Оторвав глаза от газеты, Камышов поднял голову, глянул — трамвай поворачивал за угол и собирался завезти неведомо куда. «Прозевал остановку!» Ноги напружинились, сами вынесли Камышова на площадку, — сунув скомканную газету в карман, он спрыгнул. И только перебегая мостовую сообразил, что еще с площадки трамвая заметил на тротуаре полицейского.

Полицейский спокойно поджидал Камышова. Снисходительно-вежливо притронувшись двумя пальцами к козырьку черной каски, он негромко спросил:

— Вам известно, что прыгать на ходу запрещено?

«Влип, — констатировал Камышов, соображая, что бы предпринять. — Как это я сплоховал? Проехать бы чуть дальше…» Полицейский смотрел чересчур спокойно, так, как могут смотреть только непоколебимо убежденные в своей правоте представители власти. Словно даже участливо вздохнув, он предложил:

— Платите штраф, три марки.

В кармане у Камышова лежали шесть марок — отдать половину своего капитала было не легко. Досадливо смотря в лицо полицейскому, он не находил, что возразить: было очевидно, что непоколебимость полицейского ничем не пробить. Рука преодолела чувство протеста и полезла в карман.

— Может, я хотел самоубийством покончить? — проворчал он первое, что подвернулось на язык, передавая три марки. Аккуратно сложив их, полицейский вручил Камышову квитанцию и ответил, с противной любезностью в голосе:

— Пожалуйста, ничего не имеем, против. Только не на улице, не таким способом, придется вызывать скорую помощь, останавливать движение, возбудится нездоровое любопытство. Порядок должен быть, — он опять приложил два пальца к каске и негромко прищелкнул каблуками, давая понять, что разговор окончен.

Камышов засмеялся и пошёл по улице. Слова полицейского сгладили потерю трех марок. «Это восхитительно! Порядок! — мысленно передразнил он полицейского. — А в голове у тебя порядок? Ты кто, социал-демократ, христианский демократ, коммунист, или какой еще Чёрт Иваныч? У тебя же, небось, мозги набекрень, всё вкривь и вкось, а туда же, порядок! Ей-ей, не жалко трех марок заплатить, сразу вся Европа на ладони! Мне до тебя дела нет, хоть в петлю полезай, только с виду порядок соблюди! Чудеса! А самое интересное в том, что, как ни крути, а каким-то боком он прав!» — неожиданно заключил Камышов.

Надвигались сумерки. Был тот час, когда потоки служащих из учреждений и магазинов уже схлынули и по тротуарам негусто торопились домой задержавшиеся. Кое-где засветились витрины. Шедшая навстречу хорошенькая немочка в кокетливой шляпке насмешливо, как показалось Камышову, взглянула на него и прошла мимо упруго-дразнящей походкой. Камышов невольно оглянулся:

— Ишь, как маркой подарила! А ничего, не часто такую встретишь. Впрочем, чего там! — отмахнулся он. — Когда-то я любопытничал, а что думает сейчас вот такая? Казалось, каждый человек — загадка и уж непременно таит в себе массу интересного. А что в нем может быть, кроме всякой сомнительной ерунды — мыслей о еде, о любовниках или любовницах, о шнапсе, мышиных забот о семье и прочего в том же духе? И не мыслей даже, а так, туманных представлений, вожделений, чего-то неопределенного и по большей части гнусноватого. Привлекательные тайны!

Он окинул, взглядом улицу — глаза поймали десятка два-три мужчин, женщин, с портфелями, с сумками; издали грохоча приближался трамвай, с тремя пока не нужно светящимися глазами.

— Ползут по улице, расплываются, как… протоплазма. Факт, протоплазма, из тысячи наберется пять-шесть думающих, умеющих осознавать свои чувства и пытаться управлять ими, а у остальных так, неосознанные рефлексы, лягушачьи подрыгиванья. Всё вместе составляет человеческую массу, а каждый в отдельности… гм, а каждый в отдельности, как никак, всё же живой человек. И ничего ты с этим фактом не сделаешь, ибо — человек! И ты, друг, не хватай через край, — мысленно погрозил он самому себе, — в дебри не забирайся. «Всё благо; бдения и сна»… и так далее. А следовательно, и шнапс и прочее в таком роде не такая уж плохая вещь, — усмехнулся Камышов.

