Вопросы императора были отрывисты и резки:
- Я заснул? - Да.
- Долго я спал?
- Минут восемь или десять. Может быть, больше.
- Вы вставали?
- Вставал.
- Ходили? - Ходил.
- Как вы смели!
- Я окликал вас, но вы не слыхали.
- Вы должны были позвать других!
- Я не хотел, чтобы они увидели это.
Он спокойно показал глазами на револьвер. Вильгельм быстро взглянул туда же и повторил:
- Да. Это. Пожалуй, вы правы. Да. Это. Садитесь. Вы брали это в руку? Он не так лежал.
- Да, брал.
- И положили обратно? Благодарю вас. Отчего вы не садитесь? Садитесь, пожалуйста. И, конечно, вы теперь свободны, понимаете? - можете идти куда угодно. Я даже не беру с вас слова, что вы не будете снова драться со мною. Деритесь!
- Благодарю вас. Я буду драться. Вильгельм вежливо наклонил голову:
- Я искренне сожалею об этом, господин профессор. Вы - благородный человек. Моя жена узнает об этой ночи.
Русский также вежливо поклонился. Вильгельм благосклонно взглянул на его бледное, чересчур скромное, чересчур ученое лицо и добавил:
- Но Германия об этом не узнает. Ей совсем не надо знать, что ее император в течение десяти минут был... обыкновенным смертным человеком, не так ли? Я позвоню. Мне хочется видеть теперь кого-нибудь из своих, вы понимаете?
Когда вошел адъютант, император, покраснев от гнева, долго мерял его сверкающими глазами - и крикнул так громко, что вздрогнули оба, и адъютант и пленный:
- Вина!
И еще долго и молча сердился, краснея, пока старый и невинный камердинер, личный слуга императора, не внес новой бутылки шампанского; но и его окинул тем же гневным взором и также громко крикнул:
- Ну? Вон, - живее! - и весело рассмеялся, показав глазами на испуганную согнутую спину старика: - Вы видите, какие они. Ничего не понимают! Берите сигару и курите. Пусть это будет наша трубка мира.
- Или перемирия? - улыбнулся русский.
- Тоже превосходная вещь! - решительно ответил император, дымя сигарой. - Курите. Надо дать отдых нервной системе. Старик Гинденбург говорит, что эту войну выдержит тот, у кого нервы крепче! Silence! [Молчание! (фр.).]
Несколько минут оба молча курили. И только теперь, когда человеческий голос, всегда чужой и тревожный, не нарушал тишины глухой комнаты, почувствовал император все блаженство возвращенной жизни. Мысли были смутны и бежали где-то поверху, как облака в солнечный день, а все тело радовалось до томления, до желания смеяться и петь. С чувством необыкновенного удовольствия Вильгельм осмотрел комнату, благосклонно остановил взор на пленном, добродушно оценивая его как очень милого человека, и сосредоточил внимание на стратегической карте. От нее веяло простором и свежестью, как от весеннего дня, зовущего на дальнюю прогулку; ее путаные линии и условные слабые краски, ее еле видимые мелкие названия преображались в леса и горы, в широкие реки, над которыми перекинуты мосты, в тысячи городов и селений, полных шумного и торопливого движения.
Где-то за дверью сменяли караул. Приглушенный шепот команды, осторожный, но размеренный и точный топот подкованных сапог, стук приклада о деревянный пол - и снова тишина. Гранд-отель спал. И канонада стихала, удаляясь, или и для дерущихся наступал тот момент непобедимого утомления, что наступает перед рассветом, когда безвольно цепенеют усталые тело и дух. Как большие собаки во сне, отрывисто лаяли одинокие орудия. Охваченный радостным беспокойством, Вильгельм подошел к окну и отдернул драпри. Хотел открыть окно, но тугая рама не поддавалась усилию слабых рук, и пленный вежливо помог, толкнув раму ладонью. В распахнувшееся окно дохнуло свежестью почти летней ночи и запахом гари.
- Надо немножко воздуху, - сказал император, улыбаясь.
- Да, здесь очень душно, - согласился русский.
