ЗАПИСКИ ПОЛИТИЧЕСКОГО ЗАЩИТНИКА О СУДАХ СТОЛЫПИНА
ИЗДАТЕЛЬСТВО ВСЕСОЮЗНОГО ОБЩЕСТВА ПОЛИТКАТОРЖАН И ССЫЛЬНОПОСЕЛЕНЦЕВ
МОСКВА, 1931
ПРЕДИСЛОВИЕ
Литературно обработанный материал С. Анисимова представляет весьма занимательнее чтение с историческим уклоном.
Внимание читателя захватывается фатами, нашумевшими в свое время не столько своей революционной значимостью, сколько пошлостью военно-следственных инсценировок и комедий судов "кисельной юстиции" столыпинской эпохи.
Таковы записки автора о Кутарбитской истории, повествующей о творимой легенде "боя" между конвоем и арестантами,-- легенде, выдуманной старшим конвоиром в оправдание своего преступления, которое заключалось в организованном убийстве 22 арестантов на деревенском этапе.
Сюда же относятся еще две записки Анисимова, из коих одна передает инсценировку следствия и суда над Рапопортом -- мнимым убийцей екатеринославского генерал-губернатора Желтоновского, а другая представляет картину суда над Рогозиным, -- таким же мнимым убийцей начальника Тобольского централа -- Богоявленского.
Как уже сказано мною, эти три очерка написаны очень занимательно и литературно, но, те сожалению, в них нет попытки классового анализа царского суда и (военно-полевой юстиции, точно так (же, кате нет разбора и политических убеждений или позиций обвиняемых.
Очевидно, это было трудно сделать автору неопределенных политических убеждений. Но вот перед нами более серьезные дела,-- это записки защитника о суде над революционными рабочими; дружинами, захватившими в 1905 г. всю Екатерининскую жел. дор., по обе стороны которой на целом ряде заводов происходили вооруженные столкновения рабочих с правительственными войсками. Дальше следуют записки: автора о судебном процессе, возникшем в результате бунта арестантов в Тобольской каторжной тюрьме.
Оставляя этот процесс тобольских каторжан в стороне, отметим, что он написан не плохо и дает действительное представление о борьбе социализма с ре акцией. Автору удалось ознакомить современного читателя с порядками в каторжной тюрьме царского периода, толкнувшими людей на отчаянный протест. Он сумел показать, как мужественно держали себя люди, обрекшие себя на борьбу, которую они продолжали и в неволе.
Что касается восстания на Екатерининской жел. дороге, то автору необходимо было оказать нечто большее, чем он сообщает. Если бы Анисимову удалось дать классовый анализ событий революционной борьбы, пожаром охватившей весь юг не только по линии Екатерининской жел. дороги, но и во всем прилетающем заводском районе Криворожья и Донбасса, его работа являлась бы ценным вкладом в историю 1905 г., но, к сожалению, автор увлекся другим. Защитнику-радикалу оказалось не под силу то, что ему удалось в изображении интеллигента Тохчогло. При зарисовке массового процесса, где фигурировали почти исключительно рабочие, нужно было отметить классовую подоплеку всего процесса, а не мелочи в роде молитвы в церкви, явно инсценированной с целью избежания смертного приговора. Ему понадобилось другое, а именно: задним числом показать и доказать, что царский суд, нарушая всякие божеские и человеческие законы, а главное судебные процедуры, дробил кости революционеров с беспримерной жестокостью и опять же незаконно. Коротко говоря, автор красочно повествует, как генералы чинили суд и расправу над невинными, причем бездушие этих господ доходило до того, что после вынесения смертных приговоров они позволяли себе даже ходить на балы, играть в карты и спокойно носиться в вихре вальса с "Молодыми барышнями". В этом смысле палитра автора очень сочна, но он сам не видит, что говорит прозой. Классовая позиция военных юристов -- "победителей" иной и быть не могла, о чем "уж сколько раз твердили миру".
Однако, чтоб убедительней была подлость военно-полевой юстиции, творившей суд даже над невинными, Анисимов прибегает к своеобразному приему, он чуть ли не всех обвиняемых превращает либо в {невинных младенцев типа Рапопорта, либо в обывателей. В обывателей он превратил веек дружинников, действовавших с оружием в руках по всей Екатерининской дороге на ст. Горловка, Енакиево, Екатерининская и т. д. В его изображении все эти обыватели не ведали, что творят", а вот столыпинская юстиция через 3 года вынесла 32 смертных приговора политическим младенцам. Нет сомнения, что среди судившихся были и обыватели, но смысл исторической записки бывшего защитника приобретает иной характер, когда знакомишься у него же с поведением подлинных революционеров, знавших, что они делали.
Анисимов несомненно талантливый литератор и, очевидно, был не плохим политическим защитником. Однако, ежели он своих подзащитных представлял в свое время обывателями перед судом, то это дело простительное и понятное, но теперь перед судом истории и пролетарским "судом -- это уже дело другое и... в значительной степени искажает историческую действительность. Между тем сообщаемые автором факты несомненно заслуживают внимания читателей. Нужно только иметь в виду, что вся работа Анисимова пропитана либерализмом с начала до конца.
Конечно, Анисимюв -- радикал в хорошем смысле -- в нем много человеколюбия в духе толстовского всепрощения и отсутствует звериная ненависть к пролетарской революции, которую он принял. Его нельзя сравнить с теми "радикалами", которые в знаменитых "Вехах", благословляя штыки и тюрьмы царского правительства, как средство защиты "интеллигенции" от "народа", продемонстрировали в качестве идеологов буржуазии лютую ненависть к пролетариату, оду зоологическую ненависть, в которой захлебывается разложившийся в конец либерализм эмиграции.
В прошлом Анисимов выступал на судах не только как политический защитник, но он умудрялся превращать процессы против революционеров в суд над "Шемякиными судьями", как, например, это случилось в деле о Кутарбитской трагедии. Однако, как истый всепрощенец, он находит искры божьи под мундирами и некоторых бывших военных судей-генералов, он отдает им должное, как компетентным юристам (таков, например, генерал Кригер), а других бичует, как бездушных манекенов, карьеристов и т. д.
Однакоже, не в этом суть. Приходится, конечно, сейчас недоумевать при чтении некоторых ламентаций автора, возмущенно протестующего против смертных приговоров, подтвержденных Столыпиным и конфирмованных бар. Каульбарсом, точно от этих прожженных помещиков-палачей можно было ждать чего-то другого в отношении своих классовых врагов. Автор по простоте душевной пытается задним числом иронизировать над Столыпиным, "будто бы" не заметившим, что в докладе Каульбарса имеется 8 смертных приговоров. Эта ирония неуместна, ибо мы знаем, что все это было столь же в порядке вещей, сколько и лицемерие "спешного думского запроса" по поводу суда и приговора в Екатеринославе, и прохождение этого запроса волокитным порядком, и "опоздание" телеграмм, пришедших после казни восьми.
Автору и невдомек, что и судьи, и Кульбарс, и вся черносотенная царская общественность одним миром мазаны и иного исхода процесса и не хотели. Поэтому зеркало автора оказывается несколько кривым и затемняет основную расстановку сил того времени, в частности на Екатерининском процессе. Нет сейчас нужды превращать рабочих дружинников в обывателей и отдавать должное лишь 8 человекам, погибшим на эшафоте. Этим искривляется действительный смысл событий генеральной репетиции.
Надю помнить, что 1905 г. был огромным этапом истории не только русской, но и мировой революции, где героем был или были не милые сердцу автора отдельные "симпатичные личности", хотя бы и крупные революционеры, а "его величество пролетариат" и взбунтовавшееся крестьянство, а это требует, кроме палитры, и иных приемов зарисовки, при которых резко чувствуются линии, отделяющие класс от класса.
И все же, при всех недостатках, талантливые, литературно обработанные очерки Анисимова должны стать достоянием читающей массы, которая в наше время, легко разберется в подлинной ценности нарисованной авторам картины прошлого и в ее второстепенных трактовках, оставляемых нами лишь в целях сохранения общего стиля автора.
Я. Шумяцкий.
ОТ АВТОРА
Больше восьмидесяти раз я выступал защитником в военных судах и был свидетелем, как после роспуска Первой Государственной Думы в течение всего премьерства Столыпина правительство последовательно давило на военных судей, подстрекая их на беспощадность циркулярами и отставками.
В Екатеринославе, где мне особенно много приходилось выступать, временные военные суды заседали без перерывов целыми месяцами, и бывали случаи, когда по три военных суда работали одновременно. С 1906 по 1910 год в этом городе было повешено по их приговорам 216 человек {Подсчет этот был произведен в камере прокурора Екатеринославского окружного суда, по просьбе автора, уже в 1917 г., но отметкам об исполнении приговоров.} на балках пожарного сарая при 4-й полицейской части, не считая казненных военно-полевыми судами. В эту эпоху правительственные люди много лет подряд ежедневно пускали в ход "работу виселиц", перемешивая политические расчеты с (карьерными. И это творилось в интересах правящих классов и прислуживавшей им самодержавной власти.
Эта книга на примерах наиболее трагичных дел, в которых мне приходилось защищать, раскрывает перед читателем работу военно-судебного аппарата Столыпина.
ДЕЛО О НАПАДЕНИИ НА КОНВОЙ НА ЭТАПЕ В ДЕРЕВНЕ КУТАРБИТКА, ТОБОЛЬСКОГО УЕЗДА.
I
Вот подлинный документ:
"Приказываю по конвойным командам от 30 октября 1907 г., за No 6, об объявлении высочайшей благодарности командирам и офицерам и царского "спасибо" нижним чинам 9-го сибирского резервного Тобольского полка $а доблестную службу".
"Предписываю" объявить нижним чинам вверенной вам конвойной команды высочайшую его императорского величества резолюцию на всеподданнейшем докладе управляющего военным министерством о доблестной службе конвоя 9-го пехотного сибирского резервного Тобольского полка и подробно ознакомить нижних чинок с геройским подвигом "старшего унтер-офицера Покасанова, а также прочих чинов конвоя, объяснив конвоирам необходимость самого внимательного и (вдумчивого отношения к их службе, для своевременного предотвращения опасности как побега арестантов, так и нападения их на конвой.