Он прошел мимо вокзала, всё еще не отремонтированного после войны, с торчащими в небо полуразрушенными башнями над входом. Вспомнилось, что сегодняшнее настроение, которое Камышов, в шутку называл «философическим», возникло еще утром и весь день он был немного в необычном состоянии.

— С чего, собственно, началось? А, да, письмо с юга… Дремучая эмигрантская история: одни не поладили с другими, а третьи со всеми вместе, в том числе и с самими собой. Монархисты, социалисты, такие, сякие, — механика! А за ней всё та же протоплазма: мелкие честолюбия, желание «играть роль» и вообще безглазость и безликость. Кричат: на бой, на бой, бороться с коммунизмом! А скажи всей этой толпе: пойди — и умри! — мигом в кусты бросятся и — опять единицы останутся… Гм, это что-же, тоже благо? — с сомнением спросил он себя.

Днем, во власти этого настроения, Камышов сказал — одному из своих друзей:

— Вообще говоря, можно подумать, что на свете стало так пакостно, что вполне можно закрыть глаза и бежать, куда попадется. Например, — поехать в Калифорнию апельсины собирать.

— Или репатриироваться, вернуться в СССР? — улыбнулся друг.

В воздухе парило. Дождя не было дня три, но к вечеру с моря наплывала влажная мгла, нагретые камни домов и мостовых превращали влагу в душный пар. Похоже было-что идешь сквозь молочные испарения — и вкус воздуха напоминал тепловатое, начинавшее киснуть молоко.

— Репатриироваться, понятно, пускай дядя репатриируется, — подходя к отелю «Рейхогоф», думал Камышов. — А вот на Донец, рыбку половить, я бы поехал! И с каким бы еще удовольствием! Сидел бы на бережку с утра до вечера и посматривал бы на поплавок и пущай бы ни один чебак не клюнул, леший с ними, с чебаками, только бы на солнышке благорастворение воздухов вдыхать и ни о какой механике не думать! Ух, добре бы было! — даже зажмурился он от удовольствия но тотчас же открыл глаза: у отеля и дальше, перед театром, толпились англичане, можно было на кого-нибудь наскочить.

Бессознательно прокладывая взглядом путь между зелеными куртками англичан, Камышов взял немного вправо, к краю тротуара, — вдруг глаза его вспыхнули, он вздрогнул:

— Неужто?

Шагах в пяти от него стоял советский офицер. Но не это взбудоражило Камышова: советских офицеров у отеля он видел нередко. Ни один из них не заставлял его так внезапно похолодеть, подобраться внутренне, напружиниться, как сейчас: на краю тротуара, в форме советского офицера, стоял Антон. Сомнений не могло быть: острый, с резко-вычерченным носом профиль брата, упрямо посаженную на плечах голову, прямую спину и крепкую выпуклую грудь Камышов узнал бы всюду. С взвихренным чувством и бешено заколотившимся сердцем Камышов прошел за спиной брата и остановился, около театра, у пестро размалеванной афиши. Кося глазами, он смотрел на офицера; мысли его скакали наперегонки с сердцем.

Сколько раз, проходя мимо «Рейхегофа», надеялся он встретить в одном из советских офицеров близкого друга, еще лучше — одного из братьев! Думалось: почему бы нет? Шансы не велики: почему из сотен тысяч советских офицеров обязательно один из братьев или друзей появится здесь? Но случай глуп, а желание такой встречи было у Камышова огромным, до наваждения, и он всегда неуместно пристально всматривался в советских военных. И вот — мечта сбылась! Камышов посматривал на брата и лихорадочно думал: что дальше?

Антон стоял, заложив руки за спину и беспечно поглядывая перед собой. Плотная, среднего роста фигура была исполнена внушительности и беззаботности одновременно: похоже, что человек ничем не занят и бездумно предается отдыху.

— Один или еще с кем? — неслось в голове Камышова. Его бросало в жар и холод, он дрожал от возбуждения. — Надо не выпустить. Если повернет в отель, дело дрянь, придется дежурить до утра. Не ждет он машину? Тоже плохо… Ну, голубчик, сдвинься с места! — взмолился он.

Словно поддавшись мольбе, офицер легко шагнул на мостовую, пересек широкую улицу и не спеша двинулся по другой стороне, чуть помахивая левой рукой и покачивая корпусом: человек явно отправился на прогулку. Камышов вздрогнул, на этот раз от радости.

