Переводчик: А.А. Федоров-Давыдов
Местность, лежащая вокруг приморского городка Кьёге, совсем почти голая. Правда, она тянется вдоль морского берега, что всегда красиво, но там она могла быть и красивее: кругом раскидываются ровные поля и до леса дорога далекая. Но в родине для каждого есть что-то прекрасное, о чем потом тоскуешь в самой красивой стране света. К тому же, мы должны признаться, что на краю городка, там, где вдоль ручья, впадающего в море, тянутся небольшие сады, летом бывает очень недурно, что находили соседские дети, которые приходили сюда играть и, чтобы добраться друг до друга, продирались сквозь кусты крыжовника. В одном саду росла сирень, в другом -- старая ива, и именно под ней особенно любили дети играть: это им позволялось, хотя ива росла вблизи ручья и они могли легко упасть в воду; но око Господне покоится на детях, иначе какие бы не случались с ними несчастья. Но они сами были очень осторожны с водой, и мальчик даже так боялся её, что его невозможно было заманить в море, где другие дети купались и плескались; его по этому поводу немало дразнили и высмеивали, и он всё молчаливо терпел. Раз маленькой девочке соседа, которую звали Иоганной, приснился сон, что она едет на парусной лодке, а Канут идет к ней, и вода сначала поднимается ему до горла, потом поверх головы, и он, наконец, совсем исчезает. С той минуты, как Канут узнал про этот сон, он не выносил больше насмешек других мальчиков; значит, у него хватило храбрости войти в воду; ведь видела же это Иоганна во сне. Правда, на самом деле он не пробовал, но сном очень гордился.
Родители-бедняки часто сходились вместе, и Канут и Иоганна играли в садах и на дороге, которая тянулась вдоль канав и была обсажена ивами; сломанные верхушки их не отличались красотой, но и деревья стояли тут не ради красоты, а для пользы; гораздо красивее была старая росшая в саду ива, и под ней всегда сидели дети. В самом городке есть большая базарная площадь, и во время ярмарки прилегающие улицы бывали запружены палатками и лавчонками, в которых продавались шелковые ленты, башмаки и разные разности; толкотня всегда бывала страшная, и обыкновенно, точно на смех, шел дождь; пахло шерстяными мужицкими фуфайками, но вместе с тем -- и дивным ароматом медовых и мятных пряников, которыми была битком набита одна из будок. Кстати, вот ведь в чём состояла главная прелесть, -- продавец пряников снимал у отца Канута комнату, и иногда на долю мальчика перепадали маленькие пряники, которыми он, конечно, делился с Иоганной.
Но еще лучше было то, что пряничник умел рассказывать всевозможные истории, даже о своих пряниках. Да, о них он рассказал как-то вечером целую историю, которая произвела такое впечатление на детей, что они никак не могли забыть ее, а поэтому и нам не мешает с ней познакомиться, тем более, что она коротенькая...
-- На прилавке, -- рассказывал пряничник, -- лежали два пряника: один изображал мужчину в шляпе, другой -- девицу без шляпы; лица их помещались на стороне, обращенной кверху, и только с этой стороны на них нужно было смотреть, а не с обратной, с которой вообще никогда не следует рассматривать людей.
На груди с левой стороны у мужчины помещалась горькая миндалина, -- это было его сердце; зато девица была вся сварена на меду; они лежали на прилавке, на выставке, -- лежали там даже очень долго и, наконец, полюбили друг друга; но никто из них не решался заговорить первым, а ведь это необходимо, если хочешь, чтобы из этого что-нибудь вышло.
"Он -- мужчина, он должен, объясниться первым", -- думала она, хотя ее утешало уже то, что ей отвечают взаимностью; что ж, и это недурно! Его мысли были, правда, гораздо ветренее, как обыкновенно бывает у мужчин; он видел себя в мечтах настоящим уличным мальчишкой, обладателем четырех шиллингов; на них он мог купить эту медовую девицу и скушать ее.
И так лежали они в продолжение многих-многих дней и недель на прилавке и сохли, и мысли девицы становились всё нежнее и всё женственнее. "С меня довольно уже того, что я лежала с ним на одном и том же столе", -- думала она и -- трах! -- переломилась пополам. -- "Если бы она знала мои чувства к ней, может быть, и продержалась бы дольше", -- подумал он...