"Командующий Отдельным корпусом жандармов препроводил к начальнику Главного штаба копию с донесения начальника Тобольского губернского жандармского управления о нападении арестантов на конвой в деревне Кутарбитке, Тобольской губернии.
"Из этого донесении видно, что 22 минувшего сентября 1907 года партия арестантов в числе 33 человек, из которых четыре человека были политическими преступниками, а все остальные уголовными, под конвоем из 18 нижних чинов 9-го пехотного сибирского резервного Тобольского полка, направлялась к деревне Кутарбитке. Означенная деревня находится в 54 верстах от Тобольска, состоит из одной большой улицы -- проезжего тракта, и в конце ее совершенно обособленным находится помещение (этапа.
"Это помещение, аршин в двадцать длиною, состоит из сеней, узкого коридора, по сторонам которого расположено по две камеры с выходами в "этот же коридор, "и второго выхода -- в другом конце коридора; здание обнесено высоким бревенчатым забором, в котором имеется одна калитка.
"Во все время пути арестанты вели себя в высшей степени образцово, так что исключалась возможность подозревать их в злом умысле. По приходе на этап они разместились в двух задних, а солдаты в двух передник камерах. Между дверями двух арестантских "камер находился внутренний часовой, наружный же был на улице, у забора.
"Около десяти часов вечера на этапе была тишина; несколько солдат пили чай, другие легли спать, арестанты также притихли, только из одной камеры в другую иногда выкрикивали несколько слов по-еврейски, которых часовой-русский разобрать не мот. Вдруг в одной и другой камере раздалась команда: "раз, два, три", и юсе арестанты налегли туловищами на двери. Моментально двери были взломаны, и арестанты набросились на часового в коридоре. К ружьям бросились солдаты, к ружьям же бросились и арестанты. (Началась ожесточенная схватка.
"-- Бейте старшего, прочие сдадутся!-- раздалась команда кого-то из арестантов.
"-- Ребята, бей чем попало, не сдавайся!-- кричал старший конвойный, младший унтер-офицер Степан Покасанов.
"С него был сорван мундир, в двух местах прострелена фуражка, и, в борьбе, о чью-то голову он отбил приклад винтовки.
"От выстрелов погасли лампы, на дворе стояла совершенная темь. Вспыхивал огонь при выстреле и на мгновение только освещал коридор.
"Силы противников были неравны: при вдвое большем количестве арестантов, они уже владели девятью винтовками, как это выяснилось при под-счете впоследствии, но солдаты не теряли мужества; голос молодца и "героя унтер-офицера Покасанова непрерывно раздавался в темноте, вселяя в ник бодрость. И впоследствии солдаты сознавались, что не будь Покасанова, они все бы погибли.
"Арестанты бросились к дверям коридора, во двор, и некоторые ж калитке. Наружный часовой уложил троих на месте, но некоторые все же, пользуясь темнотой, про скользнули; некоторые, несмотря на кандалы, бросились на забор. Рядовой Котуков, у которого была вырвана винтовка, бросился во двор; здесь, увидев лезущего на забор арестанта, которому мешала винтовка, он крикнул ему: "Товарищ, дай-ка винтовку, я тебе помогу". Арестант в темноте, приняв его за товарища, винтовку отдал и полез, но был снят штыком с забора и там же лег мертвецом. Другой солдат, также оставшись бед винтовки, схватил кусок железа, с поларшина длиною, и начал им действовать. Схватившийся с ним арестант был положен на месте, рука его поднята кверху, немного выше локтя высовывается раздробленная кость, а кисть руки с растопыренными пальцами валяется в нескольких шагах от трупа.
"В редко-тяжелой двухчасовой борьбе солдаты одержали верх, уложив мертвыми 22 арестанта, солдаты же получили только штыковые раны: пять солдат легкие поранения, и рядовой Ульян Тарасенко колотую рану в живот, от которой и скончался 24нго числа.
"Выбежав на улицу, арестанты открыли беспорядочную стрельбу, настолько напутавшую население, что только утром некоторые из (крестьян отважились выйти из дому, чтобы узнать о происшествии на этапе. Арестантов бежало 11 человек, унеся с собой 9 винтовок, 60 патронов, шинель, "мундир и несколько фуражек. Спустя сутки было поймано три арестанта и найдено пять винтовок. Крестьянское население принимает участие в поимке других арестантов, прячущихся в лесах.
"Население отдает справедливую дань удивления и восторга пред действиями героев нижних чинов, своею отвагой предупредивших, быть может, целую сеть насилий и убийств, если бы арестанты одержал и верх в борьбе и начали с оружием в руках добывать себе в деревнях и на дорогах средства к существованию.
"На всеподданнейшем о сем докладе его императорскому величеству было собственноручно начертано: "Объявить мое душевное спасибо Покасанову и всем конвойным и мою благодарность командиру и офицерам 9-го пехотного сибирского резервного Тобольского полка, воспитавшим подобных молодцов, истинных русских солдат".
Главный инспектор пересылки арестантов
генерал-майор Лукьянов".
1 Этот замечательный документ мне указала Е. Д. Никитина. Напечатан он в "Тюремном Вестнике" за 1907 г.
II
Из одиннадцати бежавших в ближайшую неделю частью были пойманы, а частью явились добровольно к властям девять человек. Еще один был убит при поимке, и только один был так вынослив, что ему удалось скрыться, или, быть может, он замерз где-нибудь в лесу или погиб от голода. Все девять по равным проселочным дорогам были доставлены в Тобольск, в губернскую тюрьму, и здесь все вновь соединились в общей камере с одним окном, которая вскоре по их посадке получила название "смертной".
Раненый конвойный Тарасенко через два дня, 24 сентября, умер в доме старосты, во время допроса его жандармским ротмистром, производившим дознание. Умер он так тихо, что никто не заметил момента его смерти. Между тем, в следственном материале имелось его подробное показание о происшествии на этапе, совершенно тождественное, почти слово в слово, с показаниями остальных конвойных.
Конвойный, рядовой Котухов, по распоряжению Покасанова; отвез труд Тарасенко в Тобольск на обывательской подводе, меняя ее в каждом попутном селении, так что 54 версты протащился два дня. В Тобольске же гроб Тарасенко заменил" новым, обитым серебряным глазетом, поместили в соборе и нарядно убрали гирляндами и цветами.
Хоронили его торжественно, с оркестром музыки. На похоронах был весь полк с командиром, со всеми офицерами, приехал на похороны и губернатор. Под музыку похоронного марша пышная процессия растянулась на всю улицу. За нарядной группой офицеров и чиновников следовали длинной вереницей экипажи с дамами и городской публикой. Впереди, когда смолкала музыка, пел архиерейский хор. Совершат отпевание сам архиерей и произнес в церкви речь. Часто повторяя слова "враги отечества", архиерей сказал, что Тарасенко геройски исполнил свой долг перед богом, перед царем, перед родиной и перед людьми, и за это ему будут прощены все грехи и сотворена вечная память.
Когда вышли иэ соборной церкви, полковой командир вызвал из рядов солдат Покасаяова и подвел его к губернатору.
-- О тебе доложено, и ты тоже получишь награду,-- поощрял его губернатор.
-- Рад стараться,-- отозвался Покасанов.
В конце октября в Тобольске был военный парад. С участием архиерея служили благодарственный молебен, и после него перед фронтом объявили "душевное спасибо" царя Покасанову и всем конвойным и благодарность (командиру и офицерам 9-го пехотного сибирского резервного Тобольского полка. По поводу этого события солдаты были освобождены на три дня от ротных занятий. Их лучше кормили в эти дни, в обед давали по крышке водки, а в офицерском собрании, убранном флагами и гирляндами хвои, был по этому случаю бал. До глубокой ночи играла музыка, шли танцы, и за ужином пили за здоровье Николая II.
III
Я получил копию обвинительного акта по Кутарбитскому делу всего за несколько дней до суда. Мне отослали ее в Тюмень, где я жил тогда в ссылке {Я был выслан в Тобольскую губернию административным порядком из Курска, где начал свою деятельность политического защитника с аграрных процессов. Ссылку мне пришлось отбывать сначала в городе Ялуторовске, затем в Тюмени.
Едва я приехал в Тюмень, как мои товарищи по заключению в Тюменской тюрьме, железнодорожники, судившиеся за декабрьскую забастовку 1905 года, и члены Тюменского комитета с.-д., обратились ко мне за защитой их в выездной сессии в Тюмени Омской судебной палаты с сословными представителями. Хотя от ссыльных, по правилам о гласном надзоре, отбиралась тогда подписка о том, что им воспрещается всякая общественная деятельность, в том числе, конечно, и адвокатская, я решил выступить.
Прокурор заявил в судебном заседании отвод против меня. Я возражал, что нахожусь в ссылке административным порядком, не ограничен в правах по суду и состою в сословии присяжных поверенных, и ссылался на Устав уголовного судопроизводства, по которому не допускались к защите только лица, лишенные прав или ограниченные в правах по суду. Правила о поднадзорных, утверждал я, суда не касаются. За их нарушение меня может преследовать администрация.
Судебная палата стала на почву закона, и я защищал в эту сессию и тюменский ж.-д. комитет, и с.-д. комитет, и комитет крестьянского союза. Тобольская администрация меня не трогала. Дальше, сколько я ни выступал в палате и в военных судах во время своей ссылки, ни одни прокурор не заявлял отвода против моей защиты.}, товарищи из Тобольска, получившие ее частным путем но камеры прокурора. Сами подсудимые сидели в полной изоляции, без всяких свиданий, и обратиться за защитой ни к кому не могли.
Никакого материала для защиты мне тоже не сообщали. Кроме официальной версии никому вообще ничего не было неизвестно. Но товарищи были убеждены, что в ней много лжи, и советовали мне поехать на место, в Кутарбитку, произвести там "свое следствие", найти необходимых для суда свидетелей,-- оловом, явиться в Тобольск на суд со своим собственным вооружением и снаряжением и в виде фактического материала, и в виде живых свидетельских показаний, так как сами они ничем вооружить меня для защиты не могли.