— Теперь не уйдешь! — едва не вслух воскликнул он, сорвался с места, но заставил себя идти медленно. На углу он тоже пересек улицу и пошёл шагах: в ста позади брата.

— Организуем правильную облаву, — думал Камышов, еще боясь, как бы не потерять брата. — Во-первых, нет ли случаем слежки? — Он остановился у одной витрины, у другой, незаметно присматриваясь к прохожим, завернул за угол — слежки как будто не было.

— Ну, а дальше? — беспокоился он. — Как подойти? Советчик, на него каждый глаза пялит. Надо на, пустом месте захватить…

Сумерки сгущались, прохожие редели. Антон повернул к озеру, постоял, смотря на расплывавшиеся в воде отражения огней уже спрятавшихся в темноте зданий на той стороне, закурил папиросу и опять не спеша пошёл по берегу, почти сливаясь с темно зеленым фоном обрамлявших озеро кустов. Камышов оглянулся: прохожих поблизости не было. Приняв решение, он быстро догнал офицера, шагов за пять до него приостановился и тихо, немного насмешливым голосом, позвал:

— Антоша! — и удивился, говорить, оказывается, было трудно, от волнения перехватывало горло.

Офицер быстро повернулся. В его глазах мелькнуло настороженное удивление, лицо вытянулось и застыло. Минуту он всматривался в медленно подходившего брата, тихо и твердо спросил:

— Ты?

Стараясь овладеть собой, Камышов заставил себя смотреть спокойно.

— Я. Не ожидал? — Несколько секунд они молча разглядывали друг друга. Позади послышались шаги. Теряя напускное спокойствие, Камышов заспешил:

— Дай папиросу и прикурить, при случае скажешь: немец, попрошайничал. И иди за мной, в какой дом войду, иди следом, проведу к себе. Не бойся. — Торопливо прикурив, он даже зачем-то сказал: — Данке зэр! — и пошёл вперед.

От маковки до пяток пронизанный одним стремлением — незаметно провести брата к себе, — Камышов не чувствовал под собой ног. Механически-цепко схватывая взглядом улицы, перекрестки, он постепенно подходил к своему дому, а мысль продолжала скакать: «В каком он чине? Отстал, погон не знаю. Кажись, полковничьи. Хо-хо, Антоша, в полковниках! А здоров, еще больше поширел и раздобрел. И такой же, быком смотрит… Будет баталия, братишечка, видно, таким же сурьезным остался. Сухарь, да мне что, мне твои полковничьи погоны ноль внимания, со мной разговор особый. Посмотрим, чем вы дышите, тут дело не протоплазмой пахнет, соль земли, так сказать. Положим, не соль, а всё-таки… Но как же ладно получилось!»

Глухо шевельнулось и неудовлетворение: почему Антон, а не другой из братьев? Черствоватый, самолюбивый, властный, Антон держался в семье особняком, еще в начале тридцатых годов вступил в партию и шел какой-то своей, не совсем понятной дорогой. Иногда Камышов думал о старшем брате с неприязненной горечью: «Карьерист!» — но что-то в Антоне мешало ему окончательно утвердиться в этом мнении. После школьных лет они редко встречались, а встречаясь, часто испытывали друг к другу словно настороженность и недоверие, плохо прикрываемые родственным чувством… Устыдившись, что он еще может быть недоволен, когда всё получилось так хорошо, Камышов вошёл в подъезд дома, подождал брата и, ухватив его за рукав, повел по темной лестнице.

— Только два пролета. Моя комната сразу против двери, пройдем незаметно. Тише сапогами греми, — шептал он. Антон молча повиновался.

В комнате Камышов. плотнее задернул занавеску окна, включил электричество:

— Все в порядке, прошу!

Антон оглядел комнату, перевел взгляд па брата. По краске в лице и чуть вздрагивавшим ресницам Камышов заметил, что Антон тоже взволнован, но, конечно, скрывает это.

— А ты всё такой же. Постарел только, — улыбнулся Антон, обнажив крупные крепкие зубы.

— И ты не помолодел, — в тон ему отозвался Камышов.

— Обнимемся, что ли? Лет десять не виделись, — смягчившись лицом и став; непохожим на себя, сказал Антон.

Они обнялись, поцеловались.