-- Вот вся история, а вот и они тут оба, -- добавил продавец пряников. -- Жизнь и невысказанная любовь, которая ни к чему никогда не ведет, сделала их немного странными... Ha-те, возьмите их себе...
С этими словами он дал Иоганне цельного мужчину, а Кануту -- надломленную девицу; но дети были так потрясены слышанной историей, что у них не хватило духу съесть влюбленных.
На следующий день они отправились с ними на кладбище и сели там у церковной ограды, густо покрытой и зимой, и летом плющом, как богатым ковром; здесь они поставили пряники между зеленых ползучих ветвей на солнышке и рассказали другим собравшимся около них детям историю про невысказанную любовь, которая ничего не стоит, т. е. любовь, потому что история сама по себе была очень занятная, -- это признали все; но в минуту раздумья внезапно один из мальчиков, самый старший, ради злой шутки, съел надтреснутую девицу.
Дети поплакали, а потом, -- вероятно, для того, чтобы прекратить муки одиночества оставшегося жениха, -- съели и его; но история осталась у них навсегда в памяти. Постоянно вместе сидели дети под кустом сирени или под ивой; и девочка пела песенки чистым, как колокольчик, голоском; у Канута не было никакого голоса, но он знал слова песни, а собственно говоря ведь, и это недурно.
Жители Кьёге, даже жена торговца галантерейными принадлежностями, всегда останавливались и прислушивались, как поет Иоганна. -- "Прелестный голосок у этой девочки", -- говорили они.
То были чудные дни; но вечно длиться они не могли. Соседи расстались; мать Иоганны умерла, и отец подумывал опять жениться, но уже в столице, где всегда было можно найти кусок хлеба, и где ему пообещались достать место посыльного, -- а служба эта доходная. Соседи расстались со слезами; плакали дети, а родители дали друг другу слово писать хоть раз в год.
Канута отдали на выучку к сапожнику, -- нельзя же было взрослому мальчику шататься без дела. Его также конфирмировали.
Ах, с какой бы радостью он провел этот радостный день в Копенгагене с маленькой Иоганной! Но он оставался в Кьёге и ни разу не был в Копенгагене, хотя от городка до столицы было всего пять миль расстояния, и при ясной погоде через пролив Канут видел башни, а в день конфирмации -- далее золотой крест на церкви Богородицы.
Ах, всеми своими помышлениями он был с Иоганной! Думала ли она о нем? Да. Перед Рождеством от её родителей пришло письмо, в котором они писали, что им очень хорошо живется в Копенгагене, и что на долю Иоганны, благодаря её прекрасному голосу, выпало большое счастье: она участвует в комедиях с пением и уже зарабатывает деньги; из них она посылает своим дорогим соседям в Кьёге целый талер и желает радостно провести сочельник; она просит их выпить за её здоровье, -- это она сама приписала в конце письма и прибавила: "М ой привет Ка н уту "...
Вся семья плакала, но от радости. Всё время мысль об Иоганне наполняла душу Канута, и теперь он видел, что и она думает о нем, и чем ближе подходило время, когда должна была кончиться его выучка, тем яснее сознавал Канут, что он любит Иоганну, и что она должна быть его женой; при этом губы его улыбались, и он еще быстрее тянул дратву; часто в такие минуты он всаживал шило в собственный палец и довольно глубоко, по это не беда. Он вовсе не желал сыграть в молчанку, как это сделали пряники; история должна была служить ему хорошим примером.
Наконец, он стал подмастерьем, связал свой ранец и в первый раз в жизни собрался в Копенгаген, где должен был поступить к знакомому мастеру. Как удивится и обрадуется ему Иоганна! Ей было теперь семнадцать, а ему девятнадцать лет.
Еще в Кьёге он хотел купить ей обручальное кольцо, но подумал, что в Копенгагене такие вещи должны быть гораздо лучше. Простившись с отцом и матерью, в дождливый день поздней осени он пешком вышел из родного города. Листья осыпались с деревьев, и, весь промокший, он пришел в большой город к своему будущему хозяину.