Не медля ни одного дня, я выехал в Тобольск, где 3 ноября должен был защищать перед тем же Омским военно-окружным судом группу политических каторжан по делу о бунте в Тобольской каторжной тюрьме No 2, а 7 ноября защищать политического ссыльно-поселенца И. Ф. Рогожина, обвинявшегося в убийстве начальника тобольских каторжных тюрем Богоявленского. Третьим шло дело в Кутарбитке.
От Тюмени до Тобольска -- 263 версты по Великому сибирскому тракту. Кутарбитка находилась на 209 версте от Тюмени. Я ехал в санях, в кошевке, на тройке бойких сибирских лошадок, нигде не задерживаясь, останавливаясь только для перепряжки. Санный путь только что установился, н по сторонам дороги сверкали снежные просторы. Дорога то вилась среди широких поскотин, то Noходила в лесные просеки, с могучими пихтами-великанами, усыпанными хлопьями снега.
Когда среди этой красоты лесов и полей я, лежа в санях, перебирал в памяти фразы обвинительных актов по всем трем названным делам, незаметно выученным уже мною наизусть, то ложь их как-то сама перла наружу из жестоких слов этих трех документов.
До Кутарбитки я добрался меньше чем за сутки, проехав больше двухсот верст, но мне казалось, что лошади не бегут, а топчутся на месте. Когда моя кошевка двигалась под вечер мимо этапного здания, стоявшего шагах в двухстах от дороги, я увидел у калитки часового с ружьем. Там уже опять ночевал Этап в эту ночь.
Я подъехал к крайнему, недостроенному двору, где жил с семьей политический ссыльный из солдат, крестьянин Чернецкий {Этой фамилией его нарывали в переписке со мной тобольские товарищи; по документам он -- Прилуцкий.}, с помощью которого я решил произвести в Кутарбитке свое следствие и добыть материал для раскрытия действительного содержания этой кровавой драмы. Хотя я и не успел предупредить Чернецкого, но он встретил меня, как давно жданного, нужного человека или даже как друга, приехавшего помочь ему,
-- Скажите, неужели правда: им грозит казнь?-- волнуясь, спрашивал он, едва я вошел к нему.
Я объяснил, что обвинение предъявлено по дикой 279-й статье, которая не знает иного наказания, кроме казни. Все власти думают, что они будут казнены, и раз суд осудит, сомнения нет, что их уже не помилуют,-- повесят сразу девять, человек.
-- Я надеюсь только на вас,-- сказал я,-- я хочу верить, что мы расследуем это дело, найдем свидетелей, показания которых спасут их.
-- Я почти что ничего не видел своими глазами, но я знаю все,-- отозвался Чернецкий.
-- Я все расскажу на суде,-- говорил он, хватаясь руками за голову.-- Лишь бы только мне поверили. Я ведь уже ездил в город к следователю, хотя он не вызывал меня. Но следователь отказался допросить меня и отослал домой, сказав, что дело уже отослано прокурору. "Пишите,-- говорит,-- если хотите, прокурору, а меня оставьте в покое". Так я ни с чем и уехал.
Затем Чернецкий рассказал мне, что мимо них проехал на трех тройках военный суд, и он не знает, что ему делать, хотел повидать судей и рассказать им, но не удалось.
-- Скажите, что нужно, я все сделаю,-- говорил Чернецкий. Мы стояли е ним у стола в тесной избе, а в углу, у кровати, стояла жена Чернецкого, опрятная, еще молодая, но изможденная женщина. У ее юбки жались дети, рассматривая нового человека в огромной дохе.
-- Помогите только мне, и я раскрою на суде все дело,-- просил Чернецкий, когда мы сидели у стола, за самоваром, и подробно разбирали все, что он видел, что он знал и о чем он слышал от других по этому делу. И чем дальше он рассказывал, тем страшнее становилось дело>
IV
По сибирскому тракту, между Тюменью и Тобольском, шел этап. Стояла поздняя осень, сухая и морозная, когда снегу еще не было, и уже все было мертво и оголено, а земля и небо так мрачны. Партия, как полагается, каждое утро выступала на рассвете из этапных помещений, и делала верст по двадцать в день, до следующего этапного здания. Арестанты шли вереницей, вперемежку с солдатами. Слабые присаживались на подводу.
Обычно к полудню добирались до следующего этапа, входили в него и заставали там дым и холод, так как этапные помещения топились только в дни прихода партий, два раза в неделю. Грелись, покупали у крестьянок и готовили себе пищу, возились, кричали, ссорились и только к вечеру затихали. Спали вповалку на нарах, а частью и на полу, в полутьме коптящих ламп, в духоте, а наутро вставали и шли дальше по замерзшей дороге, среди облаженного леса и пустых поскотин.
Партия, как указано в приказе, состояла из тридцати трех арестантов-мужчин и восемнадцати конвойных солдат. Ни женщин, ни детей не было.
Когда этап вытягивался длинной вереницей по дороге, то впереди всегда оказывался каторжанин-аграрник Гудзий. Эго был молодой крестьянский парень, сильный, здоровый, с русыми усиками и чистыми, смелыми глазами. Ему шел всего только двадцать второй год. Он был осужден к казни, замененной при конфирмации приговора двадцатью годами каторги, за убийство двух молодых солдат-башкир из воинского отряда, присланного усмирять его родную деревню после погрома соседней помещичьей экономии. В тюрьме Гудзий сблизился с политиками. В этапной партии он образовал около себя отдельную группу, всего в составе четырех человек, покупал для нее пищу, возился с варкою обеда, устраивал ее при ночлегах.
Другой политический каторжанин в партии тоже был крестьянин -- Тиняков. Он был призван в войска осенью 1905 г. и участвовал в восстании той роты, куда он был зачислен. Рота отказалась повиноваться офицеру, вышла со двора казармы на улицу с оружием, с красными флагами, на которых был лозунг: "Долой самодержавие ". В статейном списке Тинякова значилось, что он был присужден военным судом к смертной казни "За явное восстание в числе более восьми человек", и что казнь ему заменена бессрочной (каторгой.
Около Гудзия держался еще один политический каторжанин. Абрам Назарьянц, совсем юный, красивый армянин, сын священника. Он учился в гимназии, шел весьма плохо, к семнадцати годам добрался до четвертого класса, живя в пансионе. Режима своего пансиона Назарьянц не выдержал, убежал, примкнул к экспроприаторам и по их поручению возил взрывчатые вещества и бомбы из города в город в ручной багажной корзинке. Больше года дело сходило благополучно. Но, наконец, он был арестован на вокзале в Одессе, при чем в его ручном багаже было два снаряда. Бросив их и отстреливаясь при аресте, он, к счастью, никого не ранил, и поэтому был не казнен, а осужден на двадцать лет "каторги. Общительный, веселый нрав Назарьянца, сохраненный им в тюрьмах "и в этапе, вызывал общую симпатию к нему.
Четвертый политик в партии был худой, длинный, шестнадцатилетний мальчик-гимназист, поляк-католик Стась, как звали его все в этапе. Он был выслан административным порядком, властью временного генерал-губернатора, "за участие". Высылка была предпринята массовая, и Стась попал под нее потому, что часто попадался на глаза филерам на всех массовках и нелегальных собраниях. Стась был религиозен до исступления и не расставался с "карманной книжкой молитвенника, с "евангелием с золотым "крестом на крышке переплета. В этапных помещениях ежедневно подолгу молился, "стоя (где-нибудь в углу на коленях, со своей книжкой в руках. Таков был этот "политик".
Больше политиков в партии не было. Среди остальных двадцати девяти человек самую яркую и резко обособленную группу в этапе составляли восемь давших уголовных каторжан, осужденных за разбой, убийства, грабеж, изнасилования и т. п. Эта группа командовала всей партией. Ее власть в этапе была почти неограниченна.
Они всегда имели деньги, взысканные с остальных арестантов. Ежедневно по вечерам пили водку, играли в карты, постоянно грозили побоями всем нарушителям их обычаев. На этапное передвижение они смотрели как на праздник в своей долгой и однообразной каторжной жизни, и старались его по-своему использовать.
Было в партии три крестьянина Тобольского уезда, возвращавшихся этапом на родину "за бесписьменность", т.-е. за неимение при себе паспортов. Совсем случайные люди в тюрьмах и на этапе, они держались особняком.
Десять уголовных арестантов шли в Тобольскую губернскую тюрьму отбывать наказание за кражи и другие небольшие дела по приговорам мировых судей.
Четверо "следственных" препровождались на допрос к следователю по делу об убийстве из-за семейных раздоров.
Еще группа в пять человек представляла уголовных ссыльно-поселенцев или сибирских бродяг, пересылавшихся в места их приписки, в села Тобольского уезда, о а самовольную отлучку.
На двенадцатый день по выходе из Тюменской тюрьмы. 22 сентября. 1907 года, партия прибыла на этап в деревню Кутарбитку, где полагалось сделать дневку. Все нетерпеливо ждали этого отдыха. Старшой Покасанов сообщил, что этапщик в Кутарбитке хороший мужик: дров общественных не ворует и топит на совесть.
Когда вошли во двор, Покасанов запер ворота и пропустил всех в помещение этапа мимо себя по одному, проверив вею партию. Арестанты заняли две задних камеры с железными решетками в окошках, пробитых под самым потолком. Левую, меньшую, заняли Гудзий, Тиняков, Назарьянц и Стась, крестьяне, возвращавшиеся на родину за бесписьменность, и четверо следственных. Правую, большую, захватила группа каторжан с состоявшими при них уголовными арестантами.
В передней камере, предназначенной для конвоя, солдаты составили свои ружья в пирамиду, развесили зарядные сумки и шинели.
В четвертой камере, кухне, где были навалены дрова, развели огонь в очаге, и там все вместе -- и солдаты, и арестанты -- кипятили чайники, сушили пимы {Пимы -- валенки.}, варили пищу.
Едва разместились, Покасанюв раздал кормовые деньги до места назначения, до Тобольска, за четыре дня вперед. Затем во двор этапа были пущены крестьянки с творогом, молоком, яйцами, пшеничным хлебом. Пришел на этап и Чернецкий. Он принес заготовленный им для партии целый пуд мяса.