Они оба стояли у окна, Вильгельм у самого подоконника, пленный немного сзади. Зарево над крышей еще мутно искрилось, и небо было черно; но круглые камни мостовой слегка посветлели - ночь близилась к концу. И внизу было все также тихо и безмолвно; а по дальним улицам ровным гулом водопада, никогда не спящего, грохотали обозы. Вслушавшись, можно было отличить тяжкий придавливающий грохот орудий от тарахтенья возов и кухонь, частое цоканье кавалерийских копыт и ритмичный, еле слышимый, но могучий в своей непрерывности топот пехоты. Влажными, предрассветными гудками пролагали себе путь автомобили. Где-то в вышине и далеко гудели аэропланы, как тугие струны, и весь теплый воздух был полон бессонья и томительных стремлений.
"К Парижу!" - подумал император, и сердце его застучало ровнее и громче, как под рукой барабанщика. Небольшой звездой на карте, без улиц и людей, на мгновение представился ему мировой город, и туда двигался этот людской поток, увлекая за собою и его душу, жадную, как душа варвара, ищущего завоеваний и добычи. Улыбка сошла с его побледневшего лица; усы хищно топорщились. "К Парижу!" - бормотал он все громче магическое слово, вздрагивая от томительных хищных вожделений, - и, обернувшись, хотел что-то громко сказать своему адъютанту, тихо дышавшему за спиною. Но это не был адъютант, император забылся. Это был какой-то бельгийский солдат, пленный, черт знает что! Лицо Вильгельма исказилось гримасой, и недоговоренные слова камнем упали в душу.
- Вы что-то хотели сказать? - спросил русский.
- Ничего. Закройте окно! - раздраженно приказал император, отходя.
Пленный исполнил приказание и спросил:
- Прикажете задернуть и драпри?
- Да! - также резко ответил Вильгельм и нехотя добавил: - Пожалуйста.
Тяжелые драпри сдвинулись. Стало угрюмо, глухо и душно, и мигающее пламя свечей, всколыхнутое свежим воздухом, было неприятно в своей молчаливой, бестолковой пляске и приседаниях. Если бы не этот русский, он снова открыл бы окно и долго и с наслаждением слушал бы энергичный шум движущихся вооруженных масс, остался бы совсем один, погасил свечи и слушал бы долго, питая душу образами победы и величия... но этот господин! И нельзя просто приказать ему уйти; те десять минут, когда он держал в своих руках жизнь императора и судьбу Европы, дают ему какие-то странные, совсем особые права.
- Что же вы не садитесь? Садитесь.
Пленный сел, положив ногу на ногу.
Вильгельм, прищурившись, взглянул на его рваный сапог и спросил:
- А скажите, господин профессор: вы поступили так с револьвером... не из трусости? О, конечно, я говорю про моральную трусость, вы понимаете?
- Нет.
Вильгельм подумал и с некоторою торжественностью произнес:
- Я вам охотно верю. Это было бы слишком глупо и ничтожно. Но догадываетесь ли вы, господин профессор и истинный гуманист, - Вильгельм сделал свой взгляд суровым и устремил его прямо в глаза пленному, - но догадываетесь ли вы, кто именно спас меня, императора Германии? Нет? Ну, кто удержал вашу руку, уже взявшую это? Нет? Кто, наконец, направил вашу волю по... неисповедимому пути?
Пленный в недоумении покачал отрицательно головой, а Вильгельм встал, выпрямился, как перед фронтом, и торжественно поднял к потолку левую коротенькую руку:
- Бог! Вот кто спас императора Германии.
И низко, почти театрально склонил голову, как бы шепча благодарственную молитву. Русскому надо было встать на время короткой молитвы, но он не встал, и эта непочтительность не понравилась императору. Медленно опустившись в кресло, он неприязненным взглядом окинул задумчивое лицо пленника и коротко бросил:
- Вы атеист, конечно?
- Не знаю, нет.
- А! это искренно. "Не знаю!" Но, допуская существование Бога, - император иронически шевельнул усами, - вы никак не можете допустить, чтобы Бог захотел спасать германского императора. Не так ли?
Пленный подумал с минуту и серьезно ответил:
- Также не знаю! Не удивляйтесь. Все мое мышление направлено по другому пути, и самому мне, конечно, ив голову бы не пришло то, что вы сказали так прямо и с такою уверенностью. Бог! Но когда вы встали и подняли руку к небу, мне вдруг показалось это... очень серьезным. Вы позволите мне быть немного резким?
Вильгельм решительно ответил:
- Можете.
- Я постараюсь не злоупотреблять...
- Можете злоупотреблять. То большое зло, которого вы не сделали, дает вам право на это маленькое зло. Итак?