В следующее воскресенье он решил отправиться к отцу Иоганны. Из сундучка было вынуто новое платье, и Канут надел новую шляпу, купленную в Кьёге, которая к нему очень шла, а прежде он всегда носил картуз. Он нашел дом, где они жили, и взошел вверх по высокой лестнице. У него даже голова закружилась: как это здесь в большом городе все живут друг над другом?
В комнате всё говорило о хорошем достатке, и отец Иоганны принял его очень радушно; жену его Канут не знал, но она протянула ему руку и предложила выпить кофе.
-- Вот обрадуется Иоганна, когда увидит тебя!.. -- сказал отец. -- Ты стал славный малый... А вот посмотри на нее... Да, много радости вижу я от неё и с Божьей помощью увижу еще больше. У неё своя комната, и она нам за нее платит...
И отец, как посторонний человек, вежливо постучал в дверь, и они вошли. Ах, как там было хорошо! Во всем Кьёге не нашлось бы такой комнатки, и у королевы не могло быть уютнее. Всюду были коврики, длинные занавески до самого пола, даже бархатное кресло, и всюду цветы и картины, и зеркало, в которое по нечаянности можно было взойти, потому что оно было величиной с дверь. Всё это Канут увидал сразу, хотя смотрел только на Иоганну. Она выросла и была совсем другая, чем он ее себе представлял, но гораздо красивее.
В целом Кьёге не было такой девушки, настоящая барышня. И как странно, точно на чужого, взглянула она на Канута, но это длилось не больше секунды; она бросилась к нему и чуть-чуть не расцеловала его, но вовремя остановилась. Да, она в самом деле обрадовалась своему другу детства. У неё даже слезы выступили на глазах, и она так много расспрашивала Канута обо всем -- об его родителях, о сиреневом кусте и об иве -- и называла их "матушка-сирень" и "батюшка-ивовое дерево", точно они были людьми. Но почему же и нет? Ведь были же для них медовые пряники живыми людьми!.. О них она тоже вспомнила; вспомнила и об их невысказанной любви, как они лежали на прилавке и треснули, и при этом смеялась так весело, что у Канута горели щеки, и сердце замирало, как никогда. Нет, она ничуточки не изменилась... По её просьбе, -- он это хорошо заметил, -- старики пригласили его провести у них вечер, и она разливала чай и сама протянула ему чашку, а потом взяла книжку и начала читать вслух, и Кануту казалось, что в книге говорится об его любви, -- так совпадало то, что она читала, с его собственными мыслями; после этого она спела простую песнь, но в её передаче она была, как дивный рассказ; казалось, в ней изливалось всё её сердце.
Да, конечно, она любила Канута. Слезы текли у него по щекам, и он не мог произнести ни слова; ему самому казалось, что он пошутил, но она пожала ему руку и сказала:
-- У тебя доброе сердце, Канут. Оставайся всегда таким!..
То был незабвенный вечер; спать после него было невозможно, и Канут не сомкнул глаз ни на одну минуту...
На прощанье отец Иоганны сказал:
-- Ну, не забывай нас. За зиму загляни как-нибудь.
Значит, в следующее воскресенье можно было прийти, и он так и решил сделать. Но каждый вечер, по окончании работы, -- а работали уже при огне, -- Канут уходил в город; он шел в переулок, где жила Иоганна, смотрел на её окна; они были почти всегда освещены, и однажды он ясно увидел тень её лица на шторе; то был чудный вечер. Жена хозяина не одобряла его вечерних прогулок, как она это называла, но хозяин качал головой и улыбался. -- "Что ж, молодой человек"... -- говорил он.
"В воскресенье мы увидимся, и я скажу ей, что ею полно мое сердце и мысли, и что она должна быть моей женой... Положим, я пока только бедный сапожный подмастерье, но когда-нибудь могу сам стать хозяином; буду работать, не покладая рук... Да, так я ей и скажу: невысказанная любовь ни к чему не ведет; этому я научился у пряников"...
Воскресенье пришло; пришел и Канут, но очень некстати; в этот вечер все были приглашены в гости, -- пришлось это ему сказать. Иоганна пожала ему руку и спросила:
-- Был ты когда-нибудь в театре? Тебе нужно обязательно пойти посмотреть. В среду я пою, и если ты свободен, я пришлю тебе билет. Отец знает, где живет твой хозяин.
