В то время, когда внезапная насильственная смерть оборвала страдания оставшихся в этапе, для тех, что спасли свою жизнь бегством из него, страдания только начинались. Сначала, когда поддерживалась острая надежда уйти, вырваться на волю, они шли, несмотря на онемевшие от боли ноги, страдая от холода во всех костях, в голове, в зубах. Но когда пришлось голодать и не хватало уже ни сил, ни надежды и стал одолевать страх погибнуть, замерзнуть, то наступила такая усталость, что ничего не оставалось, кроме как итти в деревню за хлебом и приютом или же прямо к властям.
При арестах, одних связывали и били, другие, более счастливые, избегали побоев. Сельские власти из опасения, что они убегут из сборных изб и что придется отвечать за это, немедля после ареста отправляли их, крепко связанных веревками, с десятскими в город.
В губернской тюрьме, куда я пришел к своим подзащитным на свидание, они провели до суда уже больше месяца. За этот срок к ним заходили только следователь и прокурор, и однажды посетил их губернатор. По отношению к ним начальствующих лиц, по разговорам караулящих их солдат, по строгостям режима, по постоянному опасению за их побег начальника тюрьмы и надзирателей, а главное потому, что дело было передано в военный суд, где они должны были судиться, как говорили все власти, "за зверское, неслыханное по своей дерзости нападение на военный конвой с целью побега", -- они знали, что все их считают обреченными на казнь.
Все девять содержались вместе, в одной камере, такой тесной, что они едва размещались на ее полу. Ни стола, ни нар в камере не было. Окно с решеткой было так высоко и так мало, что они не видели ни клочка неба. Для всех отправлений днем и ночью стояла параша. В глазок двери они постоянно видели следившие за ними глаза часового-солдата, так как они содержались под особым военным караулом.
Они были закованы по рукам и нотам, при чем наручники были соединены такой короткой цепью (всего в шесть вершков), что ни лежа, ни сидя, ни стоя никак нельзя было найти для рук такого положения, чтобы они не отекали и не ныли. И дни и ночи они проводили большей частью лежа на полу, точно живые трупы, в общей, так сказать, предварительной могиле. Временами они отчаянно шумели, спорили или ругались в несколько голосов, под лязг кандалов.
Когда старший помощник, получив мой пропуск, подписанный председателем военного суда генералом Кригером, ввел меня в пропитанный густой тюремной вонью коридор, и надзиратель, гремя железными запорами, отпер и распахнул дверь их камеры, заключенные вскочили с пола, и раздался такой резкий лязг сразу восемнадцати пар кандалов, что в первую минуту я растерялся. Заключенные сгрудились в кучу и все придвинулись ко мне, ища взглядом моих глаз"
Осмотревшись в полутьме, я увидел их глаза, смотревшие с бледных отечных тюремных лиц, сверкавшие, как темная вода прорубей на реке зимою. Их страшные в своей неподвижности лица и дико застывшие глаза уперлись в меня, стараясь уловить, есть ли какая-нибудь надежда. Сделав над собой усилие, я улыбнулся и стал дружески здороваться.
Они все сразу, перебивая друг друга, забросали меня вопросами, заговорили, лязгая цепями, не слушая ни меня, ни друг друга, быстро переглядывались между собой и со мною радостными взглядами. В моих глазах и, должно быть, в голосе и жестах они вдруг увидели надежду на жизнь, и я видел, как мгновенно сползала с их лица какая-то особая покрывавшая их тень. Среди настроения смерти как бы пронеслось дуновение живой жизни, и вместе с ним началась напряженная борьба с военным "судом.