Покасанов встретил его, как своего, так как виделся с ним при каждом движении этапов через Кутарбитку, и приказал часовому пропустить Чернецкого на свиданье к Гудзию, а сам пошел в село, где были знакомые.
Когда Чернецкий вошел, то староста уголовных каторжан, по прозвищу Савка, с асимметричным лицом и серыми острыми глазами, осужденный за то, что вырезал при грабеже целую семью с женщинами и детьми, собирал со всех на общую выпивку. И все вынуждены были отдавать из кормовых денет почти все, что получили, под страхом жестоких побоев. Избавлены были от этого только четверо политиков, с которыми Савка не рисковал связываться. Затем Савка послал в монопольную лавку бывшего на этапе на побегушках сына этапщика Степу и приказал купить три четверти водки. Степа притащил в мешке на спине три четвертных бутылки с казенными ярлыками. Савка овладел ими и оделил всех водкой. Для своих каторжан он отделил особую порцию, и они распили ее своим кружком, усевшись на нарах вместе с солдатами. Потом, когда все три четверти опустели, начали гонять Степу за водкой в розницу-- за бутылками и полубутылками. Одни пили с жадностью, иные прямо с исступлением. Стела получал медяки, гривенники, двугривенные и опять, что было духу, несся в валенках и ситцевой рубашке и приносил новые бутылки, полубутылки и сотки с водкой.
Перед вечером, часа в четыре, зашел на этап старшой Покасанов, тоже выпивший на селе, справился, все ли благополучно, и смутился, когда увидел повальное пьянство уголовных арестантов. Когда один совершенно пьяный солдат протянул ему налитый "одной стакан, Покасанов ударил (наотмашь кулаком по стакану, заругался и раскричался на пьяного, сорвал с него георгиевский крест, вытолкнул солдата на двор и там забросил крест через пали {Пали -- отрада из брешей с заострёнными концами.}. Солдат порывался драться, но Чернецкий и Гудзий их развели.
Среди уголовных в течение вечера тоже не раз возникали ссоры, брань, драки. Возня же, гам, крики и тюремные песни не прекращались до ночи. Когда стемнело, Покасанов пришел еще раз и приказал настрого пятерым еще державшимся на ногах солдатам оставаться в этапе, а сам ушел ночевать на село. Остальные конвоиры юсе разбрелись по Кутарбитке и гуляли там или спали у знакомых крестьян. После ухода Покасанова Савка отправил через Степу старухеч-корчемнице два казенных арестантских халата и взамен получил еще четверть водки.
V
К ночи ветер упал. Сильно подморозило. Землю и крыши запорошило снегом. Темное небо над этапным зданием вызвездило и ушло глубоко ввысь. В этапе же, после страшного шума в течение всего дня, часам к девяти тоже вое успокоилось и стихло.
В духоте, в полумраке керосиновых ламп, на нарах и на полу, з раскрытых камерах и в коридоре -- всюду, почти на всем пространстве пола лежали спящие арестанты. В камере, служившей помещением для конвоя, где стояли в козлах ружья и висели зарядные сумки и одежда, опали у стены ид парах лишь двое солдат. Посредине, на полу, вокруг тусклой жестяной лампы, пятеро уголовных каторжан и двое конвойных, босые, в ситцевых рубахах, играли в карты, в польский банчок. Выигрывали и проигрывали все, что имели,-- деньги и вещи. Игроки напряженно следили за картами, за деньгами на кону, за руками сдатчиков.
Игра шла азартная, страстная. Однако, часов до одиннадцати ночи вое шло благополучно, слышались только храп, сонные вздохи, шлепанье карт и сдержанные возгласы брани среди картежников. Один из игравших солдат, худой блондин, нелепо делал ставки то в пятачок, то в полтинник и, желая отыграться, проигрывал казенные вещи. Савка обыгрывал его и ругался.
Вдруг не хватило полтинника, поставленного на кон. Тогда Савка придвинулся к солдату и изо веек сил ткнул его кулаком под нос. Солдат брякнулся на пол, поднялась драка с неистовой бранью, с криками. Часовой, опавший сидя с ружьем в коридоре, спросонья в испуге дал выстрел. Потом еще и еще. От выстрелов погасли лампы, и поднялась в темноте паника и свалка, в которой все били и все отбивались от соседей, хватали ружья, лезли к дверям, чтобы вырваться из этого ада.
Когда вывалились на двор и очнулись от исступленного страха, то вдруг услышали из открытой настежь двери отчаянные вопли. Кричал и выл конвоир Тарасенко, тот самый, что спал на часах в коридоре и начал стрельбу. Он оказался раненным штыком в живот, с разрывом печени и желудка.
Трое остальных солдат, бывших в этапе, захватив свои ружья, побежали в деревню, бросив среди арестантов раненого Тарасенко и пьяного товарища, спавшего на дрова: в кухне. За воротами этапа они тотчас дали десятка три выстрелов, чтобы поднять тревогу. Среди арестантов, вернувшихся в коридор, паника возобновилась, поднялся плач, брань, крики.
Нааарьянц, непрестанно мечтавший о бегстве, схватил в козлах солдатскую винтовку и, мак опал, в одних штанах и черной рубашке, выскочил за ворота и, что было силы, молнией понесся к лесу, черневшему в версте от этапа. Не чувствуя под босыми нотами мерзлой, кочковатой земли, летел он прыжками, обжигаемый морозным воздухом и упиваясь внезапным счастьем свободы.
Стась забился в угол нар, упал на колени, с лиловой книжкой в руках, и... молился.
Савка с отвратительной бранью дико злобствовал, что убит "дух" (т.-е. конвойный солдат), и готовился с товарищами к побегу. Они разувались, снимали кандалы, переодевались в вольную одежду, сорванную с оторопелых пересыльных арестантов, имевших свое платье, дрались, грозили убить при всяком намеке на сопротивление.
-- Передушат вас всех! Туда вам, сволочи, и дорога,-- свирепо орал Савка.
-- Шпана! Законные вши! -- хрипел басом другой уголовный каторжанин, алкоголик Коврыга, всегда "злобный, без водки, а теперь совсем озверевший oit выпивки.
Гудзий и Тиняков оделись в солдатское платье и взяли ружья, надели пояса с подсумками и убеждали всех итти в деревню -- требовать мировой от Покасанова и конвойных, а если те будут нападать, драться с ними до последней крайности.
Но их никто не слушал. Потерявшись до невозможности что-либо понимать, одни метались по этапу в ужасе, кричали, чтобы их спасли, другие падали ничком на нары и рыдали.
Все восемь уголовных каторжан по-одному, по-двое, по-трое выскакивали на двор, затем в калитку на улицу и, оглядевшись, быстро убегали, огибая здание этапа. Более осторожные перелезали через высокие пали прямо в поле и бежали в лес, через который утром партия проходила по дороге в Кутарбитку. После их побега шум в этапе ослабел, слышались только неистовые стоны раненого Тарасенко. Он лежал в кухне навзничь на полу у стены, рядом с пьяным, не шевелившимся товарищем, и выл от боли, ворочая затылком по полу.
Один из пересыльных крестьян, пожилой сибиряк в синей рубахе, в пимах, по фамилии Седых, мыкался из камеры в камеру и плачущим голосом умолял всех послушать его, итти сообща искать старшого Покасанова, арестоваться и обещать ему, что они все будут стоять заодно с солдатами против каторжан, будут свидетелями и оправдают их своими показаниями.
VI
От выстрелов быстро проснулась вся деревня. Крестьяне -- мужики, бабы, девки, подростки -- все поднялись на ноги. Все узнали о несчастье на этапе, но редко кто решатся выйти на улицу, чтобы не вмешиваться в чужое, страшное дело. Во всех домах засветились окна, но никто не шел к этапу. Только бабы и девки из неудержимого, но жуткого любопытства перебегали в тени заборов из дома в дом и передавали, что случилось.
От первых же выстрелов Чернецкий проснулся и вскочил с постели. Весь дрожа от сознания страшной беды на этапе, он наскоро оделся и вышел на улицу. Все было тихо, но чуялось в тиши звездной ночи страшное и злое. Вдруг вдоль по улице пробежали к этапу солдаты, и опять раздались выстрелы. Чернацкий, ни минуты не думая, что он делает и зачем, быстро, крадучись, побежал в тени домов и заборов, перебегая от дома к дому, и легко, бесшумно пробрался к этапу.
Обогнул с угла пали этапного двора и, забежав о поля, прильнул грудью к обиндевевшим бревнам этапа. Через них он услышал приглушенные стенами стоны, плач, причитания Чей-то голос протяжно выл. В тот же миг на дворе этапа за" трещали выстрелы, послышался голос Покасанова:
-- Держи двери! Никого не пускай! Молчи, убью!
Открылась дверь. На секунду Чернецкому врезался в уши чей-то визгливый плач. Вошли. Двери снова закрылись. Раздались глухие выстрелы внутри. Послышалась возня... удары... неистовые крики... стоны... всхлипывающий плач... Затем все стихло. Зажгли свет. Снова раздались выстрелы внутри. Опять погас свет. Опять зажгли... Задвигали чем-то. Снова выстрелы... Затем все стихло.
Солдаты вышли во двор...
Свершилась (страшное дело.
VII
Старшой Покасанов спал у знакомой вдовы.
Услышав выстрелы, перепуганная женщина разбудила его. Покасанов сразу догадался, в чем дело. Он не успел еще обуться, как прибежали трое солдат с этапа. В приступе бешеной злобы он бросился на солдат с бранью и стал бить их кулаком. Они закрывали локтями лица, но, подавленные, не сопротивлялись.
Покасанов несколько пришел в себя, когда прибежали еще четверо конвойных, спавших в деревне. Он им пригрозил побоями и каторгой. Вдруг прибежал еще один солдат, бойкий татарин, крича, что надо бежать к старосте, звать мужиков, ловить бежавших. Покасанов цинично обругался, схватил его и швырнул в угол.
-- Без твоей косоглазой морды не знаю, что делать? Ах ты...-- и опять цинично обругался.