Как это было мило и внимательно с её стороны! И в среду после обеда он получил запечатанный конверт, без записки, но с билетом, и вечером в первый раз в жизни Канут отправился в театр. И что же увидел он? Он увидел Иоганну. Как она была хороша и мила! Правда, она выходила замуж за какого-то незнакомого господина, но ведь это была комедия, которую они представляли. Канут это знал, -- иначе у неё не хватило бы духу послать ему билет для того, чтобы он присутствовал при этом. Публика хлопала в ладоши и громко кричала, и Канут кричал: "ура!" Далее король улыбался Иоганне, точно радовался, глядя на нее. Боже мой, каким маленьким чувствовала, себя Канут!.. Но он любил ее всем сердцем, и она любила его; только мужчина всегда должен объясниться первым, -- так ведь думала и пряничная девица: в этой истории был глубокий смысл.
Как только настало следующее воскресенье, он опять отправился к ней; он чувствовал себя как перед причастием; Иоганна была одна и приняла его; лучше и быть не могло.
-- Хорошо, что ты пришел, -- сказала она. -- А я уже хотела послать к тебе отца, но у меня было какое-то предчувствие, что ты придешь сегодня вечером... Видишь, я должна тебе сказать, что в пятницу я уезжаю во Францию... Это необходимо для моего будущего...
И тут Кануту показалось, что перед ним завертелась вся комната, и сердце у него в груди готово было разорваться на части, хотя на глазах у него не навернулось ни слезинки. Иоганна увидала, как он глубоко огорчен.
-- Ах ты, милый, славный человек! -- сказала она, и слова эти развязали язык Кануту, и он заговорил о том, что он горячо ее любит и просит быть его женой. И пока он это говорил, он видел, как Иоганна вся изменилась в лице и побледнела; она выпустила его руку и ответила серьезно, с огорчением:
-- Это было бы несчастьем для тебя и для меня, Канут... Я всегда останусь для тебя любящей сестрой, на которую ты можешь всегда надеяться, но не больше... -- и она провела своей мягкой рукой по его горячему лбу. -- Бог дает нам силу на многое, если только мы сами хотим этого...
В эту минуту в комнату вошла её мачеха.
-- Канут очень огорчен, что я уезжаю... -- сказала Иоганна. -- Будь мужчиной... -- и она положила ему на плечо руку, и вышло так, как будто они говорили только об отъезде, больше ни о чем. -- Ты -- ребенок... -- продолжала она. -- Но теперь ты должен быть разумен и послушен, как тогда, когда мы с тобой детьми играли йод ивой.
Но Кануту казалось, что весь мир перевернулся вверх дном, мысль его, как нить без привязи на ветре, металась туда и сюда.
Он не уходил, он не знал, просили его остаться или нет, но все были так милы и радушны, и Иоганна напоила его чаем и потом пела. То были уже не прежние звуки, но по-прежнему были они прекрасны, так что сердце его разрывалось на части. После этого они расстались. Канут не протянул ей руки, но она взяла ее сама и сказала:
-- Неужели ты не хочешь пожать на прощание руку своей сестре, мой милый старый товарищ? -- она улыбалась сквозь слезы, которые бежали по её щекам, и повторила слово: "брат"...
Да, это было хорошее утешение... Так простились они.
Она уехала по морю во Францию. Канут продолжал ходить по грязным улицам Копенгагена. Его товарищи-подмастерья спрашивали его, о чем он горюет, и приглашали отправиться куда-нибудь вместе повеселиться, -- ведь он не старик.
Они отправились раз все вместе на танцевальный вечер; там было много красивых девушек, но, конечно, -- ни одной такой, как Иоганна, и здесь, где он думал забыть ее, она еще яснее воскресала в его памяти.
"Бог дает нам силу на многое, если мы только сами хотим этого", -- сказала она, и в душе его поднялась молитва; он сложил руки. Скрипки играли, и девушки танцевали в кругу. Он испугался; ему показалось, что он попал в такое место, куда не должен был вводить Иоганну, потому что она была с ним, -- в его сердце. Поэтому он выбежал на улицу и пошел мимо дома, в котором она жила; но там было темно; всюду было темно и пусто, и одиноко. Жизнь шла своей дорогой, а Канут -- своей.