— А ты по-буржуйски устроился, — садясь в кресло, сказал Антон. — Диван, шкаф с зеркалом, письменный стол, лампа с абажуром. У нас не у каждого полковника встретишь.

— Так то ж у вас. А здесь почти все так живут. Можешь наглядно, и даже на ощупь, убедиться в преимуществе «капиталистической системы».

— Ты меня на агитацию не бери, — засмеялся Антон.

— Тебя сагитируешь! Да нечего времени переводить, рассказывай! А я кое-что соображу: как знал, утром полбутылку купил. Примем гостя, как положено…

Камышов достал водку, стопки, сделал несколько бутербродов. Поминутно оглядываясь на брата, он словно удостоверялся, здесь ли Антон? — и как в прежнее время, чувствовал в непринужденно развалившейся фигуре брата будто настороженность., — и такую же настороженность чувствовал к брату в себе.

— Это чудо, Костя, что мы встретились. Даже не верится.

— И мне не верится. Я всё смотрю, ты или не ты?

— И я тоже. Я тебя совсем в пропавшие зачислил. Хотя, иногда и подумывал, когда ты на мысль попадался: Костя где-нибудь на Западе заболтался.

— Поди, она мысль-то я не часто подвертывался?

— Не часто, — улыбнулся Антон. — На дело времени не хватает. Как ты попал сюда?

— Проще простого, и говорить нечего, — Камышов коротко рассказал: попал в плен к немцам, после войны скрывался от выдачи, перешел на положение эмигранта.

— Это на тебя похоже: у тебя всегда не как у людей, — пошутил Антон.

— Или наоборот. Впрочем, разно бывает. Да ты давай, рассказывай, как наши? Что со стариками? Где Володька, Алешка?

— Хорошего мало услышишь, Старики погибли, еще в сорок втором, в Новочеркасске. От голода наверно, точно я так и не смог установить. Эвакуироваться наотрез отказались: ты же знаешь, им советская власть хуже горькой редьки казалась. Алеша под Сталинградом погиб: танковым соединением командовал и в танке сгорел. Владимир три раза ранен был, но выдержал, здоровьем только слаб. В Ростове работает. Семья у него в целости, как и моя.

— И Алеша погиб? — Камышов помолчал. — Это, брат, тяжело. Это, это… — не находил он слова и горестно покачал головой. — Я почему-то его только живым представлял. И привык к мысли, что он должен был живым остаться… Я часто думал о вас, и так примирился: ну, старикам заварухи этой не перенести — и похоронил их мысленно. Ты — ловкий, так и думал, что вывернешься, с твоей специальностью, да еще в партийных кругах. А вот за Алексея и Владимира болел. Но как-то так решил, что Алеша перенесет, молодой. А оно по-другому получилось.

Налив стопки, Камышов поднял свою и рассматривал водку на свет.

— Мало ты хорошего рассказал. Что ж, выпьем за погибших. В голове мутится: скольких покосила война, столько мучений принесла — и всё без толку.

Выпив водку, Антон поставил стопку на стол и исподлобья посмотрел на брата:

— Ну, не совсем без толку. Для нас толк есть.

— Это для кого же для вас? — недоверчиво покосился Камышов.

— Для Советского Союза, конечно, — Антон смотрел насмешливо и словно свысока.

— Гм… В чем же толк? В голодовке прошлого- года, в «укреплении колхозов», в «переходе от социализма к коммунизму»? Или в том, что концлагерей стало больше, а людей поменьше?

— Сел на своего конька и поехал, — усмехнулся Антон.

— Можешь не перечислять: это я лучше тебя знаю. Бери выше: половина Европы у нас в руках, на Востоке дела в нашу пользу и мы сила, могущая во весь рост ставить свои условия. А завтра — диктовать будем. Понятно, в нем толк?

— Чего же не понять, азбука не хитрая: жми, дави людишек, чтобы из них сок пошёл. Заводи всемирный колхоз — яснее ясного!

Антон засмеялся:

— А у тебя старая азбука: свобода, равенство, братство, мир и любовь на земле? Всё еще в бабушкины сказки веришь?

— Допустим, что так, — уклонился от ответа Камышов. — Но вы-то ведь тоже этими сказками козыряете? Других-то не имеете?

