты! -- ответил он. Дивный взгляд ее и прекрасное лицо навеки запечатлелись в моей
душе и будили в ней какие-то смутные воспоминания.
-- Да, она прекрасна! -- невольно сказал я как бы самому себе.
-- Вы не узнаете меня, синьор? -- спросила, подходя ко мне, какая-то пожилая дама. -- Прошло уже несколько лет с тех пор, как я имела честь познакомиться с вами. -- Она улыбнулась, протянула мне руку и поблагодарила за прекрасную импровизацию. Я вежливо поклонился; черты ее лица показались мне знакомыми, но где, когда я видел ее, оставалось для меня загадкой. Пришлось признаться в этом. -- Да это и понятно! -- ответила она. -- Мы виделись с вами всего один раз. Это было в Неаполе, в доме моего брата, врача; вы посетили нас однажды с родственником князя Боргезе.
-- Помню, помню! -- сказал я. -- Теперь и я узнал вас. Вот уж никак не ожидал встретить вас в Венеции!
-- Брат мой, доктор, умер четыре года тому назад! Теперь я живу у старшего брата. Слуга передаст вам нашу карточку. Племянница моя еще чистое дитя, и странное дитя! Она непременно хочет сейчас же уехать домой! Приходится уступить ей! -- Старушка простилась со мной и ушла.
-- Счастливец! -- сказал мне Поджио. -- Ведь это сестра Подесты! Вы ее знаете, она пригласила вас бывать у них, полгорода будет завидовать вам. Смотрите только, наглухо застегните ваш фрак, когда пойдете туда! Надо защитить свое сердце: редко ведь, кто уцелеет под выстрелами неприятельской батареи!
Красавица уехала. В порыве увлечения она склонилась к моим ногам, но в ту же минуту в ней проснулись ее стыдливость и скромность, она почувствовала себя предметом всеобщего внимания и поспешила удалиться. Вслед ей раздавались одни восторженные похвалы. Она разделила в этот вечер мое торжество! Царица красоты пленяла всех. Сердце ее было так же благородно, как и черты лица.
Сознание сделанного мною доброго дела осветило всю мою душу. Я и гордился, и радовался, сознавая свой поэтический дар. Похвалы и сердечные приветствия, наградившие меня за мою импровизацию, растопили ледяную" кору, облекавшую мое сердце, и самая душа моя стала как будто чище и лучше, когда сердце очистилось от этой скорлупы горечи и недоверия к людям. Теперь я мог думать о Фламинии уже без всякой горечи; да, теперь и она горячо пожала бы мне руку! Памятные слова ее, что поэт должен воспевать лишь божественное, прославлять Господа, будили во мне самые светлые чувства. Я опять чувствовал себя бодрым, сильным, спокойным и -- после многих, многих лет -- опять счастливым! В тот же вечер я приобрел нового верного друга: мы с Поджио заключили союз дружбы и выпили на ты. Домой я вернулся поздно, но спать мне не хотелось; лучи месяца ярко отражались в каналах; небо сияло лазурью. Я сложил руки и с детским умилением прошептал: "Отец, отпусти мне грехи мои! Дай мне силу быть добрым и честным, достойным вспоминать о моей дорогой сестре Фламинии! Укрепи также и ее душу; пусть она и не подозревает о моем горе! Будь к нам добр и милостив, Господи!" На сердце у меня стало так легко. Венеция со своими пустынными каналами и старинными дворцами стала казаться мне прекрасным плавучим островом фей.
На следующее утро, все еще под впечатлением вчерашнего прекрасного вечера, я сел в гондолу и поехал с визитом к сестре Подесты. Говоря откровенно, мне хотелось поскорее увидеть молодую девушку, которая вчера оказала мне такую честь и слыла царицей красоты.
-- Это дворец Отелло! -- сказал мой гондольер, когда мы подплыли к старинному зданию, и повторил историю его первого владельца, венецианского мавра, задушившего свою прекрасную жену Дездемону. Гребец прибавил, что все туристы-англичане обязательно посещают этот дворец, словно храм святого Марка или арсенал.
У Подесты меня приняли точно родного. Роза, сестра Подесты, заговорила о своем дорогом умершем брате и о веселом Неаполе, которого она не видела вот уж четыре года.
-- Да, -- сказала она, -- Мария тоже соскучилась, и вот в один прекрасный день мы возьмем да и уедем с ней туда. Я хочу еще раз перед смертью увидеть Везувий и чудный Капри.
Вошла Мария и как-то застенчиво протянула мне руку. Как она была хороша! Сегодня она показалась мне еще прекраснее, чем вчера. Поджио был прав: она действительно могла послужить олицетворением младшей из Граций. Кто мог сравниться с ней красотою? Может быть, Лара? Да! Слепая девушка в лохмотьях, с маленьким венком из фиалок на голове, красотой не уступала Марии в ее богатом наряде. А закрытые глаза говорили моему сердцу даже больше, нежели чудный взгляд этих темных очей. На лице Марии лежал такой же отпечаток грусти, как и у Лары, но темные глаза светились такой ясной, спокойной радостью, какой, конечно, не знавала слепая. Многое в Марии напоминало мне совершенно незнакомую ей слепую нищую, и я даже испытывал, глядя на племянницу Подесты, то же чувство какого-то особого благоговения, которое внушила мне Лара. Я был оживлен, разговорчив и, видимо, произвел на всю семью самое благоприятное впечатление. Мария же, кажется, увлеклась моим красноречием не меньше, чем я ее красотой. Я любовался ею, как влюбленный любуется дивной статуей, похожей на его возлюбленную. В Марии я, почти как в зеркале, видел красавицу Лару; душою же она напоминала мне Фламинию, внушала мне такое же доверие; мне казалось, что мы с нею давно, давно знакомы.