Настала зима; воды замерзли, точно всё приготовилось к похоронам. Но когда настала веема, и от пристани отплыл пароход, его охватило страстное желание уйти куда-нибудь далеко-далеко, но только не во Францию.
Он связал свой ранец и ушел далеко, в немецкую землю, и переходил из города в город без отдыха и покоя; только дойдя до дивного города Нюрнберга, он успокоился и решил тут остановиться.
Нюрнберг -- чудный старый город; это -- картина, вырезанная из кости.
Улицы тянутся, как хотят; домам не нравится стоять рядом, друг возле друга; угловые комнаты в виде башен и колонны выступают вперед, над улицей, а с крыш спускаются до половины улицы дождевые желоба в виде драконов и длинноногих собак.
Канут с котомкой за спиной остановился на базарной площади, близ старого фонтана, где посреди бьющихся вверх струй возвышались исторические и библейские фигуры. Чисто одетая девушка как раз черпала в эту минуту воду и дала напиться Кануту; а так как она держала целый пучок роз, то одну из них протянула Кануту, и он счел это за хорошее предзнаменование.
Из ближайшей церкви неслись навстречу ему звуки органа; они казались такими родными, точно звучали из церкви в Кьёге, и он взошел в большой собор; солнце отражалось на расписных стеклах и тянулось между высокими стройными колоннами; спокойствие охватило его душу и наполнило ее миром и тишиной.
Он отправился на поиски работы и нашел хорошего хозяина-нюрнбержца, остался у него и вскоре выучился немецкому языку.
Маленькие валы, окружающие Нюрнберг, обращены в огороды, но толстые крепостные стены с тяжелыми башнями еще целы. Канатный мастер крутит свой канат на выстроенной около внутренней городской стены галерее, и тут кругом изо всех щелей выбивается сирень; она протягивает свои ветки над крышами маленьких, низеньких домов, что лежат внизу, и в одном из этих домов жил хозяин, у которого работал Канут; над маленьким окном под крышей, около которого он всегда сидел, сирень опускала свои ветви.
Тут прожил он одно лето и зиму; но когда настала весна, его опять охватила тоска. Сирень цвела и пахла, как там, на родине, так что ему казалось, он опять в садах Кьёге. Поэтому Канут ушел от этого хозяина к другому, в другой город, где не было сирени. Его мастерская находилась вблизи старого, развалившегося моста, над постоянно шумной мельницей. Там внизу мчался бурный поток, сжатый домами, обвешанными ветхими башенками; казалось, будто они хотят стряхнуть их в воду. Здесь не росла сирень; здесь даже не было цветочного горшка с зеленью, но зато как раз напротив мастерской стояла большая старая ива, которая тоже цеплялась корнями за дом, чтобы не поддаться течению; она простирала свои ветки над рекой, как ива над ручьем в Кьёге.
Да, правда, от "матушки-сирени" он попал к "батюшке-ивовому дереву". И в этом дереве, особенно в лунные вечера, было что-то такое, что привлекало его, -- не лунное сияние, нет, а сама старая ива. И всё-таки он не мог на нее смотреть, не мог. Почему?.. Спроси старую иву, спроси цветущую сирень... И поэтому он распрощался со своим хозяином в Нюрнберге и пошел куда глаза глядят.
Никому он не говорил про Иоганну и носил свое горе в себе, -- он придавал глубокое значение истории медовых пряников. Теперь только он понимал, почему у мужчины слева на груди была горькая миндалина; ему самому было теперь горько на сердце. А Иоганна, всегда такая кроткая и нежная, была, конечно, "медовая".
Ремень ли котомки так душил его, что ему нечем было дышать? Он распустил его, но лучше не стало; он глядел и видел только полмира; другую половину он носил в себе. Вот что творилось в его душе.
Только когда он увидал горы, он вздохнул свободнее; мысли его обратились к окружающей природе; слезы проступили на глазах.
Альпы походили на сложенные крылья земли. Что бы сталось, если бы они распустились, -- громадные крылья, покрытые пестрым узором темных лесов, шумных вод, облаков и снежных глыб? В день Великого Суда раскинет земля свои крылья, поднимется к небу и лопнет, как мыльный пузырь, в сиянии Славы Господней.
-- О, если бы настал День Суда! -- вздохнул он.