— Сказки, друг, существуют для наивных простаков, — заметил Антон. — Без них не обойдешься. А верить в них и действовать по ним могут только политические импотенты. И неизменно с проигрышем.

— По каким же сказкам вы действуете, можно осведомиться? — спросил Камышов. — И вообще, во имя чего, зачем? Зачем вы мир в ловушку загоняете? Неужто — всё-таки ради «рая земного», ради коммунизма? Так в эту сказку ты и сам не веришь!

Антон встал, прошелся по комнате, постучал папиросой по крышке портсигара, лицо его замкнулось и поскучнело.

— Напрасный разговор затеваешь, Костя. Всё равно мы с тобой не сговоримся, значит, и говорить нечего.

— Как же напрасный? — возразил Камышов. — Надо же понять, чем вы теперь живете. Не люди, не народ, а вот вы, управители, погонялы. Не шутка: мир трещит, а ты — напрасно!

— А ты все в печальниках мира состоишь? Тебе больше всех надо? — усмехнулся Антон. Закурив папиросу, он продолжал: — Мир… А если: он лучшего не заслуживает, твой мир?

— Гм, это занятно. Что же, презрение ко всему и ко всем? И потому — гни его в бараний рог?

— Не презрение, а учет реального положения. Мир твой сам просится, чтобы его к рукам прибрали.

— Это каким же образом?

— А таким… Ты, Костя, неисправим. Как — в детстве: а зачем? А почему, для чего?.. Ладно, будем говорить, только, будь добр, поменьше жалких слов, — уже нетерпеливо продолжал Антон. — Ты оговоришь: рабство, миру грозим. А ты подумал, него он хочет, твой мир? Не стоит он, как завороженный, перед нами, и втайне, где-то в потаенном углу сознания, не ждет нас? Ведь он лжет, сам себя обманывает, когда протестует, потому что втайне сам нас ждет и ни на что больше надежды не имеет. Он уже наш, вот, в руках у нас, потому что ему жить нечем, верить не во что. Откуда у него настоящая воля появится? Кто ему веру даст, кто дальше поведет, кто научит? Демократия твоя? Он и нам может не верить, противиться, но раз у него другой веры нет — всё равно ему конец! Пройдет сквозь огонь и воду, переплавится, перегорит — что-то новое получится. В этом и программа вся.

— Новое — коммунизм? — спросил Камышов.

— А, марксизм, ленинизм, коммунизм — тоже жалкие слова! — махнул рукой Антон. — Дело не в них, а в том, что старым больше жить нельзя, а новое, по вечному правилу, рождается из крови и огня. Наше дело — торопить его приход а какое оно будет, дьявол его знает, но будет — не по бабушкиным сказкам и жалким словам.

— Ты не допускаешь, что новое может появиться более мирным путем, без твоих «крови и огня»?

— Чепуха! — отрезал Антон. Он ходил по комнате и непрерывно курил. — Без нас было бы гниение, а не мирный путь. Ты возьми такой пример: если бы не было нас, то-есть «угрозы коммунизма», выдумали бы американцы план Маршалла? Проводили бы они у себя социальные реформы, помогали бы отстающим странам? Нет ж еще раз нет. Мы их заставляем шевелиться, — не важно, каким путем, важно то, что без нас гони сгнили бы. Вот тебе и прогрессивная роль коммунизма: так или иначе, но мы заставляем мир переделываться.

— По разному можно заставлять. В жизни острых углов и без вас хватает, и сама жизнь заставляет в конце концов к новому переходить. Новое, старое — в этом ли дело? А то, что человечеству нужно, и без вашего участия появилось бы, как говорят, нормальным путем…

— Ничего не появилось бы, — перебил Антон. — Осталась бы розовая водица, бордель, а не новое.

— А вы что создаете?

— Хаос. А из него новые формы возникнут. Новое из хаоса появляется, а не из борделя, в этом вся разница…

— Я же и говорю, что хаос разный бывает — заметил Камышов. — Ты говоришь, воли нет, в разброде мир? Хаос воли и Может создать огонь воли — за ним и вера появится. А твой хаос в лучшем случае кончится войной: общим крахом.