Резко бросая бранные слова, Покасанов осмотрел ружья и сумки с патронами.
-- Все за мной!-- строго скомандовал он. И все с ружьями наперевес побежали к этапу.
В этапном здании Покасанов и его товарищи перестреляли, перебили прикладами, перекололи штыками 22 человека. Стреляли, били, кололи как попало и возились в кровавой груде мертвых и живых тел очень долго, пока все не было кончено, пока не смолкли все голоса жизни. Затем Покасанов в изнеможении остановил солдат, продолжавших бессознательно неистовую возню расправы с холодевшими уже трупами.
На дворе, когда солдаты немного отдышались и успели понять, как они теперь все тесно спаяны совершенными ими преступлениями, Покасанов быстро сговорился с ними насчет показаний.
Прежде всего они все должны были стоять на том, что все конвойные ночевали на этапе. Затем -- что арестанты провели их образцовым поведением партии. Все опали ночью, кроме часового, когда арестанты внезапно напали на них, приготовившись общими силами к побегу.
Затем Покасанов повел солдат к сельскому старосте Клименту Ивановичу писать протокол. Там они застали уже целую толпу баб, девок и подростков, которые наперебой рассказывали подробно всю историю на этапе со слов Степы, сына этапщика. Здесь уже было известно, что Покасанов перебил насмерть всех, кто остался.
При входе солдат все остолбенели, и женщины внезапно замолчали.
-- Сволочи... хотели бежать... мы им показали... Так на месте и пришпилили,-- входя, заговорил Покасанов развязным, неестественным голосом, отвечая на испуганные взгляды женщин и подростков.
Он пролез за стол, уселся рядом со старостой и, рассказывая, начал создавать впервые ту историю мнимого нападения арестанток на конвой и боя солдат с ним, что попала потом в донесение начальника Тобольском губернского жандармского управления, в доклад Николаю II и в обвинительный акт. Покасанов был уже совсем спокоен и уверен в себе и, даже рисовался перед собравшейся толпой своим холодным, беспощадным зверством по отношению к арестантам. Остальные конвоиры сначала молчали, подавленные происшедшим. Потом и их захватила спасающая их ложь Покасанова, и они стали вставлять в нее свои подробности.
Из шестнадцати человек конвойных, собравшихся вместе с Покасановым у старосты, только семеро на самом деле участвовали в избиении на этапе безоружных людей. Остальные не имели на своих руках и на своей совести ничьей крови, ничьей жизни. Но и эти возводили на себя кровавую хулу, каждый приписывая себе убийство одного, двух, трек или даже четырех человек. Пожилой и умный староста, несмотря на все свое сочувствие к солдатам и презрительное отношение к арестантам, не выдержал и при Чернецком и при толпе баб и девок остановил их и властно сказал:
-- Ну, будет брехать! А вы все цыц -- по домам!
И разогнав слушателей, староста оставил солдат у себя -- писать донесение о случившемся в волость и становому. И тут впервые попала на бумагу казенная версия драмы на Кутарбитском этапе.
VIII
Кончив рапорт, Покасанов взял солдата-татарина и пошел с нам осматривать этап. Там было темно и страшно. Крадучись, они вошли в коридор, затворили и заперли изнутри двери. При слушались. Было тихо, только в кухне слабо стонал Тарасенко. Они принесли ему гореть снега, и он с жадностью съел его. Затем занялись пьяным, бесчувственным товарищем. Они кормили и его снегом, расталкивали и, наконец, подняли на ноги. Уложив Тарасенко на солдатскую шинель и подталкивая шедшего "впереди пьяного, снесли раненого в дом старосты. Затем вернулись обратно на этап, захватив с собой лампу.
Подняв свет над головой, Покасанов заглянул в камеру, где сбились в кучу арестанты и где теперь валялись в крови их остывшие тела.
-- В ружье!-- еле дыша, скомандовал Покасанов, затрепетав перед грудой мертвецов.
Он и татарин прислушались. Никакого шелеста жизни, только шумно колотились их собственные сердца. Вдруг в груде трупов как будто послышался топот. Содрогаясь, оба вылетели в коридор и захлопнули дверь. Вышли на воздух, ободрились. Возвратились обратно.
-- Бери смело, тащи на двор!-- cкомандовал Покасанов, подбадривая криком и себя, и дрожащего татарина. Они (Торопливо хватали вымазанными кровью руками холодные руки мертвецов, растаскивали их и распределяли труппами.
Сначала подняли мертвого Седых в синей рубашке, с разбитой головой, и выволокли на двор, обнесли кругом палей и положили в поле за этапом ничком, лицом к земле, прикрыв его разбитую голову солдатской фуражкой, снятой с татарина. Возвратившись, взяли другой труп и положили недалеко от калитки Потеряв силы, Покасанов приказал товарищу стащить на улицу еще одного убитого. Татарин, охватив труп за ноги, понес его на спине, а руки мертвеца повисли и поволоклись по полу. На крыльце, сходя со ступенек, солдат упал на Покасанова вместе с трупом. И Покасанов едва не лишился сознания.
Превозмогши кое-как страх, они распределили остальные трупы труппами, частью в здании, частью во дворе этапа.
Кончив эту инсценировку мертвецов к следствию, они сбили прикладами запоры со всех дверей. Работая над пробоями, они то и дело выбегали на улицу убедиться, что за ними никто не следит. В объятиях этого страха и перед мертвыми, и перед живыми, они едва справились с запорами.
Когда все кончили и должны были уходить, Покасанову опять почудилось, что на этапе есть кто-то живой, помимо них. С коптящей лампой в руке он стал осматривать мертвецов, пробовал рукой, засматривал в лица. С пик глядели на него остановившиеся глаза? перекошенные рты -- и только. Живых не было. Наконец, и это трусливое и скверное заметание следов, казалось, было закончено, и Покасанов, овладев собой, занялся точным подсчетом числа убитых и бежавших для протокола и для рапорта по начальству.
И опять ему послышался какой-то скрытый шорох. Он поставил лампу-коптилку на пол и на коленях, на четвереньках стал ползать по лужам крови и осматривать пространство под нарами. Там в углу, у стены, лицом к нему лежал живой Стась. Его глаза горели, смотря в упор на Покасанова.
-- Вылезай, скорее вылезай! Не трону, -- прошептал ему Покасанов.
Но Стась не двигался. Только закрыл лицо своей книжкой с крестом на крышке.
-- Вылезай! -- заорал на него Покасанов диким голосом.-- Вылезай! Вылезай сейчас!-- грозно кричал, что было мочи, Покасанов.
Стась все-таки не двигался, только скорчился и ласкал зубами.
Покасанов схватил ружье, изогнулся, изловчился, прицелился, выстрелил. Когда дым рассеялся, он выстрелил еще. Бросился в кухню и повалился ничком на пол. Татарин попытался поднять его, но ничего не вышло,-- (бросил и ушел в дом старосты.
IX
Когда Покасанов очнулся, он вспомнил Стася, завыл, ринулся вон из этапа и стремглав, точно за ним кто гнался, прибежал к Чернецкюму. Дюма у последнего оказались только дети -- семилетняя девочка, очень бойкая, всегда прежде ласкавшаяся к Покасанову, и мальчик лет трех, не отстававший от сестры. Растерявшись перед детыми, Покасанов остановился на пороге. Дети в ужасе юркнули под кровать.
Покасанов захохотал и свалился на ту самую большую кровать, стоявшую в углу, под которой спрятались дети. Они, как мыши, перебежали комнату и забились в угол, за большой сундук. Покасанов замолк. Девочка схватила на руки брата и убежала с ним к соседям.
Застав на своей кровати Покасанова, у которого на руках, на лице, на одежде была липкая кровь, пропитанного ее запахом, смешанным с пороховой гарью, Чернецкий отнесся к нему, как к самому несчастному из несчастных. Обмыл его и привел в порядок и долго потом сидел с ним с глазу на глаз. А Покасанов, сгорбившись в дугу, опустив глаза в грязный пол, тихо плакал и уныло рассказывал, что произошло на этапе. И замечательно, что в то время, как в избе у старосты, рассказывая и составляя протокол, он мог только лгать, здесь он говорил правду и передавал ее с совершенной полнотой, простотой л жен остью.
Дойдя до убийства Стася, Покасанов зарыдал и дико захохотал. Чернецкий долго успокаивал его, поливал голову водой, утешал.
-- Понимаешь, он у меня в глазах стоит, -- шептал, плача, Покасанов.-- Я не хотел убивать, не хотел!-- кричал он с мокрым от слез лицом и то куда-то рвался из рук Чернецкого, то падал к нему на плечо и мочил его бородатое лицо слезами.
X
Уже под вечер следующего дня за Покасановым прибежал оторопевший солдат -- сказать, что приехал из города жандармский ротмистр расследовать дело.
-- Не бойся, все будет по-нашему, -- успокоил товарища Покасанов.
Он, не торопясь, умылся, тщательно прибрался и только тогда пошел на допрос. К его приходу молодой, изящный ротмистр, гремевший шпорами, знал уже все, что рассказывали о деле конвойные солдаты при составлении протокола у старосты. Ротмистр встретил его словами:
-- Молодец Покасанов! Ты, как видно, не потерялся.
-- Рад стараться, -- сдержанно ответил ему Покасанов. На дознании ротмистра, при осмотре этапа и при допросе, в то время, как солдаты подобострастно и робко суетились, Покасанов вел себя так спокойно и сдержанно, как будто нельзя было сомневаться в его правоте и доказанной на деле храбрости. Давая показания, он многое добавил к тому, что было в его донесении и что он рассказывал накануне у старосты.
Отвечая на наводящие вопросы ротмистра, он рассказал, что будто в партии очень подозрительно вели себя четверо политических арестантов, Гудзий, Тивяков, Назарьянц и Стась, из которых трое первых окрылись, а четвертый убит; добавил, что ночью, перед побегом, арестанты переговаривались через глазки дверей запертых камер на каком-то непонятном часовому языке, вероятно еврейском, которого русский часовой не мог понять. Словом, вместе с ротмистром здесь были разработаны все подробности, приведенные в докладе на высочайшее имя, включая и снятого штыком с забора арестанта, которого будто бы перехитрил рядовой Котухов, и кочергу, действуя которой вместо ружья, один из конвойных отсек кому-то из арестантов руку, так что на трупе торчала только раздробленная кость, а кисть с растопыренными палицами валялась отдельно.