Тихо прошел он через страну, которая вся показалась ему фруктовым садом на зеленых лужайках. С деревянных террас домов кивали ему головами девушки, вершины гор алели в пурпуре заката, и когда он увидал зеленые озера среди темных деревьев, он подумал о берегах Кьёге над морем и небом, и печаль сжала его сердце.
Там, где Рейн развертывается длинной волной и, рассыпаясь, превращается в белоснежные, прозрачные тучи, как будто тут является картина создания облаков, -- радуга висит над ними, как упавшая лента. Тут он вспомнил водяную мельницу в Кьёге, где шумят и пенятся воды.
Охотно бы остался он тут, в тихом прирейнском городке, но тут было слишком много сирени и ив, поэтому он пошел дальше, через высокие громады гор, вдоль отвесных скалистых круч, по дорогам, что висели над горными обрывами, как ласточкины гнезда. Внизу шумели потоки, под ним лежали облака; по терновнику, по диким розам и по снегу шагал он в блеске теплого летнего солнца и прощался с далеким севером и входил под тень цветущих каштанов, вступал в виноградники и на кукурузные поля. Горы, как стены, стояли между ним и его воспоминаниями, и так и было нужно.
Перед ним лежал большой великолепный город, его называли Милан, и тут он нашел немецкого мастера, который принял его к себе.
Хозяин и хозяйка, в мастерскую которых он поступил, были старые благочестивые люди.
Оба они полюбили тихого подмастерья, который мало говорил, но зато много работал, жил скромно, тихо, по-христиански. Ему тоже казалось, что Господь Бог снял с его души великую тяжесть.
Главным развлечением для него было всходить иногда на верх громадной мраморной церкви. Она казалась созданной из снега его родины и была разукрашена, как картина, остроконечными башнями, пестрыми открытыми залами; из каждого угла, из-под сводов и с углов улыбались ему белые статуи. Над ним расстилалось голубое небо, под ним -- город и широко раскинувшаяся зеленая Ломбардская равнина, а к северу высились горы, покрытые вечным снегом; тогда он думал о церкви в Кьёге с её красными увитыми плющом стенами. Но его не тянуло туда; здесь, за горами, должны были его похоронить.
Год прожил он тут, и три года прошло с тех пор, как он оставил родину. И вот однажды хозяин повел его не в цирк, нет, а в большую оперу, -- там была тоже зала, которую стоило осмотреть.
Семью ярусами висели до самого низу чудные шелковые занавески, и головокружительно высоко, под самым потолком сидели красивые женщины с цветами в руках, как будто они собирались на бал, а мужчины были в полном параде, и многие из них были разукрашены золотом и серебром. Светло там было, как днем, и музыка дивно гремела. Всё это было гораздо лучше, чем представление в Копенгагене...
Но там была Иоганна... Здесь она была тоже... Да уж не наваждение ли это? Занавес поднялся, и там стояла Иоганна в шелку и золоте, с золотой короной на голове; она пела, как может нет только ангел Господень; она совсем подошла к краю сцены; она улыбалась, как могла улыбаться только Иоганна, и глядела прямо на Канута.
Бедный Канут схватил хозяина за руки и громко воскликнул:
-- Иоганна!
Никто не слыхал, его возгласа, музыка всё заглушала, но хозяин кивнул головой в ответ.
-- Да, ее зовут Иоганной! -- и он вынул афишу и показал Кануту; на ней стояли её имя и фамилия. Нет, это был не сон.
Публика кричала, осыпала ее цветами и венками, и каждый раз снова и снова вызывала ее; она уходила и снова появлялась. Канут сидел в первых рядах и вызывал громче всех, а когда карета остановилась перед её ярко освещенным домом, Канут уже стоял около дверцы; она распахнулась, и Иоганна вышла; лучи света падали на её милое лицо, и она улыбалась и любезно благодарила и была глубоко тронута. Канут взглянул ей прямо в лицо, она взглянула на него, но не узнала. Господин со звездой, сияющей на груди, подал ей руку; это был её жених, -- как говорили кругом.
Вернувшись домой, Канут стал укладываться в дорогу, он должен был возвратиться на родину, -- должен был возвратиться туда, где цвела сирень, где стояла старая ива. За один час можно пережить целую жизнь.