— Тоже чепуха, — отмахнулся Антон. — Войны, какую вы себе представляете, не будет: она нам не нужна. А демократия твоя на нее не решится: для войны нужно кровь в жилах иметь. Мы без войны обойдемся: Азию к рукам приберем — демократы твои сами на, поклон прибегут, чтобы торговлишку с ними завести. Что у них, кроме торговли, осталось? Раз нет у них веры ни: в Бога, ни в дьявола, что им защищать? Шкуру свою? Она не дорого стоит. Ничего не поможет: лет через пять и Европу заберем. Тогда Америку на замок запрем: пусть преет в собственном соку. Мы её одним фактом своего существования заставим так перемениться, что она тем же, что и мы, станет. — Замолчав, Антон остановился у шкафа и исподлобья посмотрел на брата. Зеркало отражало его широкую сильную спину. — Ну, что скажешь?

Камышов сидел, перебирая край скатерти. Вздохнув, он медленно ответил:

— Ничего, пожалуй, я тебе на это не скажу, кроме того, разве, что… сумасшествием веет от твоих слов. Безумие, братец мой, бред…

— Безумие! — передернул плечами Антон. — А ты всё в разум веришь? Разум нужен немногим, тем, кто ведет, кто знает, что делать, а остальные… остальные — весь мир безумствует, у каждого пустота или каша в голове, всё трещит и с ума сходит, а ты — безумие! Жалкий твой довод…

— Какие тут доводы! — перебил Камышов. — Разве тебя убедишь, раз ты до такой точки дошел? Ты вот что только мне скажи: что тобой-то лично управляет? Почему ты во всё это веришь, если тебя самого от таких мыслей тошнить должно? Ведь ты поклонником хаоса никогда не был, ты всё себя утверждал, а в хаосе какое же утверждение? Что тебя заставляет коммунизму, советчине подчиняться?

Антон ответил не сразу. Затянувшись папиросой, он выпустил к потолку клуб дыма потом уперся в брата упрямым взглядом и твердо сказал:

— Я с хлюпиками никогда не был. И голову свою подставлять, как баран, не намерен. Я неловок действия. В моем действии — мое утверждение. А остальное — внешние атрибуты. Вот тебе и кредо мое.

— Не очень сложно, — покачав головой, отозвался Камышов. — Еще вопрос: и много вас там, таких, как думаешь?

— Немного, но хватит, — усмехнулся Антон и отвел свой взгляд. — Разные есть, есть даже в сказки верящие. Понимающих не много, да много и не нужно. Тебе не нравится: не сложно, примитивно. А можешь ты без примитива обойтись? Дело в открытую идет: или в одну сторону, или в другую. Сложностью не отделаешься, не спасешься. И с массой, можешь ты без примитива управиться? Хоть ври, а подавай ей чёрное или белое, она в> твоих нюансах не разбирается. Она — сама жизнь, прущая на рожон без разбору, — много надо, чтобы её скрутить? Она сама себя скручивает, потому что разобраться ни в чем не умеет. А мы ей еще веру даем. Hie нравится вера? Принудить к ней: стерпится, слюбится. Святейшая инквизиция провозглашала: «принудь придти на пир» — не одинаково? Верно, устают люди, отходят, бегут, сопротивляются, — и концлагери нужны, — да всё равно идут: куда они денутся? Не хотят, а идут. Стадо стадом останется и за вожаками куда хочешь пойдет. А вожаки, организаторы, всегда нужны, они были и будут, тем более теперь, в машинный век. Попробуй-ка сейчас без организаторов обойтись — ничего не выйдет. Наша задача и есть — взять стадо в шоры, направить, хотя бы и по отвергаемой дороге: это дела в конечном счете не меняет. Всё равно в одном котле сидим…

— Да, — протянул Камышов. — А стадо-то всё-таки из людей. И мы с тобой не боги, чтобы им по своему распоряжаться. Может, помогать надо стаду, а не на заклание его вести?

Антон покосился на брата и, ничего, не ответив., сел в кресло.

В комнате повисла тишина. Камышов поднялся с дивана, подошел к окну, раздвинул немного занавеску — темная пустота за окном, едва освещенная с боку тусклым газовым фонарем, казалась глухой и мертвой. Камышов присел на край письменного стола — и комната, в холодном тумане табачного дыма, была полна неоткликающейся, будто враждебной тишины.