Вообще здесь впервые была создана во всех подробностях и разрисована картина, названная в донесении "редко-тяжелым двухчасовым рукопашным боем", в котором солдаты одержали верх, уложив мертвыми 22 арестанта только благодаря выдержке и храбрости Покасанова.
Когда ротмистр с крестьянами-понятыми, среди которых был и Чернецкий, и с конвойными подошли к этапу для составления протокола осмотра, то их глазам представилась следующая картина.
На деревянной крыше, на этапных палях, на замерзших трупах арестантов сверкал на солнце обильный иней. На улице против ворот лежал арестант с разбитой головой, босой, в нижних штанах и рубашке. Во дворе между воротами и крыльцом лежала груда из четырех мертвых тел. С противоположной стороны, между зданием и забором, лежали в куче еще четыре трупа, скорченные, с множеством штыковых рай. В поле за этапом валялся труп пересыльного арестанта Седых в солдатской фуражке на разбитой голове.
Один труп лежал на заднем крыльце этапа. Два лежали на полу в коридоре, прямо против входной двери, так что через них надо было перешагнуть, чтобы войти в этап. Еще два были в противоположном конце коридора. В правой арестантской камере было три трупа, сильно изуродованные, с огнестрельными и колотыми ранами, и оторванная рука. Остальные оставались в левой задней камере. Их было четверо, и среди них был мертвый Стась, окоченевший под нарами, с книжкой евангелия в руке.
Потрогав трупы, сосчитав их, отметив, где сколько лежало, ротмистр с Покасановым и с понятыми ушли к старосте писать протокол осмотра, оставив у ворот этапа караульного крестьянина, который должен был по наряду оберегать целость трупов.
Вслед за ротмистром спешно приехал в Кутарбитку следователь. Он тоже составил подробный протокол осмотра этапа и трупов, добавил в нем сбитые с дверей пробои н запоры, опечатал их и взял с собой и так же спешно, как и ротмистр, уехал обратно.
Следователь разрешил зарыть труты. Затем по наряду от деревни пришли три женщины, вымыли пол и нары в этапном здании, а через два дня оно уже вновь приняло в свои стены партию живых арестантов, которых вели в обратном направлении, из Тобольска в Тюмень. С приходом живой партии шум, лязг кандалов и суматоха арестантской жизни снова наполнили его и как будто прогнали страшные, витавшие еще, казалось, в нем тени убитых мучеников.
Но кровь ушедших, прилипшая мутными пятнами к стенам, к полу, к нарам, мучила живых, и страшно было ночевать в этом здании, точно в чужом гробу,
XI
Записав всю эту ужасную историю по рассказам Чернецкого, я вместе с ним решил пригласить старосту Климента Ивановича, этапщика, его сына Степу, сиделицу винной лавки и кое-кого из кутарбитских крестьян, чтобы просить их быть свидетелями и рассказать на суде то, что они знаки о деле. Замечательно, что никого из них ни жандармский ротмистр, ни следователь, производивший потом следствие, не допрашивали.
Сиделица винной лавки решительно отказалась притти.
-- Не лезьте, пожалуйста, ко мне с вашими политическими, -- резко оборвала она Чернецкого, когда тот пришел позвать ее. -- Хотите, чтобы и меня засадили и прогнали со службы?
Остальные намеченные свидетели охотно явились на мой зов.
Когда староста Климент Иванович, блестя белыми зубами и русой кудрявой бородой, уселся прочно за стол с самоваром, я сообщил ему и всем собравшимся, что если на суде не будет раскрыта правда этого страшного дела, то всех бежавших с этапа, пойманных и преданных суду, ожидает смертная казнь.
-- Что мы знаем, то мы вам и расскажем, -- ответил староста, окинув меня быстрым взглядом синих глаз. Убедившись, что я не чиновник и что для него нет никакого риска, он сообщил мне все подробности поведения солдат и рассказал между прочим, что пьяный до бесчувствия конвоир Котков только на другой день пришел в сознание, и когда узнал о случившемся на этапе, то сразу отрезвел и плакал в доме старосты. А потом, когда приехал ротмистр, то Котухов, как и все другие конвоиры, рассказывал о бое с арестантами и добавил, что он сосновым поленом разбил головы двух заключенных. Старуха Сафрониха, корчемница, сожгла два казенных халата, полученных от арестантов за водку, испугалась, как бы не обыскал ее следователь, а теперь жалеет.
-- Вы бы и ее позвали, -- предложил староста.
Зараженные примером старосты, Степа и все остальные рассказали все, что знали, и все предлагали позвать еще свидетелей, знавших от солдат подробности иродовой истории на этапе.
Я долго и подробно всех расспрашивал и все эти рассказы записывал. Наконец, когда материал был исчерпан, я попросил Климента Ивановича быть свидетелем на суде. В ответ на это староста откровенно пожал плечами, показал мне всем своим видом, что нельзя вмешивать человека зря в чужое, да еще такое неприятное дело, и что он не такой чудак, чтобы в него путаться.
-- Это дело не наше, -- коротко заявил он и, придавив стол ладонью так, что он хрустнул, встал, чтобы уходить.
За старостой ушли и все остальные свидетели. Мы с Чернецким остались вдвоем и должны были в защите рассчитывать только на свои силы.
XII
В то время, когда внезапная насильственная смерть оборвала страдания оставшихся в этапе, для тех, что спасли свою жизнь бегством из него, страдания только начинались. Сначала, когда поддерживалась острая надежда уйти, вырваться на волю, они шли, несмотря на онемевшие от боли ноги, страдая от холода во всех костях, в голове, в зубах. Но когда пришлось голодать и не хватало уже ни сил, ни надежды и стал одолевать страх погибнуть, замерзнуть, то наступила такая усталость, что ничего не оставалось, кроме как итти в деревню за хлебом и приютом или же прямо к властям.
При арестах, одних связывали и били, другие, более счастливые, избегали побоев. Сельские власти из опасения, что они убегут из сборных изб и что придется отвечать за это, немедля после ареста отправляли их, крепко связанных веревками, с десятскими в город.
В губернской тюрьме, куда я пришел к своим подзащитным на свидание, они провели до суда уже больше месяца. За этот срок к ним заходили только следователь и прокурор, и однажды посетил их губернатор. По отношению к ним начальствующих лиц, по разговорам караулящих их солдат, по строгостям режима, по постоянному опасению за их побег начальника тюрьмы и надзирателей, а главное потому, что дело было передано в военный суд, где они должны были судиться, как говорили все власти, "за зверское, неслыханное по своей дерзости нападение на военный конвой с целью побега", -- они знали, что все их считают обреченными на казнь.
Все девять содержались вместе, в одной камере, такой тесной, что они едва размещались на ее полу. Ни стола, ни нар в камере не было. Окно с решеткой было так высоко и так мало, что они не видели ни клочка неба. Для всех отправлений днем и ночью стояла параша. В глазок двери они постоянно видели следившие за ними глаза часового-солдата, так как они содержались под особым военным караулом.
Они были закованы по рукам и нотам, при чем наручники были соединены такой короткой цепью (всего в шесть вершков), что ни лежа, ни сидя, ни стоя никак нельзя было найти для рук такого положения, чтобы они не отекали и не ныли. И дни и ночи они проводили большей частью лежа на полу, точно живые трупы, в общей, так сказать, предварительной могиле. Временами они отчаянно шумели, спорили или ругались в несколько голосов, под лязг кандалов.
Когда старший помощник, получив мой пропуск, подписанный председателем военного суда генералом Кригером, ввел меня в пропитанный густой тюремной вонью коридор, и надзиратель, гремя железными запорами, отпер и распахнул дверь их камеры, заключенные вскочили с пола, и раздался такой резкий лязг сразу восемнадцати пар кандалов, что в первую минуту я растерялся. Заключенные сгрудились в кучу и все придвинулись ко мне, ища взглядом моих глаз"
Осмотревшись в полутьме, я увидел их глаза, смотревшие с бледных отечных тюремных лиц, сверкавшие, как темная вода прорубей на реке зимою. Их страшные в своей неподвижности лица и дико застывшие глаза уперлись в меня, стараясь уловить, есть ли какая-нибудь надежда. Сделав над собой усилие, я улыбнулся и стал дружески здороваться.
Они все сразу, перебивая друг друга, забросали меня вопросами, заговорили, лязгая цепями, не слушая ни меня, ни друг друга, быстро переглядывались между собой и со мною радостными взглядами. В моих глазах и, должно быть, в голосе и жестах они вдруг увидели надежду на жизнь, и я видел, как мгновенно сползала с их лица какая-то особая покрывавшая их тень. Среди настроения смерти как бы пронеслось дуновение живой жизни, и вместе с ним началась напряженная борьба с военным "судом.
XIII
Материал письменного производства по делу был чрезвычайно скуден, сух, элементарно прост и в то же время необычайно лжив.
Он начинался с донесения, составленного в Кутарбитке старостой Климентом: Ивановичем, совокупно с Покасаноозым. Затем шло дознание жандармского ротмистра, в котором та же (версия трагических происшествий на Кутарбитском этапе была разукрашена еще разными подробностями никогда не происходившего в действительности рукопашного боя заключенных с конвойными солдатами. Дальше шел очень длинный и очень подробный протокол осмотра этапного здания и трупов.
В материале, добытом судебным следователем, которому дело было передано уже после составлении доклада о нем на высочайшее имя, не было ничего, кроме протоколов допроса всех конвойных солдат по очереди, начиная с Покасанова. Все они почти как граммофонные пластинки повторя и, лишь слегка меняя выражения, показания Покасанова, а в конце было добавлено, что делал каждый данный свидетель, конвойный солдат, во время мнимого, выдуманного боя с арестантами, какие он получил царапины и т. д., и т. д.