Старики просили его остаться, но словами удержать его было нельзя; напрасно говорили ему, что приближается зима, что в горах уже выпал снег; но он отвечал, что следом за медленно подвигающейся почтовой каретой, которой всё равно придется прокладывать дорогу, с легким ранцем на плече и с хорошей палкой в руках он сумеет как-нибудь дойти.
По направлению к горам пошел он, и шел то поднимаясь, то спускаясь; силы его оставляли, а кругом не было ни городка, ни деревушки; он шел на север. Звезды сияли над ним, ноги его подкашивались, голова кружилась; внизу глубоко тоже сияли звезды, словно небо было под ним. То был маленький городок. Канут чувствовал себя совсем плохо; звезды там, внизу, всё умножались, горели всё ярче, двигались туда и сюда. То был маленький городок, в котором горели огни, и когда он это понял, то собрал все свои силы и скоро подошел к невзрачному постоялому двору.
Всю ночь и весь затем последующий день он оставался тут, потому что разбитое тело его требовало покоя и ухода; была оттепель, и внизу, в долине моросил дождь. Но на следующее утро на двор пришел шарманщик и заиграл какой-то родной мотив, и Канут уже не мог оставаться тут дольше. Он пошел дальше, на север и шел долго и спешил так, точно нужно было прийти на родину, чтобы застать всех в живых. Но никому не обмолвился он даже словом о своей тоске: никто бы не поверил его горю, самому глубокому, которое может переживать сердце человеческое; такое горе -- не для мира сего, оно скучно для других, даже для друзей. Чужой среди чужих, направлял он свой путь на родину, к северу.
Вечерело. Он шел по большой дороге. Начинало подмораживать, и местность вокруг становилась всё ровнее -- поля и луга. При дороге стояла большая ива; окрестности напоминали его родину.
Он присел под дерево; он чувствовал страшную усталость; голова его опустилась на грудь, сон смежил глаза, но он чувствовал, как над ним дерево простирало свои ветки.
Дерево казалось ему крепким, мощным старцем. То был сам "батюшка-ивовое дерево", который раскрывал свои объятья, ему, усталому сыну, и, взяв на руки, уносил назад, на милую родину, на открытый белый берег морской, и нес в Кьёге, в сад его детства. Да, то была сама старая родная ива, отправившаяся в путь, чтобы искать его; теперь она нашла его привела назад, в садик на берегу ручья, где стояла Иоганна в своих роскошных одеждах, с золотым венцом на голове, -- такая, какую он видел ее в последний раз, -- и сказала ему: -- "Здравствуй!"
Перед ним стояли две странные фигуры, хотя теперь они гораздо более походили на людей, чем когда-то в детстве; они тоже изменились. То были два пряника: мужчина и девица. Они стояли к нему лицом и выглядывали очень хорошо.
-- "Спасибо тебе, -- сказали они Кануту, -- ты развязал нам языки, чтобы говорить открыто и свободно о том, что думаешь, иначе ничего бы не вышло, а теперь вот и вышло: мы жених и невеста".
И, взявшись за руки, они пошли по улицам Кьёге и даже с обратной стороны были вполне приличны.
Они направились прямо к церкви; Канут и Иоганна шли за ними рука-об-руку, и церковь стояла, как всегда, со своей красной, кирпичной оградой, увитой зеленым плющом; и большие двери её распахнулись на обе стороны; орган заиграл, и они пошли по главному входу.
-- "Сначала, господа, -- сказали пряничные жених и невеста, -- пропустим Канута и Иоганну вперед".
Подойдя к алтарю, они опустились на колени. Она склонилась над его лицом, и холодные слезы капнули из её глаз. То был лед, таявший в её сердце, -- лед, который растопила его горячая любовь. Слезы лились по его горящим щекам, и он проснулся. В чужой стране холодным зимним вечером сидел он под старой ивой; с неба падал ледяной град и бил его по лицу.
-- Это был лучший час моей жизни... -- сказал он. -- И это был сон... Господи, дай мне заснуть еще раз!
Он опять закрыл глаза и опять заснул и видел сны.
К утру выпал снег, который засыпал его, гонимый ветром. Канут не просыпался.
Народ шел в церковь; на большой дороге сидел какой-то подмастерье; он сидел мертвый, окоченевший, под старой ивой.