— Много ты наговорил, — задумчиво начал Камышов, — а пожалуй, только доказал, что и у тебя сумбур в голове. И сумбур-то особенный: послушать — много дельного говоришь, живого, а вникнуть — мертвечиной несет… Знаешь, я сейчас подумал, что одно обидно: мы русские, сулили миру новый свет показать, откровение принести. Революцию устроили, потом вы, коммунисты, пыжились, из кожи вон лезли, Россию на дыбы подняли. Теперь и других туда же тянете. И верно, удивили: весь мир на Россию с надеждой смотрел, и сейчас еще многие от вас чуда ждут… И ведь обиднее всего, заметь, то, что действительно могли мы, — ну, если не новый свет, то хоть, щелку в него приоткрыть, — могли, потому что здоровый же мы народ, и есть у нас качества, которых у других, может, в самом деле нет и которые здесь нужны. Потому нужны, что, ты прав, нечем больше людям жить, оттого и идет всё кувырком. Могли — да не сделали, потому что вы огрубили, испохабили наше дело, испоганили его в конец. Вы к нему не по-человечески, не по жизненному подошли, а с грязными руками, со схемочками вашими, с «железом и кровью», — а кроме них вы ничего не знаете и знать не хотите. Человеческое вы уничтожили, оставили одно животное — и угробили этим мечту человеческую. А теперь всякую чушь несете, в оправдание свое. Обанкротились, а сознаться не хотите, и лезете на рожон, как ты сказал. Ну, и кончится всё — пшиком. Пожаром кончится, в котором мы все сгорим. Позором великим кончится — и в этом главная вина на вас, «организаторах», утверждающих себя…

Антон сидел, глубоко утонув в кресле, огрузший, с прикрытыми веками глазами.

— Опять жалкие слова говоришь, — нехотя возразил он. — «Мечта», «позор». В чем твоя мечта была? В тех же сказках? В брюхе сытом? А позор — кто о нем вспомнит через сто, двести лет? Грош цена ему будет, он в историю уйдет. А история важна только архивным душам… — Помолчав, он открыл глаза, усмехнулся. — А я, Костя, другое подумал. Ты такой же остался, как был, и переучиваться не хочешь. А такому, понятно, трудно теперь жить. Я и посоветую тебе, по-братски: езжай ты друг, лучше всего куда-нибудь на Огненную Землю, женись там на экзотической туземке, и живи. Может быть, своей смертью помрешь. Уединись, если, конечно, ранней смерти себе не желаешь или в быдло превращаться не хочешь.

Камышов засмеялся. Смех получился невеселым, а лицо его вдруг стало похожим на лицо Антона.

— Уезжать? Нет, браток, никуда я не уеду, — возразил он. — Я делом займусь. Не быдло, а людей буду против- тебя утверждать. Мечту восстанавливать — ту самую, которую вы от сытого брюха отличить не можете. Ты в одну сторону, а я в другую: против тебя.

Антон хмуро посмотрел на брата:

— Пустое дело, не советую. Ты спрашивал, сколько нас, — а вас сколько? Решает сила — где она у тебя? Чем ты её создашь? Призывом к «нормальной жизни»? Этим не зажигают: материал не горючий. В чем твоя вера? Ты убеди меня — и я за тобой пойду. Может, без оглядки побегу. Чем ты меня зажжешь? Ты здесь на свободе — попробуй в твою веру хоть здесь людей обратить, что получится? Кто за тобой пойдет, кто тебе поможет? Пустые разговоры!..

— Решает не сила, а идеи и люди, ты сам это знаешь. Ты на себя надеешься? А забыл, что мы — от одних отца и матери?

Антон поднял голову — Камышов с вызовом смотрел на него.