- Итак, прежде я ответил бы, что вас спасла моя воля. Но за это короткое время войны я узнал многое, о чем не думал раньше, и увидел мою душу в новом свете. Да отчего не допустить, что вас охраняет чья-то высшая воля? Очень возможно. Но не думаете ли вы, что это не Бог, а - дьявол?
- Дьявол?! Да вы с ума сошли.
- Вас оскорбляет это? Но, принимая в расчет все окружающее, эту неумолкающую канонаду крови, страданий, которых я был свидетелем, этих расстрелянных заложников... я никак не могу связать это с именем Бога. Впрочем, я не настаиваю; может быть, и Бог, - отчего не допустить и Бога? Вильгельм в крайнем недоумении пожал плечами.
- Странно! Очень странно! Вы делаете такую маленькую разницу между тем и другим?
- Точнее - никакой. И это второе имя, дьявол, мелькнуло у меня лишь как отголосок старых и общих религиозных представлений: рутина мыслей, вы понимаете? Важно то, что я допустил чью-то высшую волю. Но я допустил ее еще раньше, до вашего возгласа, когда вы еще спали, а в моей руке был револьвер и возможность мгновенно изменить весь ход событий. Но я подумал: какое право имею я менять ход всех событий? И еще тогда мне стало ясно, что этого права у меня нет и быть не может, что мое назначение в войне твердо ограничено тем местом, которое я занимаю, и не может быть иным. Как солдат, я должен сражаться храбро, быть стойким, убить столько-то ваших солдат и быть убитым самому, это мое право и обязанность, но не дальше того. Иначе - дикая чепуха и неверное решение задачи!
Вильгельм пренебрежительно пожал плечами:
- Восточный фатализм?
- Нет, просто знание своего места в процессе и разумное чувство меры. Для правильного решения небывалой проблемы, поставленной перед миром, каждая цифра должна значить то, что она значит, и твердо занимать свое место в определенном ряду. Я ясно почувствовал это еще давно, еще в тот день, когда сказал себе: теперь я должен быть бельгийским волонтером и драться с пруссаками. И больше ничего: быть волонтером и бить пруссаков.
Лицо Вильгельма выражало нетерпение. При последних словах пленного он вскочил с места и яростно заходил по комнате, бросая гневные фразы:
- Бить пруссаков! Так они говорят. Волонтеры! Жалкие комбатанты, только раздражающие моих храбрых солдат! Или вы не понимаете, сударь, что вашим благородным участием вы усиливаете сопротивление этого маленького коммерческого народа, который иначе давно уже признал бы мою волю. Это вы и вам подобные слепцы принуждаете меня стереть его с лица земли! Где ваша Бельгия, которой вы так храбро помогали? Я разрушаю ее последние камни. Бить пруссаков! Вы слышите рев впереди нас? Пока мы болтаем, мои молодцы движутся к Парижу - к Парижу, сударь! - через две недели все вы будете сметены в море, как сор!
- Может быть. Но когда происходит взрыв, частицы окружающей материи должны оказывать сопротивление расширяющемуся газу. Иначе взрыва не будет, вы понимаете? И чем плотнее материя, чем крепче ее сопротивление, тем яростнее взрыв. И я - я только частица материи, оказывающая сопротивление. В этом мой долг.
Вильгельм внимательно взглянул на бледное серьезное лицо пленника и воскликнул полушутливо, с казарменной резкостью:
- Тысячу чертей в эту русскую голову, я ничего не понимаю! Частица материи, оказывающая сопротивление. Сопротивляться, чтобы вернее погибнуть! Уверяю вас, господин русский, что никто из ваших товарищей по фронту не думает, как вы. Быть может, они просто глупы, но они хотят победить, а не гибнуть... для правильного решения задачи. Вы смешали пулемет с кафедрой, господин профессор, это просто нелепо!
Русский ответил:
- Почему вы думаете, что я не хочу победы? Нет, я также хочу победить, иначе я был бы плохим солдатом и изменил моему цифровому значению. Я уже сказал вам: вас победят!
Вильгельм надменно выпрямился.
- Кто?
- Частицы материи, оказывающие сопротивление. Волонтеры и жалкие комбатанты. Женщины и дети. Воздух, люди, камни, бревна и песок, все, что вашим взрывом брошено кверху, - и оттуда свалится на вашу голову. Вы погибнете под обломками, и ваша гибель неизбежна!