В защиту подсудимых этот материал ничего не давал. Его можно было только критиковать, опираясь на его внутреннюю неправдоподобность. Никаких фактических показаний в защиту подсудимых во всем предварительном следствии совсем не было, и я мог опираться только на свое следствие, произведенное в Кутарбитке мною самим, и только на показания одного свидетеля, Черненкого, которые в глазах суда могли казаться заранее опороченными, так как Чернецкий был политическим ссыльнопоселенцем, бывшим солдатом, осужденным за революционную пропаганду в войсках.
Когда Чернецкий явился ко мне в Тобольск в номер гостиницы, то после долгих и тягостных свиданий с подсудимыми, после безнадежных впечатлений от материала предварительного следствия, от разговоров с секретарем суда, от городских толков, что все равно всех девятерых повесят,-- он подействовал на меня, как струя морозного воздуха после душной комнаты. Мои надежды заражали Чернецкого, а его настроение поднимало меня; мы с ним верили и надеялись вместе, и от этого наши надежды не удвоились, а удесятерились.
Судя по себе, мы решили, что теперь можно убедить и Покасанова показывать на суде истину. И Чернецкий отправился в казармы. Но когда Покасанов вдруг увидел перед собой Чернецкого, перед которым он когда-то каялся и изливал свои муки, он был так поражен, точно перед ним появился один из убитых на этапе. Покасанов едва удержался, чтобы не закричать и не прогнать его прочь с тем ужасом, с каким гонят призрак.
-- Зачем пришел?-- дико метнув глазами, сказал Покасанов, порываясь бежать от него.
Но Чернецкий спокойно взял его за руку.
-- Я пришел спросить, что ты думаешь показывать на суде,-- ответил Чернецкий успокоительно и мягко.
Тогда, сообразив, что Чернецкий явился на суд в качестве свидетеля и будет там рассказывать всю правду о том, что было на этапе, Покасанов весь съежился.
-- Кому и зачем на суде нужна правда?-- ответил он сухо, сдерживая раздражение.
-- Нужна тем, которые бежали, кого теперь судят и хотят повесить. И тебе не миновать говорить правду,-- добавил Чернецкий и стал упорно твердить эту мьцсль, точно молотком заколачивая ее в голову Покасанов.
-- Я тебя не звал, и ты меня не учи. На суде услышишь,-- грубо ответил Покасанов.-- Уходи от меня!
Но Чернецкий не уходил. Выждав минугку, он брал Покасанова снова за руку и сказал ласково:
-- Голубчик, говори правду, и тебе легче будет.
Но тот вырвал руку, повернулся спиной и быстро ушел внутрь казармы...
XIV
Для заседания временного военного суда был предоставлен тот самый зал офицерского собрания, где был бал в ознаменование полученной полком высочайшей благодарности. За большими окнами зеленели пихты и сосны, осыпанные снегом. Стены зала оставались еще убранными после бала трехцветными флагами и темнозелеными гирляндами можжевельника. В глубине была сцена с яркой расписной занавесью. Перед ней стоял стол с красным сукном для судей, а по бокам -- зеленые карточные столы для прокурора и защитника. В этом убранстве большой светлый зал имел радостный вид, и можно было подумать, что здесь готовится не военный суд, на какой-нибудь праздник...
Я явился в суд рано, когда зал был еще совершенно пуст, прошел к секретарю, и тот провел меня к подсудимым. В небольшой угловой комнате они сидели тесно в ряд, вплотную друг к другу,-- все девять в ручных и ножных кандалах. Шесть конвойных полукругом стояли перед ними, с ружьями в руках. Еще два солдата сидели поодаль на подоконнике.
Когда мы вошли, все подсудимые порывисто вскочили с резким лязгом кандалов, но солдаты испуганно закричали на них и усадили на места. При ярком свете дня их лица резко выделялись своей тюремной желтизной и зеленоватой бледностью, а их глаза опять мгновенно впились в меня своими расширенными зрачками. Как я ни привык при ежедневных свиданиях с ними к этому их взгляду, но я весь внутренно вздрогнул ют него. Здороваясь, они по очереди протягивали мне свои отекшие сине-красные руки в железных наручниках, поддерживая правую руку у кисти левой рукой, чтобы не мешала движениям короткая шестивершковая толстая цепь.
Мы покурили, и я еще раз посоветовал своим подзащитным:
-- Боритесь до последней крайности. Рассказывайте все начистоту, по правде, даже в мелочах. Только не ругайте солдат. Не подыскивайте слов, говорите просто, что было, что знаете.
Затем мы решили, что Гудзий в начале суда расскажет все, как было, а остальные дополнят подробности своего побега.
Когда я вернулся, зал был уже наполнен людьми. В углу у входа тесной группой стояли конвойные солдаты -- свидетели -- во главе с Покасановым. Он был бледен, но по уверенной позе казалось,-- вполне спокоен.
В рядах стульев для зрителей я увидел много политических ссыльных, которых я с разрешения председателя записал для пропуска в суд, как родственников и знакомых подсудимых, хотя у ник в действительности в Тобольске не было никого близкого. Передние ряды занимали офицеры, чиновники губернского правления и судейские. Бойкий жандармский ротмистр, производивший дознание, рассказывал им дело, самоуверенно вертясь и звеня шпорами.
-- В таких делах суд сводится к простой формальности,-- говорил он.-- Здесь остается только применить наказание. Кроме смертной казни, военный суд не может вынести по этому делу другого приговора. Это у нас нежничают с убийцами, смущаются, жалеют, просят помилования всяких негодяев. В Европе это делается очень просто и никого не смущаем.
На хорах, где во время балов размещался оркестр, виднелись дамские платья и меховые шляпы. Там набралась публика, пропущенная через квартиру капитана, заведывавшего домом военного собрания, с разрешения председателя суда. И оттуда несся в зал сдержанный гул голосов.
Свет солнца, бивший в большие окна, и шум толпы -- все это бодрило, говорило о жизни, а не о смерти, снимало гнет угрозы казнью, висевшей над головами подсудимых.
Бросив портфель на свой стол, я прошел за занавес к секретарю. Здесь же за занавесом помещались и все четверо строевых полковников, временные члены суда, и пятый -- запасный. Здесь для них стояли кровати, и тут же помещался и помощник военного прокурора, полнеющий немец-блондин лет тридцати пяти, с сухим лицом и выдержанно-вежливыми манерами.
Весь день накануне суда и большую часть ночи судьи провели с прокурором за игрой в карты, в преферанс.
Когда я вошел, судьи-полковники окружили стол секретаря и получали у него протонные и суточные деньги. За исключением одного судьи, командированного из Тобольского полка, остальные четверо приехали издалека и поэтому получили по двести и больше рублей протонных.
Все они знали о деле со слов прокурора, и ротмистра, и оно казалось им простым и возмутительным. Только генерал Кригер, председатель суда, когда они представлялись ему, посоветовал им не слушать ничьих разговоров о деле и разрешить его так, как оно представится "им на самом суде.
Поздоровавшись со мной, прокурор отвел меня в сторону и сказал:
-- Напрасно вы вызвали в свидетели этого Чернецкого: Знаете -- политик, да еще ссыльно-поселенец по суду, бывший солдат, изменивший долгу присяги. На судей он может подействовать скверно. Зачем он вам? Мы живых людей не глотаем, а полковник и так добродушно настроен. И без Чернецкого вы можете вызвать в них сострадание к подсудимым. Как хотите, но мне казалось необходимым предупредить вас.
Я поблагодарил и поспешил обратно в зал, за свой стол.
Дежурный офицер суетился, ожидая прихода генерала. В передней уже больше часа дежурил взвод солдат, выстроенный в две шеренги, командированный для почетного караула.
Но вот всё насторожились. Через зал пролетел дежурный офицер. В передней раздалась команда: "На караул!" -- и вслед за ней громкий, обрывистый крик солдат:
-- Здр-жла...ем, ваш...пре...сход...ство.
Через зал быстро прошел, не гладя ни на никого, генерал в пальто. Это был невысокий, полный, нестарый человек, лет сорока восьми, лысый, с несколько удивленным выражением близоруких глаз в очках с толстыми стеклами. Это был военный судья Омского военно-окружного суда, генерал-майор Мориц Федорович Кригер {Генерал Кригер был одним из немногих военных судей в описываемые годы, старавшихся руководствоваться в своих приговорах справедливостию, в пределах старого закона. Совсем иначе держало себя на суде огромное большинство военных сущей того времени, слепо выполнявших волю царского правительства по беспощадному разгрому революции 1905 г. Это обстоятельство и следует иметь в силу при чтении настоящего очерка. Нужно добавить еще, что и самому (генералу Кригеру скоро пришлось уйти в отставку. -- Ред.}.
Минут через десять безусый дежурный офицер неестественно прокричал:
-- Суд идет! Прошу встать!
Все стихли. Генерал приказал ввести подсудимых. И тотчас в чуткую тишину зала донесся бьющий по нервам звон кандалов, и, окруженные солдатами, нестройной толпой вошли подсудимые. Их расставили сзади меня, окружив тесным кольцом конвоя. Осунувшиеся, желтовато-зеленые лица в серых нелепых халатах, тяжелые цепи на ногах и на опухших дрожащих руках -- в большом светлом зале, весело убранном флагами и зелеными гирляндами, перед нарядной офицерской и чиновной публикой -- казались совсем странными. А мелкий перезвон кандалов в тишине этого зала особенно подчеркивал всю дикость начинавшейся судебной процедуры.
После обычного опроса об именах и фамилиях, о судимости и занятиях секретарь бойко, громко и отчетливо стал читать обвинительный акт, резко выговаривая одно за другим слова и фразы этой длинной бумаги, грозившей смертной казнью всем девятерым подсудимым. Секретарь читал этот обвинительный акт, как будто это был какой-нибудь доклад или проект постройки. В моих ушах раздавался его трескучий голос, слышались звуки слов, не доходя до сознания, а сзади себя я слышал тихий перезвон цепей от дрожи в руках моих подзащитных.
Мысли разбегались и терялись, и меня самого стала прохватывать такая дрожь, точно я сильно озяб, так что, стискивая изо всех сил челюсти, я все же заметно стучал зубами. А деревянное, трескучее чтение продолжалось. Оно длилось целый час.