— Ошибку, дорогой мой, даешь, — распаляясь, продолжал Камышов. — И ошибка твоя в том, что ты самой жизни не веришь, не доверяешь ей, а потому и считаешь, что её «организовывать» нужно, всегда и всюду, до всякой мелочи последней. Потешу у вас, «организаторов», и люди — только стадо, и его постоянно взнуздывать надо. А они кроме того еще и люди. И вот они-то и есть сила. У меня союзников миллионы, — столько, что все вы, «организаторы», без остатка потонете в них. На стадо рассчитываете, на бессловесность, на то, что вы стадо в железы взяли? И думаете, что вы стадо это в животных или в рабов покорных превратите? Ошибаешься: никогда вам этого не добиться! Выньте у человека мозг и душу — тогда согласен, а до этого — нет большего вам врага, чем стадо человеческое. Верно, вы хитры, умны, умеете стадо вокруг пальца обводить, да это до поры, до времени: у стада ведь не только желудок, а и чувства человеческие есть. И вожаки другие найдутся. Заметь: в нашем прошлом все было, трудности, муки, жестокость, — а вот вашего, вами заведенного порядка, еще не было. Потому что русский человек умел всякое скотство и жестокость душевным теплом лечить, сглаживать, и этим преодолевал и скотство свое, и муки. А вы от тепла-то, от души отказались, на одно брюхо да на хитрость поставили, — от них и весь ваш порядок, на «огне и крови» построенный. Так ведь и лисица, и волк только хитростью и брюхом живут — с ними вы людей сравняли? А себя в богов превратили? Ну, раз не было этого никогда у нас, то и не будет: не вы нас, а мы вас в порошок сотрем. Сама жизнь, вот эта «нормальная», серенькая, с которой вы ничего сделать не можете, как ни насилуете её, измочалит вас. Потому что вы руку на то подняли, на что не человеку её поднимать. И этим только себя искалечили, свою душу уничтожили — от этого и бесчеловечие ваше, от этого всё, к чему ни прикасаетесь вы, сразу в мертвечину обращается. А у людей душа жива, расшевелим её — от вас одно скверное воспоминание останется…

Антон передернул плечами, деланно зевнул, посмотрел на часы.

— Что ж, попробуй. Тебе не запретишь. А мне пора, половина второго. Завтра ехать, вставать рано. Провожай меня.

— Иди. Обо всем переговорили, больше не о чем.

— Да, разговорчик чисто русский получился, — пробормотал Антон, не смотря на брата и надевай фуражку. — Говорил тебе, не надо затевать: разговор вполне бестолковый. Ну, выпроваживай меня.

Следя за братом, Камышов не сдвинулся с места. Он успокоился после своей вспышки, в глазах его засветился уже насмешливый огонек.

— Я тебя не держу, иди.

Антон удивленно взглянул.

— Я подумал: а пусть сам идет, — насмешливо продолжал Камышов. — Может, нарвется на кого, глядишь, до МГБ дойдет, что полковник Камышов был у брата-эмигранта в гостях. Что тогда и в вашей самоутверждающейся личности получится, хотел бы я знать?

Антон нахмурился:

— Дуришь, Костя. Этим не шутят.

Смеясь, Камышов достал ключи и пошёл к двери.

— Эх, дорогой, тут, поди, и собака зарыта! Конечно, шучу, а ты, Аника-воин, перепугался. И с перепугу идеологическую надстройку над базисом страха возвел. Ну, не так разве? Ты подумай об этом хорошенько, на досуге, — с издевкой шутил он, открывая дверь. Ничего не ответив, Антон молча вышел.

Спускаясь по лестнице, Камышов посвечивал карманным фонариком перед собой, на широкую спину идущего впереди брата; в голове плыло обрывками: «Вот и все. А чего другого можно от него ждать? Упрям, чертушка. Ой, упрям! Крепкий орешек, — а раскусывать надо. Ничего не поделаешь: зубы обломай, а раскуси. Задача!»

Выпустив брата на. улицу, Камышов показал направо:

— До угла дойдешь, поверни, увидишь вокзал. А там и отель твой.

Антон полуобернулся, протянул руку:

— Прощай, сказочник.

Камышов задержал его руку в своей:

— Надо бы на тебя злиться, да злости нет. Видно, вас не переучишь, авось сама жизнь выучит. Как говорится, не поминай лихом, и я тебя так не помяну. А там, глядишь, перемелется, — да молоть-то, заметь, вместе бы надо, чтобы вместе из ямы выбираться. Так, что ли?

Антон освободил руку, насмешливо сверкнул глазами:

— А может, порознь удобней? В целом всё равно выйдет вместе, — не ожидая ответа, повернулся и пошёл.

«Нечего выкручиваться!» — мысленно откликнулся Камышов. Он постоял, посмотрел вслед, пока фигура брата не растаяла в тени домов. Шаги замолкли — ночная тишина стала непроницаемой. Камышов глубоко и спокойно вздохнул! На душе было тихо и только чуть грустно. «Что ж, всё ясно, как тульский самовар. И можно ложиться спать», — улыбаясь, прошептал он и поднялся к себе.