Когда секретарь кончил и вернул дело председателю, все оживилось. Наступил опрос подсудимых.
-- Подсудимый Гудзий, признаете себя виновным?-- спросил председатель.
-- Не признаю,-- тихо, как шелест, ответил Гудаий, но так ясно, что его ответ слышали все. За ним еще восемь человек повторяли те же слова:
-- Нет, не признаю.
Слова, после которых как-то сразу стало легче: так уверенно и просто были они сказаны.
-- Почему вы не считаете себя виновным?-- спросил председатель Гудзия.
И тот первый начал рассказывать о том, что было на этапе в Кутарбитке в ночь с 22 на 23 сентября 1907 года. Гудаий не опускал своих глаз с лиц судей и рассказывал им, как шел этап, как в Кутарбитке собирались все, и арестанты, и конвойные, отдохнуть; как начали пить; как в угарном хмелю уже в течение дня несколько раз поднимались драки; как улеглись затем слать, а большая часть конвойных солдат разбрелась по знакомым домам в деревне; (как уголовные каторжане с двумя солдатами играли в карты; как из-за карт разбили нос солдату, и началась затем свалка; как конвойный Тарасенко дал выстрел, и в "суматохе все, испуганные, бились, отбиваясь друг от друга; как все вывалились на двор и уже оттуда услыхали стон раненого Тарасенко и в страхе не знали, что делать; и как потом они похватали ружья и беспрепятственно убежали в лес.
Гудзий рассказывал подробно и даже монотонно, но само содержание рассказа захватило судей и заставило их выслушать его терпеливо. Он все вспоминал и добавлял все новые подробности о том, что было на этапе, а я всматривался в лица судей, чтобы понять, верят ли они ему. Но ничего не мог узнать по их незнакомым лицам, по их фигурам в орденах и мундирах, за красным столом, в официальных, строгих судейских позах.
Генерал же дал возможность Гудзию сказать все, что он мог и хотел сказать.
Затем, по приказу председателя, были введены свидетели. Целой толпой они загородили судейский стол. Пока председатель поименно перекликал их и опрашивал, я отыскал глазами в толпе Чернецкого. Когда Покасанов и все другие свидетели принимали присягу и целовали на аналое евангелие и золотой крест, Чернецкий стоял в стороне, так как прокурор отвел его от присяги, как лишенного по суду всех прав состояния.
Он стоял близко ко мне и смотрел на меня дружескими, но несколько странными, горящими глазами.
После присяги в зале был оставлен один Покасанов, и он начал свои показания. Бледный, с опущенными веками, с белыми, приглаженными набок волосами, он вытянулся перед председателем во фронт.
-- Расскажи, Покасанов, что знаешь по делу,-- строго сказал председатель.-- Еще раз напоминаю тебе, что на суде надо говорить правду.
И вдруг Покасанов заговорил громким, тем неестественным солдатским голосом, которым подается рапорт по начальству.
-- Так что десятого сентября,-- начал Пожасанов,-- я принял за старшего партию арестантов. За шесть дней провел по расписанию этап до деревни Иевлево. Так что в Иевлеве сдал партию конвою, шедшему навстречу. От него принял партию в тридцать три человека для доставления в город Тобольск.
И Покасанов повторил наизусть, слово в слово то, что было записано в его письменных показаниях, как бы читая их по памяти. Между прочим, он сказал, что ко время пути партия "вела себя в высшей степени образцово"; что, когда все стихло на ночь в Кутарбитском (этапе, то слышались через коридор переговоры из камеры в камеру, "вероятно, на еврейском языке"; что когда арестанты вырвались в коридор, то все они кричали: "Бей старшого, остальные сами сдадутся".
-- Остановись, Покасанов,-- прервал его председатель.-- Скажи, кто же бил тебя, чем и "уда? В голову? В грудь?
-- Так что все кричали и били, ваше превосходительство.
-- Но кто же именно из них бил тебя?-- настаивал председатель, указывая на подсудимых.
При этом вопросе все в зале как бы онемели на те несколько секунд, пока Покасанов перевел дух и затем отчеканил:
-- Не могу знать. Так что все били, ваше превосходительство.
-- Не "говори: "все",-- строго заметил генерал,-- а назови, кто бил.
-- Не моту знать... многие мертвые.
-- Ты оставь мертвых. Подумай, можешь ли ты по совести утверждать, что тебя бил из этих кто-нибудь, из подсудимых?-- спросил председатель.
-- Не могу знать, кто бил. Все били.
Покасанов рассказал дальше, что в свалке с него был сорван мундир, в двух местах прострелена фуражка и, в борьбе, о чью-то голову он отбил приклад винтовки.
Он рассказывал твердо и отчетливо, но чем дальше, тем больше бледнел и задыхался, а голос его был сух, скрипел и неестественно звучал в зале.
Председатель одерживался, но было видно, что его сердил этот заученный рапорт. Чтобы добиться правды, он спросил:
-- Вас конвойных было восемнадцать, а арестантов тридцать три человека?
-- Точно так.
-- Помолчи. Ну, вот начался бой с неравными силами. За тем вы половину перебили. Что же ты тогда сделал?
-- Кричал: "Ребята, бей, чем попало, не сдавайся!"
-- Что же сдаваться, когда их осталось уже меньше, чем вас?
-- Я бился до последнего.
-- Ну, хорошо: из оставшихся вы перебили еще половину. Без Тарасенко вас было семнадцать, а арестантов оставалось семь или восемь человек. Что же ты тогда сделал?
-- Дрался прикладом. Командовал: "Бей, чем попало!"
-- Ну, хорошо. Вы убили еще четверых или пятерых. Что же ты тогда сделал?
-- Бил, чем попало, не сдавался.
-- Ты понимаешь, что ты говоришь?-- строго спрашивал председатель.-- Что ты делал, когда из арестантов оставалось в живых три или четыре человека? Ты, что же, продолжал драться?
-- Так точно, продолжал драться.
Так председатель пробился с ним с полчаса, пытаясь привести к сознанию. Но Покасанов твердил, что дрался изо всех сил до последнего, я упорно повторял, что, в борьбе, о чью-то голову он отбил даже приклад своей винтовки.
Председатель сдерживался, но его голос все повышался, до высоких теноровых нот. Было очевидно, что ему уже невмоготу эта казенная ложь.
Двое судей, казачьи полковники из степных областей, сидевшие ближе к окнам зала, массивные, с красными лицами, наоборот, спокойно и довольно поглядывали на Покасанова. "Так и надо",-- говорили их лица. Совсем не важно то, что допытывался от Покасанова генерал. Все равно подсудимые виноваты в сговоре на бегство.
Третий член суда, пехотный полковник, пожилой рыхлый блондин, тяжело ворочался на судейском стуле, громко сопел и вздыхал. Его явно мучил Покасанов. Он весь вспыхнул, поняв, что дело обстоит совсем не так просто, ясак он раньше думал, он тоже стал допрашивать Покасанова, но наивно и неуклюже, так что Покасанов совсем овладел собой и опять твердил свои заученные показания, как граммофонная пластинка.
Еще один член суда, сидевший крайним направо от председателя, тоже пехотный полковник, маленький желчный человек, с тонкими черными усами и лысой плоской толовой, нетерпеливо суетился и что-то порывисто (записывал карандашом на листе бумаги. Всей своей фигурой он негодовал против заведомой лжи, накрученной в этом деле.
Когда допрос перешел к прокурору, он предъявил Покасанову всех подсудимых, чтобы тот назвал их поименно.
Подсудимые поочередно вставали, звякая цепями. Покасанов резко называл их фамилии.
-- Итак, ты знаешь их всех,-- сказал прокурор.-- Расскажи теперь, кто из них что делал при нападении на конвой.
Покасанов молчал, оглядывая подсудимых, и как будто припоминал. Все в зале застыли, а у подсудимых потемнели лица. Свидетель тяжело перевел дыхание.
-- Не моту знать, ваше высокородие,-- опять по-солдатски отрезал Покасанов. И этот ответ по формуле из солдатской словесности сразу разрядил тот почти общий ужас казни, что сгустился в зале при вопросе прокурора.
Я отказался от допроса Покасанова, но просил оставить его в зале, и вслед за ним ходатайствовал допросить Чернецкото,
XV
-- Хотя вы не принимали присяги, -- обратился председатель к Чернецкому, когда его привел дежурный офицер,-- но и вы должны показывать только правду.
-- Хорошо,-- уверенно отозвался Чернецкий.-- Я расскажу но порядку, что сам видел... Когда пришла партия, я понес на этап мясо (я заготовляю его для каждой партии, (иначе его купить в Кутарбитке арестантам негде). У ворот встретил Покасанова. Он был тогда не такой, как сейчас,-- и Чернецкий оглядел в упор Покасанова, который неподвижно стоял тут же рядом, боком к нему.-- Он был тогда веселый. Сказал мне, что в партии хороший парень--каторжанин Гудзий, из крестьян, вот тот, что сидит на краю (справа,-- указал он пальцем на Гудзия.-- Ну, и этот тоже был не такой, как сейчас. Его узнать нельзя.
-- Почему его нельзя узнать?-- прервал (председатель.
-- Он теперь худой и страшный, а тогда был здоровый. Мы поговорили с Покасановым, и он пропустил меня в этап. Когда я вошел, староста уголовных Савка собирал деньги на водку. С Савкой ходил по камерам Коврыга и был уже здорово пьян, матюкался бессмысленно и грозил всех бить... Сколько они собрали, не знаю. Только мальчик, сын этапщика, Степа, что вертелся с ними, побежал по их поручению домой, взял у матери мешок и потом принес из казенной лавки три четвертных бутылки водки. Когда Степа вошел с мешком на спине, то кричал на весь этап: "Не тронь, а то разобью. Тише! Тише!" Савка его встретил, отогнал Коврыгу, принял у Степы мешок, и я видел" как вынул осторожно одну за другой три (бутылки. Конечно, их тотчас распили. Сами пили чайными кружками, других оделяли водочным стаканчиком. Но пили почти все.
-- Постойте. А вы пили?-- прервал